Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Солнечные люди

Владимир Георгиевич Куницын ро­дился в Тамбове в 1948 году. Окончил философский факультет и аспи­рантуру МГУ. Работал на «Мосфильме», во ВНИИ теории и истории кино, в журналах «Литературная учеба», «Советская литература», обозревателем «Литературной газеты». С 1993 по 1998 год вел авторские пе­редачи в эфире радио «Маяк». С 1998 по 2014 год работал на Цент­ральном телевидении. Лауреат премии «Литературной газеты» (1986), премии имени А.П. Чехова (2008), журнала «Моск­ва» (2019). Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Первый день

Мама, ты не помнишь этого дня, он для тебя был таким же, как и остальные, но в моей жизни это был первый день. Не знаю, сколько мне было в этот день, может быть, уже год, и я еще не умел говорить, но вдруг, в какое-то мгновение пелена рассеялась, я увидел косой луч солнца слева от окна и свои руки, протянутые к тебе, и руки твои, поднимающие надо мною белую рубашку. Я не помню твоего лица, не помню слова, которые ты мне шепчешь, но я чувствую в эти мгновения такой восторг и ликование, такую полноту счастья, что, кажется мне, вся моя жизнь потом — спуск вниз с этой вершины.

Мама, ты обняла, прижала меня к себе, целуя мою голову. Может быть, ты догадалась? Но я помню, помню эти самые первые ощущения — как теплая твоя волна, смешавшись с солнечным светом, накрыла меня, как ласковый, нежный голос твой мягко принял мой восторг, и я растворился в твоей любви, а ты — в моей. Золотистый купол накрыл нас обоих, и мы замерли, прижавшись друг к другу под его сводом.

Никогда, никогда больше я не был так счастлив! Так защищен, силен, так чист. Никогда больше я не чувствовал такого бесконечного слияния с жизнью, ее успокаивающей сутью. Мама, спасибо тебе! В этот первый день моего прозрения ты встретила меня любовью. В этот чистый день твое дитя было ангелом. Задирая голову из сегодняшней ямы на ту вершину, я точно знаю, что это единственный день в моей жизни, к которому могу я припадать с легким сердцем.

Мама, мальчик! Не размыкайте объятий! Стойте под своим золотым куполом в солнечном луче! Смотрите, как весело искрятся пылинки. Над вами сошлась крестная сила любви. Не размыкайте объятий! Под этой защитой вы бессмертны...
 

Кривые ноги

«Саныч», как величали его практически с первой же минуты знакомства, по совокупному впечатлению походил на Владимира Маяковского в старости, до которой поэт, как известно, не дожил. Нижняя тяжелая челюсть Саныча была похожа на расхлябанный башмак, а из-под кустистых бровей над большим носом высовывались огромные навыкате глаза, которые видели даже то, что происходило за ушами.

Кстати, об ушах. Александр Александрович Коростылёв объяснял свой «оглушительный» успех у некоторых дам исключительно красотой ушей. Как художник-пейзажист и отчасти портретист, он считал форму своих «ушных раковин» не просто идеальной, а абсолютной! В интимном углу его мастерской висело на стене несколько документальных зарисовок этих «раковин» (левой и правой) в карандаше и обожаемой им акварели. И ни один из друзей, а также случайных посетителей ни разу не посмели высказать ему напрямки, что уши в искусстве ну вот не обламываются ему вовсе! Почему-то именно уши капризно и упрямо закисали от его живописного гения.

Человек тонкий и наблюдательный и к тому еще живописец, он, конечно, понимал, что абсолютно все в его внешности проигрывало ушам по шаблонам красоты и привлекательности. И потому дамы, отмечавшие невероятную изысканность его «раковин» на в целом унылом фоне внешности, — мгновенно становились фаворитками, даже если не имели в собственном обличье ни одной изюмины.

С Валерием Михайловичем Невзоровым Саныч познакомился летом. Познакомился быстро, непринужденно и удачно, поскольку Валерик (как сразу стал звать его Саныч в ответ на сразу же «Саныча» от Валерика), ясное дело, мало разбирался в живописи, и это давало возможность его немножко просвещать, добавляя знакомству приятный бонус.

Саныч первым приметил появившегося в «его» деревенской вотчине, прости Господи, «новичка». Тот сидел с длиннющей удочкой, по которой, как по мосту, можно было перебраться на другой берег их местной речки-вонючки, и, коли уж откровенно, в безветренный день ее, речку, мог переплюнуть даже младенец.

Нового «новичка» — только взглянув острым глазом — Саныч тут же окрестил «шлагбаумом». Настолько его скрюченная фигура с колоссальным удилищем в руке походила на особо популярную в России конструкцию.

Но и Валерик, отправляясь как-то на место своей каждодневной медитации — супротив очень грациозно наклонившейся к реке ивушки на том бережку, — приметил на взгорке высокого и тощего человека с расставленным мольбертом, который, как колодезный журавль, время от времени кланялся мольберту, и даже казалось, что он молится и бьет поклоны холсту. Валерик тогда подумал про незнакомца: «Журавль колодезный. Шедевр, наверное, вымаливает!» Добродушно подумал, не зло. Даже сочувственно. Потому что сам пока до намека на поклевку в этой деревеньке не досиделся!

И вот в один из дней Валерию Михайловичу привалила неслыханная удача — он впервые с радостным ознобом увидел, как дернулся два раза поплавок и пропал, словно его утянула куда-то неведомая силища подводной тутошней жизни!

Рыбак сгоряча рванул удило вверх — в зенит неба взвилась над испуганной рекой трепещущая тусклыми боками добыча глубин! Она прочертила идеальный овал над головой счастливого Валерия Михайловича, а затем с легким игривым посвистом исчезла в высокой траве за спиной рыбака, вместе с половиной несоразмерного реке удилища. Когда удалось по леске добраться до трофея, им оказался во всем великолепии местный пескарь величиной с безымянный палец господина Невзорова. Пескарь косил обоими глазами на крючок, торчавший у него из верхней губы, и силился понять, насколько все серьезно из того, что с ним произошло. А произошло с ним — серьезнее у пескарей не бывает! Валерий заранее загадал, еще несколько дней тому назад, что всю рыбную добычу будет отдавать коту Ерохе, хозяйка которого сдала в этом году часть избы ему, заезжему москвичу.

Когда довольный «шлагбаум» приблизился к неутомимому «колодезному журавлю» на взгорке, живописец, выходя из очередного смиренного поклона мольберту, вдруг участливо спросил: «Как успехи?»

На что Валерий Михайлович горделиво приподнял кукан, на котором болтались ровно три притихших пескаря, один меньше другого, и торжественно объявил: «Коту Ерофею, на банкет!»

«Ого!» — радостно вскинулся «журавль» и так простодушно и бескорыстно захохотал, откидывая голову, поразительно напомнившую Маяковского в глубокой, увы, не состоявшейся старости, что Валерий Михайлович и сам закашлялся в смехе, с удовольствием отмечая, какие у живописца душевные, в сладких слезах, глаза, совсем не вяжущиеся с внешностью знаменитого поэта на канонических портретах. И это мгновенно пришпилило его к живописцу искренней симпатией.

«Породистые уши!» — отметил еще Валерий Михайлович, бросив на прощание взгляд на живописца. На мольберте он уже разглядел поле за речкой, за полем лес и то ли рассвет, то ли закат в небе... работа была не закончена. Об этом сказал и сам Саныч, смущенный преждевременным комплиментом Валерика.

В тот же вечер засели у Коростылёва пить клюквенную, трепетно настоянную хозяином на чистом спирту.

— Скоро из городов все в деревню назад побегут, к лону земли, вот увидишь! Мы с тобой, Валера, пионеры спецотряда! Впереди будущего! — заявил Саныч, разливая по рюмкам очередную.

До того прояснилось, что оба сбежали из Москвы от ковида. После изрядно напугавшего плена в неадекватно бесцеремонных объятиях мэра. Городничий не только запер стариков в четырех стенах без воздуха, но еще и расставил по всему периметру полицию и какую-то гвардию, чтобы отлавливали пожилых дураков и штрафовали, как засранцев. Били рублем. Два-три раза попался, и жизнь на пенсию закончилась!

По этому поводу Валерик вспомнил события 2010 года, когда вокруг Москвы все лето полыхали торфяники и ядовитый дым вошел в город.

— Однажды ночью поехал я к Кремлю, — рассказывал Невзоров. — Проверить на всякий случай, а на месте ли он. Выезжаю я на Большой Каменный мост, смотрю направо, а Кремля — нет! Одни рубиновые звезды в туче плавают! Даже шлема Ивана не видать! Все гарь поглотила! Мне страшно поначалу стало, мистика в мозгах зашевелилась. Но! Слушай, что я тогда прокумекал: нету в них никакой сакральности, Саныч, хотя и сидят за главной стеной. Нету! Той же гарью дышат. И так же бессильны перед ней, как мы. Понял смысл трагедии? И сейчас, как все прочие, болеют и мрут. Это опасное открытие, Саныч. Нет никакой иной защиты, кроме собственного духа! Вот и все.

Саныч молчал. Потом сказал с одобрением: «Н-да, символичненько!»

