Эолова Арфа. Окончание

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих дру­гих литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».

Глава шестнадцатая
Исцелитель

Но если статьи Люблянской уже перестали вызывать такой нездоровый ажиотаж, как в девяностые годы, то прозвучавшее во время Рождественского поста слово пастыря в передаче «Слово пастыря» заметили все без исключения.

— В последнее время стало даже модным лягнуть Православную Церковь, — своим хорошо поставленным голосом вещал митрополит Кирилл Смоленский и Калининградский. — Недавно отметились и кинематографисты. Весьма уважаемый в советское время режиссер, снявший немало фильмов, многие из которых вошли в сокровищницу отечественного кинематографа, неожиданно в своей последней ленте показал сатиру на православного архипастыря. Вывел его как пособника олигархов, бандитов и жуликов, мздоимца и лукавого краснобая. Так и хочется ответить: нет у нас таких архиереев, уважаемый деятель культуры! Откуда вы это взяли и под чью дудку пляшете? Возможно, что есть у нас иные батюшки, для которых человек, приехавший в церковь на роскошной иномарке, важнее, чем обычный прихожанин, приковылявший в храм Божий пешочком. В семье, как говорится, не без урода. Но искусство, как известно, должно основываться на типическом, а не на случайном и единичном. Надеюсь, что режиссер, о котором я веду речь, задумается над моими словами. Быть может, он даже придет в храм, примет таинство крещения и сменит свое языческое имя на православное. Ведь Церковь Христова взывает не только к верным своим чадам, но прежде всего к заблудшим овцам...

— Вот и пусть дальше взывает, — сердито проворчал Незримов. — Скройся с глаз, попяра! — И выключил телевизор, оборвав пастыря на полуслове.

— Эх, не дадут тебе теперь Госпремию, — вздохнула благочестивая Марта. — Этот Гундяев важная шишка, наверняка нажалуется Путину.

— Да так и так не дадут. Навалят почестей какому-нибудь Лунгину с кашей во рту. Или Рогожкину. За укрепление дружбы России и Финляндии на койке у саамки. Это же надо! Она сначала с одним трах-перетрах, зачала. Потом через недельку с другим, и тоже зачала. Так, уважаемые, только у собак бывает: сначала с одним кобельком, потом через несколько дней с другим, а потом сначала от одного щенки рождаются, а через несколько дней от другого.

— Правда? Я не знала. Как интересно! Ты серьезно?

Через пару недель после встречи Нового, 2003 года Эолу Федоровичу позвонили, и очень красивый мужской голос прожужжал ему в ухо:

— Эол Федорович, добрый день! Меня зовут Николай Иванович, фамилия Державин, я референт святейшего патриарха Алексия Второго.

— Здравствуйте, — сухо ответил языческий бог ветра, — узнаю ваш бас-баритон. Даже как-то была мысль предложить вам озвучить кого-нибудь в моем фильме.

— Спасибо, очень лестно. Мне поручено попросить вас прийти на аудиенцию к святейшему патриарху. Как вы на это смотрите?

Согласившись с предложением и отключив мобильник, Эол Федорович выругался:

— Прямо, глядите-ка, святейший-пресвятейший, так твою так! Кто их в святые записывает? Сами? Хорошо устроились, гражданин Ридигер!

Узнав, что муж вскоре отправится встречаться с патриархом, Марта Валерьевна повторила фразу Шарикова:

— Ну, будут драть.

— Ничего, даже интересно, — задорно потирал руки муж. — Так сказать, сцепиться. Посмотрим, чья возьмет!

Резиденция главного российского торговца опиумом для народа встречала торговца светотенью в старинном особняке в центре Москвы. Патриарх сразу обескуражил и обезоружил: лицо его источало добро, ласку, благодать и самое искреннее расположение. Руку ему Незримов, естественно, целовать не стал — еще чего! — а тот и не ждал рукочмоканья, сам протянул свою десницу не для поцелуя, а для рукопожатия.

— Здравствуйте, Эол Федорович!

— Здравствуйте, Алексей Михайлович, — ответил Незримов, нарочито подчеркивая: святейшими-рассвятейшими я вас называть не намерен. А то, знаете, меня попрошу называть «ваше талантливейшество».

Они сели за стол, украшенный большим хрустальным распятием, Державин вежливо удалился, дабы, как подумал режиссер, не участвовать в порке.

— Слушаю вас, — поджав губы, произнес Эол Федорович, весь змея подколодная.

— Я давно хотел с вами познакомиться, — заговорил Ридигер ласковым голосом. — Смотрел все ваши фильмы. Очень ценю «Голод», «Портрет», «Разрывную пулю», «Не ждали». И конечно же «Бородинский хлеб».

— Но не «Волшебницу», как я полагаю.

— Отчего же, — вскинул бровь патриарх, — я с удовольствием посмотрел ваше последнее произведение. Сильная идея, прекрасное воплощение. Кстати, у вас там Чистореченск на реке Чистой, и мы сейчас с вами в Чистом переулке встретились. Символично, не правда ли?

— А как же образ архиепископа Евлалия? — сам лез под анафему Незримов.

Алексий лукаво усмехнулся и вполголоса ответил:

— Скажу по секрету, это одна из лучших ролей в картине, и до чего же Петренко хорош в образе этого краснобая в рясе. Я не очень люблю этого актера, но тут должен быть объективным.

Незримова пронзило разочарование. Он-то приехал на смертный бой, а оказалось — на мирную беседу.

— А как же митрополит Кирилл?

— Ну что митрополит Кирилл? У нас же могут быть разные мнения? Скажу честно, такие, как Евлалий в вашем фильме, встречаются и в жизни. Увы. И я с такими беспощадно борюсь. Кстати, Евлалий означает «красноречивый».

— Я знаю. Он, по сценарию, даже имеет фамилию Краснобаев, только в фильме не удалось это использовать.

— Я бы мог назвать вам несколько имен наших архиереев, которые буквально списаны с вашего Евлалия Краснобаева, но не стану уж слишком откровенничать. Однако им я всем сказал: «Непременно посмотрите новый фильм режиссера Незримова, кое-кого там узнаете». Скажите, Эол Федорович, а как ваше имя в крещении?

— Что-что?

— Крестили вас под каким именем?

— Я не крещеный.

— Отчего же?

— А я вообще в Бога не верю. Уж извините за прямоту.

— Вот как... Знаете, есть такой анекдот: к Богу приходит апостол Петр и говорит, что к Нему пришла делегация, просят принять. «А кто такие?» — спрашивает Господь. «Атеисты», — отвечает Петр. «Атеисты?! Тогда скажи им, что Меня нет».

Незримов посмеялся, он никак не ожидал, что патриарх будет рассказывать ему анекдоты про Бога.

— Точнее, я верю, что Бог есть, — сказал он. — Но мне кажется, Ему глубоко на нас наплевать. Создал мир, а дальше — долбитесь-колотитесь. А иначе...

— Что «иначе»?

— Иначе следует признать, что это очень жестокий Бог.

— Вижу, вы много размышляли на эту тему. И размышляли горестно. А что сейчас намерены снимать, Эол Федорович?

— Замыслов много, но пока ни на одном твердо не остановился.

— А если я вам еще одну идею подброшу?

— С удовольствием ее рассмотрю.

— Николай Иванович! — кликнул патриарх своего референта.

Тот мгновенно появился с иконой в руках, протянул образ Алексию и снова удалился.

— Эол Федорович, вы сняли великолепные фильмы о врачах, о том, как они исцеляли людей. Сняли и про архиерея, пусть в отрицательном ключе. Теперь бы неплохо в положительном сделать. Я хочу вам дать идею фильма о великом враче, ставшем архиереем. Но продолжавшем лечить, делать операции.

Когда Марта Валерьевна увидела икону, подаренную мужу самим патриархом, она так и ахнула, кинематографически схватившись левой рукой за сердце:

— Ермаш-Барабаш!

— Что такое?

— Не может быть!..

— Да в чем дело-то?

— Да ведь это он!

— Что значит «он»? Это Лука Войно-Ясенецкий.

— Помнишь, мне тогда приснился сон, как хирург в операционной делает операцию и вдруг говорит мне, что у тебя в животе Ленин сидит, срочно надо делать операцию? И мы тогда сразу в Ленинград, и вовремя, Шипов успел тебя спасти.

— Да, конечно, помню.

— Так это был он! — И Марта указала на икону. — Он мне тогда приснился. Только здесь без очков, а во сне был в круглых очках. Видно, на иконах в очках не рисуют.

— Ты уверена? — Незримов взял образ и стал внимательно разглядывать.

Архиепископ Лука взирал на него строго и вместе с тем тепло, душевно, как родитель смотрит на своего сына, когда тот выполняет какое-то очень важное задание. В левой руке у него был жезл, правой он благословлял того, кто стоял пред ним. Хорошее лицо, очень хорошее. Только этот черный цилиндр с обрезанными полями, которые Незримову никогда не нравились на головах у попов: какой-то нелепый головной убор, сзади еще мантия свисает. Зачем они вообще так одеваются, эти попы? Почему нужны эти облачения? Неужто нельзя проще?

— Да, я на сто процентов уверена, это был он. Я, кстати, видела другие иконы этого Луки, но приснился мне именно этот.

— Мистика, — отозвался Незримов голосом помощника капитана из «Полосатого рейса». — Неужели такое бывает? Нет, не верю.

— Можешь не верить, но этот человек тебя спас тридцать с чем-то лет назад.

— А не хирург Шипов?

— Они оба. Вместе. Этот забил тревогу, а тот сделал операцию.

И Незримов, морщась, потому что не хотелось влезать во все это занудное и липкое поповство, стал изучать материалы биографии Луки Войно-Ясенецкого, чью фамилию зачем-то настойчиво писали в скобках, впрочем, точно так же, как Ридигера, Гундяева и многих других высокопоставленных долгополых. Материалов оказалось маловато, удалось добыть книги Марущака и Лисичкина, кое-какие статьи в журналах, но постепенно личность этого человека стала затягивать, и безбожник вынужденно вновь приехал в Чистый переулок, чтобы встретиться с Державиным, подготовившим для него ряд других материалов. Приглядевшись, Эол Федорович вдруг спросил:

— Николай Иванович, а вы у меня в фильме не хотите сыграть?

— Смотря кого.

— Да вот как раз его.

— Святителя Луку?

— А что, не разрешат?

— Неожиданно как-то. Дайте подумать.

— Времени на раздумья у вас много, я еще не решил, буду ли вообще снимать о нем.

Но он уже увлекся. Еще бы! Такой персонаж! По матери русский, а по отцу поляк, пшонк стало быть, Валентин Феликсович родился в Керчи, занимался живописью, впал в толстовство, потом разочаровался в нем, пошел в медицину, женился, родились три сына и дочь; когда у жены начался туберкулез, вся семья переехала в Ташкент, там их и застала революция. После первого ареста Войно-Ясенецкого болезнь жены резко усилилась, и она умерла, а он стал особенно религиозен, принял сан, оставаясь деятельным хирургом. В 1921 году на суде знаменитый заместитель Дзержинского, один из основателей ЧК Петерс спросил его: «Поп и профессор Ясенецкий-Войно, как это вы верите в Бога? Разве вы его видели?» «Бога я не видел, господин общественный обвинитель, — ответил поп-хирург, — но я много оперировал на мозге и, открыв черепную коробку, не видел там ума. И совести там тоже не находил».

— Вот ключ к образу Луки! — воскликнул Незримов, прочитав об этом эпизоде. — Мгновенная и остроумная реакция. Без которой немыслим настоящий хирург.

Удивительное дело, но Алексий благословил своего референта сниматься, Державин позвонил и с гордостью сообщил о патриаршем благословении. Это, конечно, здорово, но до съемок, как говорится, семь верст киселя хлебать. Однако эскизы уже сыпались листопадом, режиссер рисовал будущий фильм, как рисовал каждый свой новый, в уме уже складывались куски сценария, и ах, как же ему не хватало Ньегеса! Сволочь Санчо, жирует в своей Испании, и нет ему дела до нового российского кинематографа.

Единственное благое деяние ныне ушедшего на покой Ельцина — назначение дня их свадьбы государственным праздником, и не просто очередной выходной, а День России! И в то же 12 июня установился обычай вручения Государственной премии. Незримовы не надеялись, но все равно втайне ждали. Конкурентов много, но все какие-то несерьезные, за исключением, пожалуй, «Любовника». Ну не «Кукушке» же давать Государыню! Стыдно и нелепо.

— Время олигархов, вот увидишь, лунгинский «Олигарх» получит, как пить дать, — нервно предрекал Эол Федорович.

— Фигушки, — с уверенностью возражала благочестивая Марта. — Мы получим. Вот увидишь. Волшебница наколдует.

Но получила, рогожкин кот, «Кукушка». Это вообще ни в какие ворота не лезет! Ну пусть бы «Любовник», не так обидно было бы, но эта похабень!.. Потомок богов от ярости стулом по полу шандарахнул. Напились и решили поехать в Питер отмечать очередную годовщину свадьбы и неполучение Государыни. Заодно с Григорием Терентьевичем повидаться, спросить, как он относится к трудам Войно-Ясенецкого.

— А я его лично знал, — огорошил Шипов. Хотя, собственно, почему бы ему его не знать, оба великие хирурги.

Незримовы сидели на даче в Комарово, жена Лида угощала вкуснейшими пирогами собственной выпечки, она еще больше раздобрела, красивая полнотелая женщина, или, как сказал бы Платоша, корпулентная, а Шипов еще больше высох, но по-прежнему называл ее малюсенькой.

— Лично?!

— В Крым к нему не раз ездил. Он уже тогда слепой был. Помнишь, малюсенькая?

И Терентьич принялся много и подробно делиться воспоминаниями. В конце пятидесятых он как раз встретился с Лидой, и они вместе каждый год ездили отдыхать в Крым, где Лука обитал в качестве архиепископа Симферопольского и Крымского. Непременно принимал у себя коллегу, часами разговаривали, делились своим медицинским опытом. Ермаш-Барабаш, да ведь это еще одна тема! Сделать третий фильм о хирурге Шилове, но теперь внахлест, две судьбы, Шилов и Лука. Где там наш Степаныч? Да ему уже под девяносто, пятый год нигде не играет, очередную книгу пишет.

— Григорий Терентьевич, как бы нам его воскресить?

Эх, не получится ничего. Надо другого актера брать, а без Жжёнова третий фильм трилогии о хирурге Шилове Незримов снимать не будет. Придется только про Луку. Жалко.

Терентьевичу самому было уже — хе-хе! — да не под девяносто, а под сто годиков, но он до сих пор работал, консультировал, диагностировал, помогал оперировать, а изредка даже сам делал операции, что в таком возрасте немыслимо. Но ни разу не оплошал, иначе бы больше не брался. Помнил всех своих пациентов. Очень горевал по Толику.

«Волшебница» прошла по экранам, кассу собрала, но расходы все-таки немного не покрыла, а ведь мечталось, что прибыль окажется вдвое больше расходов и можно будет закрутить свой собственный Эолливуд, на выручку пустить в производство следующий фильм и так далее. Эскизы перестали сыпаться листопадом, руки опустились, все равно мне не снять так же, как Мингелла, раньше надо было. Отговорочка:

— Я тогда про Ленина не стал снимать, теперь про святош не хочу. Не люблю попадать в струю.

— Колобочек ты мой, — смеялась жена. — И от бабушки ушел, и от дедушки ушел.

Летом все вокруг завопили о чудесном явлении нового гения, фамилия Звягинцев обнадеживала, звенела серебром. Пошли смотреть — оказалось, сребрецо-то фальшивое. Дико раздражало, что актеры говорили невнятно, приходилось постоянно прислушиваться к их речи. Будто мертвые ненадолго воскресли. Да ну на фиг! Пусть Любля...ская дальше восторгами истекает и иже с нею, Мудозвягинцев какой-то, ей-богу! Много стал материться? Да, раньше не любил, а теперь так и тянет садануть матерком. Казалось, прошло мерзкое время девяностых, ура, теперь опять пойдем на взлет, но все больше стало казаться, что при пятнистом страну подсекли, при пьяном убили, а теперь хоронят, вспоминают, какая она была когда-то хорошая, и вот теперь лежит в гробу, заколачивай, подходите по горсточке кинуть. По определению Незримова, с появлением Звягинцева началась в России эпоха мертвенного кино.

Но вдруг посыпались неожиданности. Началось с того, что хорошей июльской ночью Эолу Федоровичу тоже приснился Лука Войно-Ясенецкий, вот так прямо он, и никто другой. Естественно, не в долгополой рясе и не в черном поповском цилиндре без полей, а белоснежным хирургом, склонившимся над пациентом Незримовым, которому только что сделал операцию, плотно зашил, похлопал по плечу и сказал голосом Любшина: «Ну вот, порядок. Твой день — мой день. А со Степанычем поторопитесь», — и, щелкнув снимаемыми резиновыми перчатками, принялся мыть руки в раковине, а прооперированного Незримова повезли куда-то в никуда.

— До чего же киношный сон! — возмущался Эол Федорович за завтраком, рассказав жене.

— Знак дает, — откликнулась та.

— Херак он дает. Где деньги, Зин?

— Дал знак — даст денег.

— Вот знаешь, не нравится мне это твое богословие. Может, ты уже на исповедь ходишь тайком?

— А вот храм у нас в Изварине восстановят, и пойду. Под этим храмом наш Толик лежит.

— Иди, иди, — пробурчал потомок языческих богов и добавил ехидно: — Аллилуйчики-помилуйчики!

В тот же день пополудни позвонил Ньегес:

— Ёлкин-Палкин! Ты жив еще там? Я в Москве. Надолго, на целых три недели. Может, забацаем сценаришко?

А вечером еще хуже: позвонил и Степаныч! Слабым, но все еще своим непередаваемым жжёновским голосом сообщил:

— Эол Федорович, я тут с Питером по телефону разговаривал. Угадай с трех раз с кем. Говорят, ты хотел меня в кино опять снимать, да раньше времени в гроб положил.

И — закипела новая работа! Снова замелькали эскизы, косточка за косточкой заскрипел скелет сценария, поскромней, товарищ Незримов, поскромней, смета-сметана тебе пока если и светит, то не тридцати— и даже не двадцатипроцентная, а так, жиденькая, отщепенец и подлец Сашка словно не имел столь долгого и мучительного перерыва в своей главной работе, набрасывал сцену за сценой играючи, как тореадор на арене. Он прискакал по какому-то своему бизнесу, в меру толстый, морда в модной щетине, почти не постаревший, в свои такие же, как у Эола, семьдесят с небольшим — вполне омбре виталь, то есть витальный, а ничуть не летальный. Сразу же огорчил:

— «Волшебница» получилась что надо, но я бы деталек подбросил.

— Каких, например?

— Она бы у меня работала уборщицей и всё-превсё видела бы через свое волшебное ведро, все пакости отражались бы в воде ее ведра, понимаешь? А когда бы начинала творить чудеса, надевала бы особенные волшебные резиновые перчатки. Такие длинные, золотого цвета.

— Вот ты кобельеро! Где раньше-то был? Действительно, классные детали. И пеликулу бы назвать «Волшебные резиновые перчатки золотого цвета». Хоть переснимай, ей-богу!

— Ничего не надо переснимать, — грозно встала над старыми друзьями властная жена. — Ишь чего удумал, идальго залетный, смущать режиссера, когда фильм уже на экраны вышел. Вам к вину что еще подать? Кончайте хлестать без закуски.

Да и Степаныч примчался к ним на дачу отнюдь не живым трупом, хоть и не на милицейском мотоцикле из «Берегись автомобиля»:

— Я, между прочим, еще вполне член, даже работаю в комиссии по помилованию. Что там, опять мне вашего Айболита играть определите? Я готов.

С ролью Луки тоже недолго определялись — конечно же Любшин! Наплевать на несходство, главное — сущность. И голос во сне был не Державина, а его, Стасика. Да и патриарший референт мгновенно ретировался, когда узнал, что по сценарию надо будет усы и бороду сбривать, когда герой в сибирские санатории путевку получит. Нет, братцы, негоже потом в Чистый переулок с босым лицом являться. Да и, знаете ли, погорячился я, при святейшем много не поснимаешься, дел выше крыши.

Милый и гениальный Стасик к своим семидесяти обрел полнейшую белоснежно-серебристую седину и в последние годы ходил с длинными волосами, усами и бородой, во всем этом блеске и снимался в недавних картинах — «Обнаженной натуре» Ахметова, «Кино про кино» Рубинчика, «Кадрили» Титова и других таких же, далеко не шедеврах. Перспектива бритья его возмутила до глубины души, но уломали и, естественно, съемку сцен, где он будет бритый, поставили на конец.

Увлекательный подготовительный процесс пулей навылет пробила смерть Лени Филатова. Бедняга отмучился. Инсульт, удаление обеих почек, больше двух лет на гемодиализе, донорская почка. Нигде не снимался, только из последних сил делал и делал телепередачу «Чтобы помнили» — об ушедших в мир иной артистах и режиссерах. Незримов еще взбадривал его: доживи до тех пор, пока обо мне можно будет. Но Леня не дожил. Стала ли для него пагубной роль в «Индульто», потомок богов не мог утверждать уверенно. После похорон Филатова на Ваганьковском он несколько недель не мог вернуться к работе над новым фильмом, кино казалось отвратительным. Но вернулся.

Посыл фильма, похожий на грибоедовское «Горе от ума», только теперь «Болезни от грехов», Эол Федорович сам же придумал и сам же воспринимал морщась: уж очень по-поповски звучит — но как переиначишь? «Болезни от плохих поступков»? «Сами себе создаем наши болезни»? Плохо. Марта съязвила словами Труса из «Кавказской пленницы»: «Излишества всякие нехорошие». Но смысл все-таки в грехах. Можно не признавать Бога, но отрицать наличие у людей грехов глупо. Именно осознание греховности отличает человека от остальных зверушек. Это не чувство вины, привязанное к боязни наказания.

Итак, хирург Шилов в конце пятидесятых встречается с хирургом и священником... Нет, не Лукой Войно-Ясенецким, пусть будет Валентин Феликсович Войновский. Ладно, в рясе, но непонятно, архиерей он или не архиерей, просто в черной рясе, с наперсным крестом, на голове не этот цилиндр, а вот такая обычная поповская шапочка. Скуфейка? Хрен с ней, скуфейка. Слова какие-то у них все аллилуйные. Очень Незримова раздражали все эти клобуки, епитрахили, дикирии-трикирии, антиминсы. Зря ты, Ёлкин, красиво же! Елеем пахнет! Ну и что, разве плохие запахи? Сейчас не об этом. Никаких сцен в церквях, никаких там каждений. Сцена встречи — на берегу моря, в Крыму, в белоснежной ротонде. Ротонда фигурировала в «Не ждали»? Да и хрен с ним, люблю ротонды, белоснежные, высокие, как бы образ храма, но лишенного всей мишуры, прозрачного, сквозь него ветры гуляют, да, я бог ветра, мне это близко, мамочка правильно имя выбрала, что может быть лучше ветра очищающего? А они вечно запрутся в своих молельнях, где не продохнешь, и давай еще кадить, елеем мазать, что там у них еще? Кстати, под Пятигорском на горе стоит именно ротонда под названием «Эолова Арфа», надо бы туда сгонять.

Пророчество, что со Степанычем надо поспешить, он запомнил и съемочный процесс распланировал так, чтобы сначала отработать Жжёнова, а уж потом все остальное.

Ньегес строил, как всегда, ловко и слаженно: не нравится эта сцена — запросто в два дня ее переписывал, лепил, клал новую печку сценария. Не надо, чтоб кто-то умирал или казнили? Хозяин барин, все нарисуем тонко и изящно. Они с Натальей прочно поселились на даче «Эолова Арфа», благо после реконструкции, которую Марта Валерьевна произвела в конце девяностых, стало еще просторнее, можно жить и за день ни разу не встретиться, разве только на пруду. С возвращением Сашки Эол вновь обрел уверенность в работе, ощущение веселого и тревожного рая, и фильм не раздражал, не мучил, а уже висел на кончиках пальцев, только стряхни, и вот он.

И деньги вдруг отовсюду повалили, патриарх на одного, другого, третьего барыгу надавил, те перечисляли баблишко, хотя непременно с кислой мордой говорили, что вообще-то не рискуют вкладываться в российское кино, ненадежное это дело. Ну и дураки, американцы испокон веку живут в буржуинском мире, и ихние проходимцы охотно в Голливуд вкладываются.

Вдруг и Адамантов вынырнул, но уже совсем в ином качестве, не в том, о котором Незримов, честно говоря, втайне скучал. Ему когда-то нравилось дразнить гусей, адреналинить себя смелыми беседами с Романом Олеговичем и его сослуживцами, а теперь в поле зрения объявился скучный холеный богач, находящийся в услужении у иных хозяев, еще более холеных и скучных богачей. Но все равно спасибо тебе, Легыч, по старой дружбе добился инвестиций у новых хозяев, скинули с барского плеча, хоть и не из любви к искусству, а чтобы лишний раз посветиться со свечечкой в руке рядом со святейшим на экране телика. Потихоньку бюджетец сколачивался.

Сашка со своей Наташкой укатили в свою Испашку, взяв с Эола и Арфы клятвенное обещание приехать на несколько месяцев к ним погостить, каждый день сплошная фиеста будет, но Незримовы отреклись от всех увеселительных поездок, дабы не тратить деньги, всем объявили себя затворниками, всякие там даты и Новые годы проводили скромнее какой-нибудь Ксеньюшки или Матронушки. Тьфу, вот еще что выташнивало потомка богов Олимпа, так это православное сюсюканье, всякие батюшки-матушки, свечечки-могилки, иконки-церковки и приторно-умилительное отношение к канонизированным святым, подразумевающее холуйский трепет: вы уж там замолвите за меня словечко перед сами знаете кем, чтобы у меня все было о’кеюшки, а после смертушки — прямым ходом в раюшко. Вот же ж залез потомок богов Олимпа во всю эту церковочную ахинею!

Давно лежала заявка и в Малом Гнездниковском, но там всем распоряжалось, как говорил Незримов, некое швыдкое, и оно к незримому сталинисту относилось конечно же точно так же, как некое люблянское, да и дружили они, Мишенька и Норочка, со стародавних времен, попробуй он дай денег агенту Бородинскому, она его из списка рукопожатных вычеркнет.

А тут — ёпэрэсэтэ, так все и хотят, чтобы Ёлкин поверил в чудеса! — накануне очередного дня рождения Марты власть в Минкульте поменялась, — вот еще одно слово, которое его бесило, — промыслительно, и там, где доселе атаманствовало самовлюбленное швыдкое, появилось вполне пристойное новообразование, красивое и благовидное, выпускник МГИМО, музыковед и педагог, ректор Московской консерватории, имя-отчество как у Пушкина, сам — высокий красавец русак; поймите, Эол Федорович, хозяйство мне досталось в разрушенном состоянии, поэтому не обессудьте, что не вся вами запрашиваемая сумма по сусекам наскреблась, может быть, чуть позже добавим. Да ладно, вообще никакой не ожидали с той стороны, а тут такая оздоровительная добавка. Теперь вообще спокойно можно начинать съемки, не роскошествуя, но и без скупердяйства. Ура, товарищи? Конечно же ура!

И вот она перед афишей, на которой Жжёнов и Любшин сидят, как двуглавый орел, прижавшись спинами друг к другу, смотрят в разные стороны с одухотворенным видом, руки покоятся на коленях, Степаныч весь в белом, а Андреич в черном, белый медицинский халат и белая шапочка, черная ряса и черная скуфейка, над ними золотыми, но некрупными буквами: «ИСЦЕЛИТЕЛЬ», еще мельче: «Фильм Эола Незримова по сценарию Алехандро Ньегеса». Ну что, поехали? Гасите медленно свет!

Второй фильм трилогии о хирурге Шилове заканчивался на берегу моря, третий — на берегу моря начинается. Долго, долго оператор мучает камеру любовной прелюдией, показывая морские крымские пейзажи, настраивая зрителя на спокойный лад повествования. «Служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво» — режиссер на съемках всем нутро выел этой пушкинской строкой. Он вдруг осознал, что именно этого добивался в свое время Таркаша, только переборщил малость, перетянул, и теперь потомок богов старался найти золотую середину между динамикой и неторопливостью.

Как бы хотелось взять в операторы Рерберга или Княжинского с их умением держать долготу, только предупредить: на треть от тарковщины, — но обоих сглотнула пучина девяностых, и он взял Дениса Евстигнеева, хорошо снимавшего у Абдрашитова «Слугу» и «Армавир». Не взял, а уломал, потому что сорокалетний сын великого актера Евгения Евстигнеева и актрисы-режиссерши Галины Волчек давно уже не операторствовал, заделался продюсером и, собственно, в «Исцелителя» пришел в продюсерском качестве.

Вот еще противная черта новых времен! Когда-то и знать не знали о каких-то продюсерах, их называли директорами картин и писали в титрах в последнюю очередь, главным и всеобщим продюсером, единым и неделимым, как КПСС, выступало Госкино. А теперь появилась свора в большинстве мало понимающих в искусстве, но имеющих талант размножать свое бабло. Хорошо такого показал Рубинчик в «Кино про кино» и, кстати, отменно сыграл сын великого Бондарчука, которого Незримов в целом-то всерьез не воспринимал, как если бы в киномир сунулся творить Платоша Новак, называл его мулатом и Бондарчукчуком. Первое прозвище пояснял тем, что покойный Сергей Федорович и здравствующая Ирина Константиновна любовно сошлись на съемках «Отелло», вот и получился сын мавра и белой венецианки.

