«Иль ты приснилась мне...»

Лариса Викторовна Ермилова родилась в г. Дубовка Волгоградской области. Окончила факультет иностранных языков Волгоградского пединститута. Автор двух книг прозы. Живет в Волгограде.

Летящей горою за мною

                        несется Вчера,
А Завтра меня впереди ожидает,
                        как бездна.
Н.Гумилев

 

Ранним октябрьским утром Соня вышла из душного вагона на слякотную платформу и направилась к автобусной остановке. Она возвращалась домой после двухнедельного круиза и в мыслях все еще пребывала в «райских» местах — там, где в далекие времена олимпийские боги устраивали свои тусовки.

Теплоход, белый и нарядный, как кусок свадебного торта, украшенный гирляндами туристов в разноцветных одеждах, медленно плыл вдоль южных земель. Соня забиралась на верхнюю палубу и даже выше, к самой трубе, садилась — ноги калачиком — и глотала теплый ветер. Слева серые острова-вулканы, ни деревца, ни травинки. Из бугристых наростов торчали домишки каких-то бедолаг. По утрам правый берег в туманной дымке был едва различим, но легкие яхты-бабочки то и дело прорывали завесу, и тогда Соня могла разглядеть веселые итальянские виллы с пляжиками и яркую зелень.

Вечерами туристы развлекались, и громкая музыка, заполнявшая пустоту между небом и морем, будила причудливые желания. Взять бы микрофон и крикнуть: жизнь прекрасна даже в шестьдесят!

 

 

* * *

В квартире не прибрано, на столе записка от сына: «Срочно объ-явись. У деда инсульт».

Соня бежала дворами, срезая углы, и тот, кто видел эту гонку, принюхивался — не горит ли где. Отец лежал на всклокоченной кровати, как огромный майский жук, опрокинутый на спину, и по-жучьи перебирал конечностями, правда, правая сторона оставалась неподвижной. Он хрипел и испуганно вращал глазами. Соседи стояли в дверях и качали головами.

— Сонечка! Наконец-то… — выдохнул он. — Как поездка?

«Да он в памяти!» — обрадовалась Соня.

— Ты чего это надумал? — начала она грубовато, держась на расстоянии.

Погладить бы седую голову, да не получится. Мешало давнишнее отчуждение, старые счеты.

— Оставьте меня с отцом. — и все вышли из комнаты.

Виктор Петрович умирал. В большом теле творился переполох: рвались сосуды, органы выходили из строя один за другим. Мозг спешил додумать, язык досказать. Вдруг движенья замерли, отец остановил взгляд на Соне и отчетливо произнес:

— Как хороши, как свежи были розы.

Поток энергии покинул тело, и наступила тишина. Был ли последний образ цветущим садом, нес ли отец букет любимой женщине, растрогался ли романсом? Разве узнаешь?

 

 

* * *

До тридцатилетнего возраста жизнь отца текла вяло и однообразно. В Урмановке, небольшом провинциальном городишке, все так жили. По утрам одно и то же.

— Витенька, вставай, в школу пора, — жужжала мать где-то рядом. Так бы и прихлопнуть муху.

— Ты что тут баловство разводишь? — обнаруживал отец, Петр Иванович. Мать исчезала. Витя хватал штаны и одевался на ходу, потому что батя владел ремнем, как казак шашкой. Обычно после десяти крепких ударов по тощим ягодицам «неслуха» следовала проповедь:

— Так что ты не думай, что думаешь, — и перед носом сына возникал крепкий несгибаемый палец.

— А я ничего и не думаю, — угрюмо бубнил Витька.

— Ага, сам признался, что голова пустая! — снова взрывался отец и давал ему дополнительный пендель.

На дальнем плане, где-то у печки, маячила мать. Она махала рукой: молчи, мол, не возражай. Как только отец удалялся, она кидалась к Витеньке:

— Больно бил, мучитель?

— Не-е, нормально, — отвечал Витя.

Мать обнимала его:

— Давай загривочек почешу, дите мое несуразное.

В школе шли другие бои. Приходилось драться, когда его дразнили «оглоблей» за длинные руки и костлявый торс. И только лето было мирным временем. Утром, как отгонит корову в стадо, можно и рогаткой пройтись по воронью. Такой гвалт поднимут! Весело! В самую жару, когда отец храпел под кружевной тенью дуба, а дворняга Фультон, несчастный, оттого что уродился лохматым в мать, лежал в обмороке под крыльцом, Витя спешил на речку пугать девок. Развесит на сучки повыше их амуниции и кричит:

— Эй вы, срамницы толстопятые! Чья нынче очередь на дерево корячиться?