Насчет пандемии мнения разделились. Саныч считал ее результатом утечки биологического оружия. Раз. И «два»: придерживался конспирологической версии, что эта «затея» — дело рук «мирового правительства», рискнувшего таким образом подсократить население Земли до «золотого миллиарда». Вот у них антидот против короны и есть! — уверял живописец с пропагандистским жаром в голосе.

Валерик придерживался других вариантов, не оспаривая при том и варианты Саныча. Он, как бывший астрофизик, в свое время хапнувший авральную лучевую дозу и добровольно ушедший сравнительно молодым с должности директора «закрытого» института, считал, как ни странно, что вирус этот мог прийти из космоса, от более древних, продвинутых цивилизаций. В качестве предупреждения. Мол, хватит безобразничать, придурки! Не одумаетесь, очистим планету без всяких там ваших «волн», в один присест.

Или, думал вслух Валерий Михайлович Невзоров, член-корреспондент РАН и профессор, седовласый старикан с меньшевистской бородкой, красиво обработанной специальной машинкой — или, положим, вирус этот наделен внеземным умом, сидит внутри человека, как разведчик-наблюдатель, глубоко знает каждого и способен лично выносить решения! А сейчас, мол, человечество довыёживалось до такого маразма, что готово самоликвидироваться вместе с планетой Земля. Однако более высшим, по мысли членкора, это — плохо. Не хотят они такой незапланированной потери, а влезать напрямую не считают возможным, потому ищут способ образумить. Не исключил Невзоров и передачу вируса на расстоянии, квантово-генетическим излучением, вовсе бесконтактно!

— Если вирус эдакий умник, то в чем его цель? — заволновался Саныч. — Он же подряд косит, лучших тоже не щадит? Может, он чухать не чухает про добро и зло, а, Валера? Чего ждать от него тогда, пришельца?

— Одно соображение у меня есть, Саныч: коли они выжили там, — Валерий Михайлович кивнул в сторону потолка, — и настолько обогнали, значит, у них и гуманизм погуще земного! А что это значит? Это значит — не могут они нас просто потравить, как мы клопов! Совесть замучит!

Однако, по твердому опасению астрофизика, все равно выходило, что вряд ли одумается местный гомо сапиенс! Не такой он простак, чтобы слушаться «высшего разума»! А значит, наказание не за горами. Да уже началось!

— Хочешь, портрет твой нарисую? — вопросил прикосевший Саныч, экзистенциально, со стороны как бы, воззрившись на Валерика.

Через три дня портрет был готов. Вначале, еще только прищуриваясь на «натуру» в процессе первого сеанса, Саныч сказал Валерику, пряча добрющие и повеселевшие глаза: «А давай тебе правое ухо, как у Ван Гога, отчикаем? Уши мне большим усилием даются, а тряпочку я тебе на месте уха за милую душу изображу! С тряпкой проблем не будет, могу точно такую, как у Винсента! Или давай в кепочке и вполоборота. Выбор за тобой!»

Пока Валерик от его слов открывал рот как древнегреческая статуя, то есть округло, Саныч забился в конвульсиях настолько счастливого смеха, что даже на какое-то время, по наблюдению астрофизика, перестал походить на Маяковского не то что в старости, но и в молодости. Столько из него брызнуло веселого простодушия!

Короче, портрет был готов, стол накрыт, гость стоял в прихожей, а хозяин у мольберта. Хозяин ждал гостя, чтобы, когда тот войдет в комнату, широким жестом фокусника откинуть с мольберта покрывало. Гость, а точнее, господин Невзоров вошел, художник сдернул покрывало, и Невзоров чуть было не ляпнул с ходу первое, что выскочило на язык: «Это кто ж такой?!»

Саныч расценил впечатлительность «натуры» по-своему: «Что, поражен сходством? Уловил, а?!»

Астрофизик с искренним изумлением разглядывал мужской полупрофиль, чем-то все же, хоть и очень отдаленно, напоминающий его собственный, незнакомую кепку-восьмиклинку, скрывающую правое ухо до середины, глядел на кажущийся малюсеньким не только для профессора лоб под низким козырьком и лихорадочно соображал, как сказать, что ответить очевидно довольному собой живописцу.

— Да-а, рука мастера! — совладав с собой, воскликнул он, думая при том, что худшие его опасения по поводу талантов нового друга все же подтверждаются.

— Послушай, что скажу! — горячился астрофизик. — Иммунитет один для всех! И знаешь, в чем он? В коллективной совести!

Оба уже изрядно хлебнули клюковки и сидели у антикварной керосиновой лампы, можно сказать, что и втроем, потому что шедевр портретного искусства Саныча был тут же, спиной прижатый к русской печи. Портрет смотрел в ночное окно и не видел, как поёживался прототип Валерик, натыкаясь на него пьяным глазом.

— Вот ты знаешь, к примеру, сколько это времени — галактический год Солнца? Для Солнца галактический год — 220 миллионов земных лет! — Астрофизик выпучил на живописца свои слишком молодые для старика глаза и завращал ими, как китайский танцор, изображающий дракона.

Саныч в ответ выпучил свои.

— А знаешь, Саныч, — продолжил наседать ученый муж, — всего за секунду Солнце по орбите наматывает 230 километров, и только такая скорость спасает его от черной дыры в центре Млечного! Вот подумай теперь, скорость упала, дыра чавкнула — и Солнца нет!

— Да будет тебе, Валерик! Давай клюкнем клюковки и споем!

— Нет, Саныч! Пока не скажу главное — петь не буду!

— Ну, тогда говори! — смирился Коростылёв.

— Да откуда мне знать, что главное? — неожиданно вспылил сам на себя астрофизик. — Нас спасает от дыры только совместная масса галактики. Соображаешь? Только вместе можно сопротивляться гравитации чертовой дырки! Разорвись Земля, и засосет в воронку всю галактику!

— Оп-паньки! — закручинился Саныч. — Правду говорят: многия знания — многия печали! А давай споем, Валерик!

Но Валерика тащило по дальнему и ближнему космосу. Игнорируя добродушный комментарий Саныча, он продолжал мыслить:

— Согласно теории Лямбда — Cold Dark Matter, галактики, Саня, не только удаляются друг от друга, но еще и с ускорением! То есть если не ахнем в дыру, то уж точно через какое-то время перестанем видеть остальные галактики, поскольку они превысят скорость света и уйдут за горизонт нашего наблюдения.

— Да и черт с ними, Валера! Выкинь ты эту чепуху из головы! Лямбд какой-то! Плюнь! Давай вместе на него плюнем! В дыру его черную, твоего Лямбда! Споем нашу, казацкую. — Саныч, встрепенув седой чуб Маяковского надо лбом, показал Валерику кадык и запел прямо в потолок избы:

По Дону гуляет, по Дону гуляет...

Валерик, ничуть не казак, тут же яростно подхватил Саныча:

По Дону гуляет казак молодой!..

В конце песни, выводя:

И в третий вскричала: «Прощай, милый мой,
Наверно, наверно, не жить нам с тобой.
Наверно, наверно, не жить нам с тобой, —

оба, не сговариваясь, заплакали и слез не стыдились, а благодарно смотрели в мокрые глаза друг друга.

Саныч пошел проводить астрофизика до дома, в котором кот Ерофей уже давно смотрел сны про завтрашних пескарей. Они вышли в темень, словно в открытый космос, — небо светилось всеми звездами, и луна деликатно указывала пожившим людям на тропинку вдоль забора. Валерик остановился, сказал:

— Чудо, брат!

— Да, красота! — поддакнул растроганный Вселенной Саныч.

— А представь, как оно там, в черноте бесконечности! — кивнул ученый вверх. — А теперь представь, что ты из этой тьмыщи летишь, летишь к Земле и вылетаешь в солнечный день! И видишь, как девушка входит в такое, знаешь, прозрачное море, что каждый камушек на дне сияет, и девушка гладит море ладонями, а там и бабочка летит на цветок, а за ней птичка, а за птичкой крадется кот, а за котом уже наблюдает собака...

— Дарвинизм! — хохочет художник, пристраиваясь к забору.

Астрофизик становится рядом, и беседа протекает далее, не мешая обоим.

— Разве можно потерять такое чудо?! А ведь все к тому, Саныч. Я ж об этом и говорю всю дорогу.

— Лично я — против! — откликается живописец. И не нашлось бы в мире человека, который не поверил сейчас в искренность их переживаний.

Лето тем временем уже налаживалось скатиться в осень. Невзоров забросил рыбалку и развлекал себя тем, что бродил по окрестностям. То уходил вдоль речки, напрасно надеясь выйти наконец к шири ее полноводия, то пересекал напрямик перелески и любовался отеческими полями. А Коростылёву не давался пейзаж, у которого они с Валериком и познакомились. Он его откладывал, отвлекался на новые сюжеты, возвращался к пейзажу вновь, но чувствовал, что композиционно совладать с работой не может.

К тому же в деревню возвернулась из Москвы Татьяна Полынова, одинокая бездетная вдова в расцвете бабьей сорокалетней красы, год проведшая у кровати лежачего больного в качестве нанятой сиделки. Чужой гордый старец на ее руках и отдал богу душу, будто осмысленно ускользая от ковида, напугавшего Москву до массового психического расстройства.

