Зуб за зуб

Николай Алексеевич Ивеншев — поэт, прозаик, публицист. Родился в 1949 году в селе Верхняя Маза Ульяновской области.
Печатался в журналах «Москва», «Наш современник», «Дон», «Родная Кубань». Собкор газеты «Литературная Россия». Лауреат различных российских и международных конкурсов. В 2005 году получил диплом «Серебряное перо Руси».
Член Союза писателей России.
Живет в Краснодарском крае.

1

 

Явился скелет, четко шпарящий по-русски.

Череп обтянут серой кожей, как барабан.

— Рога нихт, — чесал скелет. — Цон айнмаль, айн цон, о-о-один зуб. — И тут же, будто кто-то впрыснул в него машинного масла, мягко, с растяжкой произнес: — Оли-е-е-ень! Хирш, ка-а-ароший хирш.

Прислужники вытянули из лакированной кибитки чемоданы. Синий, желтый, голубой. Немец проводил их челюстью, на которой кожа была тоньше, и, казалось, разинь он рот шире, оболочка лопнет и изо рта стреканут белые гильзы крепких зубов.

— Провиант! — дернулся гость и добавил в русско-немецкий говор малороссийскую приправу: — З нэнки дойчланд.

На самом деле гость на этом вот черном фильдеперсовом сундуке прикатил из Австрии.

Лесничий Башкатов, по прозвищу Ёкэлэмэнэ, предупредил егеря Вареника, грозя почерневшим от ветров-суховеев пальцем:

— Мотри у меня. Из Австрии он. Внимай! Страна дюже нейтральная. Херрр Хенриком его звать. Секи, ёкэлэмэне, там расцвет ихнего... как это... либерализьма.

Егерь не понял.

— Жопники они!

И теперь Вареник внимал, подбрыкивая вялый от солнца спорыш носком кроссовки. С лица его не сходила виданная в кино угодническая улыбка, от которой сам он ежился и отворачивался в сторону леса.

Новый подопечный сразу показался ему шибко подозрительным, с явной червоточиной. Доказательств тому множество. И вот одно из них: неожиданно Херхенрик перешел на чисто русский язык с едва уловимым чужим налетом:

— Я знаю русский порядок! — сразу заявил гость.

— Не извольте беспокоиться! — Егерь увидел себя со стороны почему-то, — впрочем, понятно почему — с официантским подносом и масляным прибором.

— Это под замок! — молитвенно прикоснулся к зачехленному ружью австрияк. — И это тоже.

Прислужники вынули и отнесли с чувством, будто церковные хоругви, ружья в чехлах и футлярах.

Херхенрик повернулся к егерю и со сдобой в голосе сообщил:

— Я по старой специальности зубной врач, так что не волнуйтесь, зуб вынем. Как звать-то?

— Иванычем. Федор Иванычем.

Слуги торопко, как челноки, сновали от машины до гостевого дома.

То ли от лесного воздуха, то ли от влаги недалекого пруда мертвое, пергаментное лицо охотника стало розоветь. Проклюнулись ветвистые мелкие жилки. А от скрипучего голоса не осталось следа. Упругий, чистый тон. Как в приемнике. Австриец обнял руководителя охоты и похлопал его по плечу. Затем сообщил «Ванычу», что зарабатывает протезами, у него протезный завод, и ударил ладошкой в грудь, будто собирался плясать. Или взлететь.

Скелет-протезист пах эпоксидной смолой. Этот запах Вареник чуял за сто верст. В свободное от охоты время он набивал чучела. И слово «протез» Варенику не было чуждо: ныне покойный отец Федора Ивановича тоже протезом промышлял.

Чудил. Инвалиды фронта все с чудинкой. Дядя Миша Маслаков вот глаз свой стеклянный вынимал в клубе и кидал его как дополнительный шар на бильярдное сукно. «Глаз» был легче тяжелых стальных шариков из тракторных подшипников.

А батя Иван Данилыч Вареник свою потеху называл фокусом. Добычу он ждал в чайной. Охотился исключительно на «залетных» — то шофер на ЗИЛе, пригнавший машину, чтобы кубометра три дров стибрить, то спозаранок присланный ревизор из района, то чужой фельдшер с санитарной инспекцией. Дичь простая. Повадки одинаковые.

Жертва, шагнув в зал столовки, оглядывалась, взгляд останавливался на картине «Охотники на привале». А батя... он вообще-то хром, но тут — откуда сноровка? — ровным шагом — к приезжему. Так-сяк, эники-беники, слово за слово.

— Хошь, на спор, чудак-чек, ногу к полу приколочу?

У мужика шары на лоб. Мотает головой.

— На спор? На литру!..

По рукам.

— Нюркя! — голосит батя в сторону посудомойки.

Оттуда уже летит с молотком и гвоздем Нюрка Кучерова.

Ловко, вскинув для форса круглощекий молоток, Иван Данилыч Вареник всаживает двухсотку в покрытую брезентовым тапочком лапищу.