— Посмотри на него, ведь он внешне типичнейший мулат.

— Смешно, но чушь собачья, — смеясь, возражала Марта Валерьевна. — Этот Федя родился лет через десять после того, как Юткевич снимал своего «Отелло».

— Не важно, у мавров сильные гены.

Второе прозвище Незримов выводил следующим образом:

— Не могу же я этого Бондарчука называть тоже Бондарчуком. Фамилия Бондарчук происходит как уменьшительное от фамилии Бондарь. А от Бондарчук должно быть Бондарчукчук.

— Опять-таки смешно, но тоже чушь. Фамилия Иванов происходит от Ивана. И что же? От Иванова должен быть Ивановов?

Мулат Бондарчукчук вообще-то славный малый, но всегда держал нос по ветру, и когда в девяностые Незримов оказался агентом Бородинским, Федюнчик как-то старался обходить его стороной.

— Эол Федорович, вот вы в свое время дружили с моим отцом, а меня как будто даже и не замечаете, — обиженно заявил он теперь, явившись на «Мосфильм», в кабинет, отведенный добрейшим и мудрейшим Шахназаровым под офис фильма «Исцелитель».

— Прости, дружок, я действительно мог бы тебя вполне задействовать в «Волшебнице».

— Вот именно, допустим, вместо Дармона, на фига надо было ему такие бабки платить, я бы в полтора раза меньше взял.

— И как вы все знаете, кому я сколько плачу, — усмехнулся потомок богов.

— И сейчас вы зря берете Жжёнова, — продолжил Бондарчукчук. — Георгий Степанович великий актер, но у него джентльменский набор болячек от чрезмерного курения. А вы посмотрите на фотографии доктора Шипова, когда ему было как мне сейчас, ведь я же вылитый.

— Согласен, но я снимаю Шилова, а не Шипова, и не в том возрасте, в каком ты теперь, а гораздо старше. Но ты не сердись, я найду для тебя роль.

— И вот еще что, — нахмурился Федя. — Я слышал, вы меня мулатом называете, якобы я от Отелло на свет произошел. Мне кажется, это по меньшей мере некрасиво. Я в шестьдесят седьмом родился, а папа с мамой в «Отелло» снимались в пятьдесят пятом. Прошу не называть меня впредь мулатом.

— Э, голубчик мой милый, — ласково ответил Эол Федорович, — мы с Тарковским друг друга вообще неграми называли.

— Как это?

— Просто и он, и я в разное время в Негризолоте работали.

— С Тарковским? Ну, коли так...

— А Катаев в книге «Алмазный мой венец» прозвище Мулат присвоил Пастернаку.

— Пастернаку? Тогда вообще ладно. Больше не обижаюсь.

Визит Феди Сергеича, однако, окрылил Незримова: если такие, как он, хотят у него сниматься, значит, клеймо агента Бородинского смыто, времена изменились и, глядишь, даже Государыня ему улыбнется. К тому же как раз в этом году ее статус резко изменили, и если раньше множество народу получало за нее по сто тысяч рублей на нос, то отныне присуждают немногим и по пять лимонов каждому. И хорошо, что в прошлом году «Кукушка» откуковала свое.

Итак, Денис медленно перебирает камерой красоты крымского побережья, на экране вырастает белоснежная ротонда, камера как завороженная двигается к ней и входит в нее вместе с Любшиным. Он слепой, одет в черный подрясник, хотя лето и можно бы светлый летний, но нужен контраст белоснежки ротонды и черноты смирения старца Валентина Войновского. В фильме он не показан архиепископом Симферопольским и Крымским, а просто как духовное лицо в черном подряснике, черной скуфейке и с простым наперсным крестом. Полагается еще панагия, но режиссер посчитал, что один крест будет лаконичнее.

Отец Валентин... Владыка? Ну пусть будет владыка. Владыка Валентин, но не в черном, а в летнем светло-сером подряснике входит в ротонду, садится и невидящими глазами смотрит на море. Любшин сыграл это великолепно: смотрит, но не видит; не видит, но все-таки видит. В этом суть прозорливца. Титр: «Крым. 1960 год». Камера любуется красотой Любшина с его длинными, но в меру, бело-серебристыми волосами, усами и бородкой, мудрым слепым взглядом. Осторожно появляется Жжёнов, гримерша Кузанкова его подмолодила, и теперь он доктор Шилов времен своей славы, когда его труды переведены во всем мире, отец аортокоронарного шунтирования Дебейки признал его своим учителем и уже пригласил к себе в Америку, разумеется только в гости. Григорий Фомич остался по-прежнему веселым и уверенным в себе мужчиной, но не задавакой, и сейчас он бесшумно входит в ротонду и садится в вежливом отдалении от седовласого старца, едва дышит, дабы не выказать своего присутствия, и тоже смотрит в море. На нем светлые одежды — серые брюки и белая рубашка, а на голове вместо шапочки хирурга расшитая серебром голубая татарская тюбетейка. Теперь камера любуется ими обоими, объезжает вокруг ротонды, выхватывая чудесные лица Андреича и Степаныча во всех ракурсах. Так же осторожно и неслышно Шилов собирается уходить, приподнимается, но отец Валентин вдруг произносит:

— Не уходи. Посиди еще.

Шилов удивлен, садится. Молчат. Григорий Фомич произносит:

— А мне говорили, что вы совсем слепой.

— Слепой, — соглашается Войновский. — Но тебя вижу. Хирург?

Ой, как же ему это не нравилось, Незримову, — все эти прозрения, прозорливцы, духовное видение! До чего ж не хотелось снимать про это, так классно придуманное Ньегесом. И все же внутренне он тянулся к этому, потому что в себе самом знал, как в художнике, способность видеть незримое, чувствовать неощутимое, ведать незнаемое. И когда Любшин, как мог только Любшин, и никто более, спросил: «Хирург?» — все вздрогнули, и сам режиссер вздрогнул, и даже — ёханный бабай! — чуть не прослезился — еще чего не хватало! В глазах защипало, но не пустил слезы из глаз. Вот бы кому-нибудь сыграть это. Многие актеры умеют слезу пустить, а вот изобразить, как она набежала шампанским, а ты ее обратно в бокал глазницы успел вернуть, единицы.

— Стоп! Снято!

— Эол Федорович! Там же дальше сцена продолжается!

— Дальше потом продолжим.

Он подбежал к Любшину, тот переполошился:

— Не так?

— Да Станислав Андреич, родной мой! Лучше не бывает! Ты понимаешь, всё! Фильм можно дальше не снимать. Он уже состоялся.

— Как это? — всполошились все.

— То есть снимать будем, но это любшинское «Хирург?» уже навсегда войдет в историю мирового кино!

— Ах вот оно что! — засмеялся Любшин. — А я-то уже думал, хрень сморозил. Нормально, стало быть?

— Да не нормально! Потому что гениальное не нормально! — ликовал Незримов. — Спасибо тебе! Вот теперь я тоже войду в историю мирового кино, только как режиссер, снявший это. Э, кривичи-радимичи! Пожалуй, мы сегодня больше снимать не будем. А будем кутить во всю ивановскую, как некогда здесь Шаляпин кутил, Саввы Морозовы, Мамонтовы там всякие, прочая богатая сволочь.

И чудесное крымское первое утро съемок заиграло еще радостнее. Незримов загадал: если первая, и центральная, сцена фильма удастся на все сто, это будет его лучшая пеликула, лебединая песня. А тут не на все сто, а на всю тысячу. Любшин и сам не знал, как ему это удалось с первого дубля. Но тут злобно рыкнул доселе говоривший слабоватым голосом Жжёнов:

— Слушайте, кривичи-радимичи! Так не пойдет. Свинство с вашей стороны. Один–ноль какое-то получается. Дайте мне сравнять счет!

— Что? Георгий Степаныч... — опешил Незримов. — А, вот оно что. Постойте. Стоп! Стоп! Да не орите вы! Эдик! Машка! Да замолчите вы, черти! Мое решение отменяется. Кутёж после. Продолжаем съемку. На исходные позиции.

Нашего человека, настроившегося на заслуженную пьянку, трудно развернуть вспять, но пришлось входить в горящую избу и этого коня на скаку там останавливать. Целый час ушел, чтобы вернуть процесс в прежнее русло, успокоить, заставить, надавить. И теперь вся камера на Жжёнова: как он ответит, сумеет ли сравнять счет с Любшиным? Какие титаны актерского мастерства сошлись в этой ротонде, ради кино пережившей пластическую операцию, снова ставшей молоденькой!

Шилов медленно поворачивает голову в сторону Войновского, гамма чувств пробегает в его глазах, и он отвечает так человечно и так божественно:

— Хирург.

Тут уж и сам бог ветра не смог сдержаться, две дождинки выскочили и тотчас испарились, крикнул:

— Стоп! Снято!

Весь оставшийся день превратился в сплошной триумф актерского мастерства, девушки-гримерши сплели Андреичу и Степанычу настоящие лавровые венки, обоих нарядили в некие подобия римских тог, их носили на руках, разумеется после уже изрядного подпития, на завтра режиссер объявил выходной, что вообще уже выплескивалось за рамки съемочного приличия. Но он и впрямь витал в облаках, лучшего диалога, чем «Хирург? — Хирург», он не знал ни в своих фильмах, ни вообще в мировом кино. И мог, как эти двое, почивать на лаврах, а их ему не догадались сплести. Он ревниво чувствовал, что как ни крути, а кино строится на игре актеров, а уж потом на сценарии, режиссуре, операторской работе, звуке, монтаже и прочем. Но это его не раздражало, поскольку именно в его фильме, по сценарию Сашки Ньегеса, снятом Дениской Евстигнеевым, Стасик Любшин и Гоша Жжёнов произнесли самый лучший в истории актерского искусства диалог!

Дальше все снималось будто само собой. Сцену в ротонде Незримов гениально разбил на крупицы и бриллиантиками в полтора-два карата вставлял по чуть-чуть на протяжении всей ленты. Сразу после ответа Шилова, что он хирург, в монтаже последовало не продолжение беседы с Войновским, а другие кадры, снимавшиеся там же, на киностудии, которая в девичестве была фабрикой Ханжонкова, а в замужестве Ялтинской. Попав в вихрь парада суверенитетов, она подверглась полному разорению и изнасилованию свидомыми и незалежными, но недавно перешла в собственность российской компании «Поликом-Вест» и после реанимации стала понемногу оживать. Стыдно сказать, но многие из участников съемок так и не могли понять, при чем здесь Поляков и что он ест.

Марта Валерьевна в качестве сопродюсера с первого дня внимательно отслеживала съемочный процесс, и ей посчастливилось присутствовать и тоже уронить слезу на историческом диалоге «Хирург? — Хирург». Она летала на седьмом небе от счастья, видя, как счастлив, одухотворен, творчески взволнован и весь кипит ее гениальный семидесятитрехлетний муж. В отличие от съемок «Волшебницы», где он извел ее нытьем и самокопанием, когда он жил, будто все тело его посыпано мелко порубленной жесткой свиной щетиной. Теперь она снова сплелась с богом ветра, летучим и ласковым, он постоянно целовал ее и истекал словами любви, а она уже давно привыкла, что он любит ее сильно, когда у него все получается, а когда не идет, не то чтобы не любит, а как-то избегает, стесняется.

После того как Шилов ответил: «Хирург», следующий кадр — лысая голова мулата Феди, на ней последние следы мыльной пены, но их уже доскребает брадобрей-узбек, а Федя играет не кого-нибудь, а самого Петерса, второго после Дзержинского чекиста Страны Советов. А что, небольшое сходство есть, Петерсу тогда, в 1921 году, примерно столько же, сколько Феде. Мулатовость? А действие происходит в Ташкенте, Петерс загорел, а Федину лысину ловко превратили в бритость наголо, мол, чтобы не так жарко, и вши не одолеют. Взять Федю в фильм попросила Марта:

— Он, конечно, не семи пядей во лбу, но хороший парень, живчик, ему мало сниматься, начинает как продюсер, «В движении» он продюсировал, «Арт Пикчерс» его компания. Да и... я тут с Ириной Константиновной беседовала, у Феди со Светой Сережа нормальный, а младшая девочка Варя с церебральным.

— Ну, беды у многих случаются, каждого из-за этого не станешь брать. Но покойного Федоровича я уважаю, и Ирину тоже сильно. Ладно, подумаем.

И Бондарчукчук сыграл выше всяких похвал.

Узбек вытирает полотенцем выбритую голову Петерса и удаляется. Титр: «Ташкент. 1921 год». Перед Петерсом на столе папка, он открывает ее, читает документы, сердито спрашивает стоящего перед ним навытяжку рядового чекиста в исполнении актера Мерзликина:

— Хирург, значит?

— Так точно, товарищ Петерс, хирург.

— И поп одновременно?

— И поп. Отец Валентин. В миру — Валентин Феликсович Войновский. Мать русская, отец поляк. Сюда в Ташкент переехал, когда у жены выявили чахотку. Вел себя лояльно, но после подавления контрреволюционного восстания скрывал и лечил недобитого контрика, был арестован.

— Почему не расстреляли?

— Уж больно хороший хирург, многих наших с того света вернул. Простили для первого раза. А жена, когда его арестовали, думая, что расстреляют, больше разболелась. Его освободили, а она вскоре и умерла. Он, видать, умом оттого и повредился, что в попы пошел. Говорят, любил сильно.

— Что ж, если у каждого жена помрет, всем в попы?

— Четверо детей осталось, в основном живут под попечительством сестры милосердия Белецкой. Она в его больнице работает. Детям от шести до двенадцати лет от роду.

— А с сестрой милосердия у него что? Шуры-муры?

— Об этом ничего не известно.

— Против советской власти на проповедях агитирует?

— Нет. Говорит, власть от Бога.

— Это наша-то? Ну-ну... Однако хорошо, что у него уже рыльце в пушку, не станет этих гадов защищать. Я, братец, хочу сделать суд показательным. Пусть все видят, за что мы расстреливаем.

Несколько красивых кадров Ташкента, Денис удачно слетал туда, а суд, естественно, проходит на «Мосфильме», который после разграбления представителями свободной и новой России вот уже пять лет с трудом героически восстанавливал Шахназаров. Судом лично руководит Петерс в качестве главного обвинителя. Вызывают:

— Войновский!

Любшин, седой, лишь кое-где подкрасили остатки темных волос, чинно входит в зал суда, на нем черный подрясник, священнический крест. Объявляют:

— В качестве эксперта приглашен профессор, доцент кафедры оперативной хирургии Туркестанского государственного университета гражданин Войновский Валентин Феликсович. Он же священник, отец Валентин.

— Ну, отцы у нас у каждого свой, — раздражается Петерс, глядя, как Войновский с достоинством занимает предназначенное ему место, вежливо спрашивает:

— Слушаю вас, гражданин общественный обвинитель.

— Товарищ Войновский, — обращается к нему Петерс, — нам необходимо знать ваше экспертное мнение по поводу того, что врачи под руководством профессора Ситковского при лечении доставленных из Бухары раненых красноармейцев игнорировали тот факт, что под повязками у многих раненых красноармейцев скопились черви. Является ли сей факт вредительским и какой он заслуживает оценки?

— Уважаемый товарищ обвинитель, — медленно отвечает отец Валентин. — Гнойная хирургия — отрасль медицины, находящаяся еще в зачаточном состоянии, многое предстоит изучить и описать. Должен признаться, я сам давно уже увлекаюсь этой отраслью и считаю ее весьма перспективной. Давно замечено, что личинки насекомых, находясь в ранах, не только не вредят им, но и действуют на заживление ран благотворно.

— То есть вы не считаете, что перед судом предстали врачи-вредители?

— В данном случае врачи действовали правильно. Там были личинки мух. В подобных случаях хирурги намеренно не спешат от них освободить пациентов. Их не судить надо, а немедленно освободить, попросить прощения и отпустить к другим пациентам. В больнице много раненых, а лечить некому. И в данном случае преступно задерживать арестованных.

В зале суда громкий ропот. Петерс вне себя от злобы. Федя прекрасно сыграл, как он едва сдерживает себя.

— Чем еще я могу быть полезен? — спрашивает отец Валентин.

Петерс играет желваками...

— Стоп! Феденька, не надо играть желваками, я терпеть не могу этот дешевый прием. Найди иное решение.

Петерс играет пухлыми мулатскими губами, трет верхнюю губу о частокол нижних зубов. Прищурившись, спрашивает:

— Валентин Феликсович, скажите, как вам пришло в голову совместить медицину и церковное мракобесие? Науку точную и ясную — с оголтелой поповщиной.

— Разве это касается темы нашего судебного заседания?

— Нет? Не касается? — злится Петерс. — Тогда скажите мне, поп и профессор Войновский, как это вы по ночам молитесь, а днем людей режете? Ручки не дрожат после бессонной ночи?

— Яков Христофорович, я режу людей для их спасения, а вот для чего их режут ваши люди, гражданин общественный обвинитель?

В зале уже сильный ропот. Федя готов снова заиграть желваками, но придумывает от волнения чесать себе переносицу. Еще немного, и Петерс выхватит револьвер и расстреляет попа-профессора собственноручно.

— Мне все-таки интересно, гражданин Войновский, как это вы верите в Бога? Вы что, Его видели? Или когда вы оперировали человека, там внутри видели душу?

— Нет, гражданин Петерс, Бога я не видел. И когда оперировал человека, нигде в нем души не обнаружил.

— Вот видите! — задорно восклицает Петерс.

— Но знаете ли, Яков Христофорович, я много раз производил трепанацию черепа, оперировал мозг, но ума там тоже не видел. И совести ни разу не встречал.

В зале теперь все смеются. Петерс яростно трезвонит в колокольчик, призывая к тишине, он чувствует себя явно посрамленным, но оценивает остроумие эксперта, и даже тень улыбки хорошо удалась Феде, но чем-то надо крыть дальше, сбить спесь с этого попишки, благодаря которому суд превратился в диспут о вере в незримое.

— Последний вопрос, профессор и поп Войновский. А в каких отношениях вы состоите с сестрой милосердия Белецкой?

Зал мгновенно затихает: запахло чем-то новеньким и пикантненьким.

Ах, как здорово Любшин сыграл эту горькую усмешку! Горе жены, забота о детях, мелочность вопроса Петерса.

— Софья Сергеевна Белецкая — лучшая сестра милосердия в моей больнице. Ей приходилось жить непосредственно в хирургическом отделении. А у меня здесь, в Ташкенте, квартира о пяти комнатах, четверо детей. Софья Сергеевна вдова, не успевшая заиметь собственных ребятишек, теперь у нее появилось и жилье, и дети. А у моих детей — замена матери. И если уж вас так сильно распирает любопытство, то мои отношения с ней чисто платонические. То есть не те, о которых вам так мечтается. А вообще-то у вас, гражданин Петерс, очень хорошее отчество. «Христофор» означает «несущий Христа»...

— Довольно! — морщится Петерс. — Уж это-то точно к делу не относится. Можете идти, — машет он рукой и, видя, как Войновский, коротко поклонившись, покидает зал, повернувшись к сидящему слева человеку, с омерзением произносит: — Гражданин Гнойновский!

Вопрос–ответ про Белецкую придумал Сашка, Незримов поначалу отвергал, но потом принял: а то и зритель сунет свой нос в спальню отца Валентина — не кувыркается ли в ней молоденькая вдова Сонечка Белецкая? Про Христофора и Гнойновского тоже Ньегес придумал, придумчивый ты наш. Незримову такое и в голову бы не пришло.

Куда теперь скакнуть сюжету? Пора Жжёнову танцевать свою партию. Шилов плывет на теплоходе, ему около шестидесяти. Это когда семидесятилетняя Орлова играла в «Скворце и Лире» молоденькую Люду Грекову, за нее чувствовали жгучую неловкость, а когда почти девяностолетнего Степаныча омолодили до шестидесяти, смотрелось вполне достоверно, он воспрянул и преобразился, поджарый и жилистый, пружинистый, как рессора.

Шилов в санатории познакомился с тридцатилетней Лилей Лучниковой, влюблен до беспамятства, они плывут на теплоходе, и он вдохновенно рассказывает ей о Войновском:

— Представляете, Лилечка, он так и сказал: «Ума там тоже не видел. И совести не встречал».

Лиля смеется, но опасливо озирается по сторонам, тема сами понимаете... Все-таки Эол неравнодушно дышал к Самохиной, Марта злилась, но ничего не могла поделать, оставаясь в надежде, что тут максимум любовь платоническая, без игривых мечтаний, к тому же после «Волшебницы» она с Аней подружилась на почве ресторанного бизнеса: у той муж Дима в этом деле собаку съел, заодно отпугивал от Аньки тьму воздыхателей. Правда, в последнее время у них не ладилось, как она говорила: «Сеанс окончен, просим освободить зрительный зал». Сорокалетняя Самохина на стадии освобождения от уз брака и семидесятилетний Незримов: в изменах замечен не был, истинный арфиец, беспощаден к врагам рейха. И — параллельные парочки, короли и дамочки, номер один — прототипы: реальный хирург Григорий Шипов, который в шестьдесят лет влюбился в Лиду Лужникову и женился на ней, после чего его терроризировала прежняя жена; номер два — персонажи: хирург Григорий Шилов, он же Жжёнов, и педиатр Лилия Лучникова, она же Самохина, примерно повторяющие сюжетную канву прототипов. Запутаться несложно, но зритель, слава Верховному Люмьеру, видит только ту парочку, что действует на экране. Шилов и Лиля плывут на теплоходе по Черному морю, он влюблен, окрылен, увлечен, видит, что и она потихоньку начинает им увлекаться, и врач кует железо, пока горячо. И не знает, что тем временем над ним сгущаются тучи, да не какие-нибудь, а самые что ни на есть кремлевские.

Актера на роль Хрущева где только не искали, перепробовали не один десяток, уже хотели брать никому не известного парня из Саратовского драмтеатра, как вдруг тот же мулат Федя:

— Слушайте, Эол Федорович, я вам нашел Никитку!

— Сам, что ли, хочешь сыграть? А что, это любопытный ход, и Петерса, и кукурузника, персонажи-то рифмующиеся, два гонителя.

— Вот и я про то же, — обрадованно вскинул брови Бондарчукчук.

— Нет, Федечка, это, конечно, хороший ход, но зрители не поймут, — остудил его пыл режик.

— Вообще-то я не себя хотел предложить, — отступил и Федор Сергеевич. — Помните, до недавних пор выходила такая передача «Взгляд»?

— Еще бы не помнить! — вздрогнул бог ветра, будто ужаленный Оссой, древнегреческой богиней слухов, сплетен, а заодно и клеветы. — Этот «Взбляд» меня в девяностые и в хвост, и в гриву кусал. А что?

— Там, среди этих взглядовцев, был Саша Политковский, помните, он даже в прорубь нырял, чтобы на своем примере показать, как из нее надо выкарабкиваться?

— Что-то такое припоминаю. Он, кстати, среди них был, кажется, единственный нормальный парень. Мои ворота, во всяком случае, дегтем не мазал.

— Он сейчас стал очень на Хрущева похож, пятьдесят лет, лысеть начал, малость подгримировать — и самый самолет.

— Почему самолет?

— Ну так сейчас говорят. Типа в самый раз.

Политковский к тому времени уже находился на излете журналистской славы, в отличие от своей жены Анны, урожденной Мазепы, стремительно набиравшей славу бесстрашной обличительницы путинского режима. Она клеймила русских в Чечне, писала книги «Вторая чеченская» и «Чечня: позор России», носила воду заложникам на Дубровке, ее умасливали, давали всякое там «Золотое перо России», но она только беспощаднее глодала все недоглоданное при Ельцине, и в первую очередь наших несчастных солдафонов, всегда и во всем виноватых. Однако, появившись на кастинге, едва ли не в первые пять минут знакомства мимоходом Саня обозначил, что у него с Аней «все порвато, и тропинка затоптата», равно как и со взглядовцами, включая убитого Влада Листьева, про телемагната Эрнста сказал, что тот напылесосил все деньги, какие только можно, а про Эола Незримова — что никогда не поддерживал его травлю в девяностые годы. Но не столько это все волновало потомка богов, сколько сходство с Хрущевым, а оно и впрямь проглядывало, молодец мулатик!

— Хирург, говоришь? — бурчит Никита Сергеевич, играемый Политковским, и вытирает полотенцем лысую башку. Титр: «Москва. 1959 год». Хрущев только что вышел из парилки, морда красная, уселся в кресло за столик, пьет квас и беседует с кагэбэшным полковником Суточкиным, на роль которого Незримов взял Балуева с его неподвижным оловянным взором. — Так чего он тогда нос сует в партийные решения? Пусть сует туда, в это самое, полость или что там они разрезают. Какое ему дело до абортов? А?

— Этот Шилов в своих статьях и выступлениях утверждает, что аборт на любой стадии развития плода есть узаконенное убийство. Причем которое приобрело во всем мире массовый характер.

— Да там же... как его... ебрион, — смешно произносит Хрущара. — А ебрион, как известно, сначала типа червяк, потом рыбка, потом головастик, лягушастик, а уж потом становится похож на человека. Не так разве?

— Так, Никита Сергеевич. В том-то и дело, что так. И когда делают аборт, то убивают еще не вполне человека, а лишь зародыш. Как вы правильно сказали, головастика, более похожего на лягушку. Или даже на рыбку. А у этого Шилова получается, что у нас в стране происходит массовое убийство нерожденных детей и тем самым ухудшается рождаемость.

— Это получается, что у нас, в социалистической стране, массовое... Да ведь это чистой воды антисоветчина!

— Прикажете арестовать?

Хрущев злится, откусывает большой кусок от закрученной в спираль жареной украинской колбасы, сердито жует.

— Арестовать... На хрена оно мне надо перед поездкой в Америку? Мы не при Сталине, товарищ Суточкин. Нам до сих пор эту грёбаную Венгрию в морду тычут. Встретьтесь с ним, вправьте мозги. Но в беседе, исключительно в беседе.

Шилов и Суточкин идут по Летнему саду в Ленинграде. Шилов старается не волноваться:

— До постановления пятьдесят пятого года число абортов немного превышало миллион в год, а после постановления резко выросло до четырех. Сейчас мы ежегодно теряем четыре миллиона потенциальных граждан Советского Союза. И это при том, что вовсю идет холодная война, которая через энное количество лет может перейти в горячую.

— Григорий Фомич, мы уважаем вашу точку зрения, — невозмутимо возражает Суточкин, — но легализация снизила риск для жизни при проведении нелегальных абортов, улучшила условия их проведения. Да и о каком убийстве может идти речь, если...

— Если что? — перебивает его Шилов, и глаза Жжёнова горят углями. — Не надо мне про рыбок и лягушек! Вы сами, уважаемый товарищ полковник Комитета государственной безопасности, когда-то были червячком, рыбкой и головастиком. Только что костюма на вас тогда не было. И представьте, что к вам, в теплую и уютную материнскую утробу, врываются и объявляют: «На выход с вещами!» Вы упираетесь, кричите, но вас насильно вытаскивают и, прикончив, выбрасывают в кювету.

— Почему в кювет?

— В кювету, это такой тазик. Куда вы, например, сплевываете у зубного врача. И вас нет. Вы не идете сейчас со мной по Летнему саду, не дышите прекрасным июньским воздухом, вас бросили в кювету и говорят: «Ты всего лишь эмбрион и не являешься объектом правового поля, а стало быть, убийство тебя де-юре убийством не является». Как вы на это посмотрите?

Суточкин озадачен, молчит. Наконец находит ответ:

— Простите, но моя мать никогда бы не сделала аборт.

— О-хо-хо! Значит, вы — ценность, а остальные зародыши — брак! Нет, малюсенький мой, каждый человек имеет право на жизнь.

— Человек! Но эмбрион не является еще человеком.

— Кто вам это сказал? Сейчас большинство ученых сходятся во мнении, что человек становится человеком уже с появлением зиготы. Зигота это знаете что такое?

— Напомните.

— Это первая клетка, образованная слиянием сперматозоида и яйцеклетки.

— А сперматозоид? — спрашивает Суточкин, и по лицу Балуева пробегает едва заметная улыбка удава. — Он-то хотя бы еще не человек?

— Еще нет, — сердито отвечает Шилов.

— И на том спасибо, — усмехается полковник. — А то я слыхал, их там миллионы бегут, чтобы только один или два стали счастливчиками. Остальные гибнут. И получалось бы, что у нас за каждый... как бы это сказать... сеанс половой жизни миллионы потенциальных граждан СССР на тот свет отправляются. — Он резко останавливается и почти с ненавистью смотрит на Шилова. — Григорий Фомич, мне поручено передать вам просьбу руководства прекратить публичные и печатные выступления, направленные против политики государства в отношении абортов.

Далее идет постоянная смена сюжетов: Войновский и Шилов, отдельно Войновский, отдельно Шилов. Следующая сцена вновь возвращает зрителя в крымскую ротонду, где два хирурга продолжают беседовать.

— А как вы узнали, что я хирург? — спрашивает Шилов. — Вы что, провидец?

— Провидец, — спокойно отвечает Войновский. — Слепой, потому и провидец. Ничего не вижу. И потому вижу многое.

Камера показывает море, необыкновенно красивые облака. Мир прекрасен.

Войновский на допросе у Петерса.

