Мой Кузнецов

Максим Сергеевич Ершов (1977–2021) родился году в городе Сызрань Самарской области.
Поэт, критик, учился в Литературном институте имени А.М. Горького по специальности «поэзия» (семинар С.Ю. Куняева).
Лауреат журнала «Русское эхо» (г. Самара) в номинации «Литературоведение». Автор книги стихов «Флагшток» (Самара, 2011). Член Союза писателей России. Автор журналов «Наш современник», «Москва», «Юность», газеты «День литературы». Стихи автора вошли в двухтомник «Большой стиль» журнала «Москва», 2015 г. и альманах «Антология поэзии», издательство «У Никитских ворот», 2015 г.

К 80-летию со дня рождения Юрия Кузнецова

Юрий Кузнецов — фигура в русской поэзии столь значимая, что серьезный разговор об этой личности и его поэтическом феномене, если только его начать, получился бы долгим и полемически острым. Подтверждением тому, в частности, оказываются проходящие в Краснодарском крае Кузнецовские чтения, материалы которых красноречиво говорят как о широких возможностях встречи с наследием большого русского поэта в его различных гранях и аспектах. Притом что существуют общие оценочные поля, исследовательский консенсус, налицо и субъективные выводы и предпочтения тех или иных литераторов и литературоведов. Вероятно, можно даже говорить о нехватке именно целостного взгляда на личность и творчество Юрия Кузнецова — взгляда внимательно-доброжелательного и при этом не столь распространенного в своих строках, как того, очевидно, требует тема. Поэтому в дни восьмидесятилетия со дня рождения Юрия Поликарповича я чувствую необходимость посвятить его поэзии небольшое эссе, заведомо неполное, но, надеюсь, не лишенное некоторых мыслей, а также являющееся средством еще раз напомнить нашему читателю побольше важных кузнецовских строк. Повторю, я буду писать «своего Кузнецова» — так, как вижу его и понимаю.

Поэзия Кузнецова открылась мне со второго стихотворения второй его книги, 1974 года, «Во мне и рядом — даль» — стихотворения под названием «Поезд», начинающегося так:

Когда из-за тех вон деревьев
кулик или поезд свистнет,
несчастная мать поэта
встает и идет на перрон.
Несчастная эта женщина
на шее солдата виснет —
солдат бежит и цепляется
за самый последний вагон...

Кажется, в последующие книги эти стихи не включены, не попали они и в итоговый «Крестный путь». Но именно их взволнованный ритм, смелая метафора и мысль — вся романтика большого стиля, пронизывающая подзабытые теперь стихи молодого Кузнецова, моментально сделали его «моим» — и третьим в недолгом списке поэтов, оказавших на меня явное влияние (Есенин, Блок, Кузнецов, Бродский, Заболоцкий). Начался период большого увлечения Кузнецовым, и по стечению обстоятельств первое знакомство с этой поэзией состоялось в ноябре 2003 года. О том, что поэт скончался именно в эти дни, я узнал значительно позже...

В предисловии к «Крестному пути», экземпляр которого в 2006 году мне прислал Станислав Юрьевич Куняев, автор писал: «Поэзия не поддается определению. Она тайна. Легче схватить момент ее зарождения. Вот мнение Гегеля: “Поэзия возникла впервые, когда человек решил высказаться” <...> Бог сотворил человека из земного праха и вдохнул в него Свою малую частицу — творческую искру. Эта Божья искра и есть дар поэзии. <...> творцами мирового эпоса были певцы. Естественно предположить, что первыми певцами были ангелы. Они пели хвалу Богу». Это слова Кузнецова позднего, поэта, создающего свои религиозные поэмы. Здесь многое от книги, от мысли и от опыта. Но по общему закону именно молодая поэзия — это стихи от стихии. Важно только, чтоб этой энергии соответствовали дар и интеллект. И стихия поэзии (то есть самое главное в ней — ее «ангельское пение») жива, пока интеллект не возьмет верха над даром, не одержит над последним роковую «победу» — победу рационального над ситуативным.

Отсчет поэтических удач Юрия Кузнецова часто ведут от яркого двустишия еще конца 50-х годов ХХ столетия:

И снова за прибрежными деревьями
Выщипывает лошадь тень свою.

«Это не просто метафора, — напишет сам поэт. — Расстояние между прямым значением и переносным тут сокращено до минимума. Образ зрим, осязаем и стоит перед глазами как живой».