Батя задирает штанину до коленки. Там желтая, скользкая деревяшка.

— Дывись! — И опять заказывает пиво, да еще и с «молочком»: водяру отец называл молоком от бешеной коровы...

— До вечера! — Не сказал, а приказал Херхендрик Варенику.

И тот ушел паять обруч для чучела медведя.

 

 

2

 

А вечером Вареник услышал голос «войдите!» и вошел.

Херхендрик тонкими губами вслух читал малиновую книжку. Будто молился. Его сухие пальцы щупали строчки.

Старик стал читать стихи из книжки. Немецкие слова были твердыми и стучали как поленья о мокрый банный пол.

На том столе, где совсем недавно Херхендрик распаковывал чемоданы, был сервирован ужин. Стояло два пузатых графинчика. Пахло жареными в чесночном соусе баклажанами.

Взгляд Вареника уперся в странный, округлой формы металлический предмет на краю стола.

Старик заметил его взгляд и с пустым лицом и безразличными глазами объяснил:

— Вы угадали, Ваныч, это солдатский котелок. Я ведь... Как вам сказать, здесь воевал... Кхмм. У вас это называется «голубая линия».

«Чего это он разволновался? — подумал Вареник. — Голубая линия — дело прошлое. Почти забытое».

Как бы читая его мысли, иностранный охотник заявил:

— Что я? Я солдат! Зольдат-т-тт! Я ник-кого не убивал. Ни-ког-да, Ваныч! Аптекарь, врач я. Я даже здесь влюбился... в казачку... На хуторе...

Херхендрик умолк.

А Вареник подумал: «Врач — любитель врать».

Вмиг иностранный гость перешел на другую тему:

— Садись, Ваныч, вот выпьем с тобой, поговорим о нашей будущей кампании. Так?..

— Так. — Вареник придвинул резной стул к бахроме обеденной скатерти, сел. И стал смотреть, как австриец осторожно взял за ушки котелок с кубанским варевом.

Врет, жрет и живет. Лет сто ему. Ври дальше.

И проживет еще сто, решил Вареник и тут же отметил про себя, что отец его давно в земле. Велел зарыть себя вместе с «дрючиной» — палкой, о которую он, уже в старости, опирался. «А то проснусь там, а ноги-то и на том свете нету, ан дрючок под боком — собак костылять».

Херхендрик ловко подкинул колбочку с желтой жидкостью и даже пошутил:

— Конь-як. И «конь», и «як» в одной бутылке.

Коньяк — жидкость слабительная, в том смысле, что злость рассасывает и сердечную сухость лечит. Последней в Варенике — до фига и больше.

И «конь», и «як» уже действовали. Вареник отходил, приговаривая про себя: «И вовсе он не скелет. И хай живэ. Не жалко. Он что, виноват? Их тоже Адольф чохом, прикладом тыкал. Ишь, как раскраснелся, куда только парафин со щек подевался».

Австрийцу понравилась своя шутка про коньяк, он тут же спросил, знает ли Ваныч, как переводится на русский язык его фамилия Занштейн. Тот, само собой, не ведал. Гость грубо загоготал:

— Зубной камень. Я есть — их бин Занштейн, зубной камень. Вот этот-то олений зуб и хочу прицепить. Будет зуб на зубе! Ха-ха-ха, хо-хо-хо-хо-хо-хо-хо!

А еще говорят, что русские некультурно смеются.

«Хоть и доктор, а дурень, — подумал Вареник, — чего тут такого».

Австрияк ковырял в тарелке варево — все те же «синенькие» с чесноком — да жевал свинину, доведенную огнем до белизны, и вдруг погрустнел, опять стал скелетом. Что ж: «Протезный завод».

Фабрика и на Херхендрика клеймо поставила. Что-то в нем было из протезов. Только вот что? То рука дернется, то нога. Глаза вразнобой мигают. Ногой дрыгает — как на барабане играет. В один из таких дрыгов Херхендрик подскочил со стула и метнулся в другую комнату, в спальню. Вынес оттуда, в руках дрожит, желтый листочек. Сует Варенику чуть не в лицо. На снимке девушка. Лицо у той было настолько живым и диковатым, что Вареник сморгнул. Эта особенная диковатость была ему знакома.

Торопливо щурясь и всхлипывая, Херхендрик стал рассказывать егерю Варенику об их «романе». Так и заявил, выпучив глаза: «Романе». О молоденькой Медхен-Гретхен. Вовк ее фамилия.

— Любофффь! — пучил глаза старик. — Фото берегу, прячу от фрау Магды. Берегу как зеницу... Слушай, Ваныч... — австрийский гость обежал стул Вареника. — Ваныч, найти бы...

Прыть, прыть! Весь живой, не из протезов, не из шариков-роликов.

Херхендрик часто заморгал обесцвеченными глазами.

Вареник отодвинул стул, чтобы старика было видно:

— Кого, Риту Вовк?