— Ну вот, Валентин Феликсович, мы снова имеем возможность поспорить с вами, — говорит Петерс.

— Только теперь я не свидетель, а арестованный, — отвечает Войновский. — В чем провинился перед властью рабочих и крестьян?

— А вы их не любите, — говорит чекист. — Вы их одуряете своим религиозным дурманом. Все равно как если бы к вам явился тяжелобольной, а вы ему водки: пей — и перестанешь чувствовать боль. «Религия — опиум для народа». Точнее Маркса не скажешь.

— Но вы не полностью приводите цитату из Маркса, — усмехается Войновский.

— А вы что, читали Маркса? — удивлен Петерс.

— В статье о гегелевской философии права Маркс называет религию не только опиумом народа, но также говорит, что религия есть вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира и дух бездушных порядков. Вот уж и впрямь лучше Маркса не скажешь! Вам, как марксисту, следовало бы внимательно читать наследие основополагателя.

Петерс сражен и снова начинает нервничать, как тогда на суде. Федя неожиданно открылся Незримову как очень хороший актер. Петерса даже становится жалко, что поп так быстро положил его на лопатки.

— А вы не просто мелкая вражина, вы — весьма и весьма хорошо подкованный враг. Вы очень умело пропагандируете против власти трудящихся.

— Нет, Яков Христофорович, я не пропагандирую против власти трудящихся. Мало того, хорошо помню многое беззаконие, творившееся во времена капитализма, и признаю власть трудящихся самой правильной. Ибо только труд делает человека человеком, а безделье превращает его в животное.

— Но вам все же не нравятся большевики, признайтесь!

— Мне не нравятся методы. Христос тоже боролся против богатства одних и нищеты других. За свободу, равенство и братство. Но вел человечество добром и лаской. А вы пытаетесь насилием загнать людей в равенство и братство, не давая им свободы. Свободы выбора. Как назойливый жених, которого не любит невеста: я тебя сделаю счастливой, хочешь ты этого или нет!

— Остроумное сравнение, — усмехается Петерс. — Народ в большинстве своем и впрямь как та невеста, которая, дура, не понимает, что с этим мужем ей будет лучше, чем с тем, кого она по своей дурости предпочитает.

— Так что же конкретно вменяется мне в вину? — сурово переворачивает тему беседы Войновский.

— А вы посидите в нашей тюрьме да подумайте, — раздраженно отвечает Петерс.

— Добро, — покорно соглашается хирург. — Только прошу разрешить мне писать. Пусть принесут много бумаги, чернил и перьев.

— Это сколько угодно. Но учтите, все, что напишете, мы проверим.

— Ради Бога. Спасибо, вы — мой настоящий благодетель! А то, знаете ли, голубчик, никак не хватает времени для написания важного труда. А тут, в тюрьме, этого времени хоть завались.

— О чем же труд, если не секрет?

— Я уже давно начал писать весьма важную для медицины монографию по гнойной хирургии.

— Гнойной? Ах, ну да, ваша излюбленная тема. Пишите сколько надо. Если это на пользу трудящимся. Уведите профессора Войновского в его камеру.

Хирурга уводят, Петерс остается один со стенографистом, который молча вел стенограмму допроса. Тяжело вздохнув, злобно произносит:

— Профессор Гнойновский!

— Снято! Молодец, Федя! — ликовал Незримов. — В паре с великим Любшиным на равных сыграл.

— Я очень рад, Эол Федорович, — смущенно моргал Бондарчукчук. — Очень рад.

Шилов гуляет со своей возлюбленной по Ленинграду, идут вокруг Медного всадника, и хирург вдохновенно рассказывает Лиле:

— Впервые при Петре! Из этого медицинского факультета вышли в свет молодые русские врачи, собственно, с Петра начинается по-настоящему русская медицина... Лиля, я должен признаться, что был трижды женат.

— Ого! Да у вас есть шанс быть Синей Бородой! — смеется она. — Или Генрихом Восьмым. Сколько у того было жен? Шесть?

— Я люблю вас, Лиля, и хочу, чтобы между нами не было недомолвок, — продолжает Шилов, и они с Лилей медленно идут вокруг Медного всадника. — Сначала я женился на своей однокурснице Ирине. Но она считала, что сначала надо достичь уровня в медицине, а уж потом заводить детей. И тайно от меня... сами понимаете, что сделала. С той поры наши отношения год от года остывали. А во время войны я остался в блокадном Ленинграде, а Ирина смогла эвакуироваться. В то время я увлекся певицей из Мариинского театра, ее звали Роза. Она пела для блокадного города, сама истощенная от голода. И стала моей второй женой. Счастье наше оказалось недолгим. Вскоре после войны у нее началась лейкемия...

— Может быть, не надо больше рассказывать? — робко спрашивает Лиля.

— Нет уж, позвольте, Лилечка, вы должны знать. Так вот... После смерти Розы я был убит горем, и меня стала опекать одна женщина, хороший специалист-онколог, очень ласковая, заботливая, по отцу украинка, а по матери полька. Вот только имя... Ядвига Мазепа.

— Вот так имечко! — не сдержавшись, усмехается Лиля.

— Я был в каком-то тумане, пытался забыться в работе и как-то само собой женился на женщине, опекавшей меня. Но теперь я встретил вас...

— И все былое... — смеется Лиля.

— Да, все былое. Но оно не ожило, как у Тютчева, а вмиг отжило, отпало от меня. Я словно заново родился.

Он внезапно умолкает, потому что перед ним и Лилей выросла мрачная фигура... Лариса Гузеева попала в новый фильм Незримова тоже благодаря ресторанному бизнесу Марты Валерьевны: Ларисин новый муж Игорь Бухаров, вот уже несколько лет президент федерации рестораторов и отельеров России, тоже помогал Арфе в ее делах. Сама Лариса к тому времени малость располнела, уже не та бесприданница, что двадцать лет назад в «Жестоком романсе», роли в последнее время плыли к ней не самые звездные, а потому не без мучений, но удалось уломать ее сыграть остервенелую брошенную жену.

— Вот эта дрищуганка, что ли? — спрашивает она, тыча пальцем в Самохину, играющую Лилю.

— В чем дело? — возмущена Лиля.

— Познакомьтесь, — говорит Шилов. — Это моя жена Ядвига.

— А, — усмехается Лиля. — Которая в девичестве Мазепа?

В сценарии у Ньегеса фамилия Ядвиги значилась как Зноймо, но, узнав от Саши Политковского, что в девичестве его Анька была Мазепой, Незримов не устоял пред искушением переименовать персонажиху.

— Мазепа, Мазепа, — отвечает Ядвига, надвигаясь на Шилова и Лилю, а те невольно пятятся. — И сейчас я вам такую Полтаву устрою, мало не покажется!

Медный всадник не смотрит на эту сцену, хотя мог бы повернуть голову и поинтересоваться, что за новый поворот истории, которую он лично в свое время творил.

— Нашел себе дрищуганку! — повторяет Гузеева давние, покрытые плесенью времен слова Вероники Новак. А куда деваться, если Эол всю жизнь носил их в себе, как занозу, и наконец решил вытащить.

— Послушайте, я же вас не оскорбляю... — лепечет в испуге Лиля.

— Молчать, карцинома! — уже орет Ядвига.

— Ядечка, зачем ты так себя унижаешь? Тебе не к лицу, — лепечет Шилов.

— А у тебя сейчас вообще лица не будет, — разъяряется брошенная жена и поднимает с асфальта брошенную кем-то бутылку из-под водки. — И у твоей подстилки!

Она решительно надвигается на неверного мужа и его любовницу, и тем ничего не остается делать, как бежать.

— Бежим! — восклицает Шилов, и они пускаются наутек в сторону Невы, бутылка свистит у них над головой и разбивается впереди них.

— Держите врача-вредителя! — кричит вослед убегающим Ядвига.

По смешному совпадению прототип Шилова хирург Шипов был четырежды женат, Шилов тоже в четвертый раз женится, и исполнитель его роли Жжёнов столько же раз отметился в разных ЗАГСах.

В крымской ротонде слепой Войновский спрашивает:

— А как твоя фамилия?

— Шилов.

— Из Ленинграда?

— Так точно.

— Знаю тебя. Читал твою «Хирургию сердца». Ты великий хирург. И станешь выше меня. Знаешь, кто я?

— Даже боюсь догадываться, — осененный догадкой, взволнованно произносит Жжёнов в роли Шилова. — «Гнойная хирургия»? Валентин Войновский?

— Он самый, — улыбается Любшин, великолепно справляясь с ролью слепого и святого хирурга.

Летний и солнечный Крым сменяется сумрачной завьюженной Сибирью. Титр: «Туруханск. 1924 год». Медсестра и вахтерша кудахтают:

— Ссыльный, не ссыльный, а сыну самого Бабыкина операцию делает.

— Да ты чё! И Бабыкин доверился? Врагу народа?

Войновский завершает операцию, выходит из операционной, где его ждут Бабыкин и его жена Зинаида. Их играют Михаил Жигалов и Лолита Аушева. Они вскакивают навстречу врачу.

— Все в порядке, — спешит их успокоить Войновский. — Передайте спасибо товарищу Петерсу, что он упёк меня сюда. Другой хирург вряд ли бы справился.

— Спасибо, Валентин Феликсович! — радуется Бабыкина. — Вы гарантируете, что Газик будет ходить?

— Стопроцентную гарантию может дать только Господь Бог, — отвечает Войновский. — Но я устранил все предпосылки. Ходить будет. Это я вам могу обещать.

— Спасибо! Спасибо! — Жена Бабыкина готова расцеловать врача.

Бабыкин ведет себя сдержанно. Войновский смотрит на него и смело спрашивает:

— Простите за вопрос. Вот вы, Олег Митрофанович, русский человек и жена у вас русская, так?

— Так, — отвечает Бабыкин.

— А сын у вас почему-то носит татарское имя Газис. В честь кого? Еще раз простите за любопытство. Просто я, когда кого-то оперирую, потом молюсь об исцелении моего пациента. Я ведь и хирург, и священник.

— Никакое оно не татарское, — хмуро отвечает Бабыкин. — И ничего я объяснять не намерен. И уж молиться, ссыльный гражданин Войновский, за нашего Газиса не надо. Пойдем, Стеша.

Он уходит, жена делает несколько шагов за мужем, но возвращается и торопливо объясняет:

— Не татарское. Муж когда-то распространял газету «Искра», мы тогда познакомились, женились, а когда сынок родился, назвали его Газис, сокращенно — «газета “Искра”».

Бабыкин возвращается и слышит окончание разговора. Войновский усмехается:

— Первый случай в моей врачебной практике, когда человека назвали в честь газеты. Следующего назовите Газправ — в честь «Правды». Или Гоэлрошей — в честь плана ГОЭЛРО. Чудные вы люди, ей-богу!

— А ты Бога своего нам не тычь тут! — возмущается Бабыкин. — Скажи спасибо, что еще не расстреляли. Радуйся, что самого председателя крайисполкома сыну операцию тебе доверили.

— Спасибо, — смеется Войновский вслед уходящим Бабыкиным. — Радуюсь.

Петерс сидит в своем кабинете, пьет пиво с друзьями Стырне и Эйхмансом, разговаривают на родном латышском языке, закадровый перевод — божественный голос Василия Ланового. Титр: «Москва. 1925 год».

— За здоровье нового начальника погранвойск! — поднимает свою кружку Стырне в исполнении Яниса Рейниса.

— Поздравляем! — присоединяется Эйхманс, его играет Андрис Кейш.

— А я пью за своих друзей. — Петерс чокается своей кружкой с кружками Стырне и Эйхманса. — Думали ли вы, простые латышские парни, что будете задирать подол этой дуре России и сечь ее жирную задницу?

— Даже во сне не снилось! — смеется Стырне.

— В этом есть даже что-то сексуальное, — добавляет Эйхманс. — Когда я подписываю очередной расстрельный приказ...

— Неужели испытываешь оргазм? — ржет Стырне.

— Почти, — смеется Эйхманс.

— То ли еще будет, друзья мои, — поддерживает их веселье Петерс. — Дзержинский поляк, но понимает, что без латышей ему Россию не распотрошить. Кстати, о поляках, как там мой любимец, этот поп и хирург, полячишка-то?

— Войновский? — догадывается, о ком речь, Стырне.

— Да, Гнойновский, — усмехается Петерс.

— Председатель крайисполкома Бабыкин жалуется на него, — рапортует Стырне. — Прислал огромный донос. Этот Войновский агитирует против советской власти. В частности, издевается над новыми именами. У Бабыкина сын — Газис, что означает «газета “Искра”». Войновский критикует, когда дают новые имена, не поповские.

— Кстати, у нас-то у всех имена вполне поповские, — замечает Петерс. — Я — Яков, ты, Стырне, — Владимир, а ты, Эйхманс, — Федор. Может, нам тоже придумать что-нибудь новенькое? Я бы, например, стал Чекаслав. Ты, Стырне, будешь не Владимир, а Вышемер.

— В честь высшей меры наказания? Смешно, — несколько растерянно говорит Стырне. — Кстати, не заменить ли нам ссылку этому Гнойновскому? На что-нибудь построже?

— А я как буду называться? — спрашивает Эйхманс.

— Ты у нас Федор? Дар Божий? Будешь Реводор — дар революции, — смеясь, попивает пивко Петерс. — Что еще пишет в своем доносе Бабыкин?

— Что этот Войновский не только делает операции, но и читает молитвы о своих пациентах, — отвечает Стырне.

— Ну, братцы, за это уж точно к высшей мере наказания надо приговаривать! — смеется Петерс.

— Ну а мне какое имя придумаете? — спрашивает Лацис, он уже с минуту как вошел и незаметно стоял возле двери.

— О! Лацис! С возвращением! — вскакивает Эйхманс.

Лацис был постарше своих чекистских соплеменников, и на роль этого кровавого палача Незримов взял замечательного латышского актера Арниса Лицитиса, известного по фильмам «Долгая дорога в дюнах», «Богач, бедняк...», «Мираж», он даже Павла Первого сыграл у грузин в «Багратионе».

— Мартин Янович, приглашаем к нашему пивному вечеру, — распахивает объятия Петерс.

— Только имя мне поменяйте для начала, — улыбается Лацис.

— Да запросто, — говорит Петерс. — Яфрис.

— Остроумно, — усмехается Лацис, усаживаясь и принимая от Эйхманса кружку пива.

— А почему Яфрис? — недоумевает Эйхманс.

— Да потому что он на самом деле не Мартын Янович Лацис, а Ян Фридрихович Судрабс, — поясняет Стырне. — Сокращенно — Яфрис.

— Так что там про высшую меру? — спрашивает Лацис, отхлебнув с полкружки. — Поподробнее, мне эта тема нравится. Я тут одного лично к стенке поставил, а он, собака...

Марта Валерьевна от души смеялась:

— Ну, Ветерок, мало тебе Чехии и Финляндии, теперь тебя еще вся Латвия проклинать будет.

— Это точно, — усмехался в ответ потомок богов, — надо бы в Ригу съездить, покуда фильм не вышел, а то потом не пустят. Или пустят, но к стенке поставят.

Смешнее всего, что сами же латышские артисты, и Рейнис, и Кейш, и Лицитис, ничуть не обижались играть такие явно антилатышские роли, их это даже веселило. И Политковский не смущался играть далеко не положительного Хрущева, хотя в мире победившей демократии в целом принято «кукурузника» любить, Двадцатый съезд, «оттепель», всякое трали-вали, и ничего, что Вознесенского жучил, авангардистов обзывал педерасами, ботинком стучал, угрожая показать кузькину мать самой лучшей, умной и доброй стране в мире.

Хрущев и Суточкин плавают в бассейне. Никита Сергеевич усмехается:

— Видал, Суточкин, как я плаваю? То-то же. А то этот сучоныш решил тогда показать, как русские плохо плавают, заплыв мне устроил.

— Мао? — спрашивает Суточкин.

— Ну а кто же еще? Сталина мне простить не может. Да Сталин его в пыли валял, за то он его до сих пор и уважает. Пора мне тоже всех в пыль кинуть, надоело быть добреньким. Аборты запретить, на хрен! Кстати, что там наш этот... хирург? От слова «хер».

Хрущев и Суточкин причалили к краю бассейна и больше не плывут.

— Шилов? Не унимается, Никита Сергеевич. Еще говорит: вот если бы вас или даже самого Хрущева на стадии зародышей абортировали, каково бы это было!

— Смешно! Вот сволота! Беседовали?

— Еще как! Угрожали даже. Только дайте приказ, мы его в порошок сотрем.

— Кроме абортов, компромат есть на него?

— Да сколько угодно.

— Так-так?

— С женой намерен разводиться. Ему под шестьдесят, жене под пятьдесят, так он теперь себе молоденькую приглядел.

— Разводиться у нас разрешается сколько хочешь. Ты сам вон в третий раз женатый.

— Но брошенная жена Шилова пишет на него доносы. Да такие, что по двадцати статьям можно арестовывать и хоть сейчас — к стенке.

Марте Валерьевне в какой-то день это показалось некрасивым:

— Ёлочкин... Ты только не сердись... Я вот думаю, хорошо ли, что ты с ней таким образом счеты сводишь? Может, не надо? Скажут: забыть не может про свою Нику-клубнику. Да и ее бедные косточки давным-давно уже в земле растаяли. Только не сердись, умоляю!

— Я не сержусь, голосочек мой, что ты! Я сам об этом думал. Но я не свожу счеты с Вероникой Новак. Я просто хочу показать всем, кого оставляют, что надо вести себя достойно. Не важно, муж бросил жену или жена мужа. Помнишь, как у Гумилёва: «И когда женщина с прекрасным лицом, единственно дорогим во вселенной, скажет: “Я не люблю вас”, я учу их, как улыбнуться...»

— «И уйти и не возвращаться больше», — договорила Марта цитату из Гумилёва, с сыном которого, кстати, так дружил их драгоценный Терентьич.

Хрущев в своем кремлевском кабинете читает и от души хохочет, Суточкин смотрит на него и пожимает плечами.

— Ну и стерва! — Хрущев закончил чтение и утирает лацканом пиджака слезу, вызванную смехом. — Пишет, что он, прежде чем начать операцию, обязательно трахает пациентку, лежащую на операционном столе. А потом еще и всех медсестер. Про то, что этот Шилов на операционном столе, я не верю, это уж совсем глупо придумано. А вот если он всех медсестер, то мне он даже симпатичен. Ей-богу, Суточкин. Если этих медсестер мужья не шпандорят, должен быть такой Шилов. Я бы с ним даже лично повстречался. Интересный говнюк.

Снова Крым. Шилов, робея, присаживается поближе.

— Валентин Феликсович! Вы не представляете, как много мне дала ваша «Гнойная хирургия»!

— А враги за нее меня стали называть Гнойновским. Я тоже немало почерпнул из твоей «Хирургии сердца». Глубже тебя ни один кардиолог не копнул. Но у тебя еще все впереди.

— Мне уже скоро шестьдесят.

— Мальчишка! Мне, когда шестьдесят исполнилось, тоже казалось, что все позади, столько успел сделать, «Гнойную хирургию» написал, детей воспитал, аресты, ссылки, суды, клевета людская...

Войновский сидит в тюремной камере-одиночке и пишет, перед ним кипа исписанных страниц и стопка чистой бумаги. Титр: «Ташкент. 1930 год». Дверь камеры открывается, тюремный пристав объявляет:

— Подследственный Войновский! На допрос!

— Минуточку! Позвольте дописать! Очень важное, — огорчается заключенный.

— Ты чё, долбанутый, чё ли? Сказано: на допрос! Быстро!

— Ах ты, печаль какая... — Войновский дописывает предложение, встает, выходит из камеры, его ведут по коридору, он выходит во двор тюрьмы, радуется солнечному свету, но его толкают в спину и ведут дальше, в соседнее здание, там вводят в кабинет, где его ждет Петерс.

— Ух ты! Яков Христофорович! Какими судьбами? — удивлен Войновский.

— Присаживайтесь, Валентин Феликсович, — ласково усаживает его чекист. — Удивлены?

— Очень.

— Ну, ничего удивительного, ведь я хоть и служу в Москве, но по-прежнему возглавляю Восточный отдел ОГПУ. Рад вас видеть.

— Взаимно. Соскучились по беседам со мной?

— Соскучился. Особенно теперь, при таких новых обстоятельствах вашей жизни. Алексею Ивановичу писали письмо?

— Рыкову? Писал.

— Вот он мне и поручил с вами повидаться. Да и я рад возможности прилететь в Ташкент, плова покушать, фруктов. Вы в письме просите Алексея Ивановича выслать вас из страны. Не хотите приносить пользу государству трудящихся?

— Хочу. Не дают. Постоянные доносы на меня. Клевета.

— Клевета... Помните арию дона Базилио? «Клевета все потрясает и колеблет шар земной». Не выйдет, Валентин Феликсович, все на клевету списать. На сей раз вы крепко вляпались. Подумать только! Священник, епископ, о добре проповедует, о любви к ближнему. Хирург, скольких от смерти спас. И вдруг — убийство!

— Надеюсь, именно вы, как опытный следователь, разберетесь и докажете, что я не причастен к смерти Михайловского.

— А зачем мне это надо?

— Во-первых, затем, чтобы истина восторжествовала. Я не убивал и не мог убить этого несчастного человека. Его самоубийство преднамеренно навешивают на меня, и все следствие шито белыми нитками.

— А во-вторых?

— А во-вторых, я примечаю, вам нравится время от времени со мной беседовать. Как Понтию Пилату.

— Ишь ты! А вы, стало быть, Христос?

— Простите, каюсь, с языка глупость слетела.

— Вот дать бы тебе по морде за такую глупость!

— Дайте.

— Не в моих правилах. Ладно, забудем. Валентин Феликсович, скажите, разве вы не порицали профессора-физиолога Ивана Михайловского? Не выступали с требованиями запретить его опыты?

— Разумеется, выступал. И не я один. Иван Петрович вот уже пять лет был психически нездоров. После смерти сына.

— Он пытался его оживить.

— Да, мумифицировал Игоря и держал труп у себя на кафедре в университете. Проводил опыты и утверждал, что оживит, что близок к величайшему открытию. Бедного мертвого мальчика крысы обгрызли. На кафедру физиологии страшно было заходить.

— Ну и вы решили положить этому конец.

— Нет, не решил. Все само решилось. Страшная история. Мы с Иваном Петровичем одного года рождения. Ему, как и мне, было пятьдесят два года, и тут он завел себе любовницу лет восемнадцати, Катю. Требовал, чтобы она вышла за него замуж, она приходила ко мне и просила, чтобы я убедил его обвенчаться с ней церковным браком. Но он был психически нездоров, венчаться отказывался. Мало того, он уговаривал Катю разрешить ему умертвить ее, чтобы сразу же воскресить. Разве мог я позволить им венчаться? Он часто угрожал ей, что застрелится. В итоге и застрелился.

— Не вы его? Он сам?

— Да ладно вам, Яков Христофорович! Вы прекрасно понимаете, что я не способен на такое.

— Ну что же, Валентин Феликсович, разберемся, кто на что способен. Понтий Пилат, говорите? Ну-ну. Помнится, он во всем разобрался и принял единственно правильное решение.

Петерс медленно приближает свое лицо к лицу Войновского, глядя ему в глаза, вот-вот они носами столкнутся, Войновский не отводит глаз, смотрит в ответ спокойно и невинно. Петерс не выдерживает и вспыхивает:

— Давай вали отсюда, гнойная хирургия!

Марта Валерьевна обратила внимание на то, что слово «гнойная» слишком часто мелькает, зрителю будет неприятно. Эол Федорович яростно спорил, ведь благодаря методам гнойной хирургии, разработанным Войно-Ясенецким, врачам в годы войны удалось спасти сотни тысяч раненых. Но потом все же послушался мудрую жену и в пяти местах убрал слова с гнойным корнем.

Шилов заканчивает операцию. Ассистенты смотрят на него с восторгом. Молодой врач восклицает:

— Григорий Фомич! Вы — царь и бог хирургии!

— Да ладно вам, юноша, — отвечает Шилов, снимая резиновые перчатки. — Бога нет, царя тоже давно нет. Уж сказали бы: первый секретарь.

Он идет по ленинградским улицам, лицо его то радостное, то печальное. Входит в кабинет следователя.

— Здравствуйте, Григорий Фомич, присаживайтесь. Опять на вас куча донесений от вашей супруги.

— От бывшей супруги. Мы разводимся, товарищ майор.

Шилов идет по берегу Финского залива, входит на свой дачный участок, замедляет шаг, входит в небольшой дачный домик. В следующем кадре он сидит и пьет чай за одним столом с Ядвигой. Вроде бы все спокойно.

— Вкусный пирог, — хвалит Шилов. — У кого так научилась?

— Я всегда вкусно готовила, Шилов, ты просто не замечал. Весь в своей работе вечно. Так чего ты приперся-то?

— Приперся? Да, собственно говоря, хотелось бы наконец договориться. Мы не живем с тобой уже много месяцев, я подал на развод, это окончательно. Перестань позориться, Ядя, хватит строчить эти доносы на меня. Им никто не верит. Ну кто поверит, что я вступаю в связь с трупами в морге? Как тебе только такое в голову приходит?

— Что хочу, то и строчу. Дальше что?

— Нам надо договориться. После развода я оставлю тебе квартиру, как пострадавшей стороне.

— Чего это я пострадавшая?

— Ну, покинутая.

— Чего это я покинутая? Я сама собиралась уходить от тебя. На фиг ты мне нужен. У тебя одна жена — хирургия.

— Нет, теперь у меня еще жена Лиля, и я ее люблю так, как никого никогда не любил. После развода я намерен оставить тебе ленинградскую квартиру, но при условии, что ты не будешь приезжать сюда, на дачу. Здесь будем жить мы. Согласись, что я уступаю тебе большее — трехкомнатную...

— Дачку тебе? — кричит Ядвига. — На тебе дачку! — И стакан летит в лицо Шилову.

В следующем кадре Шилов выскакивает из дачного дома, прижимая к брови платок, кровь хлещет потоками.

В крымской ротонде Шилов притрагивается к брови, и зритель теперь обращает особенное внимание на еще почти свежий шрам вишневого цвета. Войновский тоже трогает бровь, у него тоже шрам, только давнишний, давно побелевший.

— Скажи, пожалуйста, доктор Шилов, Бог есть?

— Бог? — удивлен вопросу Шилов. — Если честно, я в Него не верю.

— Атеист, значит?

— Вроде того.

— Однажды к Богу пришли посетители. Он спрашивает апостола Петра: «А кто такие?» «Атеисты», — отвечает апостол Петр. «Скажи им, что меня нет», — говорит Господь. Это анекдот такой. Вот придешь после смерти к Богу, а Он велит сказать, что Его нет. Не боишься?

— Так мы и в жизни с Ним не встречались ни разу.

— Это ты не встречался. А Он на тебя частенько смотрит. И любит тебя.

— Я считаю, что Бог — это любовь к людям, — поразмыслив, говорит Шилов. — Если ты приносишь им пользу, это и есть твоя вера в Бога. А то я знаю некоторых, в церковь каждое воскресенье ходят, а всех ненавидят.

— И особенно тех, кто в церковь не ходит, — усмехается Войновский.

— Вот-вот, — улыбается Шилов, радуясь, что нашел взаимопонимание.

В камере для пыток палач избивает Войновского, поднимает его, смотрит пытливо в лицо, бровь у Войновского рассечена, бежит кровь.

— Ну что, будем сознаваться? — рычит палач.

— В гибели профессора-физиолога Михайловского не виновен, — тяжело дыша, произносит избитый.

В следующем кадре он лежит на койке в камере-одиночке, половину лица закрывает повязка. Входит Петерс.

— Лежите-лежите, — говорит он заботливым тоном. — Я уже отдал распоряжение, чтобы к вам не применяли таких способов дознания.

— Благодарю вас.

— Прочитали? — Петерс кивает на газету «Правда Востока», лежащую на полу.

— Прочитал, — говорит Войновский. — А кто этот Эль-Регистан?

— Молодой журналист. Эль-Регистан — псевдоним. Он из Самарканда родом, армянин.

— Откуда он взял свои глупые измышления?

— Глупые?

— Он с уверенностью заявляет, будто Михайловский был уже в одном шаге от величайшего открытия, способного разрушить основы всех мировых религий. И, якобы борясь за религию, я совершил убийство. Чушь собачья! Любой специалист подтвердит, что опыты Ивана Петровича были бредовыми.

— Валентин Феликсович, тот факт, что Михайловский не успел совершить свое открытие, не доказывает, что он не мог его совершить.

— Я понимаю, вам необходимо раздуть кампанию по моей полнейшей дискредитации. Но вам не удастся вышибить от меня признания в убийстве, потому что я его не совершал. Можете меня пытать хоть каленым железом.

Следователь Мальгин, его играет Ян Цапник, допрашивает в своем кабинете Шилова, у которого лицо забинтовано точно так же, как до этого у Войновского:

— Так что же, ваша жена сама себя избила, что ли?

— Я не знаю, кто ее избил, но повторяю, что у нас была беседа по поводу недвижимого имущества, и она кинула в меня стакан, рассекла бровь, как видите. Хлынула кровь, и я вынужден был спасаться бегством.

— А она утверждает, что вы ее избивали и она вынуждена была бросить в вас предмет чайного обихода. В тот же день Ядвига Андреевна Шилова явилась в травмопункт и зафиксировала множественные побои. Вот данные экспертизы.