Саныч знал Татьяну еще малявкой, поскольку деревня Чудинкино была его родовым гнездом. И, время от времени наезжая к отцу с матушкой, видел, как Танька из белобрысой девчонки превращается в невероятную девицу, точь-в-точь как его тайно обожаемая звезда итальянского кино Сильвана Мангано, незабвенная краса и любимица утонченной Европы времен горячей и отзывчивой молодости Коростылёва.

Завидя ее еще издалека, он сразу терял ощущение реальности, остолбевая с поднятой для ходьбы ногой, и опять, опять не веря глазам своим, восхищался — как, как такая красота могла здесь пробиться! — среди обыденных крестьян, в семье, в которой ни разу не то что хорошеньких, а даже миловидных девок не припомнят самые древние старожилы?

И конечно, не раз и не два приставал к ней с увещеваниями попозировать для портрета. Но она даже не слушала его, а просто, смеясь, убегала прочь, не оглядываясь.

С красотой своей она управилась лихо. Еще в девичестве, когда «беда» полезла наружу и стали наезжать в деревню женихи со всей округи, опасно нервируя местных парней и мужиков, Танька, как монашка, прекратила всякую публичную деревенскую жизнь, оставила, не доучившись двух лет, школу — благо родители не настаивали, сами недоучки — и спряталась дома, уйдя целиком в домашний быт, в рукоделие на вынос в базар, ходила круглый год в глуховатых платках и никуда не ездила дальше околицы.

Слава о ее невероятной красоте стала увядать. А в 20 лет она вышла замуж за тихого и невзрачного паренька из их же деревни, который, как и она, совсем не мечтал бежать с «малой родины» в большие города. За Кузьму Петрова, о котором никто до их свадьбы особо и не вспоминал по причине его совершенно невыразительной жизни. Татьяна будто публично поставила на себе крест, затворив дверь за хлопотливой, как оказалось, непосильной для нее красотой.

Саныч переживал ее эту судьбу, сожалея с глубокой и бескорыстной горечью живописца, что так нелепо распорядилась она своим даром, загубленным, по его разумению — именно что задарма.

Похоже, и судьба ополчилась на нее за «укрывательство» такой красоты. Кузьма, последний сын в семье алкоголика, оказался бесплодным, к тому же через год после свадьбы начал пить сам, вдогон отцу. И даже осмелился поднимать на жену-раскрасавицу кулак, мстя ей за свою немочь. Последний раз видела его Татьяна на опознании, в одном из районных моргов Москвы, лет уже почти восемь назад.

— А каких бы красивых детишек могла нарожать, дура, выйди за молодца себе под стать! — кручинился почти каждый раз Саныч, глядя ей вслед.

И вот опять Полынова в родном доме. Одна-одинешенька, как и он сам. Ни родни, ни детей.

— Что за дива такая нарисовалась в деревушке?! — в тот же вечер, как появилась в Чудинкино Татьяна, набросился с мужским любопытством на живописца Невзоров, гнездясь у антикварной лампы. — Вот клянусь, ни разу в жизни не встречал таких убийственных ног! А я ведь повидал! С какого, извиняюсь, перепуга такие ножки могли оказаться в вашем захолустье? — изумлялся астрофизик, параллельно осматривая стол домашних безыскусных яств с голодным блеском в очах.

Однако, выслушав молча горькую повесть, молча налил стакан и, не чокаясь, молча осушил.

— Женись на ней, Саня! Не валяй дурака! Прямо завтра пойдем сватать! Всю жизнь будет тебе кого рисовать!

— Вот сам и женись, озорник! Ей за сорок, а мне — за семьдесят! Я ее еще без трусов видел, на горшке!

— Женился бы, да еще как женился бы, последний зуб даю! Кабы не хапанул в свое время экспозиционного передоза имени Вильгельма Конрада Рентгена! Что я с ней делать-то буду? В домино играть? Или про эффект Мёссбауэра лекции читать? А ты еще о-го-го какой жеребец, судя по твоим пейзажам! Ты еще обрюхатить ее успеешь! Представь, как расцветет эта дерьмовая деревенька, когда по ней побегут твои малыши!

Космический физик так огорчился по ходу своего выступления из-за не ему выпавшего счастливого шанса, что опять плеснул себе полстакана клюковки и мотнул головой за спину, едва не ударившись ею о бревенчатую стену.

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

— Как и сердца у нас за песнею твоей... — вдруг продекламировал Коростылёв и со значением посмотрел на ученого мужа. Затем продолжил:

...И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь... —

Саныч вздохнул и разулыбался чужой любовной удаче.

— Это к чему такая уничижающая высота и классический пафос? — спросил физик, не без усилия выравнивая опьяневшую голову по старинной керосиновой лампе в центре стола.

— А ты, вообще, в курсе, что фамилия Афанасия Афанасиевича не Фет, а на самом деле — Фёт? Как и фамилия его матушки, урожденной дщери дармштадтского обер-кригс-комиссара К.Беккера? По первому мужу — именно Фёт! — оживился чтец.

— Ты все это к чему, живописец? — спросил физик, теряя нить.

— А к тому, что все не так просто! И Фет наглядный пример. Или Фёт, как хочешь!

Саныч не выдержал и, размахивая своей головой Маяковского, как лошадь в аллюре, загоготал, как умел только он, великий и бескорыстный добряк, душевно смотря на астрофизика, и тот ответил ему приветным «ржанием», словно лошадь из-за реки, потому что очень уже успел полюбить Саныча за один его смех до медовых общих слез.

На этом самом месте и раздался в окно стук, и волшебный голос меццо-сопрано из Ла Скала, как показалось, пропел: «Дядя Саша, одолжите, пожалуйста, спички. Мои обмокли!»

Валерий Михайлович Невзоров так и отпрянул к стене, будто от призрака, наконец-то стукнувшись об нее головой, а хозяин засуетился, как пацан:

— Счас, счас! Может, заглянешь? Вот, вот, два коробка тебе, а хочешь, картины новые покажу?

Татьяна вежливо поблагодарила и, даже не отвечая на приглашение, ушла.

— Это судьба твоя приходила, Саныч! — завистливо пробормотал физик. — Видишь, она чует тебя, как свою личную проблему! Свою! Усёк? Вот скажи, отчего она именно к тебе пришла, а? Из всей деревни?

— Будет тебе мистику нагонять, ученый человек! — живо отозвался вернувшийся в себя Саныч. — Во-первых, мы одни не спим на округу. А во-вторых, от нее досюда две минуты. Это и есть проза быта повседневности, профессор, не знаю, чему ты там учишь нашу бедную молодежь.

— Заметь, Саня, — упорствовал, как маньяк, астрофизик, — не дедушка Саша, а дядя Саша! Дядя! То есть дает понять, что ты для нее еще не дедушка, а всего лишь дядя! Неужели же это не исторический оптимизм, Саныч? Не призыв ли это к нашему завтрашнему ее сватовству?! Ты не забыл планы?..

На следующий день, бродя по лугам, полям и перелескам, как писатель Иван Тургенев, но без ружья, физик думал о судьбах Родины, и думы его были печальны. Что в общем-то на его родине делом было привычным, особенно для интеллигентного человека. Независимо от времени года и даже парочки миновавших столетий. О чем же думал он, человек не глупый и не бессердечный, да к тому же изрядно потрудивший глаза разнообразным чтением?

«...Совесть и есть главный иммунитет! Не она разве защищает нас от напасти, да и от заразы?» — внутри себя воскликнул физик, бредя через березовую рощу, и, словно услышав его мысли, дунул верховой ветер, березы осыпали его золотыми листьями, а один прижался к груди, там, где стучало под курточкой сердце профессора, он накрыл его ладонью, будто пойманную бабочку, и замер в поэтическом очаровании от произошедшего, подставляя лицо летящему на него листопаду.

Сразу за березовой рощей открывалось поле, уже знакомое ему, а за полем пойменные луга и опять лесок с крепкими дубками и соснами. Этот бесконечный, спокойный и самодостаточный, как казалось Валерию Михайловичу, простор не вносил в его душу привычного умиротворения, расцарапанного сейчас болезненными вопросами.

Он давно уже придерживался соображения, что любое, даже великое и могучее, государство, да даже целую империю — может незаметно, но неотвратимо подточить и погубить такая малость, как личное лицемерие и трусость вождей. Разрушить в короткое время, что само по себе поразительно, поскольку наводило на мысли об историческом провидении!

И разрушить всякую цитадель только потому, что слишком очевидной становится убогая бытовая алчность верхней власти, ненасытность, бесстыдство намерений и целей.

«Без совести любая развеселая власть обречена, плохо закончит! — продолжал размышлять мозг астрофизика, попутно реагируя и на две березки, неизвестно с какого перепуга выбежавшие в голое поле, и на темнеющие вдали облака на востоке. — Как такая махина, как Россия, может быть без предназначения, цели, без общей идейки какой? Не про “обогащайся” идейки, не про сто сортов колбаски, о чем грезили при Горбачеве будущие приватизаторы, а про какую-нибудь совместную пользу, благодать? Никак! Никак не сможет! С ума сойдет, сопьется, одичает — от тоски душевной, маеты, из-за пустоты сердца загнется!»