— Ее, мою медхен, мою Гретхен!

Австрияк конечно же спятил. Он махал пред носом у егеря иностранными деньгами, пачки кидал на стол, они отпрыгивали на пол.

— Гретхен шпилен, шпилен, я с ней шпилен... Я женюсь, браком. Здесь останусь, капиталлл... п-п-переведу. Лут-ше...

Дантист опять стал крутить в руках блеклый снимок, предлагая Федор Ванычу высокий «гешефт».

Он бегал то в спальню, то в зал, то зачем-то мыть руки в санузел.

Вареник знал, кто эта девушка на фото. Это баба Рита.

Живет она на хуторе Восточном, возле южного края леса. Там из земли выпирают четыре хаты. У бабы Риты той всего хозяйства — коза да десяток несушек. Она приходилась Варенику дальней родственницей. И звала его то по отчеству, а то «племянничком».

«Кино, — весело подумал Вареник. — Я попал в кино. Смотрите на меня, люди добрые!»

Херхендрик опять заплясал перед егерем. На цыпочках, с пятки на носок. И туда, и сюда. Чуть не вприсядку.

Наконец Херхендрик по-настоящему бухнулся на колени.

И взвыл — жалобно, нутром:

— Грэ-э-э-этхен!..

И Вареник его пожалел.

— Запрягай, — приказал сам себе Вареник, наблюдая, как покрывается слезой лицо старого солдата Занштейна.

 

 

 

3

 

Егерь представил себе, как баба Рита достает с полки древнего, завешенного тюлем комода сотовый телефон старого образца, смахивающий на милицейскую дубинку. Бабе Рите этот телефон сунули в «собесе»: «В случае чего — звони!» Баба Рита, недоумевая, «дывилась» тогда: «В случае чего?.. Околею, что ли?» Но телефонную дубину взяла.

Вот баба Рита шмыгнула носом:

— Вовк у аппарата! — так отвечать научил ее заезжий городской племянник Фома.

— Баб Рит, а я к тебе в гости! Примешь?..

— Чего же не принять, Иваныч, приезжай. Ай, что случилось?

Временами казалось, что окончившая до войны десятилетку Маргарита Вовк притворяется темной крестьянкой.

— Я не один, баб Рит...

— С девой?! — шмыгнула носом старуха.

— Ну!..

— Зови и ее, племянничек.

Потрепанный «ГАЗ-69», он же «козел», тыкался по кочкам. Внутри этого транспортного средства подпрыгивал, ударяясь о брезентовую обшивку, австрийский гость.

Вот-вот он встретит свою Гретхен, свою «любофффь».

— Ап-ап-ап... а пачему она там живет, моя красавица? — Гость тоже сентиментально блеял в лад «козлу».

Встречный ветер хлопал штопаной-перештопаной брезентухой, создавал ощущение бешеной скорости. Однако стрелка спидометра плясала между цифрами «30» и «40».

— Песок! — пришел в ощущение реальности Херхендрик.

— Сыпется, — улыбнулся во тьму Вареник, ловя то и дело выскакивающий из рук руль. — Вы, значится, теперь не Генрих Христофорович, вас надо русским сделать.

— Зачем? — хватанул воздух охотник.

Изумился и Вареник: «Женишок старый, сто два года, из порток летит погода!» Поговорку эту Вареник перенял от отца, который всегда пояснял, что «погодой» в Саратовской области называют «снег». Но егерь не стал про снег из штанов, а почти приказал:

— Будете вы... тэк-с... будете Геннадий Захарович!

— Сахарович! — подтвердил иностранный жених. — Зачем?..

— Для понта...

Наконец их газик ткнулся в седой лопух.

Скрипнула калитка. Вареник и Херхендрик вошли в узкую веранду, потом в хату.

Егерь дернул спутника:

— Вспоминаете?.. Это?..

— Это.

Фриц, вернее, Геннадий Захарович уже все, что надо, вспомнил. Старую дощатую перегородку, комод, вышитые красной ниткой подзоры на железной кровати с никелированными шариками, угол с иконами, печку-грубку. Он вспомнил все. И от этого лицо у австрийского охотника стало совсем другим — будто вместе с именем-отчеством он поменял и личность.

А старушка Рита слабо улыбалась. Так осторожно встречают людей подозрительных — не друзей, не врагов.

— Геннадий Захарович, значится... Пусть уж будет так. Геннадий Захарович! — пролепетала бабуля.

— Землемер он... И что это, баб Рит, за «пусть уж»?

Замечание старуха пропустила мимо ушей. Она выхватила из-под узорчатого тюля свою «говорилку». Вареник подумал: «Звонить куда следует». Но Вовчиха сунула телефон опять в укромное место — за печное плечо.

— А я вас молочком козьим попотчую. Пусть уж, пусть уж.

Заладила как попка.