Действительно, всего одно слово «тень» вместо «траву в своей тени» придало образу иное измерение, сгущение в нем метафизического, а значит, символического. И важно, как над этим размышляет сам поэт:

«Переносный смысл метафоры — это призрак. Я хотел оживить призрак. То же самое было у Есенина:

В саду горит костер рябины красной,
Но никого не может он согреть.

По Есенину, выходит, что костер рябины горит, только вот согреть никого не может. Ложь очевидная и самозабвенная! <...> Оказывается, к метафоре нужно добавить нечто, чего в ней нет и быть не может. Метафора пропала — возник символ. К сожалению, больше таких удач у Есенина не было».

Последние слова Кузнецова, конечно, наводят на размышления: может быть, Есенин-то как раз остановился на черте, которую «туповатая», по Пушкину, поэзия не должна переступать? От символической поэзии недалеко до аллегории и басни, в которой происходит смерть лирики. Всякая поэзия дорога нам до тех пор, пока она действительно лирична. Вот почему мне стал и остался особенно дорог именно Кузнецов своих первых книг, еще не прошедший трудного, глубокого и немного угрюмого поиска 70–80-х. По известному всем завету Блока мы рады простить поэту «его угрюмство», но существуют в поэзии грани и мера, которые переходить нельзя.

Любимейшим моим стихотворением Юрия Кузнецова долгое время было «Отсутствие». Я считал его чистейшим и высочайшим образцом лирического «зависания» над моментом (в первой редакции этих стихов):

Ты придешь, не застанешь меня
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай, догорая,
Чадит и чадит.
Стул в моем пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи,
А когда ты приляжешь,
Он рядом всю ночь просидит...

Сама форма записи строк и каждое слово — особенно слова повтора — казались мне мучительно сладкой музыкой метафорического изложения чувств в едином сюжетном, бесконечно лирическом образе... Стихи эти верны уже потому, что буквально просятся быть произнесенными вслух.

Но вот как оценивал свое свершение поэт: «В 1967 году у меня наконец прорезалось мифическое сознание в “чистом виде”. Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места сам и стал ходить». Оказывается, мы читали эти стихи совсем по-разному с их автором. Неслучайно впоследствии стихи «Отсутствие» подвергнутся редакции — но в качестве «мифа» они станут для меня менее интересны. А ведь Кузнецов говорил: «В моих стихах <...> главное — русский миф, и этот миф — поэт, остальное легенда».

В основном и главном Юрий Кузнецов сын своего народа, а в XX веке это и было призванием, проверкой силы и верности, стало тем, что звало его к противостоянию своей переломной для судеб всего мира эпохе. Необходимо помнить о том, что Кузнецов был младшим современником крупных поэтов, «заполнивших собой» целые десятилетия: Вознесенский, Евтушенко, Ст. Куняев, Рождественский, Рубцов и многие, многие... Рубцов, признание которого «высшим светом» шло с опозданием, а за ним и Кузнецов — представители простонародья, правда, того «простонародья», которое формировалось в стране в послевоенные годы на почве лучшей в мире системы доступного образования. Кузнецов, по-видимому, осознавал, кем и какой ширины пути пройдены в поэзии прямо перед ним, представлял, какую «пыль» ему предстояло поднять здесь и с какой удалью. Перед ним стояла труднейшая задача быстрой выработки узнаваемого и достаточно громкого поэтического голоса. Впрочем, меня там не было. Возможно, важнейшую роль сыграла именно «стрела Аполлона», еще в юности впитанный миф, поэт и поэзия как легенда... Эпоха в целом принадлежала поэзии, и души читателей были беззащитны перед великолепным образом.

Я лежу на жестоком одре из досок,
Неуютный кулак подогнав под висок.

В кулаке, словно нитки, зажата
                                                          струя —
След на Родину, пенистый путь
                                                        корабля.

Или вот, несколькими годами ранее (1959):

Надо мною дымится пробитое
                                           пулями солнце.
Смотрит с фото отец, измотанный
                                 долгой бессонницей.
Поседевший без старости
              в обожженной, измятой каске.
Он оставил мне Родину
                 и зачитанных писем связку...