— Понимаете, я подал на развод, намерен создать новую семью, а моя бывшая жена Ядвига, в девичестве Мазепа, пишет на меня глупейшие доносы, вы можете их собрать, убедиться в их полнейшей глупости, и вам станет ясно, что и в данном случае она просто клевещет на меня, чтобы напакостить.

— Вам сколько лет, Григорий Фомич?

— Пятьдесят девять.

— Не поздновато ли заводить новую семью? Невеста молоденькая, поди? Что молчишь, Григорий Фомич?

— Я хоть и Фомич, а ты меня не тычь.

В крымской ротонде продолжают беседовать Войновский и Шилов.

— А душа-то есть хотя бы, доктор Шилов?

— Вот здесь я пасую. Думаю, что душа есть. И читал о том, как вы тогда Петерсу ответили.

— А когда она появляется в человеке?

— Вот этого наука пока не установила, — смеется Шилов заразительным жжёновским смехом.

— Но ты в своих статьях против абортов утверждаешь, что уже с появлением зиготы эмбрион следует рассматривать как человека. Правильно?

— Верно, я так считаю.

— Да потому что как раз душа и вселяется в тот самый миг, когда сперматозоид оплодотворяет яйцеклетку и появляется зигота.

— Вы так полагаете?

— Я это точно знаю. И можешь мне полностью доверять.

В зале суда на скамье подсудимых Войновский, присутствует Петерс. Судья оглашает приговор:

— Ввиду недоказанности причастности гражданина Войновского к смерти гражданина Михайловского, но учитывая недоброжелательное отношение гражданина Войновского к выдвигаемым ему требованиям, сослать гражданина Войновского Валентина Феликсовича в Северный край для отбывания ссылки.

Войновский смотрит на Петерса, и тот ему лукаво подмигивает.

В другом зале суда на скамье подсудимых сидит Шилов. Судья заканчивает оглашение приговора:

— ...к трем годам лишения свободы.

Лиля плачет, Ядвига сидит с торжествующим лицом. Но судья продолжает:

— Однако в виду многочисленных ходатайств, в том числе лично от министра здравоохранения РСФСР Николая Аркадьевича Виноградова, суд считает возможным изменить меру наказания и приговаривает гражданина Шилова Григория Фомича к трем годам лишения свободы условно.

Теперь Лиля сияет от счастья, а Ядвига возмущенно орет:

— Ну вот всюду у нас блат, куда ни плюнь! Да этот ваш министр одно время с подсудимым работал, вместе водку пили!

В зале суда смеются, а Лиля громче всех.

Шилов выходит из крымской ротонды, Войновский с ним под руку, опираясь.

— Пройдемся немного вдоль моря, доктор Шилов. Хорошо, что мы с тобой встретились. Против абортов не переставай выступать. И против многого другого. Люди не понимают, что все их болезни не из ничего берутся, а приходят вследствие дурных привычек, наклонностей, поступков и — грехов. В том, что есть грехи, ты, надеюсь, не станешь сомневаться и спорить?

— Не стану конечно же.

Это и есть стержневой разговор фильма. После него Шилов постепенно все больше утверждается в мысли, высказанной Войновским, и приходит к идее целительства, начинает ее пропагандировать...

До съемок в «Исцелителе» Жжёнов снялся шесть лет назад у отца и сына Таланкиных, сыграл лейб-медика при царе Александре I — шотландца Джеймса Уайли, коего в России звали Яковом Виллие. Фильм повествовал о последних таганрогских днях императора и назывался «Незримый путешественник». Теперь Степаныч шутил:

— Последняя роль у меня была в «Незримом путешественнике», а теперь я незримо снимаюсь у Незримова.

Он имел в виду, что здоровье сильно пошатнулось и врачи, диагностировав хроническую пневмонию, строго запрещали ему работу в кино. Он врал им, что нигде не снимается, а тихо-мирно доживает свои деньки за письменным столом, строча очередные воспоминания. До конца года Незримов намеревался закончить все съемки с драгоценным актером, но в самом начале декабря грянуло то, чего все так боялись: Жжёнова с обострением воспаления легких скорая увезла из мира киноиллюзий в прагматичный, но не менее иллюзорный мир больничных покоев.

— А почему вы, кинорежиссер, так настойчиво ходите к нему в больницу? — спрашивал лечащий врач.

— Потому что это мой самый лучший актер и друг, — резонно отвечал Незримов, в душе признаваясь себе, что, если бы не срыв съемочного процесса, он, подлец, не стал бы ежедневно шастать сюда, где в качестве режиссеров выступают люди в белых халатах.

— Не врите, Эол Федорович, — отвечал мудрый доктор, — ведь вы живете в Москве, а здесь снимаете кино, в котором безжалостно задействовали тяжелобольного человека. Потому и дежурите у нас тут.

— Простите, — тяжко вздохнул потомок богов. — Но я должен вам сказать, что, снимаясь, Георгий Степанович оживал, забывал про болезнь, вновь становился молодым и здоровым...

— И курил, конечно.

— Тайком. Но очень редко. Я категорически запрещал ему, — врал подлый режик, ясно видя перед собой картину, как счастливый после хорошо снятого дубля Степаныч выщелкивает из пачки сигаретку и залихватским жестом ее прикуривает, словно так и надо и словно врачи категорически требовали от него курить время от времени. И он не запрещал ему, видя, как великий актер счастлив.

— Хочется верить, — сердито продолжал пытать Незримова лечащий врач. — Но вам следует знать одну важнейшую вещь. Разумеется, это пока между нами. У Георгия Степановича не просто хроническая пневмония, у него рак легких, который, собственно, и провоцирует хроническую пневмонию. Жить ему осталось считанные месяцы. И даже если наступит временное улучшение, тащить его снова на съемки не просто безответственно, это настоящее преступление.

Временное улучшение наступило, но Жжёнов приходил в себя медленно, и Незримов мучительно осознавал три вещи. Первая: Степаныч уже в должной мере не выкарабкается; вторая: картина «Исцелитель» без недоснятых эпизодов получится кургузая, будто ее крысы обгрызли; третья, постыдная: он осознавал, что гораздо больше огорчается провалом съемок, нежели умиранием его любимого актера.

Но пока Степаныч боролся со смертью, снимали эпизоды, где он не участвует. Сталинские репрессии. Незримов пошел на смелый и дерзкий шаг. Зная, что вся его латышская четверка была арестована и казнена, он затеял вот что.

Ночью в дом к Эйхмансу являются Петерс, Лацис и Стырне.

— Гражданин Эйхманс, — объявляет Петерс по-русски, — вы арестованы, собирайтесь.

— Ну вы даете! — смеясь, отвечает Эйхманс по-латышски. — Такие розыгрыши в час ночи!

— Никаких розыгрышей, — сурово произносит по-русски Стырне. — Вот ордер на арест.

Эйхманс читает, его веселое лицо становится мрачным, он горестно садится на стул и восклицает по-латышски:

— Сасодитс! — А голос Ланового переводит: — Черт бы вас побрал!

Жена Галина и маленькая дочка Эльвира из угла комнаты испуганно смотрят на происходящее. Жена вдруг злорадно произносит:

— Есть Божья справедливость!

Почему? Потому что Эйхманс влюбился в нее, когда она пришла навестить арестованного отца, и принудил выйти за него при условии, что отца отпустят. Галина согласилась, отца отпустили, родилась Эльвира. В фильме этого нет, и зрителю остается гадать, откуда у жены палача такая к нему ненависть. Ну а кто заинтересуется, добро пожаловать в библиотеку.

Другая ночь. В дом к Стырне являются Лацис и Петерс.

— Гражданин Стырне, — объявляет Петерс по-русски, — вы арестованы, собирайтесь. Вот ордер.

В отличие от Эйхманса, Стырне понимает: это не розыгрыш. Молча начинает собираться. Ни жены, ни детей у него нет.

В застенках пятидесятилетние Лацис и Петерс проводят очную ставку своих сорокалетних недавних приятелей и сослуживцев Эйхманса и Стырне. Оба допрашиваемых выглядят далеко не так самоуверенно, как в сцене, где они пировали, теперь они изрядно избиты, лица в синяках и кровоподтеках. Все разговоры идут по-русски.

— Гражданин Эйхманс, — говорит Петерс, — вы подтверждаете, что вместе с гражданином Стырне вошли в преступную контрреволюционную группировку, призванную совершить государственный переворот и убить товарища Сталина?

Эйхманс сломлен, горестно кивает:

— Подтверждаю.

— А вы, гражданин Стырне, — говорит Лацис, — подтверждаете признание гражданина Эйхманса в том, что...

— Подтверждаю, — отвечает Стырне, не дожидаясь конца вопроса. Он смотрит на Лациса и Петерса и вдруг горестно усмехается. — Вот оно как мы высекли эту дуру Россию!

Петерс и Лацис ведут по темному коридору Стырне, Петерс достает из кобуры револьвер, все трое скрываются за углом. Звучит выстрел.

Третья ночь. Лацис и двое русских чекистов являются в дом к Петерсу. Жена Антонина в ужасе:

— Да что же вы за люди! Сами себя сжираете! Не пущу! Яшенька! Яшенька!

— Гражданка Петерс, ведите себя подобающе, — спокойно произносит Лацис в великолепном исполнении Лицитиса. — Яков Христофорович, что вы там замерли? Надеюсь, вы не думаете, что это шуточки?

Четвертая ночь. Лацис в своей квартире, в дверь громко и настойчиво стучатся, он в страхе, хватает револьвер, приставляет его к виску, потом вставляет в рот, давится, кривится, дверь начинают выламывать, и Лацис открывает замок. При виде револьвера чекисты набрасываются на него, валят на пол, выкручивают руки.

Роль Ежова досталась Хабенскому, не так давно сверкнувшему в фильме у Филиппа Янковского «В движении», но еще не так бешено раскрученному, как в последующие годы: он тебе и Колчак, он тебе и Троцкий. И в «Исцелителе» Костя хорошо сыграл язвительного наркома внутренних дел. Он лично допрашивает Лациса:

— Гражданин Лацис, вы обратились с просьбой о более гуманном обращении. Что вы имеете в виду?

Вид у Лациса печальный, лицо избито до неузнаваемости. Дрожащим голосом он произносит:

— Да, о более гуманном. Меня истязают. Товарищ Ежов!

— Более гуманном... — хмыкает Ежов и берет газету, разворачивает так, что видно название печатного органа: «Красный меч», ищет, находит. — А не вы ли не так давно писали: «Для нас нет и не может быть старых устоев морали и гуманности...»?

Лацис только сопит и хлюпает носом.

И вот его уже ведут темным коридором, из кобуры извлекается револьвер, Лацис и чекисты исчезают за углом, звучит выстрел.

Ежов допрашивает избитого Петерса. Этот ведет себя более мужественно:

— Об одном прошу, не трогайте жену. Мою Тонечку.

— К сожалению, гражданин Петерс, ничего не могу гарантировать, гражданка Петерс подозревается в соучастии в контрреволюционном латышском националистическом заговоре, организованном вами, Эйхмансом, Стырне и Лацисом.

— Откуда у вас, русских, такая жестокость? — мрачно произносит Петерс.

Его тоже ведут по коридору, звучит выстрел.

Эйхманс на допросе у Ежова в отчаянии лепечет:

— Молю об одном: чтобы только это поскорее кончилось. Расстреляйте меня. Сколько можно мучить!

Его тоже ведут коридорами, заводят за угол, и звучит выстрел.

— По-моему, ты запутался, о чем у тебя фильм, — осмелилась высказаться Марта Валерьевна. — О палачах и их жертвах? Или все же о святых людях?

— О тех и других, — задумчиво откликнулся Эол Федорович. Его раздражало понимание того, что чекистская линия разрастается в его «Исцелителе», как раковая опухоль. Но ему очень хотелось показать, как иной раз палачи получают наказание непосредственно на экране, еще при настоящей жизни, а не где-то там в закадровой. Ему претила идея, что за все воздастся потом, Бог должен все делать наглядно, дабы неповадно было, иначе человечество никогда не исправится.

— Тебя Латвия в Гаагский суд отправит, — смеялась Арфа.

В то время вовсю шел международный трибунал над Слободаном Милошевичем.

Снимались эпизоды с Любшиным: в очередной раз арестованный Войновский после непрерывного допроса, длившегося двенадцать дней, подписывает признание в том, что участвовал в контрреволюционной церковно-монашеской организации.

— Последний вопрос, — говорит следователь. — Вас часто допрашивал Петерс. Какого вы мнения об этом человеке?

Плохо понимающим взглядом Войновский смотрит на следователя и отвечает:

— Он плохо читал Маркса. — И падает со стула.

Епископа Луку Войно-Ясенецкого не расстреляли, его держали в тюрьме, а накануне войны сослали в Красноярский край, разрешили работать хирургом и закончить свой главный труд «Очерки гнойной хирургии», он стал архиепископом Красноярским и больше репрессиям не подвергался. Режиссеру Незримову хотелось усилить линию его страданий, а главное — сделать эффектную сцену, как во время очередной операции за ним приезжает некий уполномоченный, везет его в какой-то город, Войновский уверен, что он снова арестован, но его приводят в какую-то просторную и очень светлую комнату, где некий начальник, эпизодическую роль которого согласился исполнить уже вовсю известный Николай Чиндяйкин, громко вопрошает:

— Гражданин Войновский, осужденный по пятьдесят восьмой статье Уголовного кодекса за участие в контрреволюционной организации?

— Так точно, я самый, — отвечает Войновский.

— Мне поручено отвлечь вас от вашей деятельности, чтобы зачитать следующее постановление. — И начальник берет в руки газету, из которой зачитывает: — «За научную разработку новых хирургических методов лечения гнойных заболеваний и ранений, позволивших в годы Великой Отечественной войны спасти жизни сотням тысяч советских воинов, профессору Войновскому присуждена Сталинская премия первой степени в размере двухсот тысяч рублей». Поздравляем вас, товарищ Войновский.

Войновский растерян, Любшин великолепно разыграл целую битву чувств на его лице — от изначальной отрешенности и готовности встретить новые беды до удивления, изумления и восторга, смешанного с тем, что называется «не верю своим ушам!». Он выпрямляется, озаряется счастливой улыбкой и отвечает:

— Служу Советскому Союзу!

Оставалось только смонтировать кадры, где он, уже в Крыму, ослепший, выходит из храма после совершения литургии, его ведут под руки, потом он прогуливается по берегу моря, сначала один, потом с доктором Шиловым. Дальше следовало ожидать чуда, что Жжёнов оживет и упрекнет:

— Что-то вы меня раньше времени в гроб положили.

И чудо произошло! По весне Степаныч воспрянул, поначалу вернулся к своему писательству, потом приковылял в родной театр Моссовета и стал там поигрывать и наконец вернулся на съемочную площадку:

— Ну что, черти, похоронили меня? А кто вам доктора Шилова доиграет?

И он геройски доиграл все недостающие эпизоды, как Шилов после бесед со слепым Войновским начинает проповедовать свои теории, согласно которым в корнях каждой болезни ищи причины иного характера, связанные не с физиологией, а с психологией: обиды, уныние, зависть, невнимание к людям, алчность, пьянство и обжорство, непонимание чудовищного греха аборта и многое другое. Его пытаются объявить сумасшедшим, лишают работы, потом восстанавливают при Брежневе и снова лишают при Ельцине, но он продолжает пропагандировать свои идеи, и его арестовывают по ложному и чудовищному обвинению в том, что он на операционном столе намеренно умертвил человека, родственника своей бывшей жены Ядвиги. Этот родственник действительно умер на операционном столе в клинике Шилова, но операцию проводил другой хирург, однако следствие намеренно все сводит к Шилову: якобы он пришел подменить другого хирурга и прикончил человека.

Ну и, конечно, сцена, рифмующаяся с объявлением Войновскому, что он лауреат Сталинки. На Путина лучше всего конечно же подошел бы Прокопович, но он вот только что, в феврале 2005-го, умер после долгой болезни, да и староват был конечно же для такой роли, под восемьдесят. Зато сорокалетний Женя Сидихин как никто другой вписался в роль президента России, даже гримировать не нужно. Заключенного Шилова освобождают из тюрьмы, он переодевается, и его везут не куда-нибудь, а прямо в Кремль. Тут как раз изнуренный болезнью Жжёнов хорошо подходил под изнуренного тюрьмой Шилова. Он входит в кабинет президента, и Путин вскакивает с места, идет ему навстречу, приобнимает, усаживает:

— Дорогой Григорий Фомич! Примите от меня лично извинения за то, что недобросовестное следствие... В общем, тюремное заключение, которое вы несправедливо претерпели... Простите!

— Вы же в этом не виноваты, товарищ президент, — нарочито напирая на слово «товарищ», отвечает Шилов. — Но почему такое внимание лично с вашей стороны?

— Потому что вы самый выдающийся русский хирург, гений медицины. Я только что подписал указ о награждении вас орденом «За заслуги перед Отечеством» первой степени.

— Не было ни гроша, да вдруг алтын! — изумляется Шилов. — А как же все мои идеи, которые единогласно признают бредовыми?

— Кто признаёт? Ослы? Я лично ваши идеи разделяю полностью. Люби Родину и живи долго. Не падай духом и не будешь болеть. Не пей и не кури. Люби работу, как умственную, так и физическую. Никому не завидуй. И так далее. Весь свод ваших правил... Признаюсь честно, я бы их ввел в конституцию. Я бы и аборты официально запретил, но сами понимаете, какой поднимется визг. Но дайте срок, я окончательно встану на ноги...

— Вставайте, товарищ президент. И никого не бойтесь. Лучше погибнуть в борьбе, чем умереть от болезней, вызванных угрызениями совести и недовольством самим собой.

— Я постараюсь, Григорий Фомич, я очень постараюсь. — Президент заговорщически оглядывается по сторонам и тихо говорит: — Дорогой Григорий Фомич, мой отец на Невском пятачке был тяжело ранен осколком в левую голень и стопу. Хирург, проводивший операцию, совершил настоящее чудо. Никто не верил, что при таком ранении можно сохранить ногу. А он сохранил. И знаете, кто был тот хирург?

Тут сцена хитроумно обрывается. Ярким солнечным днем Шилов и жена Лилия идут по Кремлю.

— Какое счастье, Григорий Фомич мой! Какое счастье! — ликует Самохина, искусно подстаренная гримерами.

— Да, малюсенькая, это счастье. Поживем еще, а?

— Ну конечно, поживем!

И тут Незримов не постеснялся прибегнуть к плагиату: Шилов раскрывает ладонь, и на ней сверкает только что полученная звезда ордена — точь-в-точь как Звезда Героя Советского Союза на ладони у летчика Астахова в исполнении Урбанского у Чухрая в фильме «Чистое небо». Только тут вокруг золотого двуглавого орла слова «Польза, честь и слава» и разлетаются серебряные лучи.

Самое же удивительное то, что как только Жжёнов сыграл эту сцену, прототипа его героя Шилова, Григория Терентьевича Шипова, наградили орденом «За заслуги перед Отечеством»! Хоть и не первой степени, а лишь третьей, но все же какое совпадение!

— Не только пагубные! Не только! — ликовал Незримов, что изредка судьбы его персонажей сбываются по-хорошему.

— И будем надеяться, что Федю, Яниса, Арниса и Андриса не застрелят в затылок, — ехидно подкалывала Марта.

— Да уж, — вздыхал потомок богов. — И будем надеяться, что Путин после выхода «Исцелителя» мне тоже хотя бы четвертую степенёшку подкинет.

— Фигушки. Побоится, что все скажут: отблагодарил за подхалимаж.

— Ну хотя бы к восьмидесятилетию!

— Вот это уже теплее. К столетию получишь.

Жжёнов, отснявшись, к осени снова стал угасать, и Незримов бросил все свои силы поскорее доделать картину, чтобы Степаныч успел ее увидеть.

Осенью огорчил Бондарчукчук: его первый режиссерский фильм «Девятая рота», который он лепил, одновременно снимаясь в «Исцелителе», потомку богов вчистую не понравился, главные герои в основном крайне неприятные, шпана какая-то, особенно в исполнении отвратительных Смольянинова, Кокорина и Пореченкова, а похабнейшая сцена, когда солдаты всем скопом сношаются с Белоснежкой в исполнении бесстыжей актрисы Рахмановой, просто возмутила и его, и благочестивую Марту. Такой плевок! Хотелось встать и уйти. Но досмотрели до конца, и, уходя, Эол Федорович ограничился тем, что фыркнул сыну великого Сергея Бондарчука:

— Да уж, Федя...

С премьерой он и спешил, и хитрил — приближалось его семидесятипятилетие, и богиня славы Фама грела его обещанием получить от Путина «За заслуги перед Отечеством» хотя бы четвертой степени, но если выпустить пеликулу до того, президент и впрямь решит, что все скажут: за подхалимаж, и не даст орденок. И дохитрился потомок богов — Жжёнов не дождался премьеры, и похоронили великого актера в начале декабря.

— Этого я себе никогда не прощу, — сокрушался Эол Федорович. — Черт бы с ним, с орденом, лишь бы Степаныч...

— А ты уверен, что он с того света не увидит фильм? — спросила Марта Валерьевна.

— А какой он, по-твоему, тот свет? Небеса обетованные? Все такие благочестивенькие ходят... А мозно нам кинё посмотлеть? Какое вам еще кино! Обалдели?

— А может, для киношников там экран обетованный? — задумчиво промолвила Арфа. — Они в нем и обитают.

— Придумаешь тоже... — задумался Незримов. Хмыкнул: — А для театральных — сцена, для циркачей — арена, для тореадоров — тоже арена обетованная, и они там вечно быков протыкают.

— А которые и в кино, и в театре туда-сюда шастают, — развивала мысль жена. — А писатели в книгах своих...

— Хорошо, если ты романист, жилплощади немереные, — подхватывал муж. — А если рассказиками пробавлялся, комнатёшки маленькие, тесновато. А если еще и рассказы унылые, совсем труба.

— А твой любимец Сорокин, когда коньки отбросит, у него там все жилье обетованное будет в дерьме и всякой пакости.

— Это точно! И Пазолини не шоколадными колбасками кормят, а самыми настоящими говняшечными.

— А Гитлер все время в своем бункере за минуту до самоубийства, — вдруг перевела на политическую тему Марта. — Не позавидуешь. А Сталин на даче в Кунцеве.

— Но только не в инсульте, — заступился за Иосифа Виссарионовича бог ветра. — Пусть этот в Кунцеве, но в сорок пятом году.

— Ну, пошла писать губерния «Божественную комедию»! — попыталась пресечь дантовский зуд Марта Валерьевна.

— А что, очень даже приятно так пораспределять кого куда, — улыбался Эол Федорович. — А воинов... Пусть они с войны с победой возвращаются. В цветущие майские сады. В пение птиц.

— Ах ты мой хороший, — обняла жена мужа. — Как же я люблю тебя, старичок мой молоденький.

— Это ты точно сказала. Я пока в зеркало не смотрюсь, чувствую себя всегда тридцатипятилетним.

— В покоях наследника Тутти? Эх, вот бы там сейчас снова оказаться! Обожаю тебя! О, да ты, я гляжу, и впрямь тридцатипятилетний молодчик. Мама там не спит, шастает.

— Ну мы же не в американском кино, где не знают, что двери можно запирать на шпингалет.

Этот глупый прием всегда раздражал его: когда двое бросались друг на друга и непременно забывали закрыться. Инстинкт интимности — признак порядочности, боязнь, что кто-то нечаянно войдет и увидит, нормальный рефлекс.

Эолу было семьдесят пять, Арфе — пятьдесят семь, но завет Григория Терентьевича они свято соблюдали, и за тридцать девять лет совместной жизни страсти не охладели. Конечно, иногда по разным причинам выпадали холостые недели, по болезни или измотанности, но не часто.

Премьеру «Исцелителя» назначили на январь 2006 года, к юбилею Незримов и впрямь получил четвертую степень, семьдесят пять своих ветреных лет отметил пышно, но с гостями не засиживался и в ту же ночь мотанул с женой в их любимый и заветный город на Неве. Там же и Новый год встретили, благо к теще на дачу «Эолова Арфа» приехала младшая сестра Вера и под новогоднюю пугачевско-киркоровскую свистопляску вдоволь наплакалась на свою пустопорожнюю жизнь. Ровесница Эола Федоровича, она всю жизнь ждала, когда любовник выполнит наконец обещание и уйдет к ней от своей семьи. Сначала он не уходил, потому что дети маленькие, потом жена долго и тяжело болела, потом пошли внуки... Словом, женщины, никогда в таких случаях не ждите более одного дня! Незримова даже распирала идея снять фильм на основе судьбы Веры Тимофеевны и донести до зрителя эту простую и вечную истину: не ждите, иначе получится пошлость, как в «Москва слезам не верит» между героиней Алентовой и героем Табакова.

Жалея, что на «Ленфильме» больше не работает любезнейший покойный привратник Ефимыч, Незримовы все же полностью насладились зимним Питером, а когда вернулись, Эол Федорович задурил — отменил премьеру. Он, видите ли, пересмотрел фильм свежим взглядом и остался недовольным. А что и как переделывать, пока не знал.

— Ну ты и монстр! — в бешенстве крикнула на него жена.

— А куда спешить, голосочек мой, — ласково ответил муж. — Степаныч уже умер, орден у меня в кармане.

— Жжёнов ему умер. А если и Любшин?

— А этому с чего умирать? Он на три года меня моложе.

— У него сердчишко.

— Не умрет. Нет, любовь моя, лучше придержать и выстрелить в десятку. Кто знает, может, это вообще моя последняя пеликула.


Глава семнадцатая
Общий язык

— Нет, любимый, не последняя, — вздохнула Марта Валерьевна, досмотрев «Исцелителя» и переходя к финальному фильму человека, по-прежнему сидящего в горделивой позе, готового встретить свою новую неведомую судьбу, как сидит важный зритель в ожидании премьеры нового фильма.

Таким он всегда оставался и в жизни — несгибаемым, гордым, зачастую по-ослиному упертым. Она любила его просто потому, что любила, а за несгибаемость уважала, редко в ком наблюдая такую же постоянную стойкость и душевную чистоту. Знала, что только до нее он в отношении с женщинами вел себя, как большинство в киношном мире, распутно, однако во всем другом и до нее слыл принципиальным. И притом не занудным.

Запомнилось, как между окончанием работы над «Исцелителем» и премьерой все вокруг как-то умирали, умирали, умирали, любимые и нелюбимые, приятные и ненавистные: Бергман и Антониони, причем оба в один день, вечно пьяный Ельцин и муж своей властной жены Ростропович, ненавистный Кирилл Лавров и прекрасная Таня Лаврова, замечательные Стасик Ростоцкий и Нина Меньшикова, хмурый Элем Климов и веселый Вадик Захарченко, умер любимый Терентьевич — хирург-бог, умер патриарх, подаривший ему икону-идею, умер Солженицын, когда-то снабдивший Незримова целебным зельем от рака. На похоронах Солженицына мелькнул и Адамантов, ныне уже генерал ФСБ. Не сдержался и шепнул Эолу Федоровичу:

— А все-таки покойный был изрядная сволочь!

Умерли женщина родина-мать Нонна Мордюкова, благородный Олег Янковский и обаятельный Саша Абдулов, а в Америке при пустячной операции умер великий кинорежиссер Мингелла, которого сначала вознесли до небес после «Английского пациента», а потом затерли после «Мистера Рипли», поскольку там главный злодей гомосексуалист. Мингеллу Эол Федорович особенно жалел, потому что жадно ждал от него новых шедевров.

А в кино царствовала пошлейшая богиня Раскрутка Пиар, стреляя в экран всякой дрянью типа «Сволочей», «Стиляг», «Ночных дозоров», «Дневных дозоров» и прочей пустопорожней чепухи. Когда Незримов наконец решился на премьеру «Исцелителя», вышел лунгинский «Остров» и плечом отбросил Эолов шедевр на бортик, как более наглый хоккеист — менее наглого. Непонятно почему, все говорили о Лунгине и почти не замечали Незримова, будто потомок богов уже вообще никуда не годится.

Где-то там же затерялся юбилей Марты Валерьевны, ей исполнилось шестьдесят, но она все еще была молода и подвижна, вела дела, изредка что-то читала на радио и деликатно пилила мужа, что пора ему снимать следующее кино.

— Матушка, мне скоро во-семь-де-сят, — отвечал Незримов, будто это число состояло не из двух, а из четырех цифр — 8070.

Его больше всего огорчил балабановский «Груз 200» — как такой талантливый режик смог снять полнейшее антикино! Но именно это уязвило и вдруг всколыхнуло потомка богов.

— Нет! — решительно произнес он. — Надо мне, как Эсхилу, вернуться из ада. В комедии у этого... как его... Погоди, погоди, сам вспомню... У Аристофана! А ты говоришь, у меня память слабеет.

— Я говорю?! Окстись, папаша!

— Какой я вам папаша? Хороший сынок в могиле, а дурной...

Кстати, дурной продолжал идти в гору, писал из Америки, где он уже работал в самом НАСА, в каком-то там летно-исследовательском центре Драйдена, и от души презирал своего отца, считая его откровенным неудачником: «Мне искренне жаль, что ты так и не стал Тарковским или хотя бы Эйзенштейном». «Ты тоже, знаешь ли, не Циолковский! И не Королев!» — в ответ писал с негодованием папаша. Но на самом деле радовался, что сынуля пристроен и едва ли ждет с нетерпением, когда отец окочурится и наступит время делить наследство.