Желтые, похожие на гигантские ромашки ватрушки с молоком и впрямь были вкусны. Проходило похмелье. Козье молоко лучше чая действует. Но что-то мешало начать разговор. Может, вот этот кот, трущийся об ноги именно его, Вареника.

— Сделать бы из тебя чучело, — вскользь осерчал егерь и засунул ногой кота куда-то под себя, под табуретку.

— Вижу! — себе под нос буркнула баба Рита. Бледное лицо ее потемнело. — Не слепая, вижу! — Она тоже злилась. — Я твоего Сахарыча с порога узнала.

Она зыркнула на согнутого, скукоженного Херхендрика.

Австриец вздрогнул, словно его током шибануло, вытащил из внутреннего кармана своей куртки, состоящей из одних молний, фотку хозяйки в молодости, и лицо его стало мокрым.

— Свататься приехали? Не журитесь, господин-товарищ землемер. Выйду! — Лицо бабы Риты позеленело. Она издевалась.

— Баб Рита, цыц! — почему-то прикрикнул на нее егерь. — Я т-ття...

— Счас свадьбу-то сыграем, а, племянничек? Я теперь вот Николаю Угоднику подчиняюсь. Он у меня и егерь, и лесничий. — Старуха кивнула на свой угол, где отдельно на полочке с вышитым подзором стояла икона с обликом мужика в залысинах. — Мне вот говорили, Никола-то наш, он за странников отвечает. И мы ведь странники... Прально, Хенрих Форыч? Да вы ватрушечки-то куштовайте... Простила я все, все простила. — Она перекрестилась, глядя в сторону, на святого угодника.

Немец с удивлением молча глядел на русскую старуху.

— Ты, племянничек, чего приходил-то? Показанье счетчика списать? Дак списывай!..

Совсем бабка с катушек слетела.

— Баб Рит, а смаги у тебя нет?

— Ась?

— Самогона.

— Не гоню! — Старуха шмыгнула носом. — И вам не советую.

— Хучь шкалик?

— Нетути, — обернулась уже на пороге баба Рита. — Дай-ка я тебя поцалую, милай мой Сахарыч! Прощу тебе, велел ведь Господь. А нутро воротит, не в силах, мочи нет.

Вареник цыкнул на нее еще.

Херхендрик отпрянул, потом дал поцеловать себя в щеку.

— Водки, всамдель, — подытожил итог безрезультатного сватовства Вареник. — А пойдем-ка мы с вами, Генрих свет Фарфорович, ко мне домой. У меня супруга дюже гостеприимная. За-ап-ап-рягай! Поехали!

Жена Вареника, Райка, зыркнув на гостя, сказала, что звонил Ёкэлэмэнэ, трепал нервы:

— Куда все исчезли, дело, грит, международное.

— Угу! — хмыкнул Вареник и потащил вялого гостя в мастерскую. — Там все! Там.

Они прошмыгнули мимо плюшевых жакеток, колец хулахуп, трех старых телевизоров и другой рухляди в комнату, которую Вареник называл мастерской.

Австриец ткнул ногой в малиновую штору и тут же отпрянул. Хорошо, хоть не хлопнулся. В самом центре узкой каморы возвышалась фигура сибирского бурого медведя. Особенно живо сияли бусины его глаз. А хищная пасть с чередой зубов словно говорила: «Экие же вы наглецы, майнфройнды! Жахнули меня жаканом! Так я вам косточки счас помну!»

Именно это услышал австриец, именно на своем родном немецком языке.

Он опустил глаза и немного успокоился. Хищной была только верхняя часть чучела. Нижняя, недоделанная, состояла из проволочных обручей да накинутой на них обивочной ткани. Похоже было, что медведь в женском исподнем.

— Смешно?.. Смешно, — сам себе ответил Вареник. — Это я своему Олежке готовлю. Он в Питере живет, уже коммерсант. Как вы. Так он в прихожей поставит. Или на дачу свезет. Олежек мою мастерскую бунгалом называет.

Вареник подумал, что Олежек не свезет и не поставит, что Олежек теперь совершенно чужой человек: золотые очки, в тонком, из шелка, костюме.

Он все же любил вспоминать топот его маленьких ножек по глухому, покрытому темным половиком коридору.

И Вареник достал из медвежьей пасти бутыль.

Они сидели и глотали горькую жидкость. И каждый что-то лепетал свое. На всех языках мира это «свое» понятно. И Генрих Христофорыч вполне понимал Федора Ивановича. Они с чавканьем присасывались к стеклянному, скользкому горлу и подавали друг другу обжигающую бутыль. Пить, пить, пить — лишь бы не было этой тоскливой ямы внутри.

— Махен зи кувыркен?

— Махен, махен.

— «Выпьем за родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем...»

— За Сталина!

Облизывали губы. Пить, пить! И опять будет Райка-зайка, а не сумо с глазами чебурелы. И Гретхен останется.

 

 

 

4

 

Утром с воем ворвался лесничий Башкатов. Он трясся и дрожал, как движок на лесопилке.

