Решение сопротивляться

Дарья Алексеевна Клепикова родилась в 2001 году в городе Кирове. Окончила Вятскую гуманитарную гимназию.
С особым интересом изучала литературу — наставником на этом пути для нее стала учительница литературы и русского языка. В родном городе часто общалась с писателями, из этих разговоров черпала вдохновение и приемы для творческой работы.
В 2019 году поступила в Литературный институт имени А.М. Горького, где учится и по сей день.

Холодильник

Януш всегда мечтал увидеть весну в пустыне, ползущие по песку цветы, полигонально обступающие трещины и дюны, приглушенный цвет которых выпит дрожащим воздухом. Сакральное одиночество и многомерность пустынной весны влекли его еще с гимназических лет, до большого переезда, когда он еще не думал объемами.

Все, что он видел сейчас, было сплошной кубической зимой, запущенным в обратную сторону инкубатором с изморозью на стенках. Из-за постоянного холода давление у Януша так и не выровнялось — его лиловые цилиндрические пальцы казались мертвыми на светлых улицах, сам он был неуместным и размытым; без голубоватых морозильных ламп и желтеющих рядом станков его лицо казалось двумерным, а тонкая шея — неоднократно окольцованной. Он был таким не по своей воле — Мастерская никого не оставляла прежним. Те, кто был старше, вечно кренились вперед из-за постоянного перетаскивания ледяных глыб и становились похожи на сломанные корабельные погрузчики. Фасовщики, работавшие с лентой и кубиками, сами двигались эластично, как блики на гладких трубах, — у каждого из них словно была своя траектория и свой ограниченный набор слов. У стамесочников руки увеличивались в размерах, отчего головы словно бы уменьшались, а белые лбы складывались в текучие и массивные надбровные дуги. И разумеется за пределами Мастерской, на солнце, все обращалось в гротеск, никому не понятное, интуитивное чувство ледяного уродства.

Януш не был ни грузчиком, ни фасовщиком, ни стамесочником — он орудовал инструментом, который считал более разумным, поддающимся его объемному анализу пространства. Его цепная пила создавала впечатление маленького конвейера, идеально защищенного организма, формирующего то, что заказчики называли глыбами. Для Януша они больше были похожи на жеоды. Единственным украшением пустых и плоских обоев его комнаты в общежитии был газетный лист, смазанный до одного заголовка. Януш повторял его, когда брался за очередную глыбу, закрывая глаза: «Как говорил Бендер, лед тронулся». Он не до конца понимал, что это значит, но считал это нелепым и трогательным: настоящий лед, лед в Мастерской, не может тронуться, режь его, бей его, ломай под ним спину — он все равно останется на месте. После работы с ним не оставалось ничего, кроме тонкого горького запаха холодильника и белого пламени внутренних ледяных трещин.

Недели звенели, как цепь пилы, и проходили один и тот же путь, как ее заточенные звенья.

Первый раз эту цепь перерубили, когда в Мастерской оказалось на три человека больше, чем обычно, — ее пространство нарушил директорский состав, сияющий теплом внешнего мира и пахнущий поддельным алкоголем.

— Где скульпторы? — Они ходили плавно, привыкая к агрегатному состоянию жизни в Мастерской и слегка напоминая фасовщиков. — Нет, не эти, покрупнее. Чтоб стругали. — Начальники по очереди раскидывали руки, забывая слова и переходя к геометрическим жестам.

— Ну вот есть этот... поляк. — Один из стамесочников указал на Януша, чье лицо почти целиком покрывали стробоскопические очки.

К нему аккуратно подошли (кажется, цепная пила пугала начальство, которое по совместительству держало мясное производство), подозвали и вручили план.

В комнате Януша место было только одному украшению, поэтому он равнодушно заменил планом старый газетный лист. От него требовали скульптуру — большую, готовую украсить стол какой-то колумбийской встречи (начальству это сочетание слов казалось внушительным и не совсем полным). В назначенную сумму Януш не вникал — ел и одевался он механически, не испытывая нужды в чем-то вне пунктира его потребностей. Взволновало его другое — само слово «скульптура» было для него загадкой. Ему не оставили рекомендаций, не дали плана, не сделали даже наброска. Он чувствовал, что от него требуют невозможного, чего-то не двух-, не трех-, а четырехмерного. Всю ночь он лежал в забытьи, думая о сроках, об объеме и о каком-то перемещающемся по Мастерской игольчатом многограннике.