Или несколькими годами позднее (1967), прочтем это сильное — может, предельно сильное стихотворение полностью:

Все сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате кончил ходить.
Упираясь в морозные стекла,
Стал крикливую кровь холодить.
Я вчера в этом доме смеялся,
Кликнул друга, подругу привез.
И на радостях плакать пытался,
Но судьбы не хватило для слез.
Так стоял в этом смолкнувшем доме.
И на божий протаяли свет
Отпечатки воздетых ладоней
И от губ западающий след.
Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать
И останутся губы кричать.

Глубина подвывающей в проводах этих строк стихии такова, что масса глагольных рифм становится незаметной, ничего уже не значащей в такой поэзии деталью: там, где сказано: «Но судьбы не хватило для слез», — слышим ли мы уже рифму? Вместе с тем остается ли у этих стихов хоть какое-то расстояние до сверхчеловеческого, может, нечеловеческого? Если и отделяет что-то образ поэта от образа демонического — то единственный шаг.

Нужно обладать энергией большого дара, чтобы написать такие стихи (с 1959-го по 1967-й — когда, по мнению Кузнецова, он написал свой первый «миф», тенденция усиливается). И нужно обладать отсутствием чувства некой меры, чтобы не увидеть перед собой горящую реку...

Мой Кузнецов — поразивший меня своей силой — это Кузнецов до последнего шага, за которым дыхание, язычество, ницшеанство, модернистский экспрессионизм, вплоть до спора, вплоть до... постмодерновой игры теней меж тем светом и этим, меж серьезностью и огнем самолюбования. Пространство и наличие такого шага «вперед» я осознал много позже моего первого знакомства со стихами этого славного и дорогого нам поэта. В 1968-м — в трудное и, думаю, подлое для мира и СССР время парижских студенческих волнений (кстати, поддержанных уже пожилым, то есть всезнающим, Сартром), сексуальной революции (поддержанной легионом иных «новых левых» западных философов), Пражской весны (так же изрядно поддержанной прогрессивным человечеством), — в этом бурном 1968-м, миновав предельный возраст автора «Демона», Кузнецов словно бы ощутил опасную границу... скажем так, света белого и стал как бы более осторожен в своем творчестве — хотя, повторюсь, на самом последнем шаге... Мне хочется так думать, что поэт «остановился», написав в 1968 году:

...Но ты не остановишься уже!
Лишь иногда в какую-то минуту
Ты поразишься — тяжести в душе,
Как та сопротивляется чему-то.

Наступающая зрелость привела поэта к очень глубокой, почти тупиковой рефлексии. Кроме стихотворения «Грибы» мы можем прочитать его «Атомную сказку», «Деревянный журавль», «Змеиные травы», «Снег», «Сотни птиц», «Горные камни» — они помогли поэту «переварить» веяния сложного и неспокойного мира. Мне кажется, помогли (не только они, конечно) удержаться на краю земли — понять, что есть нечто важнее риторики, софистики, гротеска.

Вот еще одно из моих любимых стихотворений Кузнецова. В 1971 году поэту только тридцать, но можно почувствовать, как он повзрослел за три-четыре года:

Я в поколенье друга не нашел,
И годы не восполнили утраты.
Забытое письмо вчера прочел
Без адреса, без подписи и даты.

Поклонная и мягкая строка
Далекое сиянье излучала.
Его писала женская рука —
Кому, кому она принадлежала?

Она просила участи моей —
Порыв последний зрелости
                                                   бездомной.
А я не знаю, чем ответил ей,
Я все забыл, я ничего не помню.

Немало было юных и пустых,
И светлых, что любви моей искали.
Я вспомнил современников своих —
Их спутниц... нет, они так не писали.

Такой души на свете больше нет.
Забытую за поколеньем новым,
Никто не вырвал имени на свет
Ни верностью, ни мужеством,
                                                    ни словом.

Однако Кузнецов остается и останется Кузнецовым, пожалуй, навсегда. Если Рубцов уже под конец своей короткой жизни желал:

До конца, до смертного креста
Пусть душа останется чиста! —

то уроженец казачьих мест Кузнецов пока далековат от севернорусского монастырского смирения. Вспомним, что он пишет в 1977 году в «релятивистском» стихотворении «Распутье»:

Поманила молодость и скрылась.
Ночь прозрачна, дума тяжела.
И звезда на запад покатилась,
Даль через дорогу перешла.

Не шумите, редкие деревья,
Ни на этом свете, ни на том.
Не горите, млечные кочевья
И мосты — между добром и злом.