Однако возвращение Эсхила затянулось на год, покуда не грянул следующий сейсмоопасный толчок — «Забавные игры» Михаэля Ханеке, о которых все, начиная с неугомонной Люблянской, писали как о новом прорыве в иной мир искусства кино. Ханеке у них, Звягинцев у нас — два гения антимиров, в которых дышит холод космоса, где нет места прежним идеалам какого-то там, ишь ты, поди ж ты, гуманизма. Два жестоких ангела в белоснежных одеждах у Ханеке издеваются и убивают обывателей не потому, что те им чем-то насолили, а просто ради самого насилия и убийства...

— Вот до чего докатилось! — вновь воспрянул старина Эол. — Когда-то гремел на весь мир девиз Московского кинофестиваля: «За гуманизм!» А теперь у них перевернулось: «За антигуманизм!» Эдак они и своего любимого Достоевского на помойку снесут.

Сюжет упал с небес, распахнувшихся под потолком детского дома в подмосковном Пушкине.

Старый добрый «Кошкин дом» неожиданно пригласил Эола Федоровича на творческую встречу с показом «Муравейника». Старушка Елизавета Арсеньевна уже несколько лет назад упокоилась, а новая директриса, Инна Петровна, вдруг вспомнила, что известный режиссер когда-то именно здесь снимал одну из не самых плохих картин советского кинематографа.

«Кошкин дом» сверкал недавно сделанным ремонтом. Впрочем, теперь он уже требовал иного названия — «Ромашкин луг», ибо фамилия Инны Петровны — Ромашкина.

— Теперь нам не стыдно таких людей приглашать, — щебетала она за ужином после показа фильма и часовой беседы с воспитанниками, — наконец-то нам выделили нужные деньги. А то ведь как в девяностые бедствовали, как бедствовали, ой! Зарплаты никакошенькие, бывало, отварим картошки детям, а отвар от той картошки в литровых банках своим детям домой несем. Ой, что вы, и не говорите! Как будто в войну, ей-богу, прости господи!

Она без умолку рассказывала о девяностых и нынешних временах, хвалила Путина, при котором не только картошка, но и мясцо появилось и многое другое, евроремонт сделали, вот только стены из гипсокартона хрупкие, паренек стукнет ногой, и нате вам — дырка... Тихой сапой она подобралась к рассказу, который мгновенно вспыхнул и загорелся костром, углей много, хватит, чтобы хороший шашлык зажарить! И пусть смеются, что хирурги и детдомовцы — его любимая тема. Если о хирурге снято три фильма, то и о детских домах будет трилогия.

Чечундра! Вот тебе и название готовое! «Чечундра». Класс! Не пора ли старого перебежчика подключать? Жив ли он в своей Испании?

— Нет, «Чечундра» не годится, — сразу объявил идальго Ньегес, приехав к ним на дачу вместе с Натальей. Оба они, конечно, с возрастом потускнели, но когда поглядывали друг на друга, Незримов улавливал искорки негасимой любви.

— Это еще почему? — выпучил глаза режиссер.

— Посуди сам. Тебе семьдесят девять. Мне семьдесят девять. Вполне возможно, это наша последняя пеликула. И такое название! Здесь нужно что-то глобальное.

— Я тоже так считаю, — подхватила Арфа. — Не солидно. А он ни в какую, уперся, что твой бык на арене.

— Глобальное, говоришь? — задумался Эол. — Эль дьябло тебя побери... Глобальное... Гуманистическое!

— Высокогуманистическое! — хлопнул в ладоши Алехандро. — Вот ты говоришь, в итоге они оба выучили чеченский язык и это спасло, да?

— Ну да.

— «Общий язык»! — Ньегес весь светился и был необыкновенно хорош. — Вот что нужно всему человечеству, чтобы спастись от надвигающейся катастрофы. Не просто общий язык, а общий язык в самом высоком смысле слова. Понимание друг друга. Пусть так и называется — «Общий язык».

— Ты опять истекаешь мудростью, кобельеро проклятый, — засмеялся Незримов, чувствуя себя вновь на Олимпе, в окружении верных богов. — Что бы я без тебя делал! «Общий язык». Что ж, ты прав, для последней пеликулы название самое достойное.

— Наливай! — воскликнула Наталья, прекрасно знающая множество стержневых слов по-русски.

Идет снег, детдомовцы гуляют во дворе, лепят большую крепость. Один мальчик, его зовут Айдамир, катит большой ком снега, спотыкается и падает:

— Ёханый бабай!

— Все-таки ты, Чечундра, своего языка не знаешь, — авторитетно замечает старший мальчик Олег, раза в два здоровее этого. — Откуда такой вывод? Очень просто: когда человек падает, он ругается на своем языке, и ты, Чечундра, автоматически бы выругался по-чеченски. А ты выругался по-русски.

— Я знаю свой родной язык, — поднявшись, стряхнув с себя снег и горделиво выпрямившись, отвечает Айдамир.

— Ну так скажи что-нибудь по-чеченски! — подначивает третий мальчик, Славик.

— Не скажу, — сурово отказывается Айдамир. — Чеченский язык для разговора с чеченцами. Потому что они его знают. А вы не знаете. И с вами я буду говорить только по-русски.

— Да и хрен с тобой! — смеется Олег, в общем-то добродушный парень.

С исполнителем роли Айдамира пришлось помучиться, как никогда. Никакие чеченцы не соглашались предоставить своего сына для съемок в русском фильме, особенно когда знакомились с сюжетом. Утверждали, что в детских домах никогда не бывало чеченских мальчиков, осиротевших забирали в другие семьи. Но не могла же Ромашкина врать, рассказывая, как у нее в детском доме жил мальчик-чеченец. Ньегес предлагал снять испанчика, но Незримов, как всегда, уперся: только чеченца, иначе фильма не будет! И нашел-таки. Узнал, что в Москве есть студия кавказских танцев «Шалахо», пошел туда, пригляделся и уговорил родителей Салмана Ибрагимова, двенадцатилетнего получеченца-полударгинца. Единственное условие: в титрах обозначить под другим именем.

— Салман, тебе какое имя нравится?

— Заур. Пусть я буду Заур Султанов.

— Чур тогда, я и на съемочной площадке тебя Зауром звать стану. Лады?

— Согласен.

Новоиспеченный Заур оказался талантлив не только как исполнитель кавказских танцев, но и как актер, с ходу ловил все, что от него требуется, и почти всегда исполнял безукоризненно. А то, что он еще и искрометно танцевал, добавило живительную струю в сценарий. Ньегес с удовольствием вписал несколько танцевальных сцен. Кстати, он привел на картину своего сорокалетнего сына Гошу, который от русского брака, замечательного театрального художника, и Незримов взял его в качестве художника-постановщика. В отличие от Платона Новака, Георгий Александрович Ньегес не отказался от фамилии отца, постоянно поддерживал с ним отношения, смирившись с тем, что его падре ушел от мадре к другой сеньоре.

— Что делать, если папа встретил женщину, предначертанную ему судьбой? — как-то произнес он в разговоре. — И он постоянно помогал нам деньгами. Поначалу сколько мог, а потом буквально заваливал. Нет, мой отец самый лучший.

В театре Гоша задыхался. Как в литературе Сорокин, так здесь Фокин главенствовал над умишками недалеких и доверчивых обывателей, не просто воскресив мейерхольдство, но доведя его до нижайших низот мерзости.

— Это вне моего понимания! — возмущался Гоша. — Самое страшное — почему его так обожает Путин? Что ни год, то премия или орден, да все с формулировочкой «за большой вклад в развитие отечественного театрального искусства». Если президент России с наслаждением смотрит балаган, в который Фокин превратил русскую сцену, это свидетельствует о его дурных эстетических вкусах, а если награждает, не посмотрев ни одного спектакля, так это просто беспринципность. Очень печально. Сталин бы такого Фокина давно уже прифокнул.

На роль Анатолия Драгина, бывшего снайпера, а теперь завхоза, физрука и военрука в детском доме, Незримов не представлял никого иного, как Женю Сидихина, опаленного войной в Афгане. Он тогда был нарасхват и, помимо незримовской, снимался еще в нескольких картинах, но бил себя в грудь растопыренной ладонью:

— Эол Федорович, вы у меня главный, для меня честь...

Драгин сидит в укрытии, сквозь снайперский прицел следит за небольшой площадью чеченского селения, переходя от одного боевика к другому. Выстрел — и один из боевиков падает. Снайпер перекатывается, оказывается в другом месте и уже оттуда выцеливает себе жертву. Кружок прицела движется, движется и оказывается вдруг во дворе детского дома, где ребята весело обстреливают снежками Айдамира. Анатолий проводит ладонью по лицу, он давно уже не в Чечне, а смотрит в окно с верхнего этажа на ребят, спускается по лестнице, входит во двор, становится между Айдамиром и остальными ребятами.

— Вы что его чухоните! — возмущенно рявкает на всех. — Он такой же, как вы.

— Он чурка! — говорит Славик.

— Ну и что? Он мой чурка, и я не дам его в обиду. И слово такое забудьте. Кто про другого скажет «чурка», тот сам чурка и есть. Понятно?

— Он чурбан и чечундра! — возражает еще один мальчик, Игорь.

— Это ты, Галактионов, чурбан и чечундра, понял?

— Вы, Анатолий Юрьевич, всего лишь завхоз, — нагло отвечает Галактионов. — Вроде бы мужик крепкий, не калека, а в детском доме завхозом работаете.

— Во-первых, я не только завхоз, но и преподаватель ряда предметов, в частности, физкультуры и военного дела. А во-вторых, я из вас, буратин деревянных, намерен людей сделать. Усёк, Игорек?

— А если он чеченец, почему по-чеченски ни слова не знает? — встревает Славик.

— Потому что он русский чеченец. И запомните, его зовут Айдамир, а не Чечундра. Иначе вам будет плохо.

Ни до, ни после «Общего языка» Женя Сидихин не сыграл в такой полноте проникновенности, его Драгин уверенной походкой зашагал в ряды самых лучших образов мирового кинематографа. И общение с ним — сплошная радость: веселый, легкий. Незримова уважал выше некуда:

— Эол Федорович, вы единственный из ныне живущих великий кинорежиссер. Мастодонт!

— То бишь вымирающий вид, — смеялся Незримов.

Поздно ночью при свете тусклой лампы Айдамир пишет в тетрадке: «Здравствуйте — хорошал, спасибо — ашхалла, меня зовут Айдамир — санан лазан Айдамир...»

В роскошной московской квартире два чеченца, Осман и Умар, разговаривают по-чеченски.

— За те деньги, что я им передал, они мне всего лишь сообщили, что Куликов поменял паспорт и живет под другой фамилией. Это чтобы мы искали не Куликова, а другого.

— А как его нынешняя фамилия?

— За это они требуют новую плату.

— Вот ненасытные русские!

— А может, пусть живет? Сколько можно швырять деньги на ветер!

— Нет, Осман, Куликова мы должны найти. Эта мразь не имеет права дышать воздухом и ходить по земле. Мы имеем. А он нет.

Весна, во дворе детдома лужи. Дети идут со двора в здание, несколько мальчиков заходят в раздевалку, переодеваются в спортивные трусы и футболки.

— Чечундра, — говорит Галактионов, — а что это Барклай де Толик взялся тебя защищать?

— Просто Анатолий Юрьевич справедливый и умный человек, — спокойно отвечает Айдамир. — А вы еще не доросли до него.

— Чечундра, а Чечундра, а скажи что-нибудь по-чеченски, — просит Славик.

— Могу, — неожиданно отвечает Айдамир. — Но если вы все поклянетесь не называть меня Чечундрой. Неужели трудно запомнить, что я Айдамир? Мозгов не хватает?

— Ого, как мы заговорили! — восхищается смелостью Айдамира Олег. — Ну что, пацаны? Не будем его больше Чечундрой называть?

Ребята призадумались.

— Айдамиром, что ли? — недоумевает Славик.

— Айдамиром, — кивает Айдамир.

— Да легко! — объявляет Олег. — Клянемся. Я лично клянусь. Кто не клянется, может отвалить пока что.

— А чё, я тоже клянусь, — говорит Игорь.

— Запросто, клянусь, — хихикает Славик.

Остальные присоединяются к клятве.

— Смотрите, клятва есть клятва, — предупреждает Айдамир.

— Хорош мозги парить, говори по-чеченски!

— Ну ладно, — вздохнув, подбоченивается Айдамир. — Хорошал, санан лазан Айдамир. Яс вашийн драг. Драгайш шьюга дикаа. Мила мина драгайш, яс ямо хелхалда кайш яс.

— Это что все значит? — спрашивает Олег.

— Здравствуйте, меня зовут Айдамир. Я ваш друг. Дружить — это хорошо. Кто будет со мной дружить, я научу его танцевать, как я.

— Ишь, чего захотел! — возмущается еще один мальчик, Сергей.

— Ну ты даешь, Чечундра! — смеется Славик.

— Слушай, Славик, ты клятву дал! — возмущается Айдамир. — Нет презреннее человека, который нарушает клятву. Стыдись, ведь ты русский человек.

— Я-то русский, а ты — чурка неотесанная! — восклицает Славик.

— Ты не русский, — спокойно отвечает Айдамир. — Русские такие же достойные люди, как чеченцы. Вот ты и есть чурка.

— Олег, дай ему просраться! — кричит Славик.

— Олег может, но не будет, а ты хочешь, но не можешь со мной подраться, — отвечает Айдамир.

— Ну, вас долго ждать?! — войдя в раздевалку, возмущается Драгин.

В спортзале Драгин усаживается с аккордеоном на стул в углу:

— Как всегда, в качестве разминки танцует Айдамир Рахманов.

Он играет задорную кавказскую мелодию, и Айдамир начинает лихо танцевать, идет по кругу мимо выстроившихся детдомовцев, летит ласточкой, так здорово, что дух захватывает.

В кабинете директора детского дома Рябининой, которую играет Нина Усатова, только что окончившая сниматься у Хотиненко в фильме «Поп», Драгин беседует с Рябининой. Она листает папку и рассказывает:

— Нашли в Грозном в девяносто шестом, примерно месяцев семь ему было, на груди шнурок с запиской: «Рахманов Айдамир». Родителей найти так и не удалось. То есть имя, фамилия, примерный возраст. Ну и то, что, вероятнее всего, чеченец. Вот и все сведения. Воспитывался в детдоме для малюток, потом перевели уже в нормальный детдом, там пожар случился, перевели к нам. Я узнавала, нигде он с чеченцами не общался и чеченский язык нигде не мог выучить. Так что, Анатолий Юрьевич, это полнейшая загадка.

— Да нашел я разгадку, Виктория Петровна, — усмехается Драгин. — Он сам его придумал.

— То есть как?

— А вот так. Мне он доверился наконец. У него тетрадка, он придумывает слово и записывает туда. Потом заучивает. Так что чеченский язык у него выдуманный.

По весенней Красной площади Москвы идут Осман и Кривцов.

Из всех известных актеров в фильме снимались только Сидихин да Усатова, остальных Незримов нашел таких, у кого лица не примелькались, кто в двух-трех фильмах снялся, не более, да и то в эпизодах. Кривцова играет Юрий Коноплянников, актер с энного времени не пьющий, но со следами бывших пристрастий, а роль Османа исполняет и вовсе не профессиональный актер, стоял возле вокзала и артистично спрашивал: «Цвети, цвети, кому цвети? Иди за мной, уважаемий!»

— Теперь он Драгин. Драгина ищите, — говорит Кривцов. — Конечно, если еще транш сделаете, мы сами можем вам его найти. Но, как понимаете, это требует усилий с нашей стороны.

— Вы слишком много запрашиваете денег, — возмущается Осман.

— Так этот снайпер не нам нужен, а вам! — смеется Кривцов. — К тому же и парень золотой, жаль его вам отдавать на растерзание.

— Сколько будет новый транш?

— Вот это уже деловой разговор. А то «много, много»! Много, уважаемый, это не мало.

Коноплянников пару раз мелькнул в эпизодиках в середине семидесятых, сейчас о нем вспомнили, а получив эпизод у самого Незримова, он не на шутку загордился:

— Ну, теперь я нарасхват буду!

И угадал, после «Общего языка» его стали гораздо чаще приглашать, правда, по-прежнему лишь в эпизоды.

Драгин в райцентре договаривается с торговцем на рынке:

— Шамиль, ты ведь чеченец?

— Есть грех, — улыбается тот.

— Можешь одного парня послушать, на чеченском языке он говорит или нет?

В одной из комнат детдома Айдамир на своем «чеченском» долго говорит что-то Драгину громким голосом, а Шамиль в соседней комнате подслушивает. Потом Шамиль и Драгин идут по аллее, и Шамиль удивленно посмеивается:

— Он по-чеченски говорит, но я ни слова не понимаю! Может, это какой-то древний чеченский? Я в древнем ни бум-бум. У меня был знакомый чеченец из Макажоя, заговорит — половину слов не понимаешь, они там в Макажое все такие.

В московской танцевальной студии «Шалахо» руководитель Асламбек внимательно просматривает, как танцует Айдамир. Потом спрашивает Драгина:

— Зачем вы меня обманули?

— В смысле?

— Зачем сказали, что парень никогда не видел танцев своего народа?

— Я не обманывал, он даже с чеченцами никогда не общался.

— Не верю.

— Клянусь честью!

— Тогда это какая-то память крови, что ли?.. — задумчиво разводит руками Асламбек.

Драгин и Айдамир вдвоем плывут на речном кораблике по Москве-реке. Светлый летний день, они медленно проплывают мимо Кремля, и у Айдамира дух захватывает от красоты и величественности.

— Ну что, мощь? — спрашивает Драгин.

— Мощь, — восхищенно отвечает Айдамир.

— Такова наша Россия, — говорит Драгин с пафосом. — А у меня для тебя подарок. Точнее, это для нас двоих подарок, не только для тебя. — Он достает из сумки книгу и кладет ее на столик между собой и мальчиком. На обложке: «Самоучитель чеченского языка». — Вот. Вместе станем учить. Ты и я. А торговец Шамиль будет нас поправлять.

Айдамир берет книгу и смотрит на нее как на Священное Писание.

В детском доме при свете настольной лампы Драгин задает Айдамиру на русском языке:

— Птицы летают высоко в небе... Москва — столица России... С древних времен чеченцы жили как в горах, так и на равнинах...

Айдамир переводит каждую фразу на чеченский, иногда вынужден заглянуть в самоучитель. Потом они меняются, и уже Айдамир дает задания:

— Сколько стоит этот баран?.. Где находится остановка автобуса?.. Я хочу купить билет туда и обратно...

Драгин медленно отвечает, но на последнем вопросе срезается, и Айдамир смеется:

— Анатолий Юрьевич! Вы сказали: «Билет туда и туда».

Драгин тоже смеется, потом с грустью задумывается:

— Обратного билета у меня нет. — Но отгоняет грусть: — Что застряли? Следующее!

— Облака летят по небу, — задает Айдамир.

Драгин долго молчит, наконец отвечает по-чеченски. Айдамир вздрагивает:

— Что вы сказали, Анатолий Юрьевич? Я вас правильно понял?

— Да, ты не ослышался. Я хочу, чтобы ты стал моим сыном. Ты согласен, Айдамир?

Айдамир молчит еще дольше. Наконец отвечает:

— Хьяй!

Драгин хватает его, обнимает, прижимает к себе:

— Вот и хорошо! Дика ду, дика ду!

Эту сцену русский актер и кавказский мальчик сыграли так проникновенно, что половина съемочной площадки хлюпала носами и тянулась к бумажным салфеткам.

Деревня, заваленная снегом. Драгин и Айдамир приехали на старой машине Драгина, на окраине деревни выходят, идут, мелодично хрустя снегом. Невдалеке от берега реки стоит дом. Останавливаются.

— Вот этот, — говорит Драгин. — Видишь, река совсем близко. Ну как тебе?

— Нормально, — пожимает плечами Айдамир.

Они входят в дом. Внутри весьма неприглядно.

— Да уж, — усмехается Айдамир.

— Это ты не видел, что тут раньше было, пока я не повыбрасывал всякого хлама, — смеется Драгин. — Хозяева — дураки, ленились навести порядок и привести в божеский вид. Потому и не могли продать за хорошую цену. А я малость сбил цену и купил домишко. Ничего, сынок, мы тут такой порядок наведем. И заживем дай Бог каждому. Летом у них завклубом сваливает в Питер к дочери, я вместо него устраиваюсь.

— А собаку заведем?

— Обязательно. Ты какую породу хочешь?

— Немецкую овчарку.

— Согласен.

Весна. В детском доме гости — чеченец Зелимхан с женой.

— Ни один чеченский мальчик не должен оставаться в детских домах, — говорит Зелимхан. — Такова традиция. У нас в Гудермесе огромный дом, как у вас говорят, полная чаша. Трое детей: два сына и дочка. Айдамир станет третьим сыном.

— Ничего не получится, уважаемый Зелимхан, — отвечает Драгин. — Я уже заканчиваю оформлять все документы. Скоро Айдамир станет моим сыном. Я его усыновляю.

— А почему у вас нет семьи? — спрашивает жена Зелимхана. — Надо, чтобы у ребенка был не только отец, но и мать.

— Это мое дело, — сурово отвечает Драгин. — Я вполне могу воспитывать мальчика. А мать... Глядишь, и мать наклюнется.

Зелимхан поворачивается к жене и что-то произносит по-чеченски, на что Драгин сердито откликается:

— А вот этого, уважаемый Зелимхан, я от вас не ожидал! — И он добавляет несколько слов по-чеченски.

Зелимхан удивлен. Спрашивает Драгина что-то по-чеченски, и тот отвечает тоже по-чеченски.

— Удивительно! — произносит жена Зелимхана.

— Да уж, трудно было ожидать такое, — усмехается Зелимхан. — И все же, пока документы недооформлены, не поздно спросить самого Айдамира. Айдамир, разве ты не хочешь вернуться в родную Чечню, увидеть горы, жить среди гор? Ты войдешь в нашу семью как равный среди равных. Да, я не твой отец, но я тоже ношу фамилию Рахманов, как и ты. Даже ничего не придется менять. Подумай хорошенько!

Айдамир долго и томительно молчит.

— Ну что же ты не отвечаешь? — спрашивает Драгин.

Айдамир что-то четко произносит по-чеченски. Зелимхан его переспрашивает, и он повторяет слово в слово. Зелимхан разводит руками:

— Ничего не понимаю! Но коли мужчина ответил «нет», его не заставишь сказать «да».

У Ньегеса была задумка сделать так, чтобы Айдамира нашли настоящие родители и он бы разрывался между ними и Драгиным, но воспоминания о том, как Толик предпочел своего дурака отца им с Мартой, до сих пор ныли в сердце, как осколок гранаты, и Незримов отверг хороший замысел испанца.

Снова лето. В детском доме прощаются с Айдамиром и Драгиным.

— Эх вы, предатели! — с укором, но по-доброму восклицает Рябинина. — А ведь могли бы жить у нас, мы бы вам большую комнату... Ну ладно, ладно, молчу. Наверное, должен быть свой дом.

— Должен, Виктория Петровна, — отвечает Драгин и крепко обнимает Рябинину.

К Айдамиру по очереди подходят ребята, прощаются, жмут руку, видно, как сильно изменилось их отношение к чеченцу. И лишь Галактионов по-прежнему в своем репертуаре:

— Ну, давай, Чечундра, отчаливай. Становись сельским жителем. Везет дуракам! — Но он тоже жмет ему руку вполне дружелюбно.

— Я тебе тоже, Галактионов, желаю всего хорошего, а главное — поумнеть наконец, — беззлобно сверкая глазами, жмет ему руку Айдамир.

Дальше у Ньегеса следовала любовь. В Драгина влюбляется сельская девушка, значительно его моложе, в нем постепенно зарождается ответное чувство, а Айдамир начинает ревновать, выговаривает приемному отцу, что лучше бы он в Чечню вернулся...

— Стоп! — сказал Незримов. — Это же в точности «Два Федора».

— Ну, во-первых, не в точности, а со своим колоритом, а во-вторых, Хуциев сколько лет назад «Двух Федоров» снимал? Пятьдесят? Полвека. Новое осмысление сюжета, ремейк, как хочешь назови, но в кино вполне допускается. Это в литературе ремейк «Анны Карениной» абсурд, а в кино, знаешь ли...

— Ну нет, кривичи-радимичи! — возмутился потомок богов. — Незримов ремейков не снимает. И осмысляет он только собственные сюжеты.

Однако завязку, как Драгин понравился деревенской девушке Тамаре, он оставил и отношение Айдамира к зачинающемуся любовному роману показал только через несколько взглядов мальчика, то тревожных, то добрых, то осуждающих.

Конец лета. Драгин на своей старой машине возвращается домой и видит около дома роскошный внедорожник. Он долго не хочет идти в дом, находит то одно, то другое дело в хозяйстве, покуда приемный сын не зовет его:

— Папа! У нас гости!

Драгин идет в дом и видит, как за столом сидит Осман, пьет чай. При виде Драгина Осман медленно встает, смотрит нагло и произносит:

— Ну, здравствуй, старший лейтенант Куликов.

— Здравствуй, неведомый пришелец, — отвечает Драгин и повторяет то же самое по-чеченски.

Осман удивлен:

— Я гляжу, приемный сын научил тебя языку людей?

— Мы вместе учили чеченский, — сурово произносит Айдамир, он уже понял, что явление этого гостя не сулит ничего доброго.

— Тебя никто не спрашивает, — по-чеченски осаживает его Осман.

Дальше разговор идет между Драгиным и Османом только по-чеченски с закадровым переводом:

— Прошу повежливее разговаривать с моим сыном!

— Мне жаль его, Куликов, ему предстоят трудные минуты. Садись, выпей со мной чаю. Давай поговорим. Меня зовут Осман.

— Ну что ж, Осман, давай поговорим. Может быть, нам удастся найти общий язык.

Дальше в сценарии Ньегеса Осман должен убить Драгина, в прошлом старшего лейтенанта Куликова, но конечно же Незримов уперся рогом:

— Ты хочешь, чтобы я своими руками убил Сидихина? Ни за что! Сашка, тебе ли объяснять? Ты же прекрасно знаешь мои принципы.

— Знаю, но по всему ходу сюжета Осман должен убить его. В конце концов, они денег много заплатили, чтобы им помогли отыскать бывшего снайпера. То, что ты предлагаешь, нелогично.

А Незримов и впрямь предлагал сказочку: Осман возвращается к своему шефу Умару и говорит с прискорбием:

— Не он это оказался.

И тут сказочке конец, а кто слушал — молодец.

— Пойми, Ёлкин, в такую концовку никто не поверит, а чеченцы и вовсе abucheo... как это по-русски?.. Освистают.

— А мы сделаем так, что этот Осман втайне ненавидит Умара, придумаем какую-то историю, в которой Умар этого Османа подставил. Допустим, перехватил крупный куш, девушку увел, еще что-нибудь такое. Осман долго вынашивал план мести и наконец мстит особым образом.

— Только ты сам придумывай сюжетную линию про то, как Осман возненавидел Умара. Я умываю руки.

В итоге сошлись, как часто бывает, ни нашим, ни вашим. Фильм называется «Общий язык», и на фразе «Может быть, нам удастся найти общий язык», произнесенной русским офицером по-чеченски, картина и заканчивается. Открытый конец. И все же словосочетание «общий язык» оставляет надежду.

— Ох, до чего же я эти открытые финалы не люблю! — ворчал Незримов. — Еще отец мой плевался: «Думай как знаешь! Ни то ни сё, ни конные ни пешие».

— Жизнь сама с открытым финалом, — возражала жена. — Мы же не знаем, что будет завтра. Да у тебя полно фильмов с открытым концом. Вспомни, как Людмила на мосту замерла — прыгнет или не прыгнет?

— Ну и только.

— Не только. Тут я Сашу поддерживаю полностью.

Испанец поработал российским сценаристом и укатил обратно в свое королевство, но на восьмидесятилетие великого режиссера снова приехал.

Ох уж это летие! Самый разгар завершения работы над «Общим языком», а тут надо переключаться на всю эту юбилейную фанаберию, тратить деньги на пир во время чумы и время, которого неведомо сколько ему еще отпущено.

Благодарность от президента Российской Федерации за большой вклад в развитие отечественной кинематографии и орден «За заслуги перед Отечеством» четвертой степени.

— Ну, спасибо, родной! И это при том, что какой-то мазурик Фокин уже третью степень получил, и Государственную премию чуть ли не каждый год ему на блюдечке, и Александринку на разорение отдали. Неужели наше правительство ходит на его похабные спектакли и смотрит их со слюнями умиления? Не могу себе представить Володю, взирающего на гнусный фокинский балаган с восторгом: «Ах, как глубоко копнул! Ах, какое, блин, новаторство!»

— Любимый, товарищ Канцер только и ждет, когда ты начнешь скрипеть зубами, что кто-то несправедливо вознесен, а ты получаешь незаслуженно мелкое вознаграждение.

— Товарищ Канцер? А кто это? Фу ты! Не сразу понял, о ком речь. Ну да, ты, как всегда, права, а я, старый дурак, по-прежнему живу шестьдесят шестым сонетом господина Шекспира.

— А ты фильм по нему сними.

— По чему именно?

— А вот прямо по шестьдесят шестому сонету.

— Надо подумать... А Ньегес справится со сценарием?