Вернувшись в Мастерскую, он заказал у резчиков глыбу побольше, а потом вернулся к своей обыкновенной работе, предпочитая ее не замечать, но с каждой такой попыткой глыба словно бы росла, заполняла Януша трещинами, уходящими вглубь и звучащими как лопнувшие струны. Глыба давила его своим видом, расширялась внутри него, пока он не почувствовал, что сердце бьется слишком часто, а лед под руками впервые тает. Покрывшись испариной, застывающей на нем мыльной пленкой, он примерился к глыбе, думая о том, что не принадлежало Мастерской. Трещины внутри как будто бы складывались в радиосигналы, говорящие о том, что вне Мастерской чужая жизнь без возможности воспроизведения. Януш огляделся. Теперь и сама Мастерская начала казаться ему чужой. Тонкую шею как будто бы перетянуло леской, он закашлялся.

— Ты чего это? — Один из стамесочников положил руку ему на плечо. — Нам тут больных не надо. Позаражаешь еще.

Януш ответил ему жестом, но стамесочнику этого показалось мало.

— Чего ты мучаешься? Вырежи им какую-нибудь пошлятину. Они за такое еще больше заплатят.

С Янушем в Мастерской еще никто не разговаривал так долго. Был нарушен стойкий термостатный баланс, и ему это не нравилось.

Он не смог взяться за глыбу и на следующий день. На третий день у него появились одышка и едва заметный тремор, на четвертый воспаление горла и вода, вытекающая из носа и глаз, заставили Януша взять больничный. Впервые за пять лет.

Он лежал в общежитии, глядя на план и на сжимающую его пустую стену, в бреду ворочая головой и начиная понимать заголовок. Лед не просто тронулся — он дрейфовал, разбивался о берега в полном непонимании движения. Что под ним? Что над ним? Для Януша все это сливалось в одну глыбу комнаты, из которой можно было выбраться, только орудуя цепной пилой.

Рядом с ним жила пожилая женщина, вторая, и последняя полячка общежития. Дита, плохо знающая русский, не отчаивалась и была крайне разговорчивой. Ее бордовый берет медленно ходил из стороны в сторону, когда она сидела у подъезда, оглядываясь и беседуя с кем-то, кого Януш не видел из-за нависшего тополя.

Дита зашла к нему, когда он перестал выходить из дома. У него не было сил сопротивляться этому, Дита появилась около него так же спонтанно, как появлялись бредовые мысли, навеянные температурой. Она носила ему еду, отпаивала и постоянно словно бы плавала рядом, разгоняя раскалившуюся до пара болезнь. Конденсат разговоров скапливался у него в голове — он больше не мог отсекать лишнее. Она говорила с ним на польском, и Януш словно бы менял форму, уменьшаясь и вспоминая о том, что было до Мастерской.

— Когда-то мне рассказывали, что в Америке есть такой аппарат — в него помещали ногу, и он просвечивал ее до костей — и видно, как сидит обувь. Жаль, что у нас таких не было. Я бы в такой помещала не ногу, а голову — посмотреть, как сидит берет. А еще посмотреть, что в голове. Вообще, и я мечтала делать обувь, но вышла замуж и дома не делала ничего. Было холодно. Потом мы оба сидели дома. Потом я опять сидела одна, и было очень-очень холодно. Я ушла оттуда, пересела, но снова было холодно. Убежала сюда — холодно. А у тебя тут горячо, как в пустыне... Ты ешь, ешь. А то как в пустыне...

И Януш улыбался. И кажется, он что-то отвечал Дите, что-то без особого смысла, без особой формы.

Спустя неделю он проснулся здоровым, покрытый пластиковыми обертками из-под самой дешевой еды. Он выглянул в окно — Дита была там, на скамейке, ее берет двигался в разговоре. Все это время Януш думал, что тот, с кем она беседует, уходит, когда он появляется рядом, но теперь он понимал, что рядом с Дитой нет никого.

С осознанием этого он вернулся в Мастерскую — глыба стояла там. Януш понял, что она простояла бы там еще века, развались Мастерская и весь мир на части. Но ей было суждено перестать существовать сегодня.

Два дня подряд он работал, ледяная пыль вокруг него была похожа на Сатурновы кольца, звон пилы напоминал свист спутниковых сигналов. Ему пришлось просить стамеску, потом другую, тоньше, в конце всего он работал чем-то похожим на швейное шило.

Начальство пришло вечером. Они не сразу поняли, что перед ними, застыв на месте и потеряв все внешние запахи.

— Весна в пустыне. — Януш кивнул им, сдавая план и подписывая что-то не глядя.

Он не знал о том, что его скульптуру поставят на стол и будут по кусочкам разбирать ее на коктейли и подложки для устриц. Не знал он и о том, что часть растает при транспортировке. Да это было и не важно.