Валерий Михайлович остановился. Кругом был простор и перепады до горизонта таких же, как рядом с ним, перелесков и следующих просторов. И все это великолепие земли, тронутое осенним золотом, казалось таким же бесконечным, как небо. И — вечным. И его сиюминутные мысли показались ему самому ничтожными и лишними здесь, посреди русского царства красоты.

Он двинулся вдоль вальсирующей по лугам и полям речки и вскоре на знакомом пригорке увидел почти уже родную фигуру. Высокая и тощая фигура эта, стоявшая скрестив на груди руки у мольберта, походила нынче не на колодезного журавля, а на Дон Кихота Ламанчского, погруженного в тяжкие раздумья бог весть о чем.

«Жених!» — повеселел Невзоров и начал карабкаться вверх, к живописцу, издалека видя, что на мольберте тот самый пейзаж, который до сих пор так и не дался Санычу.

— Вот! — сказал художник, будто спиной чувствуя Валерика. — Посмотри! Видишь, чего-то не хватает на ближнем плане, или это только мне кажется?

Валерий Михайлович уставился в недоделанный пейзаж и крепко озаботился. Пейзаж был прописан в общих чертах, без деталей и проработки мелочей, с небом, так и не определившимся, вечернее оно или рассветное. И, однако, приметил, что справа, как раз на переднем плане, появилось эффектное дерево. Кажется, вяз, а может, и дуб — пока, судя по всему, живописец и сам по этому вопросу решения не принял.

Выглянув за мольберт, ученый убедился, что там, на естественном лоне природы, где теперь у Саныча было дерево, никакого дерева не было, а рос всего лишь небольшой куст, и действительно, своей неказистостью пейзаж куст портил. А вот дерево вместо него как раз очень даже облагораживало весь правый край гипотетического шедевра.

Валерик похвалил Саныча за творческую дерзость с деревом, но, подумав, добавил:

— А все же чего-то композиционно пока еще не хватает. Для окончательного кайфа!

— Вот и мне так кажется! — с одобрением взглянув на физика, отозвался Саныч. — Чего-то не хватает! Но чего?

И тут Валерий Михайлович вдруг, сам себе удивляясь, вдохновенно импровизируя, воскликнул:

— Женской фигуры! Вот здесь, прямо под твоим деревом! Непременно в красном! Чтобы в гармонии с солнцем! И стянет композицию, как... ну как пупок!

Коростылёв взвыл от радости, захохотал неподражаемым своим смехом, взбучил надо лбом седую челку Маяковского и во всю творческую мощь оповестил поля:

— Есть! Есть композиция! Найдено!

К середине сентября профессор засобирался в Москву. Хоть и два раза в месяц, пусть и дистанционно, как повелось из-за ковида, а занятия со студентами проводить надо. В деревушке Чудинкино не то что Интернета, газа до сих пор не бывало! «Национальное достояние» сюда не заглянуло, не осчастливило, как Европу и теперь Китай. А зачем он тут нужен, газ? Что, ради двадцати еще живых стариков и одной красавицы — трубу тянуть? Да любой из современных эффективных менеджеров, которые, как язвят злые языки, сегодня одни и работают в столице, докажет, что это экономическая глупость. Оно и понятно, русская деревня под Москвой это вам не «дружественная» Турция!

«Бабки рубят — щепки летят! Кто тылы сдал, тот войну не выиграет! Бесстыжее времечко...» — опять сели на любимого конька мысли в голове физика, пока он подъезжал на своем полусгнившем немецком «опеле» 1999 года, ровеснике нынешней власти, к дому Саныча прощаться.

Саныч стоял у калитки, держа в своих руках, как плакат на одиночном пикете, завернутые в старые обои картины. Это были тайно и загодя нарисованные им два свежих варианта портрета Невзорова. Он весь сиял от доброты, в предчувствии того, как сейчас обрадует своим подарком ставшего дорогим человека.

Невзоров это сразу понял, но обрадовался совершенно искренне, потому что оценил прежде сам душевный порыв Коростылёва, а не его картины. Они обнялись и за спиной друг у друга незаметно утерли каждый свою слезу, шмыгнув носами.

Уже из окна машины Валерий Михайлович все же поглумился, не упустил момента:

— Смотри, Саныч! Не женишься на Сильване Мангано, сам приеду свататься!

Саныч только махнул рукой на его глумление и крикнул вдогон:

— Будь здоровым, Валера! Берегись там! Даст бог, увидимся еще!

Невзоров вернулся в свою двушку на Ломоносовском проспекте, выходящую окнами на бетонную тюбетейку «нового» цирка.

Почти одновременно с ним приехала женщина, по имени Люба, раз в неделю убирающая его холостяцкую старческую берлогу и раз в месяц привозящая по его просьбе деньги за аренду еще одной его квартиры, родительской трешки у Белорусского вокзала.

На эти арендные деньги он и выживал все лихие годы, как раз с самого конца восьмидесятых, когда скончались отец и мама друг за другом, в течение всего лишь недели. Мгновенно превратив его, сорокапятилетнего, в полного сироту на веки вечные. Жена бросила Невзорова до этого. Почти через год после его облучения. Он видел, как она пыталась приспособиться к их новым обстоятельствам и перспективам, но — не смогла! Пожалела себя, родненькую, и он не стал удерживать ее — не из гордости, а сострадая ей с той глубиной и силой, на которые только была способна его зрелая к ней любовь.

Люба, помощница его, помогла разобрать «походные» вещи, заодно рассказала столичные новости, конечно и коронавирусные: о второй волне, странном оптимизме мэра, совсем недавно загнавшего всех москвичей как мышей под веник, а теперь вот растопырившего опять Москву для всего, от чего три месяца назад прятались по домам.

Заодно распаковали картины, подаренные Коростылёвым, целых три портрета Невзорова. Люба просканировала их нейтральным взглядом и праздно поинтересовалась — кто такие, братья, что ли? Невзоров не раскололся, хотя был близок к провалу, как Штирлиц. Чего ему это стоило, история благосклонно умалчивает.

Саныч, как догадался неуловимый физик-прототип, явно пытался нарисовать каждый портрет по-новому, и потому во второй попытке он изобразил Невзорова уже не в кепке-восьмиклинке, а в серой шляпе, какие обожал Никита Хрущев, а также в осеннем пальто с поднятым воротником. На последнем портрете Невзоров был и вовсе в шапке и на всех трех вариантах — не в анфас и не строго в профиль, а как-то хитро бочком, словно он уворачивался и ускользал от прямолинейного психологического анализа. И ушей своих Невзоров, к облегчению, не нашел, кисть Коростылёва виртуозно обошла их стороной, замаскировав случайным реквизитом.

Ни один из его редких гостей-приятелей, посетивших Невзорова после возвращения из «добровольной ссылки» в деревенской глуши, не признал хозяина ни на одном из трех портретов.

А он сам, напротив, поглядывал на них со временем все с большей симпатией, потому что постепенно стал различать, как Саныч раз за разом схватывал глубже и глубже его потаенную суть, просто не сумев сразу и в одном портрете все понятое им совместить. И эта детскость, наивность Коростылёва, его разбросанная, как игрушки по комнате, доброта, искренность и теплота сердца — вдруг проступили для Невзорова из этих нелепых полотен, как чудесный портрет самого Саши Коростылёва, милого его душе человека, светло состарившегося мальчишки, внезапного его дорогого друга. И он заскучал по живописцу, решившему куковать в своем Чудинкино до «белых мух».

Саныч позвонил в начале декабря, сообщить, что уже в Москве, прибыл оказией «на зимовку».

Интересно, догадывается наш читатель, о чем первом спросил Коростылёва гость, переступая порог его дома, с удовольствием разглядывая румяного старичка Маяковского из деревни Чудинкино? Правильно! А как там наша Сильвана Мангана? Она же Татьяна, она же одинокая благочинная вдовушка? А?

— Да она давно в Москве! — простодушно отозвался жизнерадостный живописец. — Опять сидит, но теперь со старушкой! А что ей зимой в деревне делать, посуди? Все заработки тут, профессор!

Ну, читатель, догадайся, что было вторым пунктом этой неотвратимой встречи? Опять верно! Коростылёв повлек Невзорова в «мастерскую», коей оказалась довольно-таки просторная, светлая комната, и ученый муж сразу увидел на торжественно выставленном мольберте — до боли знакомый ему пейзаж.

Саныч усадил Невзорова в уютное просиженное кресло и с живым любопытством приготовился наблюдать за всполохами чувств на его лице.

Валерий Михайлович отметил с одобрением общий фон картины, как бы своей ненавязчивостью переключающий внимание на главный цветовой конфликт — заката и женской фигуры в красном. Отметил сбалансированную перспективу пейзажа, уходящую к линии горизонта. Отличную проработку вяза на переднем плане. Конечно же догадался, чью именно фигуру изобразил на холсте Саныч, и оценил его такт — не открывать красоты ее лица, а передать само ощущение, а может, и предчувствие ее красоты через позу женщины, ее волосы, пропорции тела, и тут, почти вздрогнув, разглядел, что Коростылёв нарисовал Танины ноги, совершенно сумасшедшие и убийственные для всего мужского рода, — кривыми!