— Ньегес — бог сценария.

Получая из рук президента самую низшую степень ордена «За заслуги перед Отечеством», Незримов не вспылил, не воткнул шпильку про мазурика Фокина, но и в благодарностях не рассыпался, с достоинством принял награду и произнес не то с сарказмом, не то ради протокола:

— Большая честь.

Поначалу-то он и вовсе намеревался написать письмо: «Не хочу получать те же ордена, что и люди, являющиеся позором русской культуры», передумал и грозился: «Я скажу! Я так скажу, что о-го-го!» И счастью Марты Валерьевны не было предела, когда все обошлось двумя сухими словами.

— Спасибо, — сказала она, когда муж приземлился рядом с ней на стуле в Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца.

— За что? — сурово спросил муж.

— Умничка, не устроил Вальпургиеву ночь. Что ты хотя бы ему сказал?

— Большая честь.

— Хороший мальчик. Кстати, как ни крути, а награда не маленькая.

— Даже у Васьки Ланового уже и четвертая, и третья степень, — продолжал бурчать награжденный. — Не говоря уж о всякой сволочи.

Очень несвоевременно навалились юбилейные торжества, а и они в конце концов миновали, работа над фильмом завершилась.

Премьера состоялась летом как раз того года, когда товарищ Канцер едва не утащил в свои страшные подземелья не Эола Незримова, а меня. Восстанавливаясь после тяжелой операции, я отправился смотреть новый фильм того, кого я не любил как человека, но весьма почитал как кинорежиссера. Не знаю почему, но «Общий язык» показался мне самым лучшим его фильмом. Я трижды ходил в кинотеатр, и всякий раз незримовский шедевр наполнял свежими силами, здоровье возвращалось в меня, выветривая из организма остатки недавнего присутствия товарища Канцера.

Бедная, глупая баба, усмехался я, читая очередную увесистую статью гражданки Люблянской: «...кровавый убийца чеченских детишек, женщин, стариков и гордых борцов за свою независимость возведен в чин героя. При виде того, кто пришел совершить справедливое возмездие, он откровенно наклал в штаны от страха смерти и трусливо лепечет что-то про “общий язык”, и хочется верить, что гордый сын Кавказа не захочет искать этот лживый общий язык, а спокойно совершит то, ради чего явился к извергу. Изрешетит его из своего оружия. Ибо Кавказ ни за какие подачки не должен простить России те чудовищные злодеяния, совершенные ею на протяжении многих столетий, включая недавнее прошлое. Востребовать наибольшую денежную компенсацию, а потом выйти всем кавказским братством из состава кровавой империи!»

Люблянская с самого начала нового столетия призывала весь мир расчленить Россию до полного измельчения, а нынешнего главу великого государства низвести до уровня президента удельной Московии, что, впрочем, не помешало ей получить из его же рук ордена Дружбы, Почета и даже Александра Невского — за многолетнюю плодотворную работу на благо развития отечественной культуры, о чем с гордостью сообщала Википедия.

Но, несмотря на сокрушительный разгром со стороны главной кинокритикессы, незримовский «Общий язык» продолжил победное шествие по зрительным залам все еще великой страны.


Глава восемнадцатая
Шальная пуля

Всем известно, что 4 июня 2012 года я наконец встретил свою любовь. Расставшись с предыдущими семьями и оказавшись без жилья, мы с Наташей некоторое время снимали квартиру в Переделкине, а потом Литфонд выделил нам двухкомнатное крошечное жилье во Внукове, где несколько десятков лет назад появились пять кирпичных коттеджей, по три квартиры на первом этаже, по три — на втором.

Счастливые, мы поселились здесь, по сути в лесу, на свежем воздухе, обвенчались, сыграли свадьбу, а через полтора года после знакомства родили ребенка, нашу Юляшу.

Гуляя по окрестностям, мы наслаждались природой, удивлялись, какие величественные попадаются дворцы, иные таковы, что Версаль отдыхает, и оставалось только гадать, какую бескрайнюю пользу России принесли обладатели этих вилл. Не то что мы, грешные. Здесь когда-то жили знаменитости — Орлова и Александров, Ильинский и Утёсов, Исаковский и Твардовский, Аросева и Абдулов, но их дачи по сравнению со многими палаццо отличались разумными размерами.

Над прудом, в некой особой недосягаемости, дремала дача кинорежиссера Эола Незримова, богатая, но тоже не дворец. Несколько раз мы встречали Василия Семеновича Ланового, с которым я однажды вместе летал в Чечню, когда там шла война, и однажды пригласили его к себе на шашлык, но у него накануне как раз скончался от сердечного приступа старший сын Сергей, и Лановой со вздохом сказал:

— У вас там наверняка будет шумная компания.

— Нет, только я с женой, — сказал я.

— Жена — это самая лучшая компания, — ответил Василий Семенович и зашагал дальше, горестный, неутешный.

Как раз накануне рождения нашей дочери выпал необычайно грибной год, конец сентября сошел с ума от опят, коих я приносил домой каждое утро по два полных ведра, варил и замораживал впрок на зиму. Не каждый знает, что осенний опенок по своим качествам стоит в одном ряду с белыми, подосиновиками и подберезовиками. А рецепт Наташиного знаменитого рассольника включает в себя непременно осенние опята.

И вот в один из дней, обрабатывая очередной пенек, покрытый чудесной порослью крепеньких опят, я услышал за спиной у себя неприятный голос:

— Ишь ты, не я один, оказывается!

Оглянувшись, я не сразу узнал его, поскольку рассветное солнце сидело у него на плече, затмевая лицо.

— То есть? — спросил я.

— Ножницы, — ответил он.

А я как раз недавно изобрел способ резки опят ножницами и вот уже в третий раз пользовался этим древнейшим изобретением человечества. Приглядевшись, я увидел и у него в руке два конца, два кольца.

— Стало быть, мы коллеги, — с неохотой оторвался я от сбора грибного урожая, встал и лишь теперь узнал Эола Незримова. Даже сказал: — А, это вы!

— Кто — я? — удивился он.

— Так вы же Эол Незримов.

— Приятно, — мурлыкнул он. — Режиссеров крайне редко узнают люди. А меня и подавно. Приятно.

— А мне, знаете ли, неприятно, — откровенно произнес я.

— Ого! — еще больше удивился он. — Новый поворот. Отчего же, позвольте спросить?

— Ну, во-первых, вы вторглись в область произрастания армилларий, обрабатываемую мною.

— Армилларий?

— Так по-научному называются опята. А во-вторых, вы сами по себе мне неприятны.

— Интересно... — И он пригляделся ко мне внимательнее. — Что-то лицо ваше мне знакомо. Мы где-то пересекались и поцапались?

— Нет, не поцапались. Но пересекались. Я однажды принес вам книгу, вы ее прочитали и даже не удосужились позвонить. А потом я вам позвонил и услышал: «Я прочитал, звонить не стал, сами догадайтесь почему». После чего вы бросили трубку.

— Вспомнил! — озарило его. — И вы еще сын Юры Сегеня, который у меня снимался в «Не ждали». Правильно?

— Верно.

— Он жив-здоров?

— Умер. Двадцать лет назад.

— Жаль. Веселый был парень, задорный. Я до сих пор частенько использую его присказку «кривичи-радимичи».

— Но вообще-то он очень редко так говорил, чаще — «братцы кролики».

— М-да... Юрка Сегень... А вас как?

— Александр Юрьевич.

— А вы что, где-то неподалеку живете?

— В литфондовском городке.

— Вот оно что. Постойте, это ведь вы написали сценарий фильма «Поп» у Хотиненко?

— Я.

— Ничего так фильмец, на четверочку. С минусом. «Зеркальце для героя» у него непревзойденное. Сын Юры Сегеня... Слушайте, Александр Юрьевич, а приходите ко мне в гости. Я живу в двадцати минутах ходьбы от вас. Что-то подсказывает мне, что от нашего общения будет польза.

— Снимете фильм по моей книге?

— Фильмов я уже после «Общего языка» не снимаю.

— Тогда какая мне радость?

— Не знаю. И все же приходите. Мы живем вдвоем...

— Я знаю, над прудом, неподалеку от бывшей дачи Орловой и Александрова. Только я один в гости не хожу. С женой.

— Разумеется, с женой.

Так мы познакомились с ним во второй раз, через четверть века после первого знакомства. Наташе идея «в гости к Незримовым» понравилась, но вскоре мы поехали в гости к акушерам города Видное, где на свет появилось наше чудо, и о Незримовых мы надолго забыли.

Лишь следующим летом, гуляя с коляской по перешейку между большим прудом и прудом Эоловой дачи, встретились нос к носу с режиссером и его женой.

— О, ножницы! — воскликнул Незримов. — Внук или внучка?

— Дочка, — ответил я, уже успев привыкнуть, что незнакомые люди воспринимают меня исключительно в качестве дедушки прелестного ребенка.

— Жена? — Глазом режиссера вперился он в Наташу. — Красавица! Из каких краев? Испания или Португалия?

— Сибирь-матушка, — улыбнулся я впервые за время нашего общения с ним, прощая ему все за то, как он оценил красоту моей Натальи. — Потом долго на Урале жила. А похитил я ее, когда она уже в Новгороде много лет.

— Новгороду вечно досада от Москвы, — улыбнулась Марта Валерьевна и в сей миг тоже показалась мне милой. Сухонький старичок и такая же сухонькая, но еще не старушка.

— Идемте к нам обедать, — попросту пригласил Незримов. — Заодно узнаете, почему я тогда не стал снимать кино по вашей книге.

Юляша спала в коляске, и мы как-то само собой послушались приглашения, последовали за ними на их дачу. Конечно, не такую, как многие дворцы в округе, но тоже весьма роскошную, с собственным прудиком и пляжиком, снаружи неброскую, но внутри обставленную шикарно.

— Ну как тебе наше новое знакомство? — спросил я вечером, когда Юляша угомонилась и уснула, а мы лежали в темноте и негромко разговаривали.

— Если честно... — ответила жена. — Только не обижайся.

— А что обижаться, — подхватил я. — Мне они тоже не нравятся.

— Не то что не нравятся. Как-то и да, и нет. С одной стороны, я смотрела все его фильмы, и казалось бы, родной по духу человек. А в личном общении какой-то холод, дистанция. Не думаю, что мы станем друзьями. Кстати, он ведь так и не сказал, почему не взялся экранизировать твою книгу.

— Да нет, милая, сказал, — усмехнулся я. — Помнишь, он заговорил о том, что его фильмы сбываются?

— Да, жуть полнейшая! Мне даже не по себе тогда стало. Что у него гибнут герои фильмов, а потом так же погибают многие из исполнителей ролей.

— Во-во. А в моем романе сплошные смерти. Как видно, он именно тогда просёк закономерность своих фильмов и резко отверг мою книгу. Только мог бы повежливее со мной тогда обойтись.

— А он вообще невежливый человек.

— Ты так считаешь?

— Это сразу бросается в глаза. Конечно, свинство так о них отзываться, они нас очень хорошо приняли, угостили, откровенно беседовали... Но мне показалось, они будто изучали нас с тобой, какова наша ценность.

— И как нас можно использовать.

— Жалко, что он больше не снимает фильмов. Ты бы — как сценарист, я — роль какую-нибудь. А то пропадает моя красота неземная!

— Надо его принудить, собаку!

— А помнишь, как она растерялась, когда Юляша проснулась и заплакала? У нее-то никогда не было маленьких детей.

— Да, они как Филемон и Бавкида. Или старосветские помещики.

— Еще Петр и Феврония. Которых вообще непонятно почему признали символом православной семьи. Детей у них не было. Феврония колдовством занималась, Петра приворожила.

— Ну в точности как эти Эол и Марта! — рассмеялся я. — Бездетные. Интересно разузнать, как они познакомились. Может, она тоже его приворожила? С виду-то неказистая. Только в «Индульто» еще ничего, даже эффектная по-своему, а так весьма посредственной внешности женщина.

— Голос у нее красивый. Обворожительный.

— Так, поди, голосом и приворожила.

И когда через пару месяцев Незримов позвонил и снова пригласил на обед, эта тема сама собой всплыла. Марта Валерьевна спросила, как мы решились столь поздно завести ребенка — мне пятьдесят пять, Наташе тридцать девять, — и я охотно поведал о нашем знакомстве:

— Так мы ведь встретились три года назад. Хотите, расскажу? Это весело. Меня пригласили в Черногорию на празднование дня рождения Пушкина. За несколько дней до полета я умудрился простудиться и летел в плохом самочувствии, дремал. Хотелось поскорее добраться до номера гостиницы и рухнуть. Утешало, что я заблаговременно оплатил проживание в одноместном. К вечеру приехали в приморский городок с забавным названием Бечичи. Мне совсем стало худо, я сидел в зале, где распределялись номера для проживания, и злился, что до меня никак не дойдет очередь. Наконец услышал совсем уж возмутительное: «Александр Юрьевич, вы нас извините, произошло недоразумение, ваш отдельный номер освободится только завтра. Из всех приехавших остались только вы и Наталья Владимировна из Новгорода. Не могли бы вы оба согласиться всего одну ночь переночевать в совместном номере? Кровати там раздельные». Я гневно вскочил и собрался уж произнести возмущенную речь, но посмотрел на эту Наталью Владимировну из Новгорода, и во мне мгновенно все перевернулось. И даже болезнь моя чудесным образом улетучилась. Скажу вам удивительную вещь. До этого я прожил пятьдесят три года, нередко простужался и по три-четыре раза в год болел. А после чудного мгновения больше никогда не болел.

— Надо же! — засмеялась Марта Валерьевна.

— Клянусь! Так вот, посмотрел я на нее и говорю: «Ну что ж, я согласен».

— А я как заору: «А я не согласна! Черт-те что тут устроили! Я немедленно возвращаюсь в Россию!»

— Сердитая, и в гневе еще красивее. Ни в какую с незнакомым мужиком в одном номере! А организатором был писатель Виктор Зуев, он уже жил с женой в Бечичах, но в тот вечер жена уехала к подруге в другой городок и там заночевала. Так что меня на одну ночь подселили к Зуеву. Но что это была за ночь! Я не мог уснуть, ворочался и тосковал. Знаете ли, мне мерещились рубин и изумруд на черном бархате. Почему-то именно так во мне отразилась увиденная вот эта вот, которая теперь сидит рядом со мною. И я по-настоящему страдал, что мы так и не поселились в одном номере.

— Забавно, — усмехнулся Незримов. — Вас как будто нарочно свели в тот номер.

Я стал дальше рассказывать, как со следующего дня начал осаду прекрасной крепости и постепенно завоевал ее.

— А вы как познакомились? — спросила Наташа, когда краткий очерк нашей любовной истории окончился.

— По телефону, — улыбнулась Марта Валерьевна и как бы нехотя поведала их историю.

— Да, примерно так все и было, — сказал Эол Федорович. — И мы, пожалуй, не случайно заговорили о наших знакомствах. Знаете ли, Александр Юрьевич, мы тут раздобыли несколько ваших книг и прочитали. Есть так себе вещицы — «Время Ч», тот же хваленый «Похоронный марш», «Страшный пассажир», уж извините, слабовато. А есть сильные вещи — «Господа и товарищи» нам понравились, рассказы неплохие, повести.

— «Поп» мне очень понравился, — добавила Марта Валерьевна и толкнула мужа: — Да хороший, Эол Федорович, хороший! Просто, я вам скажу, режиссеры такие вредные, если кто-то другой что-то экранизировал, им эта вещь уже неприятна.

— Так вот я к чему клоню, — продолжил Незримов. — Когда я снял «Общий язык», я решил, что на этом надо остановиться. И начал писать мемуары. Не смейтесь только!

— Да мы и не смеемся.

— Не просто потому, что хочу о себе любимом. Нет, здесь иная подоплёка. Мне захотелось самому изучить и представить читателю феномен Эола Незримова. Человека, которого в принципе могло бы и не быть. От меня все время как будто отмахивались, как от пчелы. Жаловаться мне не на что, жизнь удалась, ее большую часть я прожил с любимой женщиной, фильмами своими доволен, да и не бедствовал никогда. Как видите, живем в полном достатке.

— Это уж да уж! — сказала моя красавица.

— И все же, заметьте, я как бы есть, но меня как бы и нет, — продолжал Эол Федорович. — Идет битва, рвутся снаряды, свищут пули, падают раненые и убитые. А я — как шальная пуля.

— У вас первый полнометражный фильм-то «Разрывная пуля», — усмехнулся я.

— Не зря иронизируете, — печально улыбнулся он. — Я рассчитывал на эффект разрывной пули, а задружили с Финляндией, и меня оттерли на задворки. И так почти с каждым фильмом.

— Причем почти каждый — шедевр, — сказала Марта Валерьевна.

— Ну, шедевр, не шедевр... — замялся режиссер, но я решительно подтвердил:

— Шедевр!

А Наташа добавила:

— Шедевр, шедевр, еще какой шедевр.

— Если и не шедевр, то, как писала обо мне Нея Зоркая, каждый мой фильм — увраж, то бишь, в ее трактовке этого французского слова, явление, достойное внимания.

— Или открытие, — уточнила Марта Валерьевна.

— «Уврир» по-французски значит «открыть», — обозначил я свое знание французского.

— Так вот, — продолжал Незримов, — я решил свою книгу назвать «Незримый режиссер». Написано уже немало, но жена уверяет, что надо показать какому-нибудь профессиональному литератору.

— Точнее, хорошему писателю, — вновь поправила Марта Валерьевна. — И мы решили, что можем довериться именно вам.

Мы с женой переглянулись.

— Правильно решили, — сказала Наташа. — Только название... Вот вы сравнили себя с шальной пулей. Может, «Шальная пуля»?

— Я поддерживаю, — сказал я и вздохнул. — Потому что я тоже шальная пуля в русской литературе. — И смело добавил: — Только не живу на такой вилле.

— Насчет денег не беспокойтесь, — тотчас по-своему восприняла мое дерзкое замечание хозяйка дачи. — Ваш труд будет достойно оплачен.

Я ожидал, что мне тотчас вручат рукопись, измятую, политую слезами и кровью, со множеством перечеркнутых и переписанных слов, с рисунками на полях в духе Пушкина, иные страницы опаленные, ибо вырваны из огня в последний миг... Но через пару дней мне пришел на электронную почту банальный файл «Э.Незримов.Шальная пуля.docx», за чтение которого я взялся не сразу, поскольку меня завалили вступительными работами: народ вдруг вновь валом повалил в Литературный институт. Лишь когда вступиловки стали иссякать, я вспомнил про присланный файл и стал читать. Как и предполагалось, великий режиссер в виде писателя оказался полнейшим чайником. Сразу бросалось в глаза былье, как я называю чрезмерное использования глагола «быть» во всех его формах. Почти всегда рукопись начинающего облеплена быльем, подобно тому как мидии облепляют прибрежные скалы. Читать такое — все равно что есть гречневую кашу, сплошь усеянную черными семенами, или грибы маслята, не промытые от песчинок. Кроме былья, огромные куски незримовского текста оказались, как я говорю, чтопаны-перечтопаны, то бишь в них россыпью зияли «что» и «чтобы». Выглядело это примерно так: «Я был весьма амбициозен, что сказалось на том, что я был возмущен, что мне был задан такой вопрос. Был июнь месяц, и мне было крайне скучно сидеть перед приемной комиссией, что, конечно, они не могли не увидеть. Что и говорить, мне было противно, что...» — и так далее. В рукописи почему-то почти отсутствовали диалоги, просто пересказывалось, о чем и с кем происходили разговоры. И вообще все лишь обозначалось, а не показывалось, автор информировал читателя, вместо того чтобы давать ему живые картины. Все равно как читать в Интернете подробное содержание фильма, а не смотреть сам фильм.

Учитывая привередливость Незримова, следовало сразу ему отказать, но в институте тогда еще платили мало, в редакции, где я служил на полставки, еще меньше, и мы в некотором роде сидели на мели. Но я нарочно с излишней строгостью принялся выговаривать все начистоту о его полнейшей литературной несостоятельности, разве что слово «чайник» не произнес; откажется — хорошо, не откажется — денег заработаем, хижина-то у них не дяди Тома и не дядюшки Тыквы.

— Теперь вы мне нравитесь еще больше, — ответил он, выслушав. — С таким, как вы, можно работать. Не стараетесь угодить, честно сообщаете пациенту о его болезни.

— Потому что хороший врач лечит болезнь, привлекая пациента себе в помощь, — сказал я.

— Стало быть, все, что вы прочитали, никуда не годится?

— Никуда. Нужно начинать заново.

— Прискорбно... Каков будет ваш первый урок?

— Надо писать интересно, чтобы сразу затрагивало. Вот вы почему-то начинаете с того, как поступали после школы в художественное училище. А почему не с детства?

— Терпеть не могу воспоминания о детстве. Точнее, не люблю их читать у других и думаю, у меня получится не лучше.

— Это потому что большинство людей не умеет их правильно подать. Нужна сразу же яркая деталь, привлекающая читателя, как бы приглашающая его к столу. Вот, к примеру, какое блюдо нравилось вам больше всего в детстве?

— Блюдо? — задумался Эол Федорович. — Хм... Я всегда ждал лета, когда мама будет варить щи из щавеля.

Наташа и Марта Валерьевна сидели от нас неподалеку, разговаривали, возились с Юляшей, но когда возникла тема щавелевых щей, хозяйка дома обозначила, что все это время чутко прислушивалась к нашей беседе:

— Из щавеля? Странно. Почему-то мне ты их никогда не заказывал, а когда я предлагала, отказывался наотрез.

— Потому что после одного момента жизни я перестал их хотеть, — ответил Незримов. — Однажды я увидел на асфальте дохлого птенца, выпавшего из гнезда. Страшного, жалкого. И отвратительного. Его отвратительный вид впился в мое сознание. Я пришел домой, стал есть мамины щавелевые щи, и вдруг мне представилось, что на дне тарелки лежит этот птенец. В следующий миг мне даже померещилось, что я его жую. И меня стало рвать. И после того случая не могу даже думать о щавелевых щах.

— Конечно, с такого эпизода нельзя начинать книгу, — ухватился я за рассказанное, — но его обязательно нужно использовать. В нем проявляются, во-первых, ваша острая впечатлительность, во-вторых, тонкая натура, в-третьих, явный перфекционизм, нежелание мириться с уродствами жизни. Невозможно представить, чтобы вы стали показывать этого птенца в какой-нибудь своей картине. Даже блокаду Ленинграда вы умудрились снять без уродливых сцен, все весьма эстетично, даже голодные люди и мертвые.

— Еще я безумно всегда любил собирать с отцом грибы, — вошел в русло воспоминаний Эол Федорович. — Кажется, я помню каждый найденный белый, такие они были волшебные. И то, что их за один поход попадалось всего штук пять или шесть, лишь увеличивало их ценность. Я уважал их. Как уважаю людей, создавших лишь несколько творений, но каждое из них — великий шедевр. — Тут он с усмешкой глянул на меня. — Мы с вами к таковым не относимся.

— И не страшно, — принял удар я. — Время разберется, что шедевр, что не шедевр. — Дефо написал десятки книг, а остался один «Робинзон». Напишите о грибах. Или вообще, что первое вы помните в жизни? Самое первое?

— А вы?

— Я? Я не пишу пока о себе книгу.

— И все-таки.

— Бегемотика. Расскажи, Сашуль, — вмешалась Наташа.

— Мне подарили такого резинового бегемотика, тяжеленького и как настоящего, хоть и маленького. Я терпеть не мог игрушки, если они не имели настоящих форм предмета или животного. Этот бегемотик являл собой сильно уменьшенную копию бегемота. Когда мне его подарили, я вскоре заболел воспалением легких, у меня был кризис, врач сказал, что я либо умру, либо утром пойду на поправку. И утром я проснулся. Первым делом сказал: «Бегемотика!» И вот я помню, как беру его, тяжеленького, своей слабой рукой, целую его в круглую морду, а рядом мама плачет, дед с бабкой ликуют.

— Замечательный рассказ, — улыбнулся Незримов. — А что же я помню первое? Быть может, мамину шубу? Я очень переживал, когда мама уходила на работу, и ждал ее весь день с нетерпением. К вечеру это нетерпение становилось невыносимым, и я уже просто стоял у двери. И ждал. И вот дверь открывалась, мама входила, и я утыкался лицом в ее шубу, мягкую, дивно пахнущую морозом...

— Вот и начните с этого, — посоветовал я. — Даю вам страницу на описание вечера, нетерпения, появления шубы. Вы пришлете мне эту страницу, и я ее отредактирую. Так и начнем двигаться.

— Ладно, попробую. Так... Сколько я буду вам платить? Тысяча рублей за каждую обработанную страницу. Мало?

— Нормально, — засмеялся я. — Согласен. Только теперь в моих интересах, чтобы мы вместе сделали книгу на тысячу страниц и я бы заработал миллион.

Так началась наша совместная работа. Он писал страницу или несколько страниц, присылал мне, я обрабатывал, приходил к ним на дачу, получал деньги и давал следующую направляющую. Работал он по-черепашьи, и в месяц на нем мне удавалось заработать максимум тысяч пятнадцать, дело шло медленно, но все-таки шло. Незримов писал очередной эпизод, и под моим чутким руководством они стали походить на художественную литературу: «Однажды в нашем классе появился всеобщий любимчик. Возможно, с возрастом он стал лучше, не таким, как тогда, и потому я не стану называть его имени, а просто — Любимчик. Для ребят он стал вожаком, для девочек — предметом мечтаний: высокий, красивый, спортивный, остроумный, талантливый... Поначалу и я считал его достойным образцом для подражания. Но время от времени Любимчик стал совершать такие подвиги, что я усомнился в нем. Отнести убитую лягушку или мышь далеко в лес, на всем нам известный высокий муравейник, а через какое-то время прийти и увидеть обглоданный муравьями до белизны скелетик. Но мышь или лягушка еще куда ни шло, а вот обглоданный скелетик котенка шевельнул во мне противоречия. Мы стали тайком покуривать в школьном саду и однажды обнаружили там повешенного кота. Повесил не Любимчик, но, докурив папиросу, он счел остроумным всунуть окурок в пасть повешенного животного. Некоторые ребята засмеялись, а я возмутился. С весны мы играли на площадке в футбол, и Любимчик придумал забаву. Он наполнил старый футбольный мяч... хорошо, что не камнями, а лишь песком, но все равно удар по такому сопровождался болью, а то и вывихнуть ногу можно. И вот идет прохожий пионер из нашей же школы, мяч лежит вне площадки, а Любимчик просит: “Пацан, футбольни, пожалуйста, камеру!” (мы почему-то мяч называли камерой). Пионер, ничего не подозревая, разбегается и со всей мочи... После чего, взвыв от боли, прыгает на одной ноге, а футбольная площадка разражается смехом. “Но ведь ему больно!” — возмутился я. А Любимчик мне: “Да ладно тебе, Ёлка, не отвалится нога, поболит и перестанет”. Так я впервые осознал, что отрицательный персонаж может быть красивым, остроумным, всеобщим любимчиком, а при этом — сволочью. И изображать отрицательного героя мерзким, уродливым и тупым — весьма примитивный прием».

Или о первой любви: «Толстые каштановые косы, ярко-зеленые глаза, обворожительная улыбка. Как можно было не влюбиться? И я влюбился. Мы всюду ходили вместе, я раздобывал денег, чтобы сводить ее в кино, а потом купить мороженое в летнем парке. Стояло первое послевоенное лето, и все вокруг дышало любовью, надеждой на то, что наш народ, приняв на себя неимоверные страдания, заслужил наконец счастье. И все бы хорошо, но моя зеленоглазка имела странную привязанность к глупейшей считалочке: “Жили-были три японца — Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони. Жили-были три японки — Ципи, Ципи-Дрипи, Ципи-Дрипи-Дримпомпони. И женился Як — на Ципи, Як-Цидрак — на Ципи-Дрипи, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони — на Ципи-Дрипи-Дримпомпони”. Поначалу это и меня забавляло, казалось милым. Но зеленоглазка произносила свою считалочку к месту, а чаще всего не к месту, по три-четыре раза на день. И это уже стало раздражать. А потом еще хуже: она придумала к глаголам добавлять какое-то идиотское яйцо: “Так вот, глядишь ты, что получай-яйцо!” Вместо “получается”. Или: “Ну вот, опять начинай-яйцо”. И так далее. И вдруг куда-то исчезли и косы, и глаза, и улыбка, я смотрю на нее и вижу: дура дурой! И как только пелена спала с глаз моих, я ей и говорю: “Слушай, надоела ты мне со своими яйцами и японцами. Не хочу больше с тобой встречаться. Как говорится, любовь прошла, завяли помидоры”. Тогда я впервые осознал, как женская глупость способна убить собственную женскую красоту».

Дурацкое яйцо повеселило меня, в моей жизни тоже имел место персонаж, который всюду его прилеплял и тоже доконал меня своей глупостью, вот ведь как бывает, оказывай-яйцо!

— А ведь кроме женской глупости, — сказал я Незримову, — здесь еще одно поучение. Ваша зеленоглазка не повторяла хороших стихов, а это дурацкое «Як-Цидрак». В сущности, нам вот уже сто лет пытаются вдолбить, что «Як-Цидрак» лучше, чем «На холмах Грузии лежит ночная мгла...» или «Я встретил вас, и все былое...», что в «Черном квадрате» есть некая тайна, а в портретах Кипренского никаких тайн нет, что Эйзенштейн великий кинорежиссер...