Собрав все, что у него было, бросив газетный лист у порога, он отправился на вокзал, лег на пустую скамейку и накрыл лицо брошенным у порога общежития красным беретом, повторяя про себя что-то о дрейфующих льдинах и таких же дрейфующих песках.
 

Фонарик в кармане

Саргону пришлось ехать стоя, чтобы все смогли уместиться в джипе, пересекавшем высохшее каменистое русло. Темнота вокруг становилась все гуще, по группе ходило нездоровое волнение.

Саргон заметил, что Марта сидела прижав подбородок к коленям, прикрыв глаза.

«Ее просто укачивает... Ее вырвет, если она будет смотреть по сторонам...» Вышло неубедительно. Тогда он принялся считать про себя, чтобы собраться. «Здесь и сейчас, здесь и сейчас...»

Джип резко затормозил перед опушкой.

— Первые выходят. Кто первые? — Проводник Ратко спрыгнул на землю и, утерев рот, вытряхнул из сумки смятые бумаги. — Первые сдают деньги, — произнес он ровно.

Первыми были только Саргон и Марта, остальные беженцы проводили их шепотом и пустыми от усталости глазами.

— Ваша жена?

— Да.

— Сдавайте деньги.

— В долларах, верно?

Ратко молчал. Саргон дрожащими руками отдал ему конверт, проводник порвал его, очень быстро и умело пересчитал деньги, застыл, глядя на лес.

— Все верно?

— Ваша карта, держите. Там начало. Доброй дороги. — Ратко развернулся и быстро пошел к джипу, прижав руки к телу.

— Стойте! — Саргон кинулся за ним, оставив оцепеневшую и побелевшую Марту. — Вы нас не поведете?! Стойте, я сказал!

— Вы заплатили за дорогу, вот дорога, — сквозь зубы ответил Ратко.

Саргон опустил голову и понял, что пояс Ратко шире, чем нужно, а из-под его куртки торчит ствол.

Джип уехал, поднимая пыль.

Саргон и Марта остались в лесу около хорватской границы, с картой на языке, который они не понимали. Темнело быстро. Очень быстро.

Саргон взял жену за руку и потащил ее к тропе.

— Я... знала... что он нас бросит... — У Марты началась истерика. Ее и вправду рвало. — У нас ничего нет... Мы не дойдем, стой! Стой, стой, стой!..

— Прекрати! Все ясно, пойдем по карте... Я спрятал в рукаве фонарик, теперь он у меня в кармане. В нем скоро сядет батарея, достану его, когда стемнеет совсем. Поняла?

— Д-да, только быстрее...

Они поднимались в гору, переползая через гниющие сосны. Тропа петляла, уходила в глинистые овраги и снова взлетала. Саргон крутил карту, стараясь разобрать хоть что-то, но Ратко не оставил даже простых подписей. Марта сильно вспотела и из-за этого замерзла еще сильнее.

— Ты скоро достанешь фонарик?

— Да, потерпи. Просто потерпи, пройдем до тех камней...

Он повторил это снова и повторил опять.

Рядом с ними медленно рос утес с кристаллами скал. Саргон шел впереди, он сбил себе ноги о булыжники, торчащие у обрыва корни (приходилось идти, опираясь на каменную стену). Он рассказывал о каждом булыжнике Марте, чтобы она снова не начала плакать. Он оступился, и один камень отлетел в сторону, сорвавшись вниз. Саргон замер: он не слышал, как камень упал. «Это, мать твою, не обрыв... Под нами пустота...» Он не мог представить, насколько высоко они стоят. Он выдохнул, и ему показалось, что он сейчас же задохнется. Он сосчитал про себя до девяти и схватил Марту за рукав, прижал ее к себе:

— Сейчас мы пойдем медленней обычного. Не пугайся и смотри на меня. Только на меня.

— Достань фонарик! — У нее сильно дрожали руки.

— Нет, — ответил Саргон решительно, — когда наступит ночь, тогда... я подумаю. Я и так все вижу, ты мне веришь?

— Да. — Она взялась за его пояс, и они пошли боком. Каждый раз, ступая заново, Саргон благодарил весь мир за то, что тропа не сузилась, не оборвалась.

Вскоре они снова оказались в лесу.

Темнота стала чернильной, половину растущей луны постоянно скрывали тучи.

Она, как мифический карманный фонарь, то горела, то тухла.

Саргона стали сбивать с пути порывы ветра. Карта выпала у него из кармана, когда они переходили поток по выступающим камням, хлюпающим и скользким.

Тропа, к счастью, после этого выровнялась. Саргон только успел отдышаться, как позади них что-то хрустнуло и заметалось. Они с Мартой, вздрогнув, оба сорвались с места и побежали, не разбирая пути. Какая она, граница в глухом лесу? Кто ее охраняет? На них спустили свору собак? Их сейчас расстреляют?