— Международный скандал! Ты у меня, зараза, попляшешь, ёкэлэмэнэ, я из тебя самого чучело склею! Я с тебя всю полосатую шкуру сдеру на турецкий барабан!

Вареник морщился, понимая вину.

— У-у-у! — выл лесничий. Можно было открывать новый вид представительской охоты, наполняя этим воем весь Красный Лес. — Шуруй теперь, раскачивай пьяного идиота да денежки вытрясай. Сам обмишурился, сам и... у-у-у-у-у.

С этим воем Башкатов и улетел.

Вареник неморгающую Райку за калитку и — в охотничий гостевой дом.

Дантист спал. Нарядная хозяйка дома Ирина Матвеевна к Варенику всегда относилась как к человеку третьего сорта, не второго даже. Она разговаривала с ним так, словно боялась голос запачкать об этого чудака:  слова клала где-то вдалеке, их почти не было слышно. Но в этот раз Ирина Матвеевна изменила себе. Она зашептала на ухо. Вареник и не понял вначале, а потом побелел. Ирине Матвеевне доложила горничная Павлик, что гость возбужденный, мечется, как Штирлиц, в какой-то немецкой форме по комнате и гавкает по-ихнему. Руку вперед кидает.

— Фашистов опять стали к нам засылать, — вполне дружелюбно, не доверяя своим словам, улыбалась Ирина Матвеевна, — что делать, что делать?

Когда фашист утих, то форму свою с себя стащил. И засунул ее в желтый баул.

— Так вот, Федор Иванович, родненький, как бы эту форму сфотографировать и отправить куда надо?

— Кеды у меня того, Ирин Матвеевн, скрипят.

— Не дури!

Ирина Матвеевна улыбнулась Варенику шаловливой улыбкой, которая ей вовсе не шла.

— Чё от меня-то?

— Ровным счетом пустяки: вынуть из чемодана китель с крестами, щелкнуть его рядом с немцем. А там — разберутся! — Хозяйка охотничьего дома зарумянилась.

Вареник нерешительно поплелся к «люксу». Китайские кроссовки вели себя тихо. Влюбленный старпер дрых, как сосновое полено.

Никогда не имевший секретных дел, Вареник вдруг почуял в себе сыщика. Легким шагом он скользнул в комнату, достал из раздвижного шкафа желтый баул. Крышка легко откидывалась. На дне чемодана что-то тупо стукнуло. Сверху — серое сукно, свастика, кресты, окантовка! «Да... Херхендрик решил к своей Гретхен явиться в форме гитлеровца? Зачем? — мелькнуло у Вареника в мозгу. — Прихоть богатея? Старческий маразм?»

Из-за плеча всю картину снимала на аппарат Ирина Матвеевна Цидуля. Она захватила в объектив, надо думать, и храпящего «зольдата». Когда Вареник складывал китель и опять укладывал его в чемодан, он наткнулся на записную книжку в твердом коленкоре. Не понимая самого себя, Федор сунул эту книжицу в карман брюк: «Погляжу, что там, и опять суну, найду способ».

Но полистать книжку ему не пришлось. Фриц, вернее, Генрих проснулся и сразу заговорил:

— Ваныч, когда на охоту? Сегодня давай, к вечеру. Можешь, Ваныч?

Ваныч ответил, что надо подумать. Тянул резину.

— Ты вчера говорил, что отец у тебя тоже воевал. Он кем был?

— Артиллеристом.

— А!.. А я так. При обозе. Так у вас называют?..

— Эдак.

— Я Гретхен шоколадками кормил. Брала, «куштовала». Мыла ей нашего весь запас отдал. Жди, говорю, приеду, к себе заберу. А вместо Австрии — плен. В Иловле рельсы гнул... А вчера... как это у вас... промокашка.

— Промашка. Признала она.

Было ясно видно, что старику неохота расставаться с мечтой, взращенной за шестьдесят с лишним лет.

— Все, — резко приказал фашист. — Охота! Охота на королевского оленя! Надо добыть зуб. И домой. Нах хауз. До хаты.

«Ишь ты, совсем окубанился: “до хаты”».

— Я у вас давно спросить хотел: зачем зуб-то, клык?

Старик поднял глаза:

— Хазары. Слышал про таких?

— Не-а!

— Так вот, они на этих землях обитали... но они исчезли. Айнмаль. Немного исчезли. В одну минуту. У вас говорят: корова языком слизала. А потом тут аланы прижились, черкесы, адыги, ингуши. Археологи. Знаешь, кто они такие?

— Слышал.

— Так вот, они в раскопках, в Мощевой балке, нашли украшения из оленьего зуба. Нанизано — водяной перец, косточка персика... Талисман бессмертия.

Вареник совсем ничего не понимал. У старика широкое образование,  и все тут. Он встряхнул головой, как купальщик, выходя из холодной, мутной воды. Но муть эта в самом егере так и осталась.

