Сам не свой

Никита Артемович Королёв родился в 2001 году в Москве. Учился в испанской школе в районе Сокол. В 2019 году поступил в Литературный институт имени А.М. Горького.
В настоящее время учится на втором курсе по направлению прозы.
Свой первый рассказ написал, когда учился в десятом классе. Пишет рассказы и повести.
Имеет публикацию в «Студенческом альманахе».

Я никогда не буду частью большой истории

Мы гуляли втроем: Алиса, Прокофий и я. Оставили позади ароматный хлебозавод и шли вдоль станции МЦК. Чтобы дойти до ворот парка «Стрешнево», нам оставалось пересечь пути по воздушному переходу. С него же был вход на платформу Ленинградская. Когда мы проходили мимо турникетов, Алиса подбежала к автомату с билетами и заявила, что мы просто обязаны куда-нибудь уехать. Время было чуть за семь. Мы вовлеклись в эту игру и стали выбирать станцию: Подольск, Нахабино, Опалиха. Прокофия, с его фамилией, привлекла Щербинка. Алису, с ее происхождением, — Новоиерусалимск. Разглядев станцию Дедовск в расписании пригородных электричек, я вспомнил, что когда-то, еще в средней школе, ездил туда к другу на дачу. Этот факт и стал моим аргументом, почему мы должны ехать именно в Дедовск.

Мы метались между аппаратом и стендом с расписанием, производя много шума. Работники платформы своими острыми взглядами грозились нас разогнать. Поезда все уезжали и уезжали, а мы все никак не могли договориться о станции и только все озирались друг на друга — кто же из нас первый в этой игре дойдет до покупки билета. В конце концов Прокофий спасовал, сославшись на позднее время, так что мы решили перенести нашу авантюру на следующее утро, радовавшее внеочередным выходным. Но направление и время нужно было выбрать сейчас. Долго мы бодались, но в конце концов остановились на Дедовске, электричка до которого отправляется в девять тридцать. Алиса и я наперегонки стали создавать беседу-однодневку. Я был первый и назвал ее «едем в дедовск» — все с маленьких букв для нарочитой небрежности, да еще с таким ассонансом.

После мы прогуливались по окрестностям, обкатывая идею: Стрешнево, Щукинская, Октябрьское Поле. Ее мы, правда, больше обсмеяли, чем обкатали: я рассказывал историю своего умопомрачительного пребывания у друга на даче в Дедовске, да и вообще о том, каким отбитым уродом я прошел всю среднюю школу.

Там, на Октябрьском, мы зашли к Прокофию на чай, где к нашей беседе присоединился возлюбленный Прокофия. В Сети он известен под именем мистер Монтэг. Он на несколько лет старше Прокофия, но то, как последний суетился и лепетал, когда Алиса подначивала его пригласить Монтэга на свидание в Дедовск, было очень мило. Названия беседы бурно сменяли друг друга: «едем в дедовск», «едем в звенящий дедовск», «зевс съел дедовск», «дедовск обреченный», «The Walking Deadovsk», «Escape from Deadovsk», «Wake me up when the Dedovsk ends», «я не плачу — просто дедовск в глаз попал». Карусель слюнявого веселья остановилась, когда Алисе позвонили из дома и велели возвращаться.

Я проводил ее до дома. Пока мы шли, я перевел разговор с этого фарса про Дедовск в серьезное русло, чтобы не пришлось идти молча, с перезрелыми улыбками, когда тема себя исчерпает. Но разговор нахмурился сверх меры, так что закончили мы на шрамах на запястьях и смерти родных.

К полуночи в нашу тургруппу вошли еще двое: 104-й и Колючая. Ее я пригласил из чувства вины за то, что весь день не отвечал на сообщения, его — чисто поржать.

Беседа обрастала мемным фольклором: форма правления в Дедовске — дедовщина; учителя, которые что-то неразборчиво мямлят себе под нос, на самом деле просто говорят на дедовском диалекте, так как именно в Дедовске, в этом оплоте древнейшей цивилизации, появились первые школы и университеты; едем в Дедовск на бронепоезде; граждане Дедовска — дедки, гражданки — дедочки. На обложке беседы уже красовался герб Дедовска.