— Фонарик... фонарик... — Марта кричала и кашляла, вдыхала и снова кричала. Она как будто не убегала — гналась за Саргоном, чтобы сбить его с ног и вырвать у него из кармана фонарь!

Шорох сзади стал громче, он разросся и распался надвое. У них не оставалось больше сил, они сжали плечи друг друга и стали ковылять вперед.

На тропу вырвался свет карманного фонаря. Чужого фонаря.
 

* * *

Марту и Саргона нашли не солдаты, а другие обманутые, разбившие около границы палаточный лагерь. Они согрели их и удивились тому, как они смогли пересечь полосу леса почти в полной темноте. Саргон рассказывал, а Марта крепко обнимала его. Ее рука упала к нему на карман, она ощупала ткань и снова расплакалась. Там не было никакого фонарика, и, кажется, быть не могло.
 

Разоблаченная

Вика Кремлёва играла в волейбол уже три года.

Их классная переживала, что Вике некуда приложить неуёмную энергию (она мечтала исключить любое беспокойство и вырастить самый психически стабильный класс за двадцать лет стажа), поэтому она сама записала ее на секцию вместо уроков физкультуры.

Родители одобрили решение, а значит, Вике пришлось подчиниться их заботе и пропадать три вечера в неделю, возвращаясь домой мокрой от пота, с грязными ладонями и пустой бутылкой «Миринды» в рюкзаке.

Все остальные дни недели приходилось терпеть жгучую боль от скопившейся в мышцах молочной кислоты (Вика не знала о кислоте, ей просто было больно смеяться и спускаться по лестнице).

К середине шестого класса Вика ненавидела просыпаться по утрам. Она ненавидела все и постоянно пыталась симулировать простуду, держа градусник под струей горячей воды. Мать поймала ее за этим, и пришлось неделю ходить без телефона.

Мяч лупил по рукам, фаланги выбитых пальцев по очереди распухали. Их учили кувыркаться на голом деревянном полу, прыгать на скакалке по двести раз за подход. Когда эти упражнения поставили в один день, Вика была в исступлении и на игре в конце тренировки не пожалела никого. Тренер сказал ей встать на скамейку и объявил ее героиней дня.

Тогда Вика Кремлёва поняла, что она обожает волейбол.

В седьмом классе она была одной из самых красивых девочек в школе. Ее бросало из одной слепой волны побед в другую, учиться она начала так же, как и играть, — расшибаясь, но уничтожая всех вокруг.

Она чувствовала себя валькирией, когда ей купили наколенники и она смогла падать на пол, поднимая самые трудные мячи. Теперь все могло быть идеально... Только одна гнойная заноза этому мешала.

Вместе с Викой на волейбол ходила Оля из параллельного. Та самая Оля, которая всегда носила одни и те же нелепые водолазки, никак не могла расчесать колтуны в грязных волосах, была шире, чем надо... Но хуже всего был ее взгляд — совершенно немой. Она никогда не была здесь, двигалась как заведенная и не видела мяча, который летел ей в лицо.

На разминках Олю всегда ставили с Викой в пару, над чем постоянно шутили остальные, особенно старшие. Выглядело это крайне неуклюже, выматывало больше, чем нужно, и выводило Вику из себя. Иногда приходилось приседать, сцепив руки с соседом, и Вике порой хотелось однажды сблевать Оле под ноги, чтобы она все поняла и больше не приближалась к ней.

Оля ни с кем не общалась, один раз рассыпала витамины, которые надо было раздать по одной, два раза пришла на тренировку в футболке с каким-то идиотским сериалом...

Вика могла найти еще много причин, по которым она звала Олю жабой и дико смеялась над ней в раздевалке.

Смеялась, почти плача, ведь тренер любил Олю. Он жалел ее и спрашивал, все ли в порядке, когда мяч ударял по ней чересчур сильно, давал ей советы и разрешал не надевать узкую форму на соревнования.

— Да забей, на нее просто не налазит. Это он просто из жалости, — говорили Вике другие, но она не могла успокоиться на этом.

«За что? Я пропахала три года. Когда я разбила губу и плакала, обмазавшись кровью, он молчал. Когда отец орал на меня после провальной игры, он хмурил свои уродские брови и стоял в стороне. За что, а?»

Оно крутилось, и крутилось, и крутилось, как барабан стиральной машины с закинутой перед соревнованиями формой.

Оля тоже была там, на соревнованиях. На днях она призналась в том, что плохо видит, и тренер посадил ее на скамейку запасных.