 

 

 

5

 

Консервыча Вареник не видел лет сто. Со школьной поры. А тут — на ловца и зверь. Встретились лоб в лоб в охотничьем магазине.

— За мормышками, — как бы оправдывался Консервыч, оглядывая вставшего перед ним дебелого мужчину. Конечно, бывший учитель немецкого языка Константин Сергеевич Безворитний его не узнал.

— Федя я, Вареник, приезжайте к нам в Красный, я вам жуков да козявок сам наловлю, их там пруд пруди.

— Федя? Ва-а-ареник!.. А я сразу и не признал, думал, бандюга какой дверь заслонил.

Пришло время виновато улыбнуться Варенику.

— Постарел ты, Федя.

— Да уж. А вы такой же.

Учителей, наверное, обмакивают в раствор. И они не меняются. Цементные. Как были, так и есть. Вот только очки у Консервыча стали толще, солидные стеклянные пупки.

— Говори, какое дело. И какое может быть дело...

— Есть, есть дельце. На пять минут, но надо присесть.

— Надо, надо, дорогуша Федя...

— Вареник я.

Сели на скамейку рядом с магазином. Сверху шумел платан, прямо перед глазами рябила широкая речка, которую здесь называли ерик.

— Земля обетованная! — вздохнул старый учитель. — А я тебя, Федя, почти не помню... вышел из памяти.

«И хорошо, что так, — подумал Вареник, — зато я все отлично помню».

Финальной частью последнего свидания учителя с учеником была затрещина, которую Федя получил от Консервыча. Дело было зимой. На Кубани снега редкие, но уж если насыпет, то по самую репицу. Федя выбежал по малому делу с урока. За школой чисто, хорошо. Снег пушистый. В уборную побежишь, начерпаешь полные чоботы. А он и не побежал. Художественные способности у Феди проявлялись с детства. И он, как автогеном, с шипением вычертил на снегу желтоватую свастику. Последнее плечо оставалось. И тут что-то сбило его в снег, прямо в фашистский иероглиф. Поднявшись, он увидел перед собой Консервыча, протиравшего платком линзы очков.

— Пфф, пфф!.. — только и профыкал учитель, и снег заскрипел. Ушел.

А вскоре после этой оплеухи Вареники переехали из станицы. Отца назначили начальником почты в Красном Лесу.

И сейчас вот учитель пфыкал и протирал линзы. А еще он вертел в коротких толстых пальцах записную книжку герра Занштейна.

— Пфф, пфф! Интересный экземпляр. Прямо не знаю, что сказать, что-то непонятное. Может, из истории? Тайны веков.

Учитель поглядел на Вареника, будто ждал объяснений.

Но тот вроде и не заметил знака. Пусть сам кумекает.

Сам он, полистав книжку, ничего не понял. Там были химические формулы, номера, отдельные фамилии, подчеркнутые красным химическим карандашом, на отдельной странице ясно нарисован женский пояс с украшениями и надписью «alan», рецепты блюд, он это понял по слову «baklagan». И все. И что он мог понять? Из всего немецкого он крепко, на всю жизнь, выучил два стиха. Один стих книжный: «Майн брудер ист даст тракторист ин унзере колхоз», второй — из ученического фольклора: «Дер фатер и ди мутер пошли гулять на хутор, беда с ними случилась, ди киндер получилась».

— Начнем с легкого, — потряс книжицей Консервыч. — Где вы это взяли — не знаю. Догадываюсь — из музея. Вы что, музейный работник?

— Не-а, лесник, егерь.

Словно не замечая ответа, Консервыч продолжил:

— Музейщик, значится... Ну так вот, знайте, молодой человек, химические формулы — это, я предполагаю, структура какого-то лекарства. У химиков спросите. Есть тут еще кулинарные рецепты. И, товарищ Федя Вареник, стихи. Да, стихи. Рифма явная. Самодельные. Хоть и упоминается имя Гретхен, но ни у Шиллера, ни у Гейне, ни у Гёте таких стихов нет в наличии. И еще...

Учитель сделал паузу, словно думая, говорить это или не говорить. Говорить!

— И еще. Через листок или через два в этой книжонке — записи химическим карандашом. К чему это написано, не допетрю, но жирно, с нажимом, будто гордясь: «Имел счастье участвовать в расстреле вожаков». Каких вожаков?.. Но есть и яснее, со словом «юде». Евреев, значится. Тут вот одиночные заметки с описанием человека, которого владелец книжки подстрелил. Обязательно — цвет волос, примерный возраст, особые приметы. Это владелец книжки называет словом «охота», «ягд». Вот так-с. Жуткая книжка. Верните ее музею.

Вареник молчал, соображая, стоит ли говорить Консервычу о настоящем владельце записной книжки.

Не стоит.

Освободившись от коленкорового письменного предмета, учитель опять стал тереть очки, близоруко морщась.

— Федя, а ты вправду музейщик?

