Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Заполье. Книга вторая*

Петр Николаевич Краснов родился в 1949 году в селе Ратчине, в Оренбуржье. Окончил Оренбургский сельскохозяйственный институт, работал агрономом. В 1978 году после выхода первой книги «Сашкино поле», получившей Всесоюзную премию им. М.Горького, принят в Союз писателей. Лауреат Всероссийской Пушкинской премии «Капитанская дочка», премий им. И.Бунина, им. Александра Невского «России верные сыны», им. Д.Н. Мамина-Сибиряка, «Ясная Поляна» им. Л.Н. Толстого, премий журналов «Москва», «Наш современник» и еженедельника «Литературная Россия». Награжден дипломом ЮНЕСКО «За выдающийся вклад в мировую культуру». Председатель правления Оренбургской писательской организации СП России. Живет в Оренбурге.

* Книгу первую см.: Москва. 2009. № 8–10. Весь роман опубликован на сайте писателя: krasnow50.narod.ru

24

 

Быстро скатывался в осень очередной полупрожитый год, сворачивался иссушенным кленовым листом в некий свиток времени, пряча в себе невразумительные письмена, неразгаданные намеки и предупреждения, невостребованные провозвестья.

А между тем во всем происходящем чем дальше, тем больше и явственнее виделась, открывалась, можно даже сказать — воочию уже явлена была какая-то прямая, примитивная и потому дешевая чертовщина, мистика некой клинической, если не фатальной, русской невезухи. Или же в ней сказывалось действие мощных, чрезвычайно точно согласованных и направленных на распад, незнаемых, лишь подозреваемых сил, даже заговора, существование которого обыденному здравому смыслу казалось более чем сомнительным, — из тех, какими пугают благомыслящих граждан отечества прошлые и нынешние нилусы, прежде всего себя самих настращавшие до истерии, или же их зарвавшиеся в специфической гордыне оппоненты-антиподы… Но все, что ни происходило теперь в мутной и больной, как гляделки похмельного субъекта власти, повседневности политической и так называемой общественной, в самой что ни есть бытовой тоже, — все шло и вело только и исключительно к усугублению зла, разложению всеобщего и порухе, не давая никакому хоть сколько-нибудь обнадеживающему добру ни малейшего шанса на осуществление, ни просвета, ни щелочки в будущее для него не оставляя. Кто-то там выпал то ль из политбюро, то ли с моста, но ни шеи не сломал, ни репутации, меж тем как у держащих огромную власть