Первая игра, счет ноль–ноль. Эта жирная, слепая дура грудой сгорбилась на скамейке, и Вика не могла не смотреть на нее. Первая подача — аут. Прием. «Я!», «Поднимай!» — неизвестные голоса под неизвестной крышей («Пусть с потолка упадет прожектор прямо на нее, прямо...»).

— Вика, блин! — вопит ей в ухо четвертая позиция.

Вика только что пропустила мяч.

Она прокляла все, что было вокруг, и продолжила играть. Пропуск, еще пропуск. Подача — сетка — переход. Груда никуда не исчезла, ее зовут на поле.

Первая игра в пользу соперника, смена полей.

Вика не могла принимать мячи, поэтому она решила потопить корабль, но развлечься. Три раза она попала Оле в голову, два раза в живот.

— Можно замену? — умоляли ее соигроки, но девочка на скамейке, посаженная вместо Оли, задыхалась от приступа тахикардии.

Оля плакала и сжималась, Вика, кажется, сейчас занимала собой всю половину поля и играла. Да, она играла.

И она выиграла.

Разумеется, не соревнования. Соревнования теперь были пустым блеском какой-то странной жизни.

Победа. Один–ноль, выкуси.

После этого случая Вику отстранили от тренировок, а потом и вычеркнули из командного списка.

«Во всем виновата эта мразь. Оля — жаба — корова — нелепая слепая уродина».

Вику перестали любить в школе. Какой-то слишком умный придурок назвал ее социопаткой.

«Это значит “ненормальная”. Если уж я ненормальная, то пусть так и будет».

Она взяла из дома стиральный порошок, отсыпала его в пакетик, спрятала в кармане кофты. Оля ела отдельно от всех — она приносила свою еду в жирных контейнерах.

Один из таких она понесла к микроволновке. Вика подсела к ней и высыпала порошок в какао, размешала и стала ждать. «Надеюсь, он дойдет до ее сердца, когда мы будем на уроке». Вика ждала. И Оля вернулась.

— Привет, — тихо поздоровалась она, ковыряя пюре.

— Привет. Как там на волейболе? — Вика картонно улыбнулась.

— А я больше не хожу. — Она начала есть. Отвратительно.

— Почему?

— Без тебя не интересно.

Вика замерла и не знала, что ответить.

— Что...

— Ты обращала на меня внимание. Немного... Из-за меня тебя выгнали, так что... — она прожевала, — я больше не могла ходить.

Вика заметила шрам у нее на руке. Пучок шрамов вокруг обоих запястий. Как она раньше их не заметила?

— Да уж... — Вика хотела придумать колкость, но не смогла переступить через это.

— Сколько бабушка нарассказывала моему тренеру... Все, что психолог ей наплел. «Хотела завоевать внимание родителей, доказать...» А я не хотела. А может, и хотела, уже не помню... Вообще, из-за таблеток мало что помнится. — У Оли задрожали руки. Вика плыла в своих мыслях, она тоже начала дрожать, ее ладони и спина вспотели. — Зачем они меня туда засунули? Знали, что я не смогу... Не смогу...

— Ты просто никогда не злилась! — Вика положила кулаки на стол. — Вот меня засунули, и я злилась... А потом злилась... на тебя.

— Я тоже на себя злилась. Даже перед зеркалом кричала. — Контейнер с едой был пуст. Осталось какао.

— Да уж... — повторила Вика.

— Да уж... — Оля стала Викой.

Оля и Яло, «Королевство кривых зеркал». Ненормальные. И очень злые.

— А хочешь еще позлиться?

— Как?

— Надо разоблачиться. — Вика выдвинула стакан на середину. — Перед всеми. Мы так позлимся, что они больше к нам не сунутся.

Оля улыбнулась. Они отпили по половине.

Потом Вика помнила только огонь, рвоту и пас. Пас в коридор на чужих руках. Пас в карету скорой помощи, пас на стол врача... Сон. Подача в больничной палате.

Неделю они с Олей лежали на соседних койках. Оказалось, что Вике тоже нравился тот дурацкий сериал с Олиной футболки. Они сравняли счет.

— Вот я тебя и разоблачила.

— Нет, я первая.

— И мы обе что... разоблаченные? Номер один и два?

— Давай без номеров, а? Тошнит уже.

— Тошнит... То... тошнит!

Смех разносился на весь коридор.
 

Ты должен делать то, что должен?