— Как ты посмел, Саныч?! — возопил член-корреспондент РАН, выкатив на рисовальщика-хулигана базедовые глаза, почти задыхаясь от искреннего возмущения таким богохульством.

— Вот! — заорал в ответ счастливый Саныч. — Ты увидел! Ты подтвердил мою догадку!

Коростылёв бросился за дверь и через секунду выскочил точно с таким же пейзажем, взгромоздил его рядом с первым и крикнул:

— Смотри!

Невзоров мгновенно увидел, что на этом холсте «Татьянины» ноги были идеально стройными. Вместо вяза на этом пейзаже был тщательно прорисован, и неплохо, дуб. Валерий Михайлович молча согласился с Санычем, что вяз с женской фигурой гармонировал лучше.

— Видишь? — набросился на него возбужденный Коростылёв.

— Что я должен видеть еще? Зачем ты изуродовал ноги там? — кивнул на первый пейзаж Невзоров.

— А вот теперь внимательно посмотри на этот, с прямыми, и на тот, с кривыми. Только смотри сначала не на ноги, а в целом.

Астрофизик стал смотреть поочередно, бегая глазами, как деревенские ходики, и вдруг почувствовал, что картина с кривыми ногами чем-то ему кажется интереснее. Саныч тут же уловил в его лице проклюнувшуюся теплоту и сказал:

— Понял теперь? Потому что в кривых — больше жизни!

Они хлебнули закадычной «клюквенной», которую Коростылёв величал в припадках нежности к ней — «хмелинушкой кабацкой». Невзоров эстетически страдал, посматривая по очереди на оба полотна, все сильнее склоняясь к версии Коростылёва: «А может, он и прав? В кривизне побольше жизни-то! Куда расти идеалу с его совершенством? А у любого несовершенства, той же кривизны какой-нибудь, — целая жизнь впереди, кипучая судьба!»

Саныч ушел в глубину квартиры, через минуту вернулся с папочкой для бумаг. Открыл ее, вынул лист на гербовой и протянул Валерику.

— Это еще что? — строго спросил тот.

— Мое завещание, Валерик, — как-то флегматично сказал Саныч.

В завещании бобыль Коростылёв, не имевший, как и Невзоров, наследников, отписывал ему, Невзорову, все имущество: дом в деревне Чудинкино, трехкомнатную квартиру в «сталинке», в которой они и сидели сейчас, а также все имущество, включая картины.

Невзоров непонятно побледнел, как разбавленное водой молоко, молча стал жевать свои губы между седых усов и бородкой. Потом молча вернулся из прихожей и положил перед Коростылёвым почти такую же папку. Коростылёв, ожидавший чего угодно, но не этого, порывисто выскочил из комнаты, пряча слезы...

Ситуация была хороша тем, что не требовала теперь от них никаких взаимных объяснений и припадков благодарности. И даже не требовала обоснований одновременного решения. Они сидели друг против друга, как два зеркала, и не вглядывались в обратную бесконечную перспективу произошедшего.

— Послушай, дорогой Саша, что я тебе скажу, — уже изрядно отметив незаурядные события дня, сосредоточился профессор Невзоров. — Мы с тобой теперь, в силу неожиданно сложившихся обстоятельств, два весьма обеспеченных господина. Что я предлагаю в этой связи. Предлагаю я заключить с твоей Сильваной Мангано — «Договор пожизненного содержания». Естественно, с правом наследования! На одну из наших квартир. Предлагаю также продать квартиру поменьше и гулять и плясать на эти денежки сообща, а в самой большой можно жить, как раз — втроем! Под присмотром и заботой нашей Тани, пока оба не околеем. Зачем тратить силы на чужих, скажи? Чем ей плохо? И нам хорошо! Ты будешь ее рисовать, а я на вас любоваться. А?

Пока наши старички из особой группы риска предавались дерзким мечтам и прожектам, хохотали, ликовали и шумели на весь дом — в подавленно безлюдном, трясущемся от пандемийного страха подъезде кто-нибудь из тутошних жильцов мог проходить мимо квартиры, в которой гуляли живописец Саныч и астрофизик Валерик.

И возможно, мог не поверить своим обыкновенным ушам, приложив их к двери по очереди обеими раковинами, левой и правой. Не поверить тому, как распрекрасно и хорошо было за этой дверью! А потому не стоит исключать, что позвонил бы в веселую дверь и напросился в гости.
 

Все остальное

Была у нас в шестом классе еще тамбовской школы девчонка. Не рыжая, но рыжеватая, голенастая, громкая и заводная. Сгрудились мы как-то у парты, разглядывая через спины, как Жека Филатов ловко и коварно шаржирует в рисовальном блокноте директрису. Я стоял последним и вдруг чувствую, ко мне сзади плотно-плотно прижалась эта полу-рыженькая. Незаметно для всех пообжала голенастыми своими ногами, и вдруг явственно ощутил я ее твердую, как коленка, переднюю косточку в самом низу живота. Было нам обоим не полных тринадцать, но мы понимали, что происходит.

Я оглянулся — у нее рот был, как всегда, красный, будто у клоуна в цирке, но не намалеванный, а в самом деле живой, огромный, смешной. Она ухмыльнулась этим ртом так, что объявились все ее сорок пляшущих в разные стороны зубов.

Как будто впервые увидел я тогда этот ее праздничный, разлюли-малина рот, бесшабашный и манящий! Она к уху моему наклонилась, поскольку была на полголовы выше, но так наклонилась, что я спиной поосязал еще и ее упругую, как резиновые мячики, грудь, и щекотно прошептала: «Возьмешь меня с собой в Москву, Вова, нет?» Все в классе знали уже, что я переезжаю с родителями в Москву.

Имени ее совсем не помню, а все остальное помню...
 

Не для печати

В середине восьмидесятых к нам в редакцию журнала «Литературная учеба» регулярно приходил «молодой» прозаик, который, оставляя очередную рукопись, обязательно рассказывал перед уходом «яркую» историю. Ну, скажем, вот такую: о сапожнике без ноги.

Ногу сапожник, как следовало из «сюжета», потерял на войне с германским фашизмом. Чинил обувь бывший солдат хорошо, к нему охотно обращались дамы с «трудными» туфлями. Но имелась у чеботаря экстравагантная слабость: любил он с клиентками «пошутить», особенно с теми, что забегали для срочного ремонта.

Закончив работу и получив монету, сапожник, будто ставя точку, на глазах у заказчицы с силой втыкал ножик в ногу, прямо через штанину. Не все знали, что от колена у него нога была деревянной.

Наиболее впечатлительные из дам, завидев торчащий нож, белели как мел и шумно падали в обморок. А башмачника это простодушно веселило.

Или еще сюжетец, на который этот сочинитель поймал однажды нас самих, работников редакции.

Помнится, маялась в Москве поздняя осень, накрапывал дождь, а он вбежал в одном набухшем от воды свитерочке, дрожа от холода, а может, и от психического потрясения, и с порога давай рассказывать, как оказался в таком виде.

Вот что он поведал. Тут, увы, потребуется вынужденное отступление.

Дело в том, что редакция журнала «Литературная учеба» находилась на одном из этажей высотки, в которой располагались сразу несколько редакций и журналов, принадлежавших могучему издательскому концерну ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». И гордо красовалось это здание, напичканное разными журнальными профилями, от «Веселых картинок» до «Студенческого меридиана», на Первом Хуторском проезде.

Чтобы пробраться к зданию от Дмитровского шоссе, требовалось пересечь целую сеть перепутанных железнодорожных рельсов, еще и постаравшись не попасть под поезд, который выскакивал то слева, то справа. Ну, или ждать по десять–пятнадцать минут, пока отстучат мимо сразу несколько бесконечных составов, сталкивая лбами воздушные вихри, как раз когда летучка у главного редактора началась без тебя!

Но вернемся к сюжету.

Со слов визитера, не успел подойти он к чертовым путям, как увидел картину, от которой, по его выражению — «абсолютно охреновел!».

На пересечении двух путей, посреди рельсов, рвал ногу из стального капкана пожилой полковник! Его защемило в момент, когда сунул он между путей стопу и тотчас сработала автоматическая стрелка.

А из-за поворота выворачивал состав, ради которого и дернулась эмпээсовская железяка.

Гость наш поспешил к полковнику освобождать ногу, но все старания оказались тщетны, а поезду затормозить было не суждено.

— Полковник глянул по-фронтовому, — гипотетический «автор» осмотрел нас со строгостью, — и командует: «Накройте меня плащом!»

— И?! — вскричал кто-то из редакционных.

— Я и накрыл...

Зная на собственном опыте, как легко было угодить на переходе в капкан стальной стрелки, мы кучей вылетели в коридор, бросились к торцевому окну, из которого открывался панорамный вид сверху — прямо на место происшествия. Конечно, представляли и страшную картину гибели мужественного вояки, и толпу журнально-издательских зевак, и скопление специальной техники.