Поездку пришлось еще чуток сдвинуть: Алиса должна была петь с утра в церковном хоре. Под графой «Dead news» я оповестил всех о новом времени отправления — одиннадцать тридцать. Пришел домой я только к двенадцати. Ноги непривычно сильно ныли, внутри было холодно и липко. Подумал, что заболеваю, но сил не было, даже чтобы уснуть. Однако к половине третьего я укрылся рыхлой тяжестью завтрашнего дня и кое-как провалился в сон.

Проснулся я на удивление свежим и отдохнувшим. Умылся, собрался и вышел. Пришли все, кроме 104-го. Мои сообщения безответно синели, так что мы поняли, что можно не ждать. Билет стоил 69 рублей, и я произнес вступительное слово о том, что в этой жизни перед человеком всегда стоит нравственный выбор: поесть ли ему наггетсов в Бургер Кинге или же поехать в Дедовск.

Электричка была пустой, за окном размякала брошенная стройка, укутанная туманом. За одну остановку до Дедовска машинист объявил о конечной, и мы вышли на дощатый и протекающий перрон-инвалид, сдвинувшись под сдавленные смешки от опасного вида чеченов на его середину. В следующей электричке прошли контролеры. Мои руки тщетно рылись в карманах, и я понял, что, возможно, выбросил свой билет на платформе. Женщина-контролер вела себя странно: с одной стороны, вроде и помочь пыталась, говорила, какие карманы проверить, с другой — так посмеивалась, что лучше бы сразу оштрафовала зайца. Одним словом, пригородная романтика. Карты она не принимала, а платформа за окном плыла уже все медленнее, но ребята скинулись мне на еще один билет, после чего мы выскочили из поезда.

Вокруг был Дедовск. Одиноко высилась панельная многоэтажка — бледно-желтая, пыхтели кирпичные трубы вдоль путей — буро-красные, но цвета эти видел глаз, отстраненный от сердца, тогда как на самом деле все вокруг было безнадежно-серым. Алиса, пошарив по карманам, объявила, что тоже потеряла свой билет. Пошли разные версии: билеты делают из растворяющейся бумаги, и это все магия Дедовска. Мистер Монтэг сказал, что в таком случае намеревается держать свою зеркалку в магияустойчивом чехле до конца поездки. Кое-как мы объяснились с работником у турникетов и вышли с платформы. Нас еще какое-то время сопровождала ущербная переходная торговля, после чего начался лабиринт ржавых дворов, барачных домов и выбоин в асфальте, напоминавших своей формой то место, откуда мы все явились на этот свет. По сторонам грустили рядки артритных деревьев, их ветви раскинулись по небу как сосудистые звездочки на старческих ляжках. Попрошаек нигде не было, потому что и просить было не у кого.

Ноги несли нас в случайном направлении. Мы гоготали, тыча пальцами во все подряд, но смех наш скрёб по здешней траурной тишине ржавым гвоздем. Миновав лабиринт, мы вышли к прудику с патлатым островком посередине. В нем плавали утки, но и они были настолько унылыми, что казались ненастоящими. За прудом показался храм. На его территории, на уже доживающей свое лужайке, росли два костлявых кустика. Табличка возле них гласила о том, что их посадили два каких-то важных священнослужителя в 2018 году.

На нас незаметно опустилась мрачная задумчивость. Колючая прервала ее словами о том, что Кинг списывал свой городок Дерри именно с Дедовска. Все оживились и стали плести этот фарс с разных концов. Я развернул это в целую историю о том, что Дедовск мы выбрали совсем не случайно, как нам кажется. На самом деле все мы выросли в нем и забыли об этом, но пришла пора, и мы спустя много лет, влекомые интуицией, вернулись в свой родной городок, чтобы расправиться со злом, поселившимся здесь еще в начале времен, и все это было лишь частью предопределенности.