Саша шел мимо пожарной запруды, цепляясь за низкий стальной заборчик. Пальцы обжигало синим железным холодом — погода в последние дни отчего-то сделалась совсем невыносимой: серость встала на небе, изредка порошил снег, температуру лихорадило, отчего все покрылось толстым слоем льда, влажно блестящего. Саша видел на дороге свое отражение — словно бы он смотрел на себя из-под прозрачной земли. Запруда леденела сеткой, в ней зияли черные полыньи. Саша, стараясь не скатиться по каскадно застывшей лестнице, зачем-то представил, каково это — смотреть из-под такой вот сетчатой воды. «Совсем, что ли, с ума сошел?» Он тряхнул головой и откашлялся, представляя, как он сам леденеет изнутри.

На фонарном столбе топорщилось объявление: «Реабилитационный центр “Аист”. Освободись, взлети над зависимостью». Контакты прилагались.

Саша осторожно оторвал его, сложил вчетверо и поспешил к автомойке. Он уже очень давно просил Веленова сменить название клиники. «Аист» — это что-то перинатальное, может, немного восточное. Вообще, лучше бы обойтись без птиц: слишком высоко, слишком много баланса, им бы самим на ногах устоять, а уж потом других учить, как это делать.

На автомойке вовсю били и пенились струи, лишняя вода застывала у подъездов извилистыми подтеками. Саша заскочил со стороны крайнего гаража, оглядываясь в поисках Алины. Внутренность автомойки сегодня почему-то пахла медицинской сталью и чем-то спиртовым.

— Да не ищи ты ее, она не вышла.

— Опять? — Саша узнавал ее коллег, но не помнил их имен. Они же считали его самого за черную полынью на карте дня.

— Ну что значит «опять»? Надо было уже привыкнуть. Ты не насмотрелся на таких у себя там? Думаем уже увольнять.

— Под забором трипует[1] твоя Алина. — К ним подскочил светлый, тощий парень в пыльном комбинезоне.

Саша почувствовал, как все внутри него отторгает эти слова, скатывает их в ртутные шарики и выталкивает, так и не разобрав.

— Ладно, передайте ей. — Он протянул смятое объявление.

— Мы из твоих бумажек уже гирлянду скоро склеим. Хорош мусор таскать! — Тощий парень разошелся, но его вовремя отправили работать.

Начальник Алины смотрел на Сашу с замыленным непониманием. Да и сам Саша много чего не понимал.

У него в голове никак не укладывалась, к примеру, вчерашняя ночная выездка. Поступил звонок от соседей, затем Веленову пришел скромный перевод, потом импульс по канальчику связи дошел и до Саши.

— Ну что, Таксист (такое прозвище Веленов дал ему в первый день работы), поехали.

Дорога в темноте была похожа на сплошной черный тоннель, ледяной и свистящий. Веленов, непонятно зачем, всегда выезжал вместе с ним, стоял рядом, сгорбившись, и смотрел...

— Это который у нас будет? — спрашивал он, перегибаясь через переднее сиденье.

— Двадцать шестой, по-моему. — Саша прибавлял «по-моему» всегда, чтобы не пугать Веленова уверенной точностью — каждая выездка была для него зарубкой на шее.

— Ничего, скоро побольше наберем. Ведь чем их у нас больше — тем лучше идет реклама, понимаешь? Не то что эти секты или свинофермы... Ну какой рехаб[2] на свиноферме? Полушкин, он же их просто использует, чтоб дрова кололи, землю копали там... Вот же выдумал!

— Так другие нам не конкуренты... Мы людям помогаем...

Веленов фыркнул, разочарованно хлопнул Сашу по плечу:

— «Людям»... Твои люди так называемые всю жизнь будут в этой грязи копошиться, там же и помрут. Мой отец на это дело всего себя положил, тоже «людям помогал». Допомогался. Наберем их побольше — сдадим Полушкину. И дело с концом. Добьем в пятьдесят.

Саша опять почувствовал, как ядовитая ртуть Веленовых слов выходит сквозь кожу, не усваиваясь в нем. Вместо Веленова он представил обыкновенный передатчик, слова которого пусты и неосмысленны. «Со временем он поймет, должен же понять...» — Саша так думал не только о начальнике, но и об обитателях «Аиста».

Квартира, в которую они ворвались, была полупустой, потолок на кухне покрылся копотью, перекрытые батареи распространяли чугунный холод, повсюду пахло ацетоном. Вызвавшие их соседи встали вместе с Веленовым на лестничной клетке, похожие на скопление сталагмитов. Саша отыскал нового пациента быстро — он лежал на ковре в спальне, его грудь едва заметно поднималась, похожая на слабый механический насос.

— Ну что, поехали лечиться! — Саша представился, но мужчина на ковре его не услышал. — Не хочешь от хмурого загнуться? Поедешь с нами, там у нас хорошо...