Галдеж стоит, как в вороньих семьях, а вылезать из воды в чем мать родила духу нет.

К вечеру на скамейках у домов рассаживались старухи с хворостинами. Встречали коров.

Вдалеке вырастал пыльный гриб — стадо вываливалось из-за горизонта и разбредалось по улочкам, неся на жарких боках запах полыни.

Однажды Витя копал у забора червей на рыбалку, а по другую сторону судачили бабы:

— Сосед-то мой в город поехал, а там его хлоп — и посадили.

— А я смотрю, не видать его. За какой же грех-то?

— Шулер, говорят, несусветный. В карты как сядет играть, так к утру всех и обдерет. Давайте мне, говорит, золотом.

— Золотом? — ахнула старушка. — А куды ж он его девает, золото? Витька голодранцем ходит, а Кузьминишна какой год платка не сменит, будто к голове прирос.

— Куды да раскуды! В землю прячет.

— А видел кто?

— Брехать не буду… Да, знать, застукали.

У Витьки все черви расползлись, а сам он в лице переменился. Кинулся к матери.

— Где отец? — закричал он на весь двор.

— Сам знаешь, три дня как уехал по делам.

— Не ври мне, мамка! Признавайся, где золото зарыто?

Мать крестилась и божилась, что ничего не знает, а соседки, старые дуры, несут околесицу.

 

 

* * *

Петр Иванович и правда часто уезжал на неделю-другую с дружком Евсеичем. Возвращался — глаза блестят, песню насвистывает и мешком трясет. А в мешке вобла астраханская, а то и цукаты сладкие, в сахарной пудре обвалены. В голодные годы семья не страдала. Но с другой стороны, после революции скольких раскулачили, а Петра Иваныча не тронули, бедняком, значит, посчитали. Работал с тех пор отец в колхозном саду сторожем.

Витька от матери ничего не добился и решил сам поискать клад, пока отец в отлучке. Но находил в земле всякую дрянь: ржавые кастрюли без дна да кости. Бросил Фультону погрызть, так тот на все это добро помочился. Мать ругала:

— Весь двор взрыл, как кабан какой. Быть тебе битому.

Витя и сам не знал, что бы он делал с золотом, но укорить отца хотелось. А карты у Петра Ивановича были, Витька сам видел, как он ими ловко крутил. Просил отца научить, в школе бы героем ходил, но отец никого в свои секреты не пускал.

Петр Иванович вернулся через неделю, злой, с фонарем под глазом. Мать кинулась примочку делать. Он отстранил ее локтем.

— Опоздала. Без тебя примочили. Витька! — позвал он. — Садись и слушай. Здоровый ты стал, как каланча, а скажи мне: зачем человек на свете живет? Есть в тебе ум ответить, а?

Витька опешил. Он было к другому приготовился.

— Ответь отцу, — не отставал Петр Иванович.

— Бога нет, нам в школе говорили, — выпалил Витька невпопад.

— Оно как посмотреть, — развел руками отец. — Может, и нет. Но черти есть — это точно. Они человека морочат, в грех вводят, — заключил он торжественно. — Мне тут на днях человек один попался — старец, философ. Посадили нас вместе… — Он смутился. — Сидели мы с ним на скамейке, то есть. Так он мне и говорит: мальца своего не бей, а рассуждай с ним, а то дураком вырастет. Так что ты того… обиду, что задницу тебе драл, не держи. Это все чертовы проделки.

Витя обмяк.

— И мать береги. Она сильно болеет, ночи не спит.

— Вон она, молоко цедит, ничего с ней не случилось, — удивился Витя.

Через месяц мать и вправду умерла. Доктор сказал: рак съел.

Петр Иванович второй раз не женился, но загуливал не раз. Жила в деревне немолодая вдовушка, полячка Зося. Домишко косой, а в горенке интересно. На стене, над ковриком с лебедями, картина, где к голой нимфе приставал какой-то уродец. Напротив — гитара с красным бантом. На столе колода карт, а расписной кисет пузастился от табака лучших сортов. Чихай и здравствуйся. Петр Иванович стал частым гостем в «салончике», за что всенародно подвергался осуждению:

— Ишь повадился, развратник какой!