Мистер Монтэг представил мои слова публике как лекцию о детерминизме. Прокофий же сказал, что теперь понятно, кто так и не решился встретиться лицом к лицу со своим прошлым и кого мы только что поминали. 104-й до сих пор не прочитал мои сообщения. Мы пошли в храм ставить за него свечку.

В храмах меня всегда посещают двойственные чувства. Первое время это мечтательная одухотворенность: все мирское выходит из меня, и мне становится стыдно за демагогию моей светской жизни и потакание амбициям осиротелого мира. Но затем, когда я уже почти склонил голову в высоком смирении, что-то толкает меня в плечо и говорит, что это не выход, а только карцер в тюрьме. Я пытаюсь откреститься от этого, еще отыгрывая христианский восторг, но тщетно. На ум приходят семинаристы, поголовно занимающиеся запястным творчеством, и маразм РПЦ, и все это благолепие киснет в осознании того, что Богом здесь и не пахнет, хотя пахнёт, безусловно, очень недурно. Наверное, моя душа неспасаема.

Слева от алтаря страдальчески смотрела со стены последняя царская семья. Кто-то всучил мне стыдные мысли о Матильде, да и вообще о каждом из семьи: о пылкой юности старших дочерей, об озорстве маленького цесаревича. Должно быть, в этих церковных нарядах им ужасно тесно, но все они сейчас были надежно заламинированы под своей новоиспеченной святостью. Очищенные, блаженные и мертвые.

Все мы поставили по одной свечке и собрались у алтаря, где в стеклянной коробочке, на маленьких серебряных крестах, под линзами покоились мощи трех монахов. Они походили на крохотные экземпляры органической ткани из моего детского наборчика с микроскопом. Ниже было описание.

Первый всю жизнь ел только перед заходом солнца, — да и то одни лишь отруби — и видел ангелов. «Может, оттого он их и видел, что мало ел», — опять ткнул меня лукавый.

Второй отличался безупречным образом жизни и усердно поднимал свой сан начиная с 1799 года. Но все знают этот год по совершенно другому событию. Далее приведены даты с разрывом в несколько лет, констатирующие восхождение монаха по лестнице церковной иерархии, однако история запомнила эти даты по другим причинам. Монах умер в 1857 году, через год после коронации Александра II.

Третий монах питался только хлебом с водой и обладал даром целителя. За монашеский подвиг, выстраданный и выголоданный, был причислен к лику святых. Но кому сейчас нужен этот подвиг? Пустой церкви или кусочку кожи под линзой?

Как только мы вышли из церкви, мне написал 104-й. С ним было все в порядке — он просто проспал. Сказал, что попробует успеть на электричку через час.

От церкви мы двинулись в случайном направлении. Улицы стали длиннее и шире. Прямо у дороги догнивала заброшка. Больше ввысь, чем вширь, она напоминала смотровую башню. Мы решили ее осмотреть. По какой-то сугубо дедовской иронии она примыкала к еще действующему департаменту дезинфекции. В заброшке были только пара комнат и лестничный пролет, открытый всем ветрам и ведущий в никуда. На нижних ступеньках стояла рамка от телевизора, показывающая все, что было за ней. Я водрузил ее на подоконник между двумя лестничными маршами, и мы сделали концептуальные фотки. Для Прокофия с мистером Монтэгом мы устроили целую фотосессию. В камеру никто и не думал смотреть, так что получилось по-дедовски мрачно.

Оттуда мы отправились на поиски еды. Намеревались посетить ресторан «Las Dedovsk», но когда до него оставался один поворот, нам подвернулась «Додо-пицца», которую мы, конечно, окрестили «Дедо-пиццей». Внутри все было несуразно чисто и опрятно. Умытые окна в высоком качестве показывали размусоленный бульдозерами пустырь. В России есть сетевые рестораны, но сетевых городов, к сожалению или к счастью, еще нет.