Саша, не дожидаясь реакции, подхватил его под руки, чувствуя каждую жилу, каждый высохший сустав. Он не сопротивлялся. Саша осторожно повел его к двери, их ноги поочередно передвигались, словно спицы в поездных колесах. «Кажется, легко обойдется...» Саша уже представил, как спокойно грузит его на заднее сиденье, как вдруг мужчина, завидев дверной проем, начал яростно выкручиваться и падать на пол. Он ударил Сашу по колену, тот случайно отпустил его руки, но тут же исправил ошибку, накинувшись на него и сцепив руки в замок. Саша держал его в кольце, прижимая его руки к туловищу и медленно продвигаясь вперед. Он ненавидел тащить пациентов силой, чувствовал себя немым палачом, сетью, какой-то вынужденной ошибкой. Они с пациентом сплелись в клубок, медленно движущийся вниз по лестнице, — каждую ступеньку Саше приходилось отвоевывать, пока над ним нависали своды из соседей и Веленова.

— Так их и надо... Только силой, иначе никак...

Саша не мог понять, кто из соседей это говорил. Их голоса тоже сплетались.

Перед толстой входной дверью пациента покинули силы, он упал на колени, хрипло выдыхая. Саша чувствовал, как в нем ширятся ртутные пустоты, отказывающиеся принимать то, что он только что сделал в двадцать шестой раз. «По-другому нельзя... — судорожно шептал он. — Ну никак по-другому его не спасти...» Будущие пациенты еще никогда не отбивались от него так сильно.

— Приедем — и там его наручниками к койке... Ломку переживет — останется. — Веленов с высоко поднятой головой уселся на переднее сиденье.

— Что значит «переживет»? — Саша на секунду потерял дорогу из виду. Они промчались мимо пожарной запруды.

— Ну то и значит. Резкая отмена, сам знаешь. Мы же его выдернули, так сказать, в процессе...

Саша не знал, как проходит лечение в клинике. Все это для него было покрыто завесой медицинской и иногда духовной тайны. Он думал, что Веленов — это просто верхушка, пускай гнилая, но не способная вмешаться в восстановление жизней. «Выходит, верхушка айсберга...» Саша ужаснулся при мысли об огромной ледяной глыбе под водой. Его чуть не занесло на повороте.

— Сам подумай: ездил ты двадцать шесть раз, а жильцов у нас двадцать три.

Саша почувствовал, как все, что в нем есть, скручивается и ломается. Три человека, которых он выводил силой, сейчас были мертвы. Он проводил их к реабилитационным колодкам.

— Зачем наручниками? Можно же без этого? Можно или нет? — Саша резко затормозил у подъезда к «Аисту».

— Александр, ты — Таксист. Ты должен делать... то, что должен. Тебе за это деньги платят, а не за вопросы.

К машине подбежали еще двое работников центра — они вытащили пациента, почти что приподняв его над землей. Веленов вышел за ними, а Саша остался сидеть в полной тишине, прогоняя все, что было, по новой, пытаясь создать цепь событий, которая вернула бы его в прошлое, которая выставила бы все так, словно Саша и вправду помогал... Он верил, верил во все, что носит марку реабилитации, а на деле... В голове крутилось одно — хоспис. Даже не хоспис, нет — тюрьма. Тюрьма с наскальными рисунками из дат, имен и непонятных лучей, прочерченных ключами и монетами. Так он просидел, пока не понял, что машина заглохла, а сам он ужасно замерз.

После вчерашнего ночного вызова Саша усомнился. Он начал сомневаться во всем и сразу и непременно к чему-нибудь бы пришел, если бы не новый звонок от Веленова:

— Подъезжай, там у нас еще одна на подходе.

Саша остановился. Его молчание Веленов распознал как согласие. Он стоял, боясь дернуться не в ту сторону, ступить не на ту дорожку. Окисление мыслей на этот раз шло совсем болезненно, в реакцию вступил еще один неизвестный элемент. «Сейчас пускай я съезжу, — решение давалось ему с огромным трудом, — но потом... Ноги моей там не будет. Я ему все скажу, а потом — к черту уволюсь». Саша чувствовал, как ходит под ним тонкая ледяная сетка.

Он не знал, как посмотрит Веленову в глаза, развернул зеркало заднего вида так, чтобы не видеть и его затылка.

— Вот тебе адрес... Там, кажется, притон какой-то. Готовься, вонять будет сильно. Да тебе не в первый раз, Александр. — Веленов вцепился в его плечо, Саше показалось, что за него держится не меньше дюжины пальцев. — С работы позвонили. Вычислили как-то, попросили забрать. Хитро они придумали, компенсацию платить не надо будет, пока она у нас маринуется. Хотя какие больно деньги на автомойке...