Но за окном шел мелкий туманистый дождь, злодейский переход был пуст, а рассказчик благоразумно смылся еще до того, как мы налипли, словно мухи, на коридорное окно.

Замечу, ничего интереснее этих своих вербальных миниатюр «молодой прозаик» в редакцию не приносил, и потому, если не искажает память, мы его ни разу так и не опубликовали...
 

Тамбов

Уже через неделю после рождения меня пытались сожрать тамбовские клопы. И не успели!

Родители вернулись из гостей раньше, насекомым попросту не хватило времени оставить на простыне одну шкурку. Между прочим, я был крупным экземпляром, потянувшим при первом взвешивании на целых четыре с половиной килограмма. Про рост молчу, у этих Cimex lectularius[1] интерес вызывал, конечно, мой вес, дабы вычесть из него до последней капли свеженькую грудничковую кровь!

Суровыми были клопы в голодную послевоенную пору! Не их вина, в том судьба природной их сущности.

По словам мамы, ее насторожили моя агрессивная возня и громкое протестное кряхтение. Отец зажег лампу, мама раскрыла пеленки, и, как с возмущением вспоминает до сей поры, — я был так дружно обсижен клопами, что скрылся под ними целиком!

Второе потрясение острого момента, по словам мамы, — звук падавших кровососов! Раздувшиеся твари, разбегаясь, тяжело и как-то сыро шмякались на пол, словно пьяные мужики в бане.

А ведь запомнил я этот случай в недельном от рождения возрасте! Уточняю специально для коллективной научной мысли, которая в корне отрицает столь раннее пробуждение сознания. Но поди поспорь с очевидным фактом!

Воспоминание, конечно, было смутненьким, не слишком отчетливым, но оно было. И даже беспокоило десятилетия, пока мама не изложила подробности клопиного, говоря изысканно, форсинга[2]. Это воспоминание, соединенное теперь с рассказом мамы, и состояло-то из нескольких секунд вдруг открывшегося перед глазами света! Похожего, между прочим, на бледное облако, внутри которого все завораживающе клубилось. Облака тревожного, как бывает тревожно колыхание на ветру недовысохшей наволочки, кинувшей свои богатырские плечи от одной деревянной прищепки до другой на веревке посреди двора.

Пожалуй, будет вежливо сообщить, по какой причине я оказался в хищных лапах именно тамбовских вампиров.

В мае 1948 года моего будущего папу комиссовали в возрасте двадцати шести лет из армии как «фронтового» инвалида. К тому времени он находился с моей маменькой в поселке Капустин Яр Астраханской области. В должности начальника штаба 59-го отдельного инженерно-саперного батальона. А этот факт сообщает, что папа успел поучаствовать в создании самого первого в СССР полигона, с которого в 1947 году стартовала дебютная советская баллистическая ракета! Затем, в 1962 году, полигон станет еще и космодромом. Выходит, полгода маминой беременности я тоже провел в Купустином Яру, возможно сопровождая первые старты мощных сверхракет нервными тычками пяток в мамин «глобус».

До моего рождения в августе 1948 года оставалось три месяца, а куда деваться из Капустина Яра, родители не знали. Отец списался с фронтовыми друзьями, и «нас», почти уже троих, пригласили одновременно в Питер, Подмосковье и Тамбов. И только в Тамбове предполагалась для проживания отдельная комната. Отеческий выбор пал на Тамбов, в нем после войны осел с семьей Николай Федорович Шавлов, близкий фронтовой товарищ папы.

Обосновался он в небольшом деревянном доме, с печкой как раз в «нашей» будущей комнате. А за печкой у Шавловых уютненько топталась телочка, целыми днями смачно хрумкая чудесной, душистой травкой. И вот появился тут я, и мы наперегонки с телочкой принялись расти. Она, дабы стать благородной коровой и затем отдавать людям молоко, а я вычмокивал молоко из мамы, чтобы сначала стать мальчиком, а потом мужчиной.

В этом месте маминого повествования я отчетливо представил себе, как к моей постели, когда я оставался в комнате один, подбиралась телочка и, влекомая пробуждающимся материнским инстинктом, вылизывала мою голову горячим, шершавым языком. И наверняка именно поэтому у меня единственного в семье были совсем тонюсенькие, невесомо-нежные волосы.

Когда мама поведала, что я мог стать жертвой клопов, но не стал — благодаря тому, что родители вернулись в свою комнату от Шавловых раньше, чем собирались, я вскричал: «Этот свет я помню! Я помню этот свет!»

И теперь только догадался, что это были за одуванчики в моем первом в жизни видении, соприкоснувшиеся своими дымчатыми шарами на фоне беспокойного облака-наволочки. Это были склонившиеся надо мной головы отца и моей матери.

Еще подумал, что, возможно, этой же ночью в желудках Cimex lectularius моя кровь соединилась с кровью семейства Шавловых и в каком-то неформальном смысле мы стали родными.

Затем моя фантазия взяла выше, я представил весь город Тамбов, кишащий бандами насекомых, перебегающих по темным дворам от дома к дому, чтобы попробовать человеческой кровушки здесь и там, перемешивая разные гены и ДНК в своих «мобильных лабораториях», возможно, с отчаянной надеждой вывести породу людей, которые перестанут травить клопов ядовитым «дустом» хотя бы в отдельно взятом Тамбове.

Через год-полтора отцу, как редактору местной молодежной газеты, выделили собственную жилплощадь — в шесть квадратных метров, но с высоченным потолком и персональным красивым окном, выходящим на городской базар. В первом этаже.

В этом двухэтажном доме когда-то, до революции, жил богатый купец Аносов. А теперь тут, на улице Красной, стал жить я, мои родители и еще фамилий десять, поскольку просторный купеческий дом с роскошным залом в семь окон по фасаду задолго до войны превратили не только в огромную коммуналку, раздербанив на клетушки, но и — опять же! — в клоповник. Здесь я и продолжил «сдавать» кровь в клопиный городской общак, попутно заводя невольно все новые кровные узы с доставшимися мне земляками по воле судьбы.

Между прочим, говорят, что постельные клопы упоминаются в древнегреческих источниках с четвертого века до нашей эры. О них рассуждал великий философ Аристотель, а Плиний уверял, что клопов можно использовать при нейтрализации змеиных укусов. Да что там! В XVIII веке Жан-Этьен Гэттар, одно время бывший личным врачом Людовика де Бурбона, герцога Орлеанского, на полном серьёзе рекомендовал использовать клопов для лечения истерии.

В XVI веке завоеватели Нового Света завезли клопов в Америку, а в шестидесятые годы XIX века, с приходом в Туркестан русских войск, постельный клоп по-хозяйски обосновался и в Средней Азии.

Так что роль клопа во всемирной истории пока еще ждет своих исследователей, и, возможно, мой опыт общения с ними будет учтен пытливой мыслью серьезной науки.

Возвращаясь к своей истории, подчеркну — не было во всем Тамбове роднее мне людей, чем семья Шавловых, в первые же дни моего появления на свет ставших моими «кровниками». Слово это различается у русских и кавказцев. У нас оно значит — родственник, брат.

Важно сказать, что, когда отец и мама приехали в Тамбов, у Шавловых уже имелся первенец, сын Володя, с рождения разбитый церебральным параличом. Володя был старше меня на год, и всю жизнь свою (до сорока с лишним лет) он прожил фактически на руках несчастных родителей — и в инвалидной коляске.

Его мама — все звали ее Шурочкой — познакомилась с Шавловым и моим отцом на фронте. Она, миниатюрная, как статуэтка балерины, была отважным санинструктором и вытащила из-под пуль и снарядов не одного только своего подраненного Николая Шавлова, а очень много молодых парней и мужиков, гораздо тяжелее и больше себя. У нее и боевых наград было погуще, чем у Николая Федоровича!

И вот она родила мальчика с жестоким недугом. Почему же судьба не поскупилась для нее и на это испытание?! В чем был тут замысел у этой судьбы?!

Такими неразрешимыми вопросами я задавался всякий раз, когда видел Вову Шавлова в коляске, с выкрученными в стороны суставами рук и ног, с падающей головой и судорожной попыткой хотя бы в мычании что-то мне сказать. И всякий раз я поражался веселой радости, с какой он смотрел в мои глаза! Будто меня и ждал все дни и годы, что мы не виделись. И я каждый раз с замиранием сердца подозревал, что там, внутри себя, он все понимает, а душою ясен и здоров!

Одно из самых сокровенных воспоминаний детства — поездки в гости к Шавловым и те незабываемые мгновения, когда бросались ко мне навстречу бабушка и Шурочка, вперегонки, мимо моих родителей, как к самому драгоценному гостю, горячо загребая в многорукое объятие.

Помню их глаза того же цвета, что выцветшее небо, совсем близко. Они загораживали все и отгораживали от чего-то. Так я ощущал своим детским сердцем, потому что в глазах их была такая любовь, словно и не они на меня тогда смотрели, а через них смотрел Господь.

Что скажешь сейчас, когда их давным-давно нет на свете, а я все помню и помню выражение их глаз? Кто поверит, что необычайное чувство их к чужому ребенку — спасало меня не раз в тяжкие времена жизни, что я хватался за них, бабушку и Шурочку, как за соломинку, и эта невесомая в материальном, грубом мире сила чудом удерживала мою голову «над водой»! Не давала захлебнуться.