Мы сделали заказ и сели за стол, по очереди уходя за готовой едой. Кто-то выгружал сделанные в заброшке фотки, кто-то уже ел, мы же с мистером Монтэгом говорили о времени. По его впечатлениям, мы попали в прошлое России. Или в ее будущее. Но все вокруг будто сошло с плакатов в стиле советского ретрофутуризма и пропитано романтикой прошлого. Я отвечал, что романтика эта ощущается только издалека, а сами мы не ощущаем эпоху, в которой живем. Вернее, у нас перед глазами нет ее законченного образа. Он очерчивается только по прошествии эпохи. Потому мне так нравится смотреть старые концерты, но мой взгляд завораживает не только сцена, но и темнота за ней, в которой копошится толпа. В их одежде, поведении, движениях я вижу кусочек неотретушированной живой жизни того времени. Найти такую запись — все равно что откопать секретик советского ребенка. Всего лишь фантик или пуговица под стекляшкой — многого за душой не имели, — но какой трепет вызывает мысль о том, как давно это было. И эта прелесть ведома только тебе, человеку на вечнорастущей крыше времени, наблюдающему за затвердевшей жизнью там, внизу. Но всегда будут те, кто посмотрит на тебя сверху, когда твоя жизнь и жизни тех, кого ты любил или ненавидел, застынут, потеряв живительный огонь, когда бодрость и решительность сменятся вялостью и дряхлостью и время подомнет нас под себя своими бесстрастными жерновами. Вечная изменчивость жизни спасает нас от отчаяния, но она же нас и губит, обтачивая и размельчая.

Я достал телефон и стал искать концерт «Нирваны», отгремевший в хеллоуинскую ночь девяносто первого года и снятый на шестнадцатимиллиметровую пленку, то есть как настоящее кино. В самом начале показывают, как люди стекаются к театру «Paramount» в Сиэтле. Оператор идет вместе со всеми через поток машин, остановившийся на переходе. Мимо, улыбаясь камере, проходит кудрявая девушка с большими черными глазами. Возможно, сейчас она уже чья-то бабушка или ее и вовсе нет среди живых, но в этом кадре она настолько очаровательна, что я каждый раз ставлю на паузу, чтобы разглядеть ее получше. Парень во фланелевой рубашке и с русой шевелюрой стоит у кассы, сложив руки в мольбе: на стекле висит непреклонный «Sold out». Некто в черной кожанке сидит на столбе, свесив ноги в тяжелых ботах. Уже в зале под рев толпы выходит Курт и быстро машет всем рукой, Дейв поздравляет всех с хеллоуином, Крист заливает зал контрольной басовой нотой, и начинается первая песня, напоминающая разбег неистовой волны.

Боясь, что уже начинаю докучать мистеру Монтэгу, я остановил видео и погрузился в свои мысли. Интересно, что с восемьдесят девятого по девяносто четвертый год Курт Кобейн успел записать три альбома, покорить весь мир своей музыкой и умереть. Моя мама успела за эти годы получить первое высшее образование, чтобы понять, кем она точно быть не хочет.

Надо было выдвигаться навстречу 104-му — он написал, что уже подъезжает. Я увидел, что Алиса оставила корки от пиццы, и решил взять их с собой, чтобы покормить ими птиц. Мы шли обратно к платформе. Вдоль тротуара тянулась неглубокая раскисшая канава, заканчивавшаяся трубой на повороте дороги. Возможно, сбежав из Шоушенка, Энди вылез из нее, но огляделся и пополз обратно. Пара корок выпала из моих трясущихся от смеха рук, но в целом добрались мы до платформы в целости и сохранности.

Состыковавшись со 104-м, мы направились в музей мироздания. В Википедии из местных достопримечательностей был указан только он. Минут десять ходьбы, и мы оказались в районе более или менее жилых девятиэтажек с молодящимся двором, дымящим новым асфальтом. Однако этот островок благоденствия плотно стягивало кольцо рухляди разной степени разложения. Изгороди недосчитывались большинства зубов, дома будто до сих пор не разогнулись после хорошего такого леща. Рабочие зачем-то ковыряли дряблую землю.