Дошло и до школы. Теперь Витьку дразнили «пан оглобля». И только Зойка, сидевшая с ним за партой, сказала всем, что сын за отца не ответчик и что ей самой хотелось бы попасть в «салон» — картину посмотреть, гитару послушать. Петр Иванович дважды приводил Зосю к себе в гости, может, думал ожениться. Витя убегал на сеновал, дичился. Но, видно, Зосе или дом не понравился, или хозяйствовать не хотелось, и визиты прекратились. Рассуждения Петра Ивановича о смысле жизни стали путанее и злее. Вскоре он превратился в бродячего философа и агитатора. Все норовил с властью поспорить, свои мысли рассказать. После школы Виктора забрали в армию, а когда он вернулся, то узнал, что отец за длинный язык угодил в тюрьму, где, говорят, от тоски и повесился.

Виктор бродил по опустевшему дому, пиная рухлядь — искал, нет ли какого знака, где золото припрятано. Под кроватью валялись отцовы сапоги.

«Пригодятся, — подумал он и сунул было ногу, примерить. Вспугнутая мышь чиркнула хвостом и исчезла под полом. Виктор выругался по-солдатски грубо. — Уехать куда глаза глядят? Или бабу привести, жениться?»

Он вспомнил, как в школе дергал за косу Зойку, как она его защищала, и решил, что надо, пожалуй, попробовать.

Визит бывшего одноклассника не произвел на нее впечатления.

— А, уже из армии? — спросила Зоя, будто он за хлебом сходил.

Надо бы поухаживать, да кто его знает, как ей угодить. Зойкина мать, увидев его, запричитала.

— Ой, какой же ты худющий, садись скорее за стол!

«Прямо как родная мамка вернулась на землю», — подумал Витя и умял пирог с капустой.

Несмотря на бурную весну с беспокойными запахами и волнующими ветрами, когда все живое сходит с ума, Витино жениховство проходило без вдохновения. Как-то наломал по дороге к Зойке сирени, руками не обхватишь. Явился, а она только головой покачала:

— Что ты портишь кусты? Вон она, сирень, живая, в окно лезет.

Другой раз в кино не пошла.

— Компания у нас, ночью на лодке едем кататься по лунной дорожке, с гитарой.

А в компании оказались все Витькины насмешники. К осени Зойка вдруг погрустнела и говорит:

— Ты что, жених мне или как?

— А пойдешь за меня?

— Наверно, пойду, — ответила она и вздохнула.

— Все-таки за одной партой сидели, — добавил Виктор и тоже вздохнул. Пошли и расписались.

 

 

* * *

Соня не раз слышала историю про отца и его родню. Ничего интересного. А предки по материнской линии казались близкими и живыми.

У крайнего дома по улице Немецкой пирогами пахло и в праздники, и в будни. Вся Урмановка знала, что там поселилась молодая семья — купеческая дочь Евлампия и Яков Иванович. Они повенчались зимой. В полупустой церкви было холоднее, чем снаружи.

— Да, — сказал жених, раб Божий Яков, и выдохнул в сторону невесты облачко пара. Еличка промокнула кружевным платком красный носик и дыхнула своим облачком в ответ. Будто кольцами поменялись.

Яков Иванович, чужак из Тамбовщины, не имел за душой ни гроша.

— Неравный брак, — говорили одни.

Другие возражали:

— Пара положительная, чего тут судачить?

После свадьбы Яша занялся ремеслом — делал сундуки, и простые, и с замыслом, с музыкальным затвором. Евлампии Прокофьевне, по-простому Еле, досталась от родителей лавка с мелкой мануфактурой. Местные модницы повадились забегать в магазинчик повертеться перед зеркалом, прикладывали к груди ленты, кружева, воланчики, смеялись и манерничали. Невеликий доход от торговли Еля распределяла по-хозяйски. Сама предпочитала простые наряды, но трапезы были богатыми. Хватало и нищим подать, и собак не обидеть. В горнице скатерти крахмальные, подушки в кружевах, занавески из тонкого мадаполама.