Разве не великие человеки — эти женщины? Как им было наблюдать исковерканное собственное дитя рядом со мной? И ни разу, никому не дать почувствовать неловкость от неизбежного сравнения — ни самому Вове, ни моим родителям, ни мне. Ни единым облачком не омрачив наших свиданий!

Вот и думай, для чего судьба расставляет горькие чаши на пути людей, которым и так хватает испытаний? Взять ту же Шурочку: мало она хлебнула горюшка на фронте, вырывая из крови и грязи чужие жизни?

А бабушка Шавловых? В возрасте тети Шуры ей довелось пережить уничтожение Антоновского восстания на Тамбовщине в 1920–1921 годах. Что это за восстание было такое, кто теперь знает, кроме историков? Кто вспоминает о нем?

А между тем «восстание Антонова», по моему разумению, одно из ключевых событий ХХ века в России! Именно тогда, на Тамбовщине, советская власть в открытую ополчилась на русское крестьянство с очевидным энтузиазмом. На русского, легковерного мужика, окончательно совершив «исторический» выбор в пользу пролетариата, фактически — вполне сознательно! — принося крестьянина в жертву идеологическим химерам интернационального коммунизма и «мировой» победы рабочего класса над капитализмом.

Так Ленин «отблагодарил» деревню за то, что она поверила в его лицемерные обещания земли после победы в октябре 1917 года. Поверила, шагнула в революцию огромной крестьянской силушкой, уцелевшей в Первой мировой, прихватив с фронта еще и винтовочку (80% населения России в начале ХХ века — крестьяне) — фактически отдав коммунистам во главе с Лениным ими, мужиками, взятую власть в семнадцатом и в Гражданскую!

Говоря попросту, Ленин, как известно, обладавший дьявольским политическим чутьем, вовремя перехватил у партии эсеров «Крестьянский наказ о земле» 1917 года, записанный теми буквально со слов самих крестьян, наобещал мужикам все, о чем те грезили бесконечными «зимними ночами», взял с их подмогой власть и вначале выдернул из рядов «победителей» эсеров, поздно осознавших его циничный политический кульбит, а потом навалился и на землепашцев, буквально задушив их грабительской продразверсткой, начисто опустошая крестьянские амбары для нужд революции, армии, промышленных рабочих — обрекая самого мужика, «косного и отсталого», на голодную смерть вместе с детьми и стариками!

Видимо, не случайно один из главных руководителей восстания, начальник милиции в Кирсанове Александр Антонов, как раз и был эсером. Не случайно и столь массовое восстание именно в Тамбовской губернии, сплошь крестьянской, когда-то зажиточной: чего стоит факт, что слой чернозема, как говорят, уходил здесь в глубину до четырех метров — едва ли не самый высокий показатель плодородности почвы в мире!

И то правда! Вряд ли где еще сыщешь столь нежнейшую из всех земель землю, как на Тамбовщине!

Эта пышная, животворящая земля покрывалась каждое лето шелковым, таким толстенным слоем легчайшей пыли, что ходить босиком по ней было настоящим блаженством всего моего детства! А как пахла эта самая пыль после дождя! Да что там — ее можно было продавать прямо в Париж, в магазины на Елисейских Полях, как лучшую в мире пудру! И во что оборачивались после дождя тамбовские дороги! Они превращались в непролазные топи грязи, в которых мог увязнуть не то что трехосевой лендлизный американец «студебеккер», а даже воронежский могучий конь-тяжеловоз с мохнатыми ногами, которого мужики величали битюгом.

В 1920 году на эти великолепные черноземы налетела невиданная засуха и погубила почти весь урожай не только зерновых! Собрали мужики Тамбовской губернии всего 12 миллионов пудов. Но большевики не снизили продразверстку из-за засухи и потребовали сдать 11,5 миллионов. И огромная губерния, по производительности находящаяся в России (из 80 губерний) на пятом месте, насчитывающая около четырех миллионов человек, в большинстве своем сельских тружеников, — взбунтовалась против государственного насилия и открытого грабежа!

Массовое восстание вспыхнуло, как считают историки, 15 августа 1920 года, а уже в октябре Ленин требует от Дзержинского «ускорить подавление антоновщины».

Под началом Антонова еще в 1918 году начинается организованное сопротивление большевистскому насилию в деревнях. К началу основных событий в 1921 году у него уже более 50 тысяч «обиженных штыков». А большевистская власть к этому времени как раз заканчивает победные бои на фронтах Гражданской, ее армия сформирована, закалена в схватках с врагами всех мастей, от Антанты и Колчака до Чехословацкого корпуса, и вскоре обрушивается на восставшее крестьянство Тамбовщины со всей мощью яростной и сокрушительной силы!

Чтобы понять, с какой серьезностью взялись большевики за дело, перечислим только наиболее заметные фигуры, участвовавшие в крестьянском разгроме.

Итак, уже упомянутый Ф.Дзержинский, а также В.Подбельский, В.Антонов-Овсеенко, И.Уборевич, М.Тухачевский, Г.Котовский, Г.Ягода, В.Ульрих...

Между прочим, тот самый Антонов-Овсеенко, что арестовывал в 1917 году в Зимнем дворце членов Временного правительства!

Во время «Антоновского восстания» — Антонов-Овсеенко председатель Полномочной комиссии ВЦИК по борьбе с бандитизмом в Тамбовской губернии.

Какая ирония истории в совпадении фамилий!

В.Антонов-Овсеенко 8 февраля 1938 года приговорен ВКВС СССР к расстрелу «за принадлежность к троцкистской террористической и шпионской организации». Расстрелян 10 февраля 1938 года, похоронен на полигоне «Коммунарка».

В.Подбельский, по официальной версии, в конце января 1920 года, во время субботника, напоролся ногой на старый гвоздь, вследствие чего произошло заражение крови, по неофициальной — стал жертвой контрреволюционного покушения. Умер 25 февраля 1920 года; похоронен в братской могиле на Красной площади в Москве. (Старший брат Вадима Подбельского, Юрий, член партии эсеров, расстрелян 15 января 1938 года.)

М.Тухачевский — военачальник РККА времен Гражданской войны, Маршал Советского Союза (1935). Расстрелян в 1937 году по «делу антисоветской троцкистской военной организации».

И.Уборевич — заместитель командующего Тухачевского при подавлении крестьянского восстания на Тамбовщине в апреле-мае 1921 года, затем командующий войсками Минской губернии при подавлении крестьянских выступлений в Белоруссии. Расстрелян 12 июня 1937 года «по делу Тухачевского».

Г.Ягода расстрелян 15 марта 1938 года на спецобъекте «Коммунарка» (бывшей собственной даче). Следователь Н.М. Лернер сообщал, что, по словам М.Литвина, Ягоду заставили наблюдать за расстрелом остальных осужденных и казнили последним. Перед казнью Ягоду по указанию Ежова избил начальник 1-го отдела ГУГБ НКВД СССР Израиль Дагин (об этом сообщил сам Дагин после своего ареста).

Г.Котовский был застрелен 6 августа 1925 года во время отдыха на своей даче в поселке Чабанка (на черноморском побережье, в 30 км от Одессы) Мейером Зайдером, по кличке Майорчик, бывшим в 1919 году адъютантом Мишки Япончика. По другой версии, Зайдер не имел отношения к военной службе и не был адъютантом «криминального авторитета» Одессы, а был бывшим владельцем одесского публичного дома, где в 1918 году Котовский скрывался от полиции. Документы по делу об убийстве Котовского были засекречены.

В.Ульрих — председатель Военной коллегии Верховного Суда РСФСР с 1921 года. Был председательствующим на крупнейших политических процессах. В том числе по делу Тухачевского. В 30–40-е годы входил в состав секретной комиссии Политбюро ЦК ВКП(б) по судебным делам. Комиссия утверждала все приговоры о смертной казни в СССР. Лично расстреливал приговоренных. По некоторым сведениям, собственноручно расстрелял наркома юстиции Николая Крыленко. Умер в 1951 году от инсульта. Похоронен на Новодевичьем кладбище.

Но вернемся к тому, как разворачивалась судьба Антоновского восстания на завершающей стадии. Приведу малую, однако существенную часть исторических документов по взбунтовавшейся Тамбовщине:

Приказ

Полномочной комиссии ВЦИК о начале проведения репрессивных мер против отдельных бандитов и укрывающих их семей № 171

г. Тамбов                                                                                                 11 июня 1921 г.

Уполиткомиссиям 1, 2, 3, 4, 5

Начиная с 1 июня решительная борьба с бандитизмом дает быстрое успокоение края. Советская власть последовательно восстанавливается, и трудовое крестьянство переходит к мирному и спокойному труду. Банда Антонова решительными действиями наших войск разбита, рассеяна и вылавливается поодиночке. Дабы окончательно искоренить эсеро-бандитские корни и в дополнение к ранее отданным распоряжениям Полномочная комиссия ВЦИК приказывает:

1. Граждан, отказывающихся называть свое имя, расстреливать на месте без суда.