Я сказал, ни к кому особо не обращаясь, что надо бы у них спросить, как нам пройти к музею мироздания. 104-й ответил, что не знает их языка. Впрочем, никто не знал, так что мы предпочли пройти мимо. Лавируя меж жужжащих и долбящих бандур, мы не заметили, как обошли квартал по кругу и уже пошли на второй.

— Мы ходим кругами, — сказал я.

— Нужно внимательнее осмотреть, мы его пропустили, — был мне ответ.

Я сделал предположение, что необходимость пройти этим путем еще раз нам навязана здешними гипнотическими вышками, тогда как мы, возможно, уже стали частью декорации и просто курсируем по строго заданным траекториям, подобно остальным жителям Дедовска. Возражать никто не стал.

Координатная точка указывала на тот многоквартирный одуванчик, возросший среди казарменных сорняков, и мы фантазировали, каким может быть музей мироздания в Дедовске и что в нем представлено.

— Это, должно быть, однушка, в которой на голом полу свалены украденные мощи великих князей, — предполагал я.

— А по ней на коляске ездит престарелый Гитлер, — добавил мистер Монтэг.

Но все мы сошлись на том, что сам Дедовск — это и есть музей мироздания, а в пункте назначения нас встретит зеркало.

Но затем, когда мы уже сделали полукруг, оставив квартал позади, кто-то додумался посоветоваться с Интернетом, и все оказалось куда прозаичнее: мироздание закрыто на реконструкцию. Небо по-осеннему незаметно темнело. Расстроенные, мы опять доверились нашим ногам. Вскоре они вывели нас на узкую дорожку вдоль шершавого забора с народным творчеством с одной стороны и заглохшим садом с другой. Забор оборвался, и за камышами распростерся широкий пруд, напоминавший воронку от метеорита. Вода была цвета пыльных изумрудов. Там, где камыши расступались, бутылки терлись своими брюхами о лохматый берег. В воздухе пахло гнилыми яблоками и вечным покоем. Мир вокруг, растворяясь во тьме, слезился, оттого стекленели глаза и ныло в груди.

За прудом сквозь мозаику щуплых веток тянулся сизый язычок костра. Вокруг был двухэтажный Дедовск, тихий и смиренный. Мы встали у края покатого берега, возле бетонной плиты, под которой к воде ползла наевшаяся помоями труба. По водной глади скользили утки, резко и бессмысленно сменяя направление. Я оторвал кусочек от корки пиццы и бросил в воду. Он моментально оказался в центре внимания. Я раздал корки всем остальным. Маленькие пернатые лодочки таранили друг друга в бока и на всякий случай гоняли тех, кому и так ничего не досталось. Те же, кому доставалось, щелкали клювами и дергали головами, проталкивая в себя еду. 104-й метил одной особо храброй, суетящейся у самой суши, в голову, но попал лишь в тростинку возле нее. К их кряканью примешивался какой-то надрывный свист, но галдёж этот звучал ровно и даже певуче, словно хорошо отстроенный оркестр. Корки быстро закончились, и мельтешение в воде после еще двух запоздалых щипков увяло. Утки будто снова потеряли смысл жизни, на мгновение промелькнувший перед ними, и продолжили дрейфовать.

Но вскоре кто-то будто бы наклонил весь пруд, и всех их потянуло к другому берегу, и нас вместе с ними. Птицы взмывали из дальних кустов и шли на бреющем полете, шлепая крыльями по воде. Бабушка, мама и совсем маленькая дочка — все в рыночных пестрых пуховичках — разламывали батон белого и раскидывали его над водой. В мое опустошенное истерическим смехом тело заползала липкая темнота, но я не был против.

— Нет, доча, это очень большой кусочек, нужен поменьше... Нет-нет, не бросай так сильно, они испугаются, — наставляла мама.

Утки возились в прибрежной каше, взбираясь по откосному берегу и сваливаясь обратно в воду. Девочка забвенно управлялась с хлебом.