Яков Иванович к жениным деньгам не тянулся и в ее маленькое королевство носа не совал. Его любимым делом был театр. В городке ничего такого не водилось, и поэтому он регулярно ездил в Царицын, за сорок верст. Летом — на пароходе, зимой тратился на ямщика. Его волновали серьезные пьесы с мудрой концовкой, где ворам и развратникам, как они ни юлили, доставались тяжкие наказания. Вскоре его рассказы всколыхнули молодежь. Устроили местный театр. Сам Яков на сцене робел, забывал слова, а потому залез на годы в суфлерскую будку. Жена ему доверяла и не пилила попусту, когда приходил домой за полночь, уставший от чужих страстей. Еля с постели встанет, к самовару зовет. Сидит молча, не тараторит.

— Тихий брак куда как лучше. И без любви обойдемся, — решил он.

Еля была того же мнения.

— Делать им нечего, вот и блажат — любовь да любовь. Ты уж не серчай на меня, Яшенька, но в твой театр я время тратить не пойду, — отговаривалась она, когда Яша звал ее на очередной бенефис. Он полностью ушел в свое подполье и словно не замечал, что творится в доме.

А перемен было много. Когда-то Еля, худенькая и быстрая, мелькала, как секундная стрелка на изящных часиках, подаренных Яшей в дни жениховства. Теперь по тому же кругу — лавка, двор, топтанье у печки — тяжело двигалась часовая стрелка. Евлампия Прокофьевна готовилась к материнству. А тут еще событие. Год был високосный, неурожайный, и из Тамбова, спасаясь от голода, пешим ходом явились две завшивленные мумии, завернутые в полуистлевшие одежды, две сестры Якова Ивановича, старые девы. Еля истопила им баньку, самолично полоскала их и выжимала, как половые тряпки. Когда вши и тлен были сожжены в печке, Еля выдала им чистые рубашки. При виде кружевных вставочек и гофре на тонком белье сестры сконфузились.

— Не-е, такую красоту не наденем, — заявили они в один голос.

Потом хозяйка поила их чаем с молоком, кормила, разомлевших, из ложечки куриным бульоном. Сестер поселили во флигеле, где когда-то родители Евлампии Прокофьевны держали прислугу, и стали называть их тетками. По двору пара двигалась тяжелой бурлацкой походкой, еще чуть-чуть наклона — и обе носом в землю. Собаки измотали все свои собачьи нервы, лаючи весь день на подозрительных пришлых, так что к ночи нести службу оказывались не в состоянии, и во дворе стояла непривычная тишина. А между тем тетки взвалили на свои плечи все хозяйство. Верховодила Оричка. Голос у нее как у прокуренного мужика, а руки — во что вцепится — не оторвешь. Она держала сестру в строгости, лишний раз не даст у самовара посидеть.

— Глянь, Оричка, журавли клинушком тянутся: издалека либо из наших краев. А курлычут-то как! — говорила Анюта, запрокинувши голову к небесам.

— Вот наказанье Господне. Ее за водой пошлешь, а она рот разинет и на небо пялится, антимонии разводит, — ругалась сестра.

Под новый год Еля, охнув два раза, родила девочку.

— Вы только гляньте, какая булочка! — радовалась Анюта и норовила дотронуться до младенца.

— Ты што к дитю лезешь, шоболами своими трясешь! Оно же нежное, заразится! — махала руками Оричка и улыбалась в кулак.

Получив счастливую весть, Яков Иванович выскочил из суфлерской будки и поспешил домой, оставив на сцене сразу онемевшего Дон Кихота. При виде дочки он воскликнул:

— Это же красавица Дульсинея!

Тетки не поняли и набычились, а Еля поднялась на кровати:

— Ее зовут Зоечка. Запомните: Зо-еч-ка, — твердо заявила она и погрозила всем пальцем.

— Что это она? — удивился Яша. — Наверно, намучилась. Ладно, когда родит сына, назову его я... да хоть бы Сократом. А что?

 

 

* * *

После рождения дочери Еля изменилась, а вместе с ней и весь домашний уклад. Когда ребенок засыпал, в доме действовало «чрезвычайное положение».

— Не смейте топать как слоны, — предупреждала Еля теток, и они, словно балерины, скользили по комнате на носочках, а кошка, стоило ей вякнуть, получала пинок под зад и вылетала во двор. Муха в комнате считалась диверсией, а комар — покушением на жизнь. Купание дитяти приводило Анюту в странное состояние. Она морщилась, из глаза выжималась слеза и долго петляла по морщинам, пока не добиралась до носа. Тогда она сморкалась и шептала:

— Ангел небесный, да и только!