— Да уж! — сердито дернулся Эол Федорович в своем кресле. — Ненавижу Эйзенштейна. Если бы Сталин не засталин его снять «Александра Невского», он бы так и снимал свою белибердень. Вы правы, нам внушают любить некое всемирное «Як-Цидрак».

— Смешно вы оговорились: Сталин не засталин...

— А вы видели порнографические рисунки Эйзенштейна?

— Еще не имел такого счастья.

— И не надо его иметь. Мерзее только проза Сорокина.

Нас все больше и больше роднили одинаковые взгляды, особенно отношение к тем, кого все восхваляют, а у нас о них резко отрицательное отношение. Очень весело становилось, когда мы оба начинали дружно поносить какого-нибудь дутого Звягинцева или суетливого и бездарного Михалкова-Кончаловского, помоечного Ларса фон Триера или гнуснейшего Пазолини. Весело пройтись вместе и по нынешним занюханным литературным идолам-лилипутам.

Но куда веселее мне стало, когда Эол Федорович принялся рассказывать про то, как брошенная им жена Вероника Новак доставала всех подряд письмами и звонками, кляузами и доносами на ушедшего мужа. У меня ведь было нечто подобное, и не много лет назад, как у него, а совсем недавно и еще не остыло. Только у него Вероника оказалась поталантливее в своих исхищрениях и измышлениях, проявляла больше фантазии. Обвинения в антисоветчине, шпионаже, гомосексуализме и многом другом нехорошем обошли меня стороной. «Желаю, чтобы тебе отрезало трамваем ноги и ты сдох, изъеденный раком, а я пришла плюнуть на твою могилу» — высшее достижение камней в мой огород. А вот Эола Федоровича бомбила целая авиация, пытаясь стереть его с лица земли, как Дрезден.

— Должен вам признаться, вам досталось куда больше, чем мне, — от души смеялся я.

Смеялись и Наташа с Мартой Валерьевной, впрочем, со вздохом добавляя:

— Сейчас смешно, а вот тогда...

— Да уж.

Зимой книга пошла веселее, по сорок–пятьдесят страниц в месяц, но весной и летом на меня сыпанули несколько авансов на сценарии к фильмам; они так и не будут сняты, однако сценарии я принялся усердно писать. Зато нам троим представилась возможность много попутешествовать по Италии, Франции и Испании, а Незримов злился, что из-за этого «Шальная пуля» простаивает. Как почти всякий режиссер, людей он рассматривал лишь в качестве винтиков в конструкциях его дел и начинаний. Хотя и его понять можно: уже восемьдесят пять, а человек, как известно, смертен.

Вторую осень и зиму мы с ним корпели над его книгой, точнее, он корпел, а я получал очередную порцию, быстро ее обрабатывал и нес на дачу над прудом, где мы все обсуждали, спорили, утрясали, и я получал очередной небольшой гонорар. Обычно мы шли к ним втроем, и жены уединялись с Юляшей, а мы усаживались возле камина, в котором осенью и зимой всегда потрескивали, пылая, дрова. Я вошел во вкус бесед с Незримовым, особенно когда мы подробно обсуждали того или иного режиссера, актера, писателя.

Оба скривились, вспомнив, что на полпути между ними и нами живет отвратительное крысоподобное существо, которое почему-то любил снимать в своих фильмах недавно умерший Эльдар Рязанов.

— Противоречит всем эстетическим представлениям, — сказал Эол Федорович. — Однажды намело много снега, и мы не могли с ней разъехаться. Я нарочно не уступал, наблюдая, как она бесится за рулем. Высунется и орет: «Коммуняка! Уступи дорогу, сволочь!» Почему я коммуняка? Я и в партии не состоял, и ни одного фильма на коммунистическую тематику. Но мне было смешно смотреть, как она бесится.

Наши мнения почти всегда совпадали, но интереснее с ним было поспорить, увидеть, как в камине его глаз потрескивают искорки, загорается упрямое несогласие.

— Мне кажется, Сталин был чем-то похож на вас, — сказал я однажды. — Он сам не врал и ненавидел тех, кто врет и виляет.

— Сталин... — задумался Незримов. — Вот о ком бы я снял кино. Да где найти актера? Или совершенно непохожи, или похожи внешне, но не внутренне, как этот осетин в сериале про Жукова. Смотрели? И не смотрите. Балуев в роли Жукова все равно что каменная степная баба в роли Афродиты. Я однажды снимал его, в «Волшебнице», но только потому, что мне нужны были именно такие глаза, как у него, — бездушные, не моргающие.

Мы как бы сблизились и как бы нет. На их даче встречались два-три раза в месяц, сиживали подолгу, разговаривали, угощались. Но ни разу они не позвали нас на праздники, на свои дни рождения или памятные даты. Мы ждали, может, позовут на его очередной день рождения, но они пригласили к себе ровно за день, и Незримов, угощая винами, сам пить не стал:

— У меня завтра день рождения, гости, так что я сегодня должен воздержаться.

— Ну да, мы же не гости, мы только по работе, — спокойно ответил я.

— Мы тогда тоже завтра выпьем, — отставила бокал Наташа. — За вас. В поезде. Мы завтра в Новгород уезжаем.

Про Новгород она приврала, чтобы не получалось, будто мы напрашиваемся к ним. А честно говоря, хотелось увидеть, кто именно будет удостоен чести.

В это мгновение по телевизору сообщили о вчерашней смерти Весны Вулович, стюардессы, которая сорок четыре года назад выжила в авиакатастрофе самолета, взорвавшегося в воздухе на высоте десяти километров. Мы увидели, с какой тревогой Марта Валерьевна смотрит на мужа и какая смертельная бледность озаряет его лицо.

— Ёлочкин, — сказала наконец хозяйка дачи ласково. — Ты бы все равно не стал на ней жениться, да и она моложе меня всего на два года.

— Водки, — тяжело выдавил из себя Незримов.

— Ну вот, трезвость отменяется, — с подковыркой произнесла моя жена.

— Как любит говорить жена Сашки Ньегеса, «наливай!» — Марта Валерьевна с усмешкой вернула водку в кадр.

Мы помянули Весну Вулович, не понимая, какое значение она имела в жизни Эола и Марты, но, выпив, режиссер рассказал, закончив словами:

— Еще тогда внутренний голос предсказал мне, что я буду жив до тех пор, пока будет жива Весна.

— Ох, этот твой внутренний голос такой обормот! — махнула рукой хозяйка дачи.

И оказалась права — после смерти Весны миновала зима, пришла весна, а великий режиссер оставался жив-живехонек. Правда, смерть стюардессы оживила его трудоспособность, страницы воспоминаний посыпались одна за другой. Он явно спешил выложиться, пока не помер.

— Вот я жил себе, не отвечая на клевету, и дождался, когда мимо моего дома пронесли гроб врага, — усмехался он, поминая безвременно угасшую киноведшу Люблянскую, зверски убитую грабителями в собственной квартире в Лаврушинском переулке. — Сорок семь ножевых. Ровно столько ран нанесла она мне в былое время своими статьями.

— Не дай бог, кто-нибудь сопоставит количество, — заметила моя красавица, за время нашего общения с Незримовыми полюбившая тонко подкалывать великого режиссера.

— И за каждую рану по году колонии строгого режима, — добавил я.

— Может, я плохой человек, — сказал Эол Федорович, — но мне как-то легче дышать, когда перестала дышать эта тварь.

— Человек неплохой, а христианин никудышный, — вздохнула Марта Валерьевна. В последние годы она все больше прикипала к церкви, там и сям дачу украшали иконы и иконки. Она, а не Незримов, много рассказывала нам про Толика, похороненного на Изваринском кладбище, где вот уже с десяток лет восстановился храм Ильи Пророка.

— А я вообще не христианин, — ответил Эол Федорович. — И имя мое не христианское. Я — человеконин. Моя вера в человека, в его силу, ум, благородство. А главное — неоскверняемость. Бог жесток, как люди, зато люди бывают великодушны, как боги. И даже выше. Христос был самый великодушный и неоскверняемый человек. На осле ездил, не на «мерседесах». Я бы к Луке Войно-Ясенецкому ходил на поклон, а не к нашему изваринскому попику. Храм построил другой священник, да и помер сразу же, а этот себя восхваляет. Книг не читает, фильмов не смотрит. Я разговаривал с ним.

— Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, с нашим настоятелем не хочется дружить, — спел я.

— Ну а что? Марта Валерьевна в разговоре с ним сказала, кто я, так он слыхом не слыхал. А потом говорит: «Нужно смирение». При нем будут резать, а он скажет: «Смиряйся!» При муже будут жену насиловать, а он скажет мужу: «Потерпи, всякое бывает, а тебе за терпение воздастся».

— Может, на другую тему? — предложила благочестивая Марта.

— О! — Незримов поднял указательный палец, сухой и белый, как обглоданная муравьями косточка. — Как только с христианами начинаешь спорить, они тотчас меняют тему. А я, знаете, всегда иду напролом в достижении истины. И если Бог есть, то когда я пред Ним предстану, у меня будет что сказать Ему по поводу многих несовершенств Его творений. Вот, скажем, когда выпадет много снега, красота неописуемая. Тут Господь Бог великолепен. Но приходит весна или оттепель, и белоснежные роскошные сугробы превращаются в серые, неприглядные холмы, и нам приходится любоваться ими много недель, прежде чем они окончательно растают. Где же божественная эстетика? Заметьте, я всегда избегал показа грязи, безобразия, мерзости. Я импрессионист. Когда Левитан увидел картины импрессионистов, он взвыл оттого, что на большинстве его собственных картин беспроглядная серость, пасмурность. И еще больше приуныл.

Некоторые эпизоды, выловленные на удочку воспоминаний, Эол Федорович отказывался вписывать в книгу. Например, однажды Марта Валерьевна заговорила:

— Он только с виду такой субтильный и может показаться слабым, а на самом деле он, как муравей, может расправиться с кем-нибудь вдвое объемнее себя. Однажды произошел такой случай. К нам заехал в гости Гайдай и каким-то макаром прихватил с собой актера Невинного.

— Это не обязательно вспоминать, — фыркнул Эол Федорович.

— Не обязательно, но желательно, — властно возразила Марта Валерьевна. — Это, кажется, шел год Московской Олимпиады, осень.

— Худой год, — вставил Незримов. — Всякая дрянь тогда на экраны высыпала, сплошной «Гараж»-«Экипаж», «Пираты хэхэ века»...

— Какие пираты? — не сразу поняла моя красавица. — А, поняла, хэхэ это ХХ века, смешно.

— Не прав ты, миленький, — возразила хозяйка дачи. — А «Осенний марафон», а «Тот самый Мюнхгаузен», нет, хорошие фильмы тоже выходили. Это у нас был застой, который только через три года закончился съемками «Тины». Но время стояло не самое лучшее, это ты прав, у нас неприятности с Толиком, когда у него сначала порок сердца обнаружился, а потом папаша-скот тоже обнаружился. И Толик в итоге к нему ушел жить. Трещина прошла по нашей семейной идиллии.

— Еще Ньегес, собака, в том же году репатриировался в свою Эспаньолу, — мрачно произнес хозяин дачи. — Мне из-за этого Госпремию дали шиш да ни шиша. Володя Высоцкий умер. Много чего плохого. Я носился с фильмом про посадку самолета на Неву, мне опять отказали...

— Словом, где-то в мрачном ноябре, как раз после ухода Толика к мерзкому папаше, и случилось с Невинным, — продолжила рассказ Марта Валерьевна. — У Эола Федоровича отношение к Финляндии особое, а Гайдай как раз только что выпустил «За спичками»...

— Заказуху, — зло вставил режиссер.

— Ну да, какая-то годовщина восстановления особых добрососедских отношений между СССР и Финляндской Республикой, — дипломатично продолжила жена режиссера. — Сталин финнам почему-то простил, что они блокаду Ленинграда с севера держали, а Хрущев и вовсе в щедрые объятия их принял. И вот к юбилею хрущевских объятий Гайдаю заказали фильмец, чтобы там финны были для русского народа симпатичными. Невинный там в главной роли. Приехал с Гайдаем, стал финнов расхваливать, мол, они не такие стали, как когда Гитлеру служили. Гайдай быстро смекнул, что Эол Федорович в своем отношении к белым и пушистым суоми непоколебим, и уехал, а Слава Невинный задержался, расхваливал Эола Федоровича, мол, страшно мечтаю у тебя сыграть про то, как самолет на Неву сажают, не знал, что ли, что идею опять не поддержали? А наш-то гений все больше набычивался. И тут Славу за язык дернуло что-то такое про меня ляпнуть, не подумавши. Да и не очень-то обидное, так, на волосок от обиды. Но по нашему Эолу Федоровичу сразу ток пробежал. И говорит: «Ты, когда входил, дверь видел?» «Видел, красивая дверь», — отвечает тот, как бы не понимая. «Так иди и посмотри на нее еще раз. Понятно?» Тот: «Да ладно тебе, Ёлыч-Фёдыч, я же не в том смысле». А этот гусар хвать его за шиворот — и что вы думаете, резко так поднял со стула и потащил к выходу. И вытурил, бедолагу. Как Денис Давыдов французскую армию. Сцена забавная. Невинный высокий и грузный, Незримов невысокий и худущий, а тащит эту махину. Мне даже жалко стало Славика, он года на четыре всего был моложе Эола Федоровича, а выглядел как первоклашка, которого учитель из класса выгоняет. Жалко-то жалко, но внутри приятно, что муж так по-мужски постоял за мою честь. Я его стала укорять: «Невинного человека из дома выгнал!» — а в сердце своем думаю: молодец ты у меня, бравый добрый молодец.

— Я бы и на дуэль за тебя пошел, как Пушкин, — без тени юмора произнес Эол Федорович.

— А что же он такое сказал про вас? — полюбопытствовала Наташа.

— Да чепуху какую-то, — отмахнулась Марта Валерьевна, но муж возразил:

— Коль уж рассказала, то детали не утаивай. Это в книге можно написать: «Он ее оскорбил», а в кино извольте показать, как именно, какими словами. А сказал он тогда вот что: «Ты Незримов, я Невинный, нам вместе держаться надо». Посмотрел на Марту и добавил: «И с женой твоей у нас есть сходство. Я Невинный, а она невидная».

— Ну, за такое конечно! Браво, Эол Федорович! — захлопала в ладоши моя видная.

— Слава потом звонил, извинялся, — закончила рассказ Марта Валерьевна. — Мол, он имел в виду, что Незримов перестал меня в кино снимать, вот я и стала невидная, то бишь тоже невидимая, незримая.

— А Эол Федорович?

— О, это жестокий человек. Ответил: «Ты меня тоже прости, что я тебя выставил, но чтобы впредь ты тоже был для меня и невидимым, и незримым!» Бедный Невинный, в последние годы так болел диабетом, что сначала одну ногу ампутировали, потом другую, потом умер. И, кстати говоря, он у тебя ни в одном фильме не снимался. — Тут она посмотрела на мужа и увидела в его глазах трагедию. — Или снимался? Ёл, не пугай меня!

— В том-то все и дело, — мрачно ответил режиссер. — В «Бородинском хлебе». Он тогда только начинал, в театре в «кушать подано», и в кино в эпизошках. И я его тоже тогда взял в эпизодик. Без слов. Три секунды экранного времени. На Бородинском поле. Солдат сидит на земле и с недоумением смотрит на свои оторванные ступни.

— Господи помилуй! — Марта Валерьевна движениями опытной прихожанки осенила себя крестным знамением. — А я и не знала.

— Еще одно из моих бесчисленных преступлений, — горестно покачал головой режиссер-головорез. В данном случае — ногорез. — Правда, у Славки тогда получилась его лучшая роль в кино. Не боль, не ужас, а лишь недоумение: были ноги — и нет ног.

История о выдворении Невинного за невинную, но все-таки обидную шуточку заставила Наташу немного получше относиться к великому режиссеру, которого доселе она считала черствым сухарем и занудой в жизни. Но все равно сильной симпатии к своей режиссерской персоне он в ней так и не обрел.

Со временем я чаще стал один ходить на дачу над прудом: Юляша боялась собак — они однажды сильно ее напугали, — а у Незримовых выросли три львовидных леонбергера. Вполне добродушные, но грозные с виду, они бегали по участку, и она, бедненькая, повизгивала от страха. К чему такие испытания? И втроем мы стали заходить к ним гораздо реже.

Однажды Незримов припомнил, что некоторое время в школе у него была кличка Геопард, поскольку именно так он произносил название самого стремительного млекопитающего, и Наташа сказала:

— Точно, он похож на гепарда, тонкий, небольшой леопардик, именно что геопард. Ему подходит.

И она стала заочно называть его Геопардом, даже иной раз в глаза:

— Товарищ Геопард, скажите, пожалуйста...

Но в основном всю жизнь сверстники и близкие друзья звали его Ёлом, Ёлкой, Ёлкиным и даже Ёлкин-Палкиным. Мы, разумеется, только Эолом Федоровичем, да и как иначе?

— Хотите знать, Эол Федорович, что меня больше всего удивляло и восхищало в вашей работе?

— В какой именно?

— Вообще в вашей методике работы.

— Ну, любопытно.

— То, как вы умели отбирать талантливых артистов и как умели вписывать их в фильмы. Ведь известно, что когда в актерском составе одни блистательные звезды, они волей-неволей станут давить друг друга, и потому режиссеры стараются брать трех-четырех звезд, а остальных подчиняют этим ярким и для того берут неприметных. В футболе, к примеру, трудно представить, чтобы в одной команде играли одновременно Пеле, Марадона, Беккенбауэр, Стрельцов, Батистута, Кройф и Гарринча. А вы не боялись.

— Это не совсем так, — возразил Незримов. — Многие актеры становились знаменитыми уже после съемок в моих картинах, а я их брал к себе, когда они еще были никому не ведомые избранники. И кстати, многие, как ни странно, потом забывали, что дебютировали именно у меня. Обо мне постоянно забывают... Порой мне даже кажется, что меня нет и не было на свете. А особенно сейчас, когда вы, Александр Юрьевич, так профессионально воскрешаете мою жизнь, у меня нередко появляется мысль о том, что это вы меня выдумали.

— Еще чего скажете, товарищ бог ветра! — возмутилась при таких его размышлениях Марта Валерьевна. — Может, и меня Александр Юрьевич выдумал?


Глава девятнадцатая
Экран обетованный

Закончив смотреть «Общий язык», Эолова Арфа подлетела к Эолу и со слезами расцеловала его, ничуть не ощущая холода его лица. Величественный лик потомка богов оставался неживым, но в нем что-то затеплилось. В окна смотрел июньский вечер, часы показывали половину восьмого, именно в это время он умер вчера, а точнее — сегодня, потому что время вернулось вспять и снова стоял день накануне их золотой свадьбы.

Тотчас она вылетела из окна дачи и стремительно полетела на Кавказ, туда, где они так много путешествовали, когда последний фильм Незримова вышел на экраны и пользовался бешеной популярностью, особенно почему-то в Дагестане. Не в Чечне, где все возмущались тем, что показано, как чеченский мальчик попал в российский детский дом и слишком долго там прожил. Да и концовка вызывала у чеченцев весьма сдержанные эмоции. Лишь когда картину показали Рамзану Кадырову, тот неожиданно пришел в восторг, прослезился и устроил целый фестиваль фильмов Эола Незримова, а самих их поселил в горах, в роскошном, только что отстроенном дворце. И отношение чеченцев к общему языку вмиг перешло с холодного к горячему.

Душа Арфы парила над горами Кавказскими, воскрешая все те многочисленные поездки трех-четырех лет после выхода «Общего языка», когда с потомком богов происходило нечто невероятное — он на глазах молодел, расцветал, и кто знает, может, прав был тот чудак князь Назримов, уверявший, что Эол Федорович, как и он, происходит из древнего рода, служившего тарковскому шамхалу[1]. Да и в Махачкале многие уверяли Незримова, что он на самом деле Назримов, и фамилия эта означает «победоносец».

— Выходит, я однофамилец Победоносцева, — смеялся на эти уверения режиссер.

Но на Кавказе он и впрямь расцветал:

— Ведь отсюда, голосочек мой, все человечество пошло после потопа. Как вышли из Ноева ковчега на горе Арарат, так и стали стекать во все стороны по мере снижения уровня воды. На склоны нынешней Турции и Армении, затем потекли людские потоки дальше — в Грецию и Сирию, Месопотамию и Персию, Армению и Грузию, дошли до Кавказа. И среди них витал отпрыск бога ветра Эола, я просто чувствую это. Всеми легкими чувствую своего предка!

Облетев Кавказ, Арфа спустилась в изумрудную долину со множеством прудов и озер и на берегу одного из прудов увидела их дачу, только территория вокруг нее значительно расширилась. Она приземлилась. Из дома вышел Тарковский, одетый как пижон: узенькие брючки, на шее ярко-желтое кашне.

— Все в порядке, — с умным видом сказал он. — Сейчас все придут. Ведь смерти нет, а есть только Россия.

И впрямь, следующими из дома вышли Герасимов и Макарова с огромным букетом лилий, за ними следовали сияющий Вася Шукшин, Коля Рыбников с Аллой Ларионовой, Володя Высоцкий с гитарой, Вадик Захарченко и Лева Кулиджанов. Кто-то нес цветы, кто-то музыкальные инструменты. Левон Кочарян и Инна Крижевская явились с деревянной копией Ноева ковчега. Исаковский тащил под руку пьяноватого Твардовского. Бондарчук зачем-то приволок детский велосипед из «Сережи». Фаина Раневская шла под руку со Славой Баландиным, а Гена Баритонов — с Жанной Степняковой. Явился и старенький гений хирургии Шипов, драгоценный их Терентьич, а с ним под руку ступала Аня Самохина. Поток гостей не кончался.

Все они радостно поздравляли Арфу с золотой свадьбой и почему-то не спрашивали, где же Эол.

— Эол будет скоро, не волнуйтесь, с минуты на минуту, — с уверенностью говорила она, опережая их вопросы.

Батюшки, и Феллини со своей Джульеттой заявились! А этот лысый? Да это же Энтони Мингелла!

— Эол очень обрадуется, — сказала она ему так, чтобы не услышали другие. — Он считал вас гением и очень огорчался, когда вы, так сказать...

— Life is life, — скромно ответил Мингелла, пожимая плечами.

Гости продолжали и продолжали выходить из дома на сияющую изумрудную лужайку над прудом, и лужайка медленно расширялась, чтобы всем хватало пространства.

Где-то за прудом зазвенел звонок, как в кинотеатре. В сопровождении Лёни Филатова появился совершенно неожиданный гость — степенный владыка в летнем светло-сером подряснике, со скромным наперсным крестом. Смиренно благословил всех легким крестным знамением, и Леня усадил его в скрипучее плетеное кресло.

— Кривичи-радимичи! — прогремела в устах Меркурьева фраза Героя Советского Союза Дубова из фильма «Не ждали». — Гляньте! Ведь мы на экране!

И все с удивлением обнаружили, что над прудом вознеслись высокие и обширные границы экрана.

— А вместе делаем общее дело, — засмеялся Гоша Жжёнов, одетый гаишником из «Берегись автомобиля».

— Ребята, а фейерверки будут? — задорно спросила Нина Меньшикова, стоя под руку с мужем Стасиком Ростоцким, оба — сама элегантность.

— Безусловно, — отвечала Арфа своим несравненным голосом.

По ту сторону экрана смутно проглядывался зрительный зал, постепенно наполняющийся, звенел второй звонок.

— Я не опоздал? — озираясь, спросил появившийся Смоктуновский.

— Кеша! — воскликнул Пуговкин.

— Всякий раз мне удивительно смотреть на зрителей из зазеркалья, — произнес Тарковский.

— А я уже привык, — сказал Высоцкий. — Вон, кажется, и наш в первом ряду показался. Друг, оставь покурить!

— Нашел тоже мне курильщика, — проворчал Евстигнеев.

— Элем, Лариса! — крикнул Климову и Шепитько одиноко стоящий в отдалении Гайдай. — Скорее, уже третий звонок скоро!

— Да нет еще, куда торопишься? — осёк его Басов. И добавил: — Правды жизни не хватает.

— Данелии нет еще, где Данелия? — спросил Олег Янковский, явившийся в камзоле барона Мюнхгаузена.

— Здрасьте, забор покрасьте! — дружелюбно засмеялся Вася Шукшин. — Гия еще только в следующем году. Понимать надо, печки-лавочки!

— Василий Макарович, если бы вы знали, как он вас любил! — всплеснула руками Арфа.

— Отчего же любил, Марфуша? — обнял ее Шукшин. — Раньше любил, а нынче разлюбил?

— Ой, простите, конечно, конечно, — засмущалась она.

Народ продолжал прибывать. Слава Тихонов явился в мундире Штирлица, а в чем же еще? Миша Козаков, Таня Лаврова, Юра Богатырев, Тоня Шуранова, Нонна Мордюкова, Вика Федорова, Руфина Нифонтова, Саша Белявский, Ириша Радченко, Андрюша Миронов...

Все они не могли бы попасть на их золотую свадьбу — там, но зато во всей красе явились — тут.

— Кстати, Стасик Говорухин тоже на подходе, он во втором ряду, — сообщил Высоцкий. — Его послезавтра будем встречать.

— Ермаш-барабаш! — воскликнула Арфа, подбежала к Ермашу и от души поцеловала его в обе щеки. — Филипп Тимофеевич, как я рада, что вы тоже...

— Я твоего Ёлкина-Палкина уважаю, — засмущался Ермаш. — Мало того, с Юрой Гагариным договорился, он чуть попозже подлетит. Жалко, конечно, что Ёлфёдыч так и не снял о нем.

— А Весна Вулович? — спросила Арфа.

— Эх ты! Забыли про нее! — возмутился Женя Леонов, но тотчас разулыбался. — А вообще-то хорошо, что нашего полку сейчас еще прибудет.

— Ну, братцы-кролики, не ожидал я, что и меня сюда пригласят, — ликовал Юра Сегень, приобнимая жену Нину, которая млела и стеснялась в присутствии такого количества актеров и актрис, многих из которых она когда-то боготворила.

Зазвенел третий звонок, все заволновались, и тут появился Толик:

— Мама!

— Толичек! — воскликнула Арфа и бросилась его обнимать и целовать.

— Мама, прости меня за все, мамочка! — лепетал приемыш.

— Уже свет гаснет, — предупредил Слава Дворжецкий.

Арфа оглянулась и увидела, что все значительно попятились, выстроившись полукругом пред фасадом дома, Толик тоже отлетел от нее и присоединился к остальным. Вдруг под ней образовался плотно сбитый деревянный пол, как в испанских таблао, она увидела на ногах туфли, в которых снималась в «Индульто», и поняла, что наступил кульминационный момент, что она стоит в том же традиционном платье бата де кола, с оборками и воланами, сплошь в одном цвете, карминово-красном.

Она присела, широко расставив ноги, словно едет на очень широкой лошади, руки сцепила перед собой, создавая контур сердца, лицо повернула в профиль, придала ему выражение полной сосредоточенности на музыке и предстоящем танце.

В таком образе он и увидел ее, внезапно открыв глаза, когда электрическая искра новой жизни пробежала по всему его существу!

Он вспомнил, что они готовились к завтрашней золотой свадьбе, очень волновались, океан предпраздничной суеты поглотил их, и в какой-то неожиданный миг Эол Незримов в роли Эль Рохо запоздало услышал топот копыт быка, бегущего на него сзади, и то, что настигало почти всех снимавшихся в его фильмах, настигло и его самого — длинный и острый рог быка судьбы вонзился ему прямо под левую лопатку. Адская боль!

И он умер, но сквозь смерть слышал приглушенные звуки Эоловой Арфы, отдаленные отзвуки любимого и божественного голоса любимой женщины, они, эти отзвуки, держали его в невесомости, мешая рухнуть куда-то вниз, куда его мучительно тянула зловещая и холодная сила. И это продолжалось долго, казалось, вот-вот — и он все-таки рухнет...

Но живительный ток пробежал по нему, и Эол открыл глаза. Он обнаружил себя в зрительном зале, на первом ряду, в самом центре, а перед ним распахнулся гигантский экран, на котором сиял под солнцем берег пруда; на заднем плане, перед их дачным домом, выстроились люди, лица у всех до боли знакомые, но главное, что между ними и берегом пруда на изумрудной лужайке сверкала сцена, точь-в-точь такая, как в таблао Вийя Роза, и на сцене замерла она, любовь всей его жизни. Одетая как испанская байлаора, она застыла перед тем, как начать танец, в ожидании своего тореадора.

Он захотел встать и идти к ней, но разве можно шагнуть из зрительного зала в экран?

— Эол! — кричали собравшиеся там, на экране. — Иди к нам! Иди к нам, Эол! Встань и ходи! Эо-о-ол! Иди к нам!

Вдруг через пруд к берегу пробежала красная ковровая дорожка и застыла, готовая принять его шаги. Но как же? Как же встать и идти? Мгновения бежали, а он все оставался неподвижным, одетый в темно-синий лондонский костюм, купленный нарочно для золотой свадьбы, и не мог понять, как сделать первое движение.

И тут что-то мелькнуло под ногами и побежало в сторону экрана. Шоколад! Ловкий котяра впрыгнул прямо в экран и, очутившись по ту сторону, побежал по красной ковровой дорожке, шмыгнул на берег и оглянулся. За спиной у Эола раздались смех и аплодисменты. И оказалось, что это так легко — просто встать и пойти. И он пошел прямо в экран, слыша за спиной у себя уже не рукоплескания, а целый шквал бурных оваций и крики:

— Браво, Эол! Слава тебе, маэстро! Иди туда, к ним!