— Вот как только они к тебе привыкнут, как только поймут, что ты не сделаешь им плохо, так к тебе прямо на ручки полезут. Надо только их прикормить, — подбадривала ее бабушка.

Ребята уже давно ушли вперед.

— Смотри, это мандаринка. — Мама указала дочке на растрепанную утку, которой, наверное, очень бы и хотелось быть цветастой мандаринкой в дышащих паром водах Японии.

Только она не была мандаринкой — она была уткой в пруду на окраине Дедовска. Я поднял голову к металлическому небу. Вдали млели пыльные кубики, которые беспечный ребенок здесь когда-то бросил и забыл про них, а позже их заселили маленькие и несчастные мыши. Мне было очень больно, и больше всего хотелось заплакать. Лицо мое скривилось, глаза намокли, но не скатилось ни слезы. Я знал, что не заслужил облегчения.

Сегодня я никуда не пошел, проспав четырнадцать часов кряду. Пишу, стоя перед дверью на общий балкон. В ней есть маленькое окошко, через которое видно всю Москву. Космос чарующих огней, пульсация дорожных артерий. Я дышу на стекло и погружаю этот город во мглу. Но запах лестничной клетки (мусор, штукатурка, сигареты) быстро отрезвляет меня от фантазий, а город за растаявшим пятном продолжает жить своей жизнью.
 

Если бы я женился

Весна покорна пред последней волей матери-зимы, и под ногами снова скрипит снег. Скрипит быстро, потому что я бегу, чтобы успеть на мигающий зеленый светофор. Бегу, не зная зачем, ведь спешить мне некуда, бегу по инерции суеты. Но не успеваю и торможу на краю тротуара. На сто двадцать секунд загорается красный. Так долго, потому что это очень важная дорога: от ее важности все вокруг посерело и окаменело. Оглядываюсь вокруг. Чистое небо пожелтело по краям, как бумага, взятая огнем. Фасады старых домов алеют последним поцелуем заходящего солнца. Между ними, как коктейльная пенка, вздымается розовый пар далекой ТЭЦ.

На той стороне дороги стоит только одна девушка. Высокая, стройная, светловолосая. В белом пуховике, розовой шапке и с желтым рюкзачком на плечах. Стоит, держась за его лямки. На вид моя сверстница, плюс-минус год. Интересно, как ее зовут? Алиса, Лада, Ева, Настя? Нет, это все героини моих книг. Куда она идет? Скорее всего, домой — до метро здесь далеко, да и оно в другой стороне. Я прищуриваюсь, чтобы разглядеть ее лицо. Разрумяненное морозом, с маленькими, мышиными чертами и острыми скулами. Красивое.

Какой из сценариев знакомства не был бы вымученным и пошлым? Оброненная перчатка? Не подскажешь, как пройти? Я видел тебя во сне? Предположим, познакомились. Немного погуляли. Обменялись контактами. На выходных встретились. Куда я поведу ее? В музей? На выставку? Нет, там мне быстро становится скучно, затекают ноги и начинает болеть спина. Гулять? Гулять я люблю, очень далеко и долго. Но любит ли она? Может, она вообще домосед... На каток? А вдруг она кататься не умеет? Хорошо, пойдем в торговый центр, хоть я их ненавижу. Будем сидеть за липким, замусоленным столиком на фудкорте, есть курочку из KFC и разговаривать. Но о чем? О музыке? Какая тебе нравится музыка? Наверное, клубные новинки от безголосых покорителей чартов. Проехали. Где учишься? На менеджменте? Очень интересно. Нравится учиться? Нет? Ну, никому не нравится. Чем занимаешься? Рисованием или стрельбой из лука? Не дав ей ответить (конечно, правильный ответ — кручение ленты), я пошучу, что рисование — это другое название общемировой чайнизации, из-за которой мы все сейчас в масках сидим, а стрельба из лука — это то, чем занимаются все хипстеры вокруг. Она ничего не поймет, и мне будет неловко. Ну и ладно. Смеяться мы будем над самым простым: над тем, как она случайно плюнет картошкой в мою кока-колу, а я это выпью, продемонстрировав серьезность своих намерений. Провожу ее до подъезда. Она поцелует меня в щеку. А в следующий раз я поцелую ее в губы. Теперь хоть будет о чем поговорить — о любви и о том, как правильно нам друг друга любить.