Через дом прошла разрыв-дорога,
Купол неба треснул до земли.
На распутье я не вижу Бога.
Славу или пыль метет вдали?

Что хочу от сущего пространства?
Что стою среди его теснин?
Все равно на свете не остаться.
Я пришел и ухожу — один.

Прошумели редкие деревья
И на этом свете, и на том.
Догорели млечные кочевья
И мосты — между добром и злом.

Миф или легенда, символ ли, метафора, аллегория или образ — все это способы, средства выражения, структурной организации, а может, и развития мысли. Поэт — в первую очередь есть мысль, водой бьющая в плиту истории. Притча «Семейная вечеря» (тот же 1977-й) — это еще одна очень углубленная дума о мистической структуре земного мира, о своем месте в нем.

Кроме нескольких стихотворений об армейской службе и войне (в память об отце), в наследии Кузнецова нет стихов, которые могли бы быть хоть условно отнесены к соцреализму. Своих же кризисных средних лет поэт (уже привыкший считать себя таковым) достиг одновременно с кризисом социализма, в общем-то недавно миновавшего свой расцвет... Мы знаем, сколь многие беззастенчиво подстраивались под еще крепкую советскую конъюнктуру. Знаем, что уже явились полуподпольные-полуорганизованные стервятники, долго метившие в коммунизм, чтобы ударить по России. Знаем, что многие попросту ничего не поняли (они и сейчас делают вид, что явление и сущность — это одно и то же).

Но появляются несколько поэтов (и прозаиков), заслуживших свое право и теперь называться русскими. Самым ярким и бескомпромиссным из них на рубеже 70–80-х годов становится Кузнецов. Как сказано, с конца 60-х годов поэт, судя по его стихам, находится в глубочайшем формальном и историко-философском поиске. Но время художеств и сомнений, кажется, минуло. Призвание поэта — уверенность в правде. Наработанные метафорические, символические средства, приемы басни-притчи отныне должны служить борьбе... Как всякий русский поэт, Кузнецов человек культуры — Культуры как термина, противостоящего Цивилизации. Впервые эта антиномия обозначилась в немецком романтизме, ставшем (мы можем так сказать) реакцией на рационализм англо-французского просвещения. Поэт всегда романтик (в противном случае, по выражению Михаила Анищенко о Бродском, руки его «пахнут хлороформом»). Несмотря на попытки иных определений его кредо, романтиком всегда оставался и Юрий Кузнецов. В 1979 году он пишет стихи «Вина»:

Мы пришли в этот храм
                                               не венчаться,
Мы пришли в этот храм не взрывать,
Мы пришли в этот храм
                                              попрощаться,
Мы пришли в этот храм зарыдать.

Потускнели скорбящие лики
И уже ни о ком не скорбят.
Отсырели разящие пики
И уже никого не разят.

Полон воздух забытой отравы,
Неизвестной ни миру, ни нам.
Через купол ползучие травы,
Словно слезы, бегут по стенам.

Наплывают бугристым потоком,
Обвиваются выше колен.
Мы забыли о самом высоком
После стольких утрат и измен.

Мы забыли, что полон угрозы
Этот мир, как заброшенный храм.
И текут наши детские слезы,
И взбегает трава по ногам.

Да! Текут наши чистые слезы.
Глухо вторит заброшенный храм.
И взбегают ползучие лозы,
Словно пламя, по нашим ногам.

Те из нас, кто понимает эти стихи, должны понять и то, что Кузнецов делает в нем политический выбор. Закономерно, что в следующем году он напишет свое знаменитое «Для того, кто по-прежнему молод...» — о баснословной поездке «во Францию-город», с такой концовкой:

Только русская память легка мне
И полна, как водой решето.
Но чужие священные камни,
Кроме нас, не оплачет никто.

Поэт все острее переживает священную историю мира (в которой Россия — один из главных действующих субъектов). В 1981 году, в стихах «На краю» (одно из названий — «На краю материнской могилы»), он вопрошает:

Боже мой, если Ты побежден,
Кто спасет ее бедную душу?

Начиная со второй половины 40-х годов Запад все более охвачен интеллектуальной обработкой в рамках «план Маршалла в философии». Франкфуртская школа, «новые левые» (почти в унисон им, но на своем поле многие «старые правые», ведущие неоконсервативную пропаганду глобалистских начал, в том числе в христианской среде), «новая французская философия» от Батая до Деррида, все эти взращенные инвестициями и издательствами умы закладывают в той или иной мере антихристианские либерально-социалистические основы нового мировоззрения в Европе. Само развитие производства, социальной психологии и информатики, развитие масс-медиа изменяют мир роковым образом.