— Егерь я, Константин Сергеевич. За мормышками — ко мне. Непременно. Я вам таких стрекоз отловлю — китяра клюнет. Константин Сергеевич, из памяти выскочило, «шпилен» — это что по-ихнему?

— «Играть», Федя, «играть». И ничего больше.

Учитель исчез из поля зрения. Надо было для полного прояснения ситуации и мозгов ехать к бабе Рите на хутор.

И он топнул ногой по муфте сцепления своего «козла». Машина рявк

нула и понеслась. Всю дорогу в голове вертелась дурацкая присказка: «Дер фатер и ди мутер пошли гулять на хутор». «Какая же беда с ними случилась, — решал егерь, — ну, получился ребенок, да и хорошо, и ладно. Тут вот беда так беда... Экий же ферт живет у нас под боком».

Баба Рита будто знала, что Вареник приедет. Она маячила у калитки своего дома со своей гигантской телефонной трубкой. Тоже мне агент восьмидесяти лет. Однако сухонькая да беленькая баба Рита выглядела на шестьдесят с хвостиком. Свежий воздух ее выполоскал.

Баба Рита — седьмая вода на киселе — звала его племянничком.

— А, племянничек явился не запылился. Опять сверка счетчика. Ты что, на полставки у Чубайса?

— У Черномырдина. Ну, чего ты вчера, чего не признала знакомца-то?

— Землемера, что ли?

— Он такой же землемер, как ты футболистка! Пеле, якорь те в нос... Признайся, было у вас? — взял крутой напор егерь. Иногда он знал, как надо разговаривать с прекрасным полом.

Прекрасный пол не признавался.

— Солдат он, немецкий солдат. Я ничего не знаю, шоколад носил, листки какие-то совал, но я в них ни бе ни ме ни кукареку.

— Стихи?

— Стишки вроде.

— Приставал?

— Не-а!.. Я от него убегала. У нас тут разные были, была одна жоржетка, голая на белом коне каталась. У речки. А я от них удирала, особенно когда...

— Что «когда», баб Рит, Христом Богом прошу, что «когда»?

Баба Рита откашлялась:

— Когда узнала, что он был участник...

— Чего участник?

— Расстрела. За колхозной бойней... Мимо нас евреев гнали, кажись из Одессы. Дак они все запоносили. Вонь стояла за три версты. И решили эту вонь фашисты уничтожить своим лекарством.

— Из свинца...

— Ну. За скотобойней. А ты, а ты зачем его привел? Дурень, что ли? Зачем, племяш?

— Просил.

— Хм-м... Не успокоился, значится. Как листок принесет, так и ко мне лезет с объятьями. Мог бы, конечно, силой, да уж очень хотелось по-другому. «Льюбофффь», — тростил. А потом вот что придумал. Ирод, ирод. Слова вывернул, но понять можно. Я, грит, все равно твою «любофффь» возьму, лаской. Вы, грит, хоть и свиньи, но со слезой. Он меня Гретхеном звал. Я, грит, Гретхен, вот чё. Как ты мне откажешь, так я непременно русского «зайца» — чик-чик... Вот это ласка! Зайцы, грит, об двух ногах. И ржет. И стал выполнять все, что обещал, гадина. И оттуда... — Она остановилась, взглянула на Николу в углу. — Изверг... То крестик мне принесет, то бантик... — Баба Рита отвернулась к стене. — Слава Боженьке, их вскоре вытурили. Он на танкетке с другими немцами примчался, все из мешка своего выворотил, в траву попадало, трет щеки, мокрые щеки: «Тебе все, любофффь, вернусь».

Консервы так в бурьяне и пролежали. Вот теперь вернулся. Как обещал.

Она усмехнулась, скосила взгляд. Теперь на егеря:

— И чего хочет? Он кто, землемер-то?

— Охотник.

— Не узнать... А был бугай. Не трогай его, Федь. Он свое отжил.

— Жениться хочет. Кто тебе сказал, что я буду его трогать?

Баба Рита опять перешла на язык темной бабки:

— Ишь он какой, седой цыплак, а был боров, эге-ге, земля под ним звенела, копытами рыл...

— Что он, черт, что ли, тебе?..

— Бес! Не трожь его...

 

 

 

6

 

В доме опять появились двое слуг.

Они сновали там и сям, что-то собирая и волоча. Мешочки, пакеты, ящички, рулоны. Казалось, что слуг не двое, а гораздо больше, столько было суеты.

Фашист опять превратился в скелет. Он стонал и как-то по-собачьи подвывал. Впрочем, и рыкал порой. На тех же слуг. И ногой дрыгал, как барабанщик.

— С охотой сегодня не получится, — белое, будто присыпанное пудрой лицо.

Вареник решил держать себя ровно. Охота есть охота. На кого только?..

— Не получится? Генрих Христофорович, а я уже все наметил. Вот план. — Он протянул тетрадный в клеточку листок.

Австриец повертел бумажку, понюхал ее.

— Кишки ноют, — поморщился.