Мы не будем ссориться, кричать друг на друга, ревновать, укоризненно молчать — мы же умные люди. Мы все это затеяли не ради одного только телесного удовольствия — мы ведь не животные. Я буду вслух читать ей настоянные веками мысли великих людей о любви, потому что наша любовь должна быть высокой, начитанной, чистой. Но мы все равно будем ревновать, дуться, молча идти домой, пряча руки в карманы. Все равно будем ждать, как машины на желтом свете, когда уйдут родители, и смущенно смотреть в пол, раскрасневшиеся, наскоро одетые, когда они вернутся. Я буду любить ее пустоту, видя в ней чистоту и милое простодушие; я буду любить ее полноту, видя в ней устремленность к совершенству.

Нет, мы не будем заводить детей, потому что не хотим выпускать в этот мир, полный страданий, новое существо. Нет, у нас не будет домашних животных, потому что это детская прихоть, всегда кончающаяся живодерством, не будет цветов по праздникам, потому что это такой же дикий тотемизм, как срезанные скальпы у индейцев; и пышной свадьбы с дорогими кольцами тоже не будет, потому что это мещанство. Все это будет для нас двойной сплошной, правда пока она не проявится на тестере. Тогда будет все и сразу: море цветов на роскошной свадьбе, а один из подарков будет вилять длинным породистым хвостиком. Как мы его назовем? Конечно, Марли — а как еще можно назвать золотистого ретривера?

Поняв, что грезить о карьере писателя теперь не только бесполезно, но и вредно, я попрошу ее отца устроить меня в его фирму по оценке недвижимости, буду ездить по объектам, ползать по углам с метром и линейкой и заполнять протоколы. К тридцати, может, дослужусь до помощника директора, по совместительству — тестя. А как мы назовем сына? Я перерою всю свою внутреннюю библиотеку, изнурю фантазию, но назовем мы его все равно Данилой — по святцам. Мы будем беречь его сон, как свой собственный, и на работу я теперь не буду опаздывать, досыпая уже в дороге. Когда он подрастет, я буду рассказывать ему сказки, которые сам же и сочиню, усыпляя ими не только его, но и своего внутреннего писателя, утонувшего в заблеванных воротничках и грязных памперсах. Ни в чем ему не будет отказа, потому что мы всегда будем чувствовать себя немного виноватыми перед ним.

Она будет стирать с зеркала брызги зубной пасты, оставленные мной в спешке, а я буду вытаскивать ее спутанные волосы из слива. Но по-прежнему гладить их перед сном. Я буду гулять с Марли перед работой, а она будет, корячась, затаскивать его в ванну и мыть ему лапы. Зимой будем летать в Андорру, на горнолыжку, летом — в Турцию, на море. Мы сольемся воедино в храме Быта, вознося ему ежедневно дары и получая за то заветное забвение.

Так пройдет много лет. Двенадцатилетний Марли умрет от почечной недостаточности, так и не побывав ни разу на охоте, но зато пометив каждое дерево в нашем районе. Данила, уже ощетинившийся юноша, переросший меня, вдруг объявит нам, что мы ничтожества и ничего в жизни не добились, и уйдет жить к бабушке.

Может, в отличие от нас, кем-то станет, а может, не станет никем, потому что его заберет война и вернет уже в гробу. Мы будем плакать и проклинать Бога за то, что с таким опозданием дал воплотиться всем нашим чайлдфри-теориям. Чтобы не сойти с ума, она начнет делать кукол, будет выставлять их каждую весну на Тишинке. Я займу кабинет ее отца, умершего от рака поджелудочной, буду поглядывать на висящую там наградную саблю и подумывать, а не зарезаться ли мне ею.