Мог ли быть и был ли советский гражданин, поэт Юрий Кузнецов на «высоте» всех новых «достижений» международного мыслетворчества и анализа мировых проблем, если у нас и тридцать-сорок лет спустя все это остается достоянием узкого круга? Если и мог, то, конечно, не в полной мере, несмотря на принадлежность к столичной тусовке и тесное общение с Вадимом Кожиновым.

Но одно из главных достояний большого поэта — это его возможность опираться на свою интуицию.

В 1984-м, до объявления «перестройки», Кузнецов пишет странное и замечательное стихотворение «Связь» — о ветеране-связисте, который, ходя по кладбищу, вдруг «принимает» деревянным протезом ноги сигнал-призыв от похороненных в братских могилах солдат:

...Тире и точки слух прожгли,
Живая боль из-под земли
Ему стучала в уши:
«Спасите наши души!

Спасите наши имена!
Спасите наши времена!
Спасите нашу совесть!
Одни вы — не спасетесь!»

Кузнецов, конечно, не только предчувствует, но и знает. Но вместо теоретической болтологии он зрит в корень. В том же году он пишет свои знаменитые «Лейтенанты и маркитанты», в 1985-м — очень прямое и потому рискованное стихотворение «Поступок»...

В стихах «Испытание зеркалом» он написал:

...Одиночество духа парит,
Разрывая пределы земные,
Одиночество духа творит,
Прозревая уделы иные...

Наверное, можно сказать, что пред нарастающим гулом национального обвала поэт оказывается в положении, сходном с ситуацией многих представителей русской элиты в эпоху революций начала века...

В последний, довольно большой период жизни и творчества, кроме преподавательской работы в Литинституте и редакторской в «Нашем современнике», энергия Юрия Кузнецова направлена на жесткую критику происходящих антинародных перемен и углубленный религиозный поиск, итогом которого стали и стихотворения, а главным образом известные и вызвавшие споры поэмы «Путь Христа» и «Сошествие в ад».

Об этих больших предсмертных произведениях требуется отдельный разговор (который хоть и не был исчерпан, но во многом состоялся благодаря книге Ст. Куняева «И бездны мрачной на краю...»). По-видимому, проблема, на которую указывали внимательные читатели и исследователи, выражена уже самим их автором в стихотворении «Поэт и монах». В свою «словесную икону» всякий большой поэт поневоле (и по логике творчества) вносит столько индивидуальности, что она в той или иной мере вступает в разночтение или даже конфликт со Священным Писанием и соборным (а не индивидуалистическим!) преданием. Религия, поэзия, философия — это виды одного рода: человеческого (и божественного) духа. Но родовая общность тем не менее не позволяет их полностью совместить, соединить несоединимое в своих принципах... Поэт поставил перед собой огромную задачу и сумел решить ее — так, как он считал необходимым ее решать. К сожалению, в главной глубине своей сверхзадача эта, на мой взгляд, неразрешима. Я не считаю, что удалось решить ее и Данте Алигьери...

Поэтому под конец мне хотелось бы вспомнить о сильных стихах Юрия Кузнецова, которые можно считать частью его поэтического завещания, все не утрачивающего актуальности. Давайте перечитаем стихи, которые, к сожалению, нами постепенно забываются — как в силу их повышенной глубины и сложности, так и по причине общего упадка отечественной культуры. Помещаю их подряд:
 

Наваждение

Призраки с четвертым измереньем
В мир проникли плотным
                                            наважденьем.
Среди них ты ходишь и живешь,
Как в гипнозе, слыша их галдёж.

Лица их — сплошные негативы,
Мины их презрительно-брезгливы,
А в глазах как мысль мелькает цель,
Людям неизвестная досель.

Одного, другого ненароком
Тронешь, и тебя ударит током.
Мрак включен. Остерегайся впредь:
Ты задел невидимую сеть.

Тут система, ну а мы стихия,
А за нами матушка Россия,
А за нами Божия гроза...
Все-таки гляди во все глаза.
 

Свеча

Хор церковный на сцене стоит,
                                                 как фантом,
И акафист поет среди срама.
Камень веры разбился в песок,
                                                        и на нем
Не воздвигнешь ты нового храма.