Зоечка росла крепкой и смышленой. Как-то Оричка вынула из-за пазухи тряпичную куклу-самоделку. Рожденное в муках творение тетки испугало Зоечку, она закрыла глаза и оторвала кукле голову. Яков Иванович помчался в город и купил фарфоровую красавицу и кучу сладостей.

В шесть лет отец впервые взял Зоечку в театр, и с тех пор они сделались друзьями и соучастниками, а суфлерская будка — их явочной квартирой. Мать и тетки ловили Зоечкины улыбки, разговоры, втискивались в ее маленькую жизнь, но место было занято сперва отцом, потом театром, книгами, фантазиями. В пятнадцать лет Зоя познакомилась с монашкой, которая после закрытия монастыря в социалистические годы поселилась в миру, у добрых людей. Она тихо доживала свою безгрешную жизнь, занималась рукоделием и делала искусственные цветы на свадьбы или похороны. Мать Нона низала накрахмаленные юбочки на проволоку, крепила ниткой, и роза готова. Зоя повторяла движенья. Ее пальчики оказались тоньше и проворней, и через неделю венок для невесты из ландышей и незабудок был готов. Домашние заахали. Отец тут же купил ей инструмент, крахмал и подходящую ткань. Неожиданно Зоечкино увлечение принесло прибыль.

После революции Евлампия Прокофьевна лишилась своего маленького магазинчика. Яшины сундучные дела тоже закончились. Теперь он работал бухгалтером в конторе и кормил семью скудной пищей. Одно утешало — не раскулачили и не выслали. По вечерам все садились в кружок, отец лязгал ножницами, тетки шуршали тугим материалом, а Зоечка вязала венки. Получилась подпольная артель. Продавали венки с опаской, знакомым. Народ от голода помирал в большом количестве, и работа оказалась прибыльной. За полгода удалось купить корову Люську, и каждый вечер вся семья, вместе с кошками и собаками, ожидала возвращения кормилицы с пастбища.

Однажды Зоечка, забрав часть заработка и оставив записку: «Поехала путешествовать», исчезла. Еля метнулась следом, но куда бежать дальше пристани — не знала. Посидела на берегу дотемна и вернулась домой ни с чем.

В это время девочка, расположившись на палубе парохода, слушала шлепанье колес и вдыхала полынный воздух, чистый и теплый после дождя. Луна катила следом, превращая ночные воды реки в золотые поляны. Фантазии вели Зою в Крым, туда, где хан Гирей держал когда-то гарем, где плелись интриги, и под гортанные крики павлинов поднимались кубки с отравленным вином. Ее влекли закрытые от посторонних глаз дворики с фонтанами. По ночам там скользили тени то ли разбойников, то ли гигантских летучих мышей...

Через неделю она была в Ялте. Гнезда белых домиков разбросаны у подножья горы, на которую насела лохматая туча. Кругом татарская речь. «Ай-яй-яй! Такой девочка, такой коса! Папа-мама нет? Зачем один ходишь?» Но все равно понятно. Приютили. С восходом солнца Зоя отправилась на гору с седой тучей. Теперь гора была нарядной и сверкала полянами красных маков. Внизу море и резной берег, а над морем струились пласты теплого воздуха. Тропинка петляла, петляла и оборвалась. Вдруг послышался незнакомый звук. Прямо на Зоечку катился не сорвавшийся с горы камень, а живая масса змей, сплетенная в брачном экстазе в смертоносный шар. Узкие головки на мгновенье выскальзывали откуда-то из глубины, выстреливали языком угрожающий зигзаг и вновь исчезали в преисподней. Зоя кинулась вниз по тропе, опережая клубок всего на несколько прыжков. Упала. Шипящий шар пронесся мимо. Она села на камень, отдышалась, послюнила ссадины на коленках. Захотелось домой, к маме.

На следующий день небо стало беспокойным с утра. Не успела Зоя отойти от дома, как наверху разразилась война. Девочка побежала обратно. Над головой трещало так, будто гигантский нож пронзал переспелые арбузы. Вдруг молния полыхнула рядом — прямое попадание — и соседний дом разнесло в щепки. Крик стоял на всю округу.