Но вместо этого и вместо ее любимых сериалов от «Netflix» буду похаживать на литературные вечера, слушать в пустом зале молодых поэтесс, упиваться их пылом, наивным идеализмом, и это будет хуже любой измены. Хуже даже той, в которой она однажды сознается. С массажистом. Как это скучно. Но я все равно сломаю всех ее кукол и буду кричать, чтобы она убиралась из моей квартиры. Она бросится мне в ноги и будет что-то лепетать, обливаясь слезами. Мне станет жалко ее и эти глазки с длинными ресничками, выглядывающие кое-где из-под фарфоровых осколков, и из этой жалости родится страсть, а из этой страсти родится наша дочь Аля. И любовь наша зацветет вишней на зимнем пустыре. Аля уже не будет слушать мои сказки — кажется, они до добра не доводят, — она будет смотреть мультики на планшете, без разбора разрешая посадку любым самолетикам.

Она вырастет аккуратной, неконфликтной, в меру скромной девочкой, будет умницей, окончит школу с медалью, поступит на биофак, возможно даже за границей. Мы же совсем станем рухлядью, будем ходить на мюзиклы, обсуждать их за ужином. Новую собаку не заведем — миска Марли до сих пор будет стоять на шкафчике в ванной. Зимой вместо горнолыжки будет уже санаторий в Прибалтике, с грязями, гидромассажами и кислородными коктейлями; летом вместо Турции — Италия. Мне будет там смертельно скучно, но я потерплю, потому что в дорогих бутиках она снова будет чувствовать себя женщиной. И это уж лучше, чем под мускулистым массажистом.

Да, я все еще буду это вспоминать, выходя ночью на балкон нашей виллы. «Зачем, зачем я еще живу?» — буду спрашивать я себя, разглядывая свои морщинистые, пегие руки. А потом я воздену голову к небу и увижу холодную, точно утопленница, луну в ночном шелке облаков. Ну конечно, я ведь жду рейсовые ракеты, которые обещают пустить уже совсем скоро. Я отдам любые деньги, чтобы попасть туда.

Она начнет болеть, у нее опухнут ноги. Лейкемия. Она совсем сляжет. Все из-за этих долбаных инъекций. Я же говорил их не делать, я же говорил, что старость под ковер не заметешь. Но ничего, рак крови лечится, деньги есть. Германия, химия, презентации передовых препаратов, на которых я ничего не пойму и буду только прикладывать где надо запястье с банковским чипом. Мы станем еще ближе. Как мелкие страны, объединившиеся в борьбе против мирового диктатора.

И она пойдет на поправку. Снова начнет ходить, мы будем неспешно, под ручку гулять по паркам и осыпающимся аллеям. И шуршащие под ногами желтые листья будут частью какого-то непрошеного торжества, ковром на пути к неведомому, укутанному тьмой алтарю.

Рецидив. Аля вернется из Сорбонны, чтобы заниматься похоронами — я смогу только прийти на них, накачанный успокоительными. Море цветов вокруг гроба, я упаду в него лицом. Сочувственные объятия, сочувственные слова, сочувственные звонки. Аля немного посидит со мной, а потом улетит обратно во Францию. И теперь только смерть в полной тишине будет клацать зубами-стрелками. Я сниму со стен все часы.

А потом перееду за город, в село неподалеку от космодрома. На луну наконец начнут летать пассажирские ракеты, но меня до рейса не допустят по состоянию здоровья. Старый уже. Так что я буду сидеть на взгорке перед забором космодрома и смотреть на ракеты, взмывающие ввысь. Их грохота я уже не услышу из-за глухоты, и для меня они будут отрываться от земли с удивительной легкостью.

А однажды, когда очередной шаттл исчезнет в ночном небе, я пойму, что не могу подняться, и мне вдруг станет очень холодно. Тогда я лягу на спину и буду с ужасом и вожделением смотреть в желтый глазок, который, перед тем как навсегда закрыться, вдруг позеленеет и зашагает по небу зеленым человечком...

Машины остановились, мы двинулись навстречу друг другу и прошли мимо.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0