Ноги его ступили на красную ковровую дорожку, и он увидел, что обуты они уже не в черные вечерние туфли, а в легкие сапатильяс, черные с бантиками, да и темно-синий лондонский костюм сменился трахе де лусес — костюмом огней, на нем чакетилья, расшитая серебром и золотом, украшенная драгоценными каменьями, на голове у него каракулевая монтера, а на боку — шпага.

Шквал оваций за спиной у него становился все тише, а приветственные крики впереди все громче:

— Браво, Эол! Ты сделал это! Оле, тореадор!

По красной ковровой дорожке он перешел с поверхности пруда на берег, Шоколад дождался его и теперь шел сзади хозяина. Не дойдя пяти шагов до сцены, Эол остановился, глядя на свою несравненную байлаору.

— Ола! — воскликнул Высоцкий и, схватив гитару, превратился в токаора, из его струн вырвались зажигательные ритмы фламенко.

И сразу еще несколько человек, обратившись токаорами, заиграли на гитарах, а целый десяток гостей их золотой свадьбы стали кантаорами, на все лады запели.

Байлаора вздрогнула, взмахнула руками и с медленным ускорением стала танцевать фламенко, все быстрее и быстрее, жарче и жарче, утонченная и прекрасная, каблучки стучали и цокали, юбки взлетали и опадали, в руках щелкали кастаньеты.

То была она — его Эолова Арфа!


Глава двадцатая
Кто это?

В то утро 12 июня 2018 года мы с Наташей предвкушали феерию. Наконец-то эти противные Эол и Марта пригласили нас к себе на большой праздник. Очень хотелось отказаться, но событие предстояло особое — их золотая свадьба! Так что побывать на ней хотелось больше, чем гордо отказаться: «Мы не сможем».

А главное — наш подарок, о котором они еще знать не знали. Книга. «Шальная пуля». Не стану рассказывать, каких усилий мне стоило добиться от издательства, чтобы к этому дню получить хотя бы сигнальные экземпляры. Обещали и весь тираж, пять тысяч экземпляров, но что-то у них пошло не так, и они с извинениями сказали, что тираж выйдет чуть позже.

Однако в трех сигнальных экземплярах, которые я привез домой накануне 12 июня, теплилась интрига. Тираж он бы просто раздарил всем гостям, а вот когда я доставлю ему только три штуки, кому он раздаст их? Никому? Оставит одну себе, а две подпишет? Или все три подарит с автографом? Тогда кто станет счастливчиками? Так что предстоял еще и такой конкурс.

Нарядились мы ярко и празднично. На мне сиял благородный кремовый костюм, в котором я пять лет назад женился на своей красавице. Наташа надела летнее воздушное платье ярко-малинового цвета. В нем она щеголяла, когда мы с ней ходили в Египте на представление «Эльф лейла уа лейла» — «Тысяча и одна ночь», и какой-то араб при входе, ловко говоривший по-русски, спросил меня, цокнув языком:

— Уважаемый, сколько верблюдов отдал за такую красавицу?

— Всех до единого, — ответил я ему с гордостью.

А Юляшу мы нарядили в платье для фламенко, купленное в Мадриде. В нем она с нами вместе ходила и плясала в том самом таблао Вийя Роза, воспетом Незримовым в его фильме «Индульто». Тогда оно ей, полуторагодовалой, было великовато, а теперь в самый раз.

Празднично разодетые, с огромным букетом роз «Пинк Флойд» и тремя сигнальными экземплярами «Шальной пули» мы отправились пешочком по улице Некрасова. Настроение — самое приподнятое, как у Гагарина, когда он воскликнул: «Поехали!» И надо же такому случиться, что когда мы проходили мимо дома любимой актрисы Эльдара Рязанова, она сама выехала из своих ворот и, злобно высунув на нас свой нос из окошка машины, презрительно фыркнула, что явно означало: такие расфуфыренные, а тащатся пешком. Она тотчас уехала, а я спросил Наташу, знающую все приметы, какие только есть и каких только нет:

— Если черная кошка, то понятно, а если крыса перебежала дорогу?

— К пропаже, — не моргнув глазом, ответила та, за которую я отдал всех своих верблюдов. — Причем к весьма крупной. Можно стать жертвой профессиональных мошенников.

Посмеявшись, мы дошли до поворота на улицу Лебедева-Кумача и пошли вниз, к двум прудам, на берег одного из коих, собственно говоря, и направлялись. И сразу увидели недоброе — толпу народа, полицию, полосатые ограждения.

— Ну Йо-о-ол-ты Федорович! — воскликнула прекраснейшая. — Что это может быть, Сашенька?

— Все, что хочешь, — недоумевал я, — хоть разрывная пуля, хоть шальная.

Подойдя ближе к скоплению людей и полиции, мы увидели Никиту Михалкова. С огромным букетом вишневых роз он давал интервью Первому каналу:

— Пропажу обнаружила домработница. Она утверждает, что в доме никого не было, но никаких следов насилия и всего такого. Ничего не пропало из драгоценностей. Я, как видите, приехал в урочный час их поздравить. Пятьдесят роз, по количеству прожитых ими вместе лет, плюс одна... Все это, конечно, странно. Неужели они пригласили огромное количество гостей, а сами умотали куда-то? Все их автомобили на месте. Может, такси вызвали, конечно?.. Собаки по двору скачут, полиции пришлось их временно усыпить. Вон Меньшов, вон Лановой, с женами. Они тоже в шоке, недоумевают, что могло произойти. Остальные будут подъезжать, а тут такое недоразумение. Собственно, это все, что я могу сказать.

Он повернулся и направился к своей машине. Я окликнул его:

— Никита Сергеевич! Они что, правда исчезли?

Михалков остановился, посмотрел на меня, пытаясь вспомнить, где мог меня видеть. Мы с ним пересекались часто, но мельком, довольно плотно пообщались после просмотра на «Мосфильме» фильма по моему сценарию, когда я подарил ему книгу. Но сейчас он явно не мог меня вспомнить.

— Вы думаете, Эол Федорович мог взять и уехать куда-то? — спросил я.

Он задумался, потом произнес:

— Эол Федорович? А кто это?

Я замер, ошарашенный, Никита Сергеевич сел в свою машину и уехал.

— Надо Ланового расспросить, — предложила Наташа, увидев, что Василий Семенович и Ирина Петровна направились в сторону своей улицы Зеленой, где они жили на даче, как и Незримовы, только гораздо менее шикарной. Я поспешил догнать чету Ланового и Купченко, окликнул их.

— Простите, пожалуйста, скажите, вам что-нибудь известно?

— Нам? — переспросил Лановой. — Ничего. Кроме того, что на той даче жили какие-то муж и жена, а сегодня утром обнаружили, что они оба исчезли куда-то.

— То есть? — опешил я. — Что значит какие-то? Там ведь жил ваш закадычный друг режиссер Незримов.

— Режиссер Незримов?.. — задумался Василий Семенович. — Простите, кто это? Душа моя, ты знаешь такого режиссера Незримова? — обратился он к жене.

— Впервые слышу такую фамилию, — ответила Ирина Петровна. — Кстати, фамилия красивая. И для режиссера была бы в самый раз. В отличие от актеров, режиссеры чаще всего остаются для зрителей незримыми.

Они развернулись и продолжили свой путь на родную дачу. Наташа и Юляша уже стояли рядом со мной и слышали наш разговор.

— Ничего удивительного, — сказала прекраснейшая. — Хорошенький фокус выкинули всем господа Незримовы: наприглашали гостей, а сами куда-то смылись. Вот Лановой с Купченко и сказали, что отныне знать не знают, кто такой режиссер Незримов.

— Ребята, а мы в гости-то пойдем? К Незримовым-то? — спросила Юляша. Она, как только научилась говорить, называла нас ребятами. Мы не препятствовали такому панибратству, понимая, что таким образом ребенок изначально записал нас в свою компанию, в общество себе подобных.

— Похоже, что сегодня нет, — ответил я, с удивлением глядя на то, как быстро расходится толпа, еще недавно теснившаяся меж двумя прудами. Лишь несколько полицейских разгуливали по территории дачи «Эолова Арфа» и снаружи, вдоль полосатых красно-белых лент ограждения. Мы подошли к одному из них, и я спросил:

— Простите, это правда, что они исчезли неведомо куда?

— Выясняется, — ответил страж порядка крайне лаконично.

— Мы были в числе приглашенных... — заикнулась было моя жена, но он посмотрел на нее равнодушно и промолвил:

— Вас вызовут.

Мы стояли остолбеневшие, не понимая, о чем думать и гадать, но тут я вспомнил, как Эол Федорович и Марта Валерьевна сбежали с собственной свадьбы и махнули... куда бишь они там махнули? Об этом же в книге есть!

Я сунул руку в пакет с тремя сигнальными экземплярами «Шальной пули» и достал один из них, чтобы посмотреть, куда они сбежали со своей свадьбы. Но почему-то в руке у меня оказался сборник дивных рассказов Натальи Романовой-Сегень «Рецепт хорошего настроения». Я достал два других экземпляра, и они тоже оказались «Рецептами хорошего настроения».

— Как это я вместо «Шальной пули» положил и нес сюда твои книги? — задал я вопрос.

— Эх, Кот, ты в своем репертуаре... — с ласковой укоризной произнесла Романова-Сегень.

— Но я не мог их перепутать! — воскликнул я.

— Мог, — возразила жена. — Но я тронута тем, что ты хотел на золотую свадьбу Незримовых подарить мою книгу, которая у них уже есть.

В праздничных нарядных одеждах, с цветами, мы уже выглядели нелепо на фоне оградительных лент и полицейских и медленно побрели обратно домой.

— Мистика какая-то, — бормотал я.

— А крысиная-то примета вмиг исполнилась, — подметила Наташа. — Вот вам пропажа так пропажа!

Всю дорогу мы с недоумением гадали, что же могло произойти, и единственным объяснением выглядело бегство, как тогда, пятьдесят лет назад, со свадьбы.

— Но тогда они сбежали в самый разгар веселья, когда гости уже оставались довольные, сытые и пьяные, — говорил я. — А сбежать до торжества, оставив всех с носом, это, кривичи-радимичи, нехорошо. Не могли они так поступить.

— Могли, — возразила Наташа. — Я всегда говорила, что они мне не нравятся. Да, по-своему они выдающиеся оба, может быть, даже великие. Но все равно какие-то неприятные. И мне всегда хотелось поскорее сбежать с их дачи. Казалось, вот-вот — и рухнет потолок и нас придавит, как семью Александра III в поезде.

Но еще более непонятные и даже, я бы сказал, страшные вещи стали происходить, когда мы вернулись домой. Первым делом бросились искать пакет с тремя сигнальными экземплярами «Шальной пули» и не могли его нигде найти.

Тогда я включил компьютер и стал рыскать в поисках новостей об исчезновении Эола Незримова и его жены Марты. Меня встретила информационная пустыня. Нигде и ничего. А когда я открыл страницу Википедии «Незримов Эол Федорович», я вообще чуть с ума не сошел от увиденного.

Поначалу все шло как обычно:

Незримов Эол Федорович (25 декабря 1930, Горький) — советский и российский кинорежиссер. Народный артист РСФСР. Лауреат Государственной премии СССР и Государственной премии РФ.

Биография и творческий путь

Эол Незримов родился 25 декабря 1930 года в городе Горьком (ныне Нижний Новгород), в семье Федора Гавриловича Незримова, начальника цеха на машиностроительном заводе «Новое Сормово», и Варвары Данииловны Незримовой, урожденной Калашниковой, преподавательницы античной литературы и истории на историческом факультете Горьковского государственного университета.

Будучи школьником, хорошо и много рисовал, по окончании школы намеревался поступить в Горьковское художественное училище, но передумал и поехал в Москву поступать во Всесоюзный государственный институт кинематографии, где был приветливо принят в творческую мастерскую С.А. Герасимова и Т.Ф. Макаровой. Дипломной работой стала короткометражная лента «Кукла», события которой разворачивались во время Советско-финской войны 1939–1940 годов.

С 1956 года работал режиссером-постановщиком киностудии «Мосфильм». Первый полнометражный фильм «Разрывная пуля» продолжил непростую тему Советско-финской войны, был хорошо принят зрителями, но вскоре ввиду улучшения советско-финских отношений оказался почти под запретом.

Следующий фильм «Не ждали» в необычном ракурсе показывает взаимоотношения сложившейся советской семьи с вернувшимся из сталинских лагерей бывшим мужем жены главного героя. Картина была неоднозначно принята зрителями, а многие критики восприняли ее как несогласие с курсом КПСС, принятым после ХХ съезда. Тем не менее фильм принес режиссеру мировую известность.

В своей следующей картине «Бородинский хлеб» Э.Ф. Незримов обратился к теме Отечественной войны 1812 года, показанной через судьбу генерала Тучкова и его жены, ставшей вдовой и обустроившей обитель вдов героев этой войны на Бородинском поле. В фильме прозвучала тема противопоставления жен воинов женам декабристов, вызвавшая критическое несогласие со стороны многих киноведов и историков.

Далее кинорежиссер стал работать по государственному заказу и снял советско-египетский фильм «Звезда Альтаир», в котором попытался неудачно обосновать авторство книги «Тысяча и одна ночь», своевольно навязав его арабскому дипломату, совершившему посольство на берега Волги и влюбившемуся в русскую девушку Ладу. Откровенная конъюнктура фильма вызвала неприятие со стороны прогрессивных киноведов и историков. Тем не менее фильм выдвигался на соискание премии Каннского фестиваля.

Следующая лента «Голод» стала во многом определяющей в карьере режиссера. Незримов непривычно подошел к показу событий блокадного Ленинграда, его герой хирург Шилов, тот же, что и в фильме «Разрывная пуля», испытывает не только физиологический голод, но и любовный. Впервые показана любовь двух людей во время страшной блокады 1941–1943 годов. Главные герои призваны выжить не только физически, но и духовно. Фильм пытались запретить руководители тогдашнего советского государства, которые старались смягчить ужасы блокадного Ленинграда, но тем не менее картина вышла на экраны и даже могла победить на Каннском фестивале, если бы он тогда не был отменен в связи с политической ситуацией во Франции 1968 года. Вместо награды в Каннах Незримов получил звание заслуженного деятеля искусств РСФСР, орден Трудового Красного Знамени, премию Братьев Васильевых и приз Московского кинофестиваля.

Следующий фильм «Портрет», экранизация одноименной повести Н.В. Гоголя, по сути, стал атакой Незримова на все современное авангардное изобразительное искусство, что явилось, естественно, красной тряпкой для критиков либерального толка. Зато официозом картина была одобрена и получила Государственную премию СССР.

Далее Э.Ф. Незримов обратился к теме трудного детства подростков, воспитывающихся в детском доме, сложных взаимоотношений с приемными родителями. В фильме «Муравейник» одновременно звучит и тема необходимости запрета на аборты, что также настроило против режиссера либеральную общественность. Однако, посмотрев фильм, многие советские люди отказались от искусственного прерывания беременности, а иные устремились брать детей из детских домов, что, безусловно, является положительной стороной данного произведения.

Известный своей независимой жизненной позицией, Незримов не стал снимать фильмы о Ленине, экранизировать книгу Л.И. Брежнева «Малая земля» и снимать картину к Московским Олимпийским играм 1980 года. А экранизация романа Александра Беляева «Человек, нашедший свое лицо», вышедшая под названием «Лицо человеческое», стала своеобразным протестом против засилья псевдокультуры.

Будучи членом Союза кинематографистов СССР, Незримов нередко выступал в защиту кинокартин, подвергавшихся гонениям.

Совершенно неожиданным стал в творчестве Э.Ф. Незримова советско-испанский фильм «Индульто», рассказывающий о судьбе испанского мальчика, попавшего в советский детский дом во время Гражданской войны в Испании, а затем вернувшегося в Испанию и ставшего матадором. В Испании фильм вызвал негативную реакцию ввиду протестного движения за запрет корриды, а в России горбачевского времени картину откровенно не поняли, поскольку в ней отсутствовали элементы перестроечного мышления. Фильм незаслуженно оказался обойден вниманием, хотя это одна из лучших режиссерских работ того времени.

В начале 90-х годов появился ряд публикаций, огульно обвиняющих Незримова во всех смертных грехах — приспособленчестве, низком художественном уровне, сотрудничестве с органами КГБ и даже в антисемитизме. Все это было безосновательно и бездоказательно, однако в итоге именитый кинорежиссер оказался на целых десять лет в вакууме, ему не давали снимать новые фильмы, подвергли бойкоту.

В начале ХХI века благодаря финансовому процветанию жены, открывшей свой ресторанный бизнес, Эол Незримов на ее деньги снял еще два фильма: фантастическую полусказку-полубыль «Волшебница» — о том, как зло, которое люди несут окружающим, возвращается к ним самим, и лирическую картину «Общий язык» — о том, что люди всей Земли должны искать взаимопонимание.

В последние годы работает над книгой мемуаров «Шальная пуля».

Взгляды

В одном из своих немногочисленных интервью Эол Незримов говорил: «Я до мозга костей советский русский человек. От властей я сполна получил как кнутов, так и пряников, был бит и обласкан, любим и ненавидим, восхваляем и проклинаем. Я мучился и был счастлив. И никогда не хотел бы иной судьбы, нежели моя. И я встретил на своем пути самую лучшую женщину во всей Вселенной, свою Эолову Арфу». Так же как его друг, выдающийся кинорежиссер Георгий Данелия, Эол Незримов воздерживался от решительных политических высказываний, никогда не был ни горячим сторонником, ни яростным противником политики Владимира Путина. Вместе со своим давним другом В.С. Лановым участвовал в создании общероссийского движения «Бессмертный полк».

Семья

Отец — Федор Гаврилович Незримов (1909–1968), рабочий, затем начальник цеха Горьковского металлургического завода «Новое Сормово», в годы Великой Отечественной войны отличился доблестным трудом по производству артиллерийских орудий.

Мать — Варвара Данииловна Незримова (1910–1988), урожденная Калашникова, преподаватель античной культуры и истории на историческом факультете Горьковского государственного университета.

Сестры — Елена (1933–2013) и Эллада (1936–2007).

Первая жена (1950–1952) — Лидия Алексеевна Беседина (1931–1997), киноактриса, покончила с собой.

Вторая жена (1952–1966) — Вероника Юрьевна Новак (1933–1973), дочь чешского военнопленного, снималась в первом фильме своего мужа, в дальнейшем работала медсестрой и заведующей отделением в Московском городском институте скорой помощи имени Н.В. Склифосовского. Трагически погибла во время катастрофы пассажирского самолета Ту-104 под Читой в результате самого крупного воздушного террористического акта в истории СССР.

Третья жена (с 1966) — Марта Валерьевна Незримова (1948), урожденная Тамара Пирожкова, псевдоним — Марта Пирогова, советский дипломат, работала в МИДе, в разное время атташе по культуре в посольствах СССР в Риме и Мадриде, в конце 90-х и в начале 2000-х годов — успешная бизнесвумен, спонсировавшая два последних кинофильма своего мужа. Сыграла главные и эпизодические роли в фильмах Незримова «Голод», «Муравейник», «Портрет», «Лицо человеческое», «Индульто», «Волшебница», «Общий язык». Озвучивала роли других исполнительниц. Много лет работала на радио.

Сын — Платон Платонович Новак (1955), отрекся от отца, взяв себе фамилию матери и отчество «Платонович», с 1993 года жил в Праге. В настоящее время проживает в США, сотрудник НАСА.

Приемный сын — Анатолий Вячеславович Богатырёв (1970–2011), известный российский фигурист в одиночном катании, скончался от сердечного приступа.

Фильмография

1953 — «Кукла», короткометражный, дипломная работа во ВГИКе.

1955 — «Разрывная пуля».

1958 — «Не ждали».

1962 — «Бородинский хлеб».

1965 — «Звезда Альтаир».

1968 — «Голод».

1972 — «Портрет».

1976 — «Муравейник».

1979 — «Лицо человеческое».

1984 — «Тина».

1989 — «Индульто».

2002 — «Волшебница».

2010 — «Общий язык».

Награды, звания, премии...

И вдруг, когда мой взгляд добежал до этой строки, я не поверил своим глазам: строчки исчезали в обратном направлении, медленно стирая весь текст от наград и званий, через фильмографию, уничтожали сведения о семье, пустота пожирала взгляды Эола Федоровича и далее устремлялась к самому началу статьи Википедии!

— Наташа! Наташа! — закричал я как ненормальный.

Жена прибежала испуганная и застала, как пустота ест содержание фильмов Незримова.

На наших испуганных глазах происходила катастрофа — небытие уничтожало великого кинорежиссера, как оно могло уничтожить Овидия, Шекспира, Данте, «Слово о полку Игореве» и многое другое!

— Это вирус! — воскликнула прекраснейшая. — Кот, немедленно отключай компьютер.

Я стал пытаться, но компьютер завис, не отвечал ни на какие мои действия, и лишь незримый ластик продолжал планомерно и не спеша стирать слова, говорившие об Эоле Незримове. Даже кнопка отключения никак не реагировала на нажатия моего пальца. Наташа сменила меня за столом и тоже пыталась остановить компьютерный вандализм, но все тщетно. Вирус небытия поедал бытие. Или, наоборот, вирус бытия избавлял человечество от лишнего и шального.

— Ну, пусть оно дожрет, там что-нибудь прояснится, — сдалась умнейшая из женщин, и нам ничего более не оставалось, как наблюдать варварскую ликвидацию статьи о Незримове в Википедии.

Наконец невидимый чистильщик убрал и сами слова «Незримов Эол Федорович», страница мигнула и исчезла. Компьютер заработал как ни в чем не бывало. Я вновь набрал: «Незримов Эол Федорович». Предложения посыпались самые разные, начиная с информации о том, каким был греческий бог ветра Эол, и кончая всякого рода молодыми носителями фамилии «Незримов» — Димами, Ромами, Андреями, Иванами. Но только не встречалось сочетания «Эол Незримов».

— Офигеть! — сказала Наташа.

Я набрал наобум: «Фильм Эола Незримова “Не ждали”». Выплыла информация 2016 года о том, что Виктор Мережко намеревается снять полнометражный фильм «Не ждали», в главной роли Олег Басилашвили, кинокомпания «Фаворитфильм». «Фильм Эола Незримова “Разрывная пуля”», выплыло: «“Разрывная пуля”, 1987 год. Производство США. Режиссер Брюс Сет Грин». И так далее, что бы я ни набирал, связанное с Эолом Федоровичем, о нем и его фильмах отзывалась пустыня. То же самое и про Марту Валерьевну, и про сценариста Ньегеса. Их просто больше не существовало, они вышли в открытый космос и в нем растворились. Я набирал в Википедии актеров, снимавшихся у Незримова, но в их фильмографиях отсутствовали картины, снятые великим мастером.

— Что-то необъяснимое и таинственное, мурашки по коже, — в ужасе шептала жена. — Как такое возможно?

Сегодня нам предстоял веселый праздник в окружении знаменитых деятелей кинематографа, шампанское, всевозможные яства, искрометные разговоры, я предвкушал, что кто-то из гостей напьется и окажется одетый в пруду, кто-то изящно поссорится, одни будут в восторге, другие в обиде, интересная жизнь! А вместо всего этого всю вторую половину дня мы разговаривали с открытым космосом, пытаясь выудить из него хоть какие-то сведения о тех, у кого нынче золотая свадьба.

Я позвонил Хотиненко:

— Володя, дорогой, скажи, пожалуйста, у тебя есть какие-то новости про Незримова?

— Про кого?

— Про Эола Федоровича Незримова.

— А кто это?

— То есть тебе такое имя незнакомо?

— Прости, Санечка, но я его впервые в жизни слышу.

— А, тогда ладно, извини, что побеспокоил.

Разговор с Владимиром Ивановичем окончательно убедил нас в том, что в реальности произошел некий тектонический сдвиг, образовавшаяся трещина втянула в себя все, что касалось режиссера Незримова, не оставив ни следа, ни пылинки. И только мы вдвоем до сих пор помнили, кто это такой. Потому что Юляша первая из нас троих поддалась всемирному уничтожению Эола Федоровича.

— Юлечка, а ты помнишь, к кому мы сегодня собирались в гости?

— Не помню.

— Ну как же! К дяде Эолу и тете Марте. Ты что, не помнишь таких?

— Нет.

— У них еще три собаки страшные, но на самом деле безобидные. Тетя Марта называла их Люмьер, Мельес и Гриффит, а дядя Эол — Рэкс, Пэкс и Фэкс. Тоже не помнишь?

— Нет. А мы пойдем еще на детскую площадку?

И ближе к закату мы отправились втроем на детскую площадку, путь к которой лежал по Некрасова, мимо поворота на Лебедева-Кумача, и конечно же мы не преминули спуститься к двум прудам.

За день мы успели привыкнуть к такому, что никак не укладывается в сознании. Помнится, однажды Марта Валерьевна сказала, что гомо сапиенс можно еще называть гомо габитус — человек ко всему привыкающий. Так вот, и в нас произошел некий переворот, в нашем сознании уже стало укладываться многое, что поутру еще казалось бы плодом фантазии писателей и кинематографистов. Но зрелище, представшее нашим очам, потрясло еще больше, чем исчезающие слова в статье Википедии.

Мы спустились к двум прудам и увидели только один из них — большой справа. А тот, что слева, на коем до недавнего времени располагалась дача «Эолова Арфа», превратился в глубокий, заросший кустами и деревьями овраг. По бокам его обнимало пустынное узкое побережье, окруженное заборами других дачных участков. От дачи «Эолова Арфа» не осталось ни следа! Она исчезла точно так же, как все в Интернете, что касалось пребывания на планете Земля некоего инопланетянина по фамилии Незримов.

В довершение ко всему там, где некогда располагался вход на территорию дачи, появилась табличка на палке, воткнутой в землю: «Не свинячить. Штраф 5000 руб.»

— М-да... — произнес я мрачно. — Это как бы в память о его фильме «Волшебница».

— Не поняла. О чем ты? — спросила прекраснейшая.

— Ну про эту табличку, — кивнул я в сторону штрафа в 5000 руб. — Она как бы в память о нем сегодня появилась.

— Сашуль, ты чего? — насторожилась жена. — Этой табличке сто лет в обед.

Я внимательно вгляделся в самое красивое лицо во Вселенной:

— Подозреваю, что и ты тоже.

— Что я тоже?

— Наташенька, здесь когда-то жил режиссер Незримов.

— Где?

— Вот здесь вместо оврага располагался пруд, на его берегу стояла дача, на даче жил Незримов со своей женой Мартой. Его звали Эол, и поэтому Марту он стал называть Арфой. И дачу они тоже назвали «Эолова Арфа».

— А, поняла, это замысел твоего нового романа?

— Возможно. Но ты что, не знаешь, кто такой Эол Незримов?

— А кто это?

— Понятно.

Мы погуляли с Юляшей на детской площадке, а вернувшись домой, отпраздновали День России, причем я довольно бурно, судя по тому, что на следующее утро не помнил, как ложился спать, а джинсы валялись около кровати.

Рассвет только начинался. Я пытался вспомнить вчерашний день, мелькало что-то сумбурное, и, чтобы привести мысли и чувства в порядок, я решил прогуляться. Осторожно выбрался из постели, чтобы не разбудить любимую, тихо оделся и вышел из дома. Медленно шел по улице Некрасова в сторону Лебедева-Кумача, насыщаясь целительным утренним воздухом. Смутные вчерашние воспоминания просыпались в голове: как Наташа зачитывала в Интернете про овраг, в котором никогда не существовало никакой дачи, а сам овраг чистили, и на глубине его даже располагалась волейбольная площадка. Туда ходили играть в волейбол со всей округи. Удобно: мячик никогда не вылетит за пределы площадки, не укатится далеко. Даже Орлова с Александровым любили туда хаживать, и тоже играли в волейбол, и тоже устраивали пикники со всякой киношной шатией-братией.

Но почему она с каким-то особым нажимом доказывала мне это? И почему я спорил, что там до недавнего времени располагался второй пруд, на берегу которого стояла дача? Сейчас вспомнилось мне даже и причудливое романтическое название дачи — «Эолова Арфа».

Эолова Арфа... Эолова Арфа... Не просто красивое словосочетание, но что-то до боли знакомое, отзывающееся в сердце. Пытаясь воскресить ускользающее нечто, я дошел до Лебедева-Кумача и спустился к пруду. Как всегда, справа по водной глади плавали сонные утки, а слева от перешейка суши зиял овраг, осененный табличкой: «Не свинячить. Штраф 5000 руб.».

В моем сознании этот овраг соединился с романтическим словосочетанием «Эолова Арфа». И еще я вспомнил, что вчера рассказывал милой жене о каком-то режиссере по фамилии Нелюбимов... Нет, Неделимов... Тоже нет.

Неосквернимов?.. Необходимов?.. Непобедимов?..

Кто это? О ком я? Ничего не понимаю... О ком же я все пытаюсь вспомнить?

Ну, хотя бы ты, читатель! Пожалуйста, объясни мне, читатель мой!

 

[1] Шамхал — титул правителей Шамхальства Тарковского, древнего государства, охватывавшего территорию современного Дагестана и соседних с ним областей.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0