Ни царя в голове, ни царя вообще.
Покосилась луна у сарая.
День грядущий бредет в заграничном
                                                           плаще,
Им свою наготу прикрывая.

Что же ты не рыдаешь, не плачешь
                                                      навзрыд?
Твою родину мрак обступает.
А она как свеча перед Богом горит...
Буря мрака ее задувает.
 

Последний человек

Он возвращался с собственных
                                                        поминок
В туман и снег, без шапки и пальто
И бормотал: — Повсюду глум
                                                        и рынок.
Я проиграл со смертью поединок.
Да, я ничто, но русское ничто.

Глухие услыхали человека,
Слепые увидали человека,
Бредущего без шапки и пальто;
Немые закричали: — Эй, калека!
А что такое русское ничто?

— Все продано, — он бормотал
                                          с презреньем, —
Не только моя шапка и пальто.
Я ухожу. С моим исчезновеньем
Мир рухнет в ад и станет
                                           привиденьем —
Вот что такое русское ничто.

Глухие человека не слыхали,
Слепые человека не видали,
Немые человека замолчали,
Зато все остальные закричали:
— Так что ж ты медлишь,
                                          русское ничто?!
 

Книги

От проницательного чтенья
Вся обнажается до дна
Литература самомненья,
Где копошится злоба дня.

Где топчут бисер свиньи быта,
На ум дерзает интеллект,
И у разбитого корыта,
Как вещь в себе, сидит субъект...

Но попадаются глубины,
В которых сразу тонет взгляд,
Не достигая половины
Той бездны, где слова молчат.

И ты отводишь взгляд туманный,
Глаза не видят ничего.
И дух твой дышит бездной странной,
Где очень много твоего.
 

Щука

Ворюга! Сегодня ты пьешь из горла.
Трубят твои медные трубы.
Державная щука навек умерла.
Остались ракетные зубы.

Не зарься на русский великий покой,
Пусть он остается за нами.
Пусть щука издохла. Не трогай
                                                            рукой,
А то она клацнет зубами.
 

Предчувствие

Все опасней в Москве, все
                                  несчастней в глуши,
Всюду рыщет нечистая сила.
В морду первому встречному дал
                                                        от души,
И заныла рука, и заныла.

Все грозней небеса, все темней облака.
Ой, скаженная будет погода!
К перемене погоды заныла рука,
А душа — к перемене народа.
 

Новое солнце

А над нами все грозы и грозы,
Льются слезы, кровавые слезы,
Да не только от ран ножевых.
Матерь Божья над Русью витает,
На клубок наши слезы мотает,
Слезы мертвых и слезы живых,
Слезы старых, и малых, и средних,
Слезы первых и слезы передних...
А клубок все растет и растет.
А когда небо в свиток свернется,
Превратится он в новое солнце,
И оно никогда не зайдет.
 

Тамбовский волк

России нет. Тот спился, тот убит,
Тот молится и дьяволу, и Богу.
Юродивый на паперти вопит:
— Тамбовский волк выходит
                                                     на дорогу!

Нет! Я не спился, дух мой не убит,
И молится он истинному Богу.
А между тем свеча в руке вопит:
— Тамбовский волк выходит
                                                     на дорогу!

Молитесь все, особенно враги,
Молитесь все, но истинному Богу!
Померкло солнце, не видать ни зги...
Тамбовский волк выходит на дорогу.

Итак, скажу еще раз: разговор о Юрии Кузнецове, коль скоро он стремился бы к оценке и изучению всех сторон его творчества и судьбы, к полной литературоведческой корректности — начинал бы стремиться к бесконечности своего текстового выражения. Я ограничусь этими заметками под названием «Мой Кузнецов». Как писал Юрий Поликарпович: «Солнце родины смотрит в себя». Эта строка поэта в немалой степени относится к нему самому.

Давайте перестанем забалтывать поэта по литературоведческим частностям. Гений (а на мой взгляд, ценность и индивидуальность Кузнецова причастна гениальности) — явление всегда живое, которое нужно воспринимать целиком.

Может быть, кто-то из призванных к тому ответственных лиц, проникнувшись пониманием нашей трагической эпохи, отважится всероссийски указать на поэзию Юрия Кузнецова как одну из ярких звезд нашего ненастного небосклона.

Действительно, не пора ли?

2021







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0