Зоечка плохо помнила, как вернулась в свою мирную деревню. Утром Оричка подметала у двора и первая увидела путешественницу. Она крикнула в открытую калитку:

— Озорница наша никуды не делась, встречайте.

В деревне Зое жилось не скучно. То придет охота поучиться на мандолине — ноты цифровые, левой рукой нажимай на лад, а правой тряси — вот и вся учеба; то в кино увидит такие наряды, что словами не описать, — глядишь, а наутро и у нее готово. Ей все давалось легко. Живописью она занялась серьезно. Сперва ей позировали друзья, потом она ходила встречать восход у реки, закат в степи и приходила домой вся в репьях и пыли, недовольная результатом.

— Никакой красоты вокруг, степь да балки, — жаловалась она подружке, — вот бы в Италию махнуть!

В это время на Капри жил Горький, и она ему написала, что, мол, и ей, Зое, туда надо.

«Милая девочка, приехать нет никакой возможности по политическим причинам», — ответил Горький, имея в виду фашистский режим Муссолини. Вслед за письмом последовала бандероль с красотами Италии. Зоя считала, что серьезные вещи следует держать в тайне, и никто о переписке не знал.

В ноябрьскую ночь, темную и промозглую, по всей улице вдруг зашлись лаем собаки. В ставни постучали палкой.

— Соседка рожать надумала, — решила Еля, вышла во двор и открыла калитку.

— А ну с дороги! — рявкнул громадный мужик. Из темноты вышли еще двое и прошли в дом. И настала ночь ужасов. Начался обыск.

— Неужели отец запутался в своей бухгалтерии? — строила догадки Зоя.

— Давай на выход, Яков, — скомандовал старший.

Яков Иванович пожал плечами, оделся и неожиданно поклонился всем в пояс, как на сцене в конце спектакля.

— Ни в чем не повинен, Еличка, запомни, — обратился он к жене.

— Хватит ломаться. Пошел, — подтолкнул его громадина.

— Шапку надень, Яшенька, — прошептала Еля.

И все. Собаки замолкли. За окном начался дождь. Анюта сморкалась и громко молилась. На столе чадила керосиновая лампа.

— Давайте сядем за цветы и покроем папкину недостачу, — предложила Зоя неуверенно.

Утро ничего не прояснило, а через два дня какой-то мужик принес записку: «Еля, привези в город теплые вещи».

Она собрала узелок, поехала на телеге в город, но опоздала. Яша был отправлен по этапу в Сибирь. Больше вестей от него не было. Много лет спустя, на первомайской демонстрации, к Зое подошел старик и сказал:

— Прости меня, дочка, за грехи мои тяжкие.

— За что? — удивилась она.

— Сама знаешь. Должна знать, — сказал он и растворился в толпе.

Зое сказали, кем был старик и где живет. На крыльцо вышла сухонькая женщина, пригляделась из-под руки и сказала:

— А, знаю, зачем пришла. Я теперь разведенная, мне что? Скрывать не буду. Погубил он твоего отца, каялся.

— За что отца взяли? — перебила Зоя, задыхаясь от волнения.

— Вроде как он от фашистов сведения получал, прямо из Италии.

С тех пор в душе Зои прочно и навсегда поселилось безысходное чув-ство виноватости. Тоска по отцу превратилась в хроническую болезнь и мучила ее всю жизнь.

Наступили холода. Уже можно было доставать с печи валенки. На Крещенье Зоечка гадала. Распустила косу, поставила по бокам большого зеркала две свечи, а другое зеркальце, поменьше, направила таким образом, что получился длинный до бесконечности коридор. Она не мигая смотрела в этот темный провал. Пламя колебало и туманило дорожку. Вскоре свечи превратились в забор, и из далекой точки, перебирая доски одну за другой, будто пьяный, появился мужчина с бородой, Зоечка закричала, выбежала в горницу, где за полночь чаевничали тетки, и успокоилась только когда Анюта трижды осенила ее крестным знамением. В конце года Зоя и вправду встретила человека с бородкой и влюбилась. Он был женат и обременен кучей детей. Нелепые свидания, непонятные объяснения. Зоечка плакала в подушку. В это время из армии пришел Витька, одноклассник, худющий и страшный. Он долго крутился под ногами, а потом спросил:

— Пойдешь за меня? Все-таки за одной партой сидели.

Зойка вздохнула, и они расписались.

 

 

* * *

Строить гнездо интересно и птицам, и людям: тащить домой всякую всячину, укладывать, приспосабливать, выводить птенцов. У Зои родилась Оленька, но, видно, ангелочек попал к нам, грешникам, по ошибке, и девочка, не успев потопать по земле, сдалась без боя. Тетки в один голос заявили, что ее сглазила бабка Рая с соседней улицы, у которой были черные глаза-пульки и сладкая речь.

— Ой, какая красавица! Губки бантиком! — каждый раз восхищалась она при виде младенца. Через год, когда у Зои родилась вторая девочка, тетки встали стеной и не пускали бабку на свою улицу, которая теперь называлась Первомайской. Возникали скандалы и войны, но Оричкин бас и цепкие руки произвели на бабку Раю сильное впечатление, и она поменяла маршрут.

Вторая дочь родилась в беспокойном апреле. Легкие облачка скользили ажурными тенями по земле и неслись за горизонт. Уставшие от дальних перелетов скворцы из последних сил выгоняли истеричных воробьев из скворечников и, счастливые, насвистывали, кто что умел. Сады полыхали желтым и зеленым — это цвела смородина, и ее сладкий запах пропитал воздух до самых небес. Пьяные пчелы путали нектарные цветки с пустыми.

Младенец тут же включился в природный круговорот, бил кулачками по всему, до чего доставал, набирал порцию воздуха и взрывался в крике радости и освобождения из тесного плена. Зоя, ожидавшая второго ангела, расстроилась. Ребенок был шумным, не хотел спать. И то ли пытаясь обмануть природу, то ли шутки ради, она назвала дочь Соней.

После свадьбы Зоя с мужем одновременно сдавали экзамены в институт, в расчете на то, что кто-то один из них поступит. Зоя решила стать художником и выдержала конкурс. Виктору тоже повезло. Они долго спорили, кому из них учиться, а кому семью кормить. Виктор плакался, что по жизни он неудачник, никто, кроме тещи, его не любит, хоть петлю на шею, и жена уступила. Днем работала в двух местах, а ночью делала венки. Ртов набралось много, а самый большой был у вечно голодного студента. Зоя по привычке называла его в сердцах «оглоблей», но вслух не решалась. Кулак мужа был тяжел, как гиря, а ботинки 46-го размера шлагбаумом загораживали проход в комнату. Как-то Оричка в темноте споткнулась и, падая, чиркнула носом о косяк.

— Вот окаянный, лыжи свои расставил, — бурчала она и щупала нос.

В институте Виктор начал беспокоиться о своей внешности. Чтобы придать лицу интеллигентность и смягчить ястребиный взгляд, он стал носить очки, тщательно брился, надвигал пониже на лоб новую шляпу, стараясь скрыть следы от оспы, мелкой россыпью разбросанные по лицу.

 

 

* * *

На юге июнь — знойный месяц. Жаркие суховеи изматывают и человека, и природу: секут лица, покрывают землю бурыми морщинами, сушат ручьи и озера. Но потом, когда обессиленный ветер повисает тряпкой на гнилом суку в тридевятом царстве, наступает покой. Кошка выводит свое семейство на крыльцо. Дом, опутанный сеткой вьюнков, становится голубым, как небо. Евлампия Прокофьевна уже на ногах. Привыкла к ранним побудкам, Люська приучила. Мычит бывало, мается в тесном катухе, в степь ей пора. Теперь, когда кормилица отслужила свое, у Ели другие дела. Все бегом и в суете, не успевает. Оричка затемно ушла с мотыгой на бахчи, Анюта бьет поклоны в углу. Сон, мол, ей нехороший приснился.

«Зятю день рожденья, а никто не чешется», — думала Еля на ходу. Соня хватала бабу за юбку и смеялась. Спать она не любила, вставала с петухами и просила есть.

Наконец вся семья была в сборе у праздничного стола. Анюта достала из-за пазухи шерстяные носки, прикрыла беззубый рот ладонью и начала речь:

— Вот мы тута решили с сестрой моей Ариной…

Оричка не вытерпела:

— Дай суда носки-то, вцепилась и антимонии разводит. Пишша стынет.

Она выхватила носки и протянула подарок Виктору:

— Сколько пряжи пошло — страсть! Ножища-то растоптал, — и пощупала нос.

— Што-то там, на улице, шумят сильно, — выглянула в окно Еля. — Ой, что-то неладное, народу полно. Я щас, — и исчезла за дверью.

Вернулась быстро и прямо у двери опустилась на лавку, где ведра стоят.

— Говорят — война, — прошептала она.

 

 

* * *

Когда Виктора Петровича забирали на фронт, он вдруг почувствовал такую легкость, будто его толкнули не в адское пламя, а в лазурное небо — наслаждайся, мол, полетом.

— Отчего бы это? Или семейная однообразица надоела? — Он, как бывало его отец, любил копаться в рассуждениях, сводить концы с концами: — Зойка, как думаешь, почему во мне страха нет? — вызывал он жену на разговор.

— Еще рано. Петух не клюнул, — объясняла она. — Ты, главное, за нас не волнуйся. Не отвлекайся. Мы тут все вместе, все работящие.

Прощались без причитаний. Слезливую Анюту спровадили подальше, чтоб не разводила сырость.

 

 

* * *

На фронте Виктору Петровичу удивительно везло во всем. Взрыв гремел в том месте, откуда он успел убраться. Когда души его товарищей, устремляясь в небеса,  покидали развороченные осколками тела, он оставался цел и невредим. Четким военным шагом, гремя медалями и орденами, вошел он в Берлин без единой царапины. Его назначили начальником военного госпиталя, дали машину и личного адъютанта. Щедроты судьбы Виктор Петрович сначала принимал с удивлением, готовый кланяться: «Спасибо, спасибо!» Потом пришла привычка, и спина уже не гнулась. Гены какого-то предка-самодура стали приносить беспокойство, и незаметно для себя деревенский Витенька, добродушный и вялый, превратился в требовательного и жесткого начальника.

Рабочее утро начиналось с рапортов и приказов, подчиненные сновали по коридорам. Молоденькие медсестры, как испуганные нимфы, спасаясь от Пана, проносились мимо кабинета шефа. Впрочем, там он долго не засиживался, надевал белоснежный халат и отправлялся обходить свои владения. Его круглые, как у хищной птицы, глаза замечали все. В палате больного он лез под кровать, проводил белой салфеткой по плинтусу и, если находил пыль, цедил сквозь зубы, едва сдерживаясь от гнева:

— В три тридцать пять зайдите ко мне в кабинет.

Жертва выпивала пузырек валерьянки и считала минуты. Экзекуция была недолгой: тихий вопрос, яркий блик от очков, прямо в глаза, напряженное молчанье, вот-вот взорвется и тяжелым кулаком ахнет по голове. Конечно, такое не случалось, но страшно. Виктор Петрович называл это «воспитательным моментом». Не унимался он и по ночам. Любил делать рейды в отделения. Полусонный дежурный цепенел от ужаса, когда на стене появлялась тень его хищного профиля и слышался ехидный шепот:

— Не разбудил?

Но вскоре ночные проверки неожиданно прекратились, потому что начальник переживал бурный служебный роман, о чем, впрочем, никто, кроме адъютанта, не догадывался.

Трудно сказать, с чего все началось. Молоденькая медсестра-массажистка была невестой лейтенанта, в сравнении с которым внешность и возраст Виктора Петровича сильно проигрывали. Видно, все было просто: «Любовь зла…» Встречи проходили за темными занавесками в спальне начальника. Лейтенант тем временем видел плохие сны и много курил. Не веря в предчувствия и не разбираясь в женских настроениях, он тем не менее заметил уклончивость невесты, когда заговаривал о свадьбе. В войну лейтенант служил в разведке, и нюх на опасность у него еще не притупился. Он взял след и с ужасом обнаружил, куда этот след вел. В одну из ночей, задыхаясь от ярости, он ворвался в спальню с пистолетом в руке.

— Ах ты, гад! — закричал он и нажал на курок. Невеста метнулась к любовнику, прикрыла его своим телом и была убита мгновенно. Медсестру похоронили. Лейтенанта судили военным трибуналом, Виктора Петровича немного потрепали и, чтобы замять неприятное дело, отправили в отпуск к семье. Госпиталь гудел как потревоженный улей, но Виктор Петрович был уже далеко.

 

 

* * *

Поезд осторожно полз по польской земле. На изгибах пути было видно, как из паровозной трубы вылетали красные искры и рассыпались в







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0