Сашу обдало жаром от внезапной догадки. «Нет, нет... Мало ли в городе моек...» Все перед его глазами поплыло водяными бликами, дыхание сбилось, руль показался неожиданно тугим. Не дожидаясь Веленова, он бросился за тяжелую подъездную дверь, на болотную лестничную клетку, к подпаленной приоткрытой двери, где в коридоре, на клеенке, оправдались все его опасения. Тело Алины казалось каким-то изломанным, на открытой высохшей шее набух розовый круглый рубец, ее лицо осунулось, покрылось пятнами. Саша не мог оторвать от не взгляда, на новое Алинино лицо наслаивалось старое, к которому Саша привык еще с училища. Она двоилась перед ним, он схватился за дверной косяк.

— Вот эту тащи. — Веленов бесшумно возник за спиной.

Саша почувствовал, что если прикоснется к ней хоть пальцем, то с него слезет кожа. Все, что он вымещал и откладывал, вскипало в голове.

— Алин, ты меня хоть узнаешь? — начал он тихо, присаживаясь рядом и осторожно вынимая из ее вены шприц.

Она едва качнула головой.

— Поедешь со мной? Тебе там помогут, я обещаю... — После этих слов он плотно сжал зубы.

Алина молчала, ее голова упала на колени.

— Поедешь? — Он до последнего надеялся на ответ.

— Хорош резину тянуть. — Голос Веленова обрушился на него подобно лавине.

Алина не сопротивлялась. Она, кажется, вообще не понимала, куда ее ведут, только смотрела на Сашу как на единственный выпуклый образ среди героиновой пелены. А ведь Саша когда-то мечтал прокатить ее на машине. Под руку ее подержать мечтал. «Все не так...» Он, забываясь, завелся, и машина поплыла в сторону от окраины. А ведь он сам дал ее коллегам объявление. Своими, вот этими же руками...

— Что-то ты сегодня больно медленно ползешь. Думал, с ветерком меня прокатишь...

Веленов хлопнул Алину по плечу. У нее начали закатываться глаза. Веленов снисходительно улыбнулся, и это впилось в Сашино сознание последним крючком.

— Ты должен делать то, что должен, Саня...

В это же мгновение Саша рванул вперед так, что Веленов вздрогнул.

— Ты чего творишь? — Он звучал жалко, когда пытался повышать голос.

— Ни хрена я не должен. — Он обернулся на Алину, которую, кажется, начинали разбивать судороги. Лобовое стекло отражало дорогу словно бы через рыбий глаз. Кривые линии черных деревьев и желтых ограждений кривились в нем, скользили по нему и оставались позади.

— Придурок, поворачивай! — Веленов вцепился в ручку двери обеими руками.

Алина прислонилась к стеклу, и Саше показалось, что он слышит, как ее сердце бьется все медленней и медленней. Он резко свернул с дороги, опасно приблизившись к ледяным альвеолам пожарной запруды. Передние колеса заскользили по насту, Веленов тяжело дышал. Саша снова представил, каково это — утонуть в запруде. Представил... и, вытравив из себя эту мысль, повернулся к пассажирским сиденьям:

— Выходи из машины, или я заеду в воду.

— Ты больной, что ли? — Веленов схватился за борт своей куртки.

— Выходи, я сказал!

Саша до последнего надеялся, что у него не сдадут нервы, он не прогнется, не струсит... Дрожащие ладони он спрятал, оставалось надеяться на то, что Веленов даст слабину.

Несколько секунд они смотрели друг на друга, не отрываясь и проверяя друг друга на прочность. Краем глаза Саша заметил, что Алина почти не дышит. В нем промелькнуло что-то настолько неотвратимое, что Веленов, сплюнув прямо в салоне, вывалился из машины. Саша, захлопнув за ним дверь и разбрызгивая комья мокрого снега, выехал на шоссе. Страх наплывал на него густой пеной, он бросился к Алине, расстегивая ее куртку, растирая мочки и проверяя зрачки, которые, к счастью, все еще оставались узкими.

— Ты только дыши... Дышать не забывай. Раз-два-три... — ровно отсчитывал он по дороге в реанимацию. — Сейчас в больницу, а потом...

Он не знал, что будет потом, но, нащупав в кармане объявление «Аиста», смял его и выбросил в открытое окно.

 

[1] Триповать — от англ. trip — путешествие, поездка. Используется в подростковом жаргоне.

[2] Рехаб — реабилитация (в частности, от наркотической или алкогольной зависимости), восстановление трудоспособности (сокращение от англ. rehabilitation).







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0