2. Селениям, в которых скрывается оружие, властью уполиткомиссии или райполиткомиссии объявлять приговор об изъятии заложников и расстреливать таковых в случае несдачи оружия.

3. В случае нахождения спрятанного оружия расстреливать на месте без суда старшего работника в семье.

4. Семья, в доме которой укрылся бандит, подлежит аресту и высылке из губернии, имущество ее конфискуется, старший работник в этой семье расстреливается без суда.

5. Семьи, укрывающие членов семьи или имущество бандитов, рассматривать как бандитов и старшего работника этой семьи расстреливать на месте без суда.

6. В случае бегства семьи бандита имущество таковой распределять между верными Советской власти крестьянами, а оставленные дома сжигать или разбирать.

7. Настоящий приказ проводить в жизнь сурово и беспощадно.

Председатель Полномочной комиссии ВЦИК Антонов-Овсеенко. Командующий войсками Тухачевский. Председатель губисполкома Лавров. Секретарь Васильев. Прочесть на сельских сходах  (ГАТО. Ф. Р.-4049. Оп. 1. Д. 5. Л. 45).

На следующий день, 12 июня 1921 года, Тухачевский подписал приказ № 0116 о применении против повстанцев химического оружия:

ПРИКАЗ

Командующего войсками Тамбовской губернии № 0116/оперативно-секретный

г. Тамбов                                                                                                12 июня 1921 г.

Остатки разбитых банд и отдельные бандиты, сбежавшие из деревень, где восстановлена Советская власть, собираются в лесах и оттуда производят набеги на мирных жителей. Для немедленной очистки лесов ПРИКАЗЫВАЮ:

1. Леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми газами, точно рассчитывать, чтобы облако удушливых газов распространялось полностью по всему лесу, уничтожая все, что в нем пряталось.

2. Инспектору артиллерии немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и нужных специалистов.

3. Начальникам боевых участков настойчиво и энергично выполнять настоящий приказ.

4. О принятых мерах донести.

Командующий войсками Тухачевский. Начальник штаба войск Генштаба Какурин (РГВА. Ф. 34228. Оп. 1. Д. 292. Л. 5).

Что же произошло на четвертый год большевистского правления? И конечно, прежде всего — между крестьянством и победившей Советской властью?

Впервые против исконного, как теперь говорят — «глубинного» народа была употреблена в России система концентрационных лагерей. Впервые было пущено в ход не на фронте, а против населения — химическое боевое оружие. Массово и беспощадно введен институт заложников. Впервые применены массовые расстрелы без суда «за недоносительство». Впервые заложниками стали дети, включая грудных. По документальным свидетельствам, после разгрома «антоновщины» в лагерях оставалось почти полтысячи детей-заложников, о которых власти, похоже, в пылу драки забыли.

Я привел тут сведения и о палачах, их суровой, роковой участи, совсем не для того, чтобы позлорадствовать над ними, так жестоко расплескавшими мужицкую кровь по родной для меня Тамбовщине! Сухие факты говорят об общем трагизме времени, перемешавшем в кровавом кошмаре тысячи жизней и судеб людей, подчас не имеющих ни малейшего шанса избежать своей доли по обе стороны фронта.

Да что там — в какую точку российской карты ни нажми пальцем, из-под пальца брызнет пролитая тут русская и не русская человеческая кровь!

Что мы вообще знали, тамбовские пацаны, тогда, в начале 50-х годов, обмирая от восторга на фильме «Котовский» с Николаем Мордвиновым в главной роли? Ничего мы не знали о том, как он, Котовский, рубил наградной шашкой «в капусту» наших земляков только за то, что они возмутились против голодной смерти своих детей и стариков! И были враз перекрещены из вчерашних крестьян, основной «пехоты революции», — в «бандитов». Эта практика — голословного шельмования противника опасным, страшным клеймом, резко меняющим в глазах толпы социальный статус гонимого, — успешно используется повсеместно и сегодня, словно бы вручая мандат на открытое насилие и избавляя от моральной ответственности перед жертвами.

Мы в подражание лихому комдиву обривали свои глупые головы наголо под него, «под Котовского»! Восхищались его веселой дерзостью, ничего не ведая о том, какой бурной криминальной жизнью он отметился до революции и как легко вписался в «красную» эпоху, успев стать за восемь лет одной из самых знаменитых советских «икон»! К слову сказать, фильм о Котовском подгадали снять, как подозреваю, к 20-летнему юбилею Тамбовского восстания. И бабушка Шавловых была к этому времени совсем еще даже не старушкой, а вполне себе крепкой женщиной, легко поднимающей на плечо коромысло с полными ведрами колодезной водички.

Два слова о характере тамбовчан, проявившемся в период «антоновщины».

Несмотря на угрозу уничтожения арестованных заложников (включая детей) — за «преступное недоносительство», находились целые деревни, не выдавшие ни одного человека. И известны случаи полного уничтожения таких деревень огнем «красной» артиллерии. Свирепость расправы над восставшим крестьянством Тамбовщины — поражает и травмирует воображение!

И вот огромное мне видится поле, по которому бредут сквозь горестный туман — миллионы бывших людей. И жертвы касаются своих палачей, а палачи своих жертв плечами, и целые семьи, династии, знаменитые и простые роды и даже поколения людей, уничтоженных друг другом в смуте и помешательстве гражданской ненависти, бредут сквозь этот вечный туман — вместе!

Нет безысходнее вражды, в которой народ уничтожает сам себя! Нет больнее боли, как невиновные ни в чем сироты, дети и «врагов», и «победителей»!

Бабушка Шавловых знала и видела многое, о чем глаголет история Антоновского восстания. А я не могу до сих пор разгадать загадку, которую она и фронтовая медсестра тетя Шура оставили мне, — незабвенный цвет глаз, прозрачных и небесных, как выцветшая на солнце голубая косынка, и любовь, любовь каким-то чудом выжившая и оставшаяся в них, познавших сполна, что страшнее самого ужаса!

Где-то тут, в этой тайне великих женщин Шавловых — а имя им миллионы! — и есть моя родина, которую люблю самой сердцевиной сердца! Она, родина моя, в этих стариках и старухах, прошедших через земной ад, а глядящих на тебя детскими глазами. Трогающих теплой рукой и сующих в карманы яблоко или горсть семечек. В детях, бегающих по тем же тропинкам, что и я, в милосердии тишины поля и леса, и реки на рассвете, словно все это вместе молит Создателя о надежде. Всего лишь о надежде для детей Его, уже пришедших в этот мир.

В детстве мучило любопытство: почему город был назван Тамбов? Одни утверждали, что какой-то водился тут разбойник по имени Бов. Другие — что город поначалу возвели на берегу реки Тамбов, но перенесли в иное место, а название оставили.

В любом случае живет радость, что старинное имя его (существует гипотеза, что происхождение гидронима Тамбов — дорусское) не исчезло с карты в 1936 году.

Тогда, в 1936-м, к трехсотлетнему юбилею города, парторганизации города Тамбова вышли на Горком ВКП(б) с ходатайством о переименовании Тамбова в город имени Тухачевского — Тухачевск. Видимо, в благодарность за разгром Антоновского восстания!

Но в таких случаях не знаешь, что и сказать! — к этому времени обострилась схватка между единомышленниками Ворошилова и окружением Тухачевского. Имя победителя в этой далеко не военной операции хорошо известно. Ровно через год, в 1937-м, маршала Тухачевского, как уже говорилось, расстреляли.

А Тамбов так и остался Тамбовом, как ему и было на роду написано с 1636 года.
 

Эльдорадо

Видимо, не случайно говорят — «весь белый свет». Свет как синоним жизни. И бытия.

Отец и мать дают нам этот «белый свет». Отпускают в него, чтобы мы тоже успели возрадоваться и той веточке рябины, с которой только что вспорхнула птица, и веточка смиренно кланяется полю, лесу и небу и тебе, будто благодарит за что-то. И чтобы смог увидеть ты далеко, среди пушистых снежных волн молодого зайчишку и услышать, как звонко и горячо стучит его крохотное сердце в этом белом, задумчивом просторе. И успел пожалеть и его, и себя, без участия ума растворяясь в невыразимой печали.

Мое детство прошло в Тамбове, среди сосновых лесов, у тихой, солнечной, женственно изгибающейся речки Цна со своим Эльдорадо. Кто так назвал лесной островок среди реки — неизвестно, но сегодня я знаю, что он и есть настоящее Эльдорадо.

Иногда мне снится, как нежно скользит к нему лодка, раздвигая в темно-зеленой воде поля кувшинок и лилий, как мирно скрипят уключины, скатываются по веслам теплые солнечные капли, в лодке со мною мои любимые люди — молодые, красивые и безмятежно счастливые, как весь этот плывущий куда-то летний день.

Все, что было и есть хорошего в моей жизни, — от света. От луча солнца и светоносных людей. И я кланяюсь всему Божьему, что качнуло меня, как и ветку рябины на краю леса...

 

[1] Постельный клоп Cimex lectularius — наиболее адаптированный к паразитическому образу жизни вид клопов.

[2] Форсинг — стиль поведения на ринге, который отличается беспрерывными атакующими действиями.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0