— Так вы ж это... врач?

— Не берут лекарства.

— У меня вон девясил сушится, ландыш... А кишки — татарником. — Он поглядел на лепной потолок «люкса», будто оттуда и посылают хворь. — А коньячком не пробовали?.. — Варенику трудно было шутить.

Старик насупил брови:

— Вот он, «коньяк», крепче коньяка. Там он, «коньяк» этот. — Херхендрик показал на дверь спальни. С трудом поднялся с дивана. — Эх-хэ-хэ!.. — И, шаркая шлепанцами, побрел туда. Обратно приволок толстенную книжку.

Старик потыкал тонкими пальцами по срезу книги, раскрыл ее:

— Не то, не то, не то... Книга эта любить учит, так, Федор Иваныч?

Егерь кивнул, пусть буровит.

— Ну где здесь, скажите, где в этой мудрой книге про любовь? Ни одной строчки! Суламифь? Соломон?.. Похоть, одна похоть. Кровь и семя людское. Ничего иного.

Никогда ни одной божественной книги Вареник не читал. Но в Бога верил, как верят в начальника, который сидит где-то далеко-далеко, высоко-высоко. И покажется ли он когда-нибудь, даже после смерти? Скорее судить его, Вареника, будут Божьи слуги. Надают подзатыльников именно они.

— Но вот зато читал ли ты, товарищ егерь, Книгу Левит? — У фашиста задрожал голос.

Егерь пожал плечами.

— А вот слушай. Глава двадцать четвертая, стих девятнадцатый. Господь заповедует пророку Моисею. Сейчас переведу...

Что-то Зубной Камень стал оживляться? От книги, верно. Рокот в голосе.

— Как это у вас? Сделает кто поврежденье на ближнем... тэк-тэк... на теле ближнего своего, тому надо сделать то же самое...

Херхендрик промокнул платком рот: трудно все же переводить.

— Стих двадцатый. Тут ясно. Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб, как он сделал повреждение на теле человека, так и сделать нужно ему...

Где батя оставил свою ногу, где она похоронена? В Австрии? Все может быть... Перелет-недолет. Артиллерист. Корректировщик! Кому же он мстил? Да никому. Шутил только. Вот мороженое привезли, Федя — к отцу: «Пап, дай двадцать копеек». Тот усмехается. «Ты знаешь, где у нас сахар?» — «Ну, в шкафу». — «Так вот, лизни его, а сам в снег без штанов плюхайся. Вот тебе и будет мороженое».

Чудак отец, придя с фронта, задумал корчить из себя книгочея. Записался в библиотеку и носил оттуда вязанки желтых, с толстыми, как блины, листами книг. Да и корчил бы читателя сам, ан нет. Непременно сажал на жесткую коленку Федю и водил пальцем: «Жил-был поп — толоконный лоб!»

Федя не знал, что такое «толоконный», не ведал, что это за еда такая — «полба», но вот слушать эту сказку про чертенят приходилось не раз и не два. Отец дрыгал своей деревяшкой. Федя подпрыгивал на ней: «От второго щелчка лишился поп языка...»

И еще отец додумался вот до чего. «Наши мужики, — говорил он, — отходчивые. Надо бы обидчика в порошок стереть, а наши лишь посмеются над обидчиком, а потом на дорогу пирожок со смородой сунут».

Херхендрик ожил совсем. И своим пальцем стал махать, как дирижер:

— Стих двадцать первый. Кто убьет скот... скотину, тот оплачивает ее, а кто убьет человека, того должно предать смерти...

«Вот! — Опять, как недавно, темно и тоскливо екнуло в егере Варенике. — Никуда не денешься. Вот он приказ. Сам голову в петлю сует. И библейский приказ этот звучал эхом: “А кто убьет человека, того должно предать смерти...”».

Глаза у австрияка жестко сверкнули:

— Темные вы люди, русские! Ничего знать не хотите, а узнав — отмахнетесь. В Европе уже давно работают над геном смерти, тотлих ген... ген-опонтоз. Он в каждом человеке спит, в уголке. Механизм в нем часовой. В нужный момент будильник — чик-чик. — Старый Херхендрик азартно рассмеялся, как будто он сам был этим неуязвимым геном.

— А зачем им это открывать?

— Что «зачем», Ваныч? Чтобы жить все время.

— Зачем? Скучно это, устанешь.

— Ладно, — хлопнул крышкой Библии Херхендрик, — философия отменяется, а вот охота состоится. Сегодня, вечером! — И повторил: — Охота состоится! — как на концерте объявил.

«Судьба!» — решил Федор Иванович и сказал:

— Но у меня есть условия. Охота — без слуг, вы уж меня извините, Генрих Христофорович, но они у вас бестолковые.

Старик дантист согласился.

Но и у него были условия. Оружие берет лишь один он. А егерь — со штык-ножом.

Но тут заартачился Вареник:

— Нам&

Комментарии 1 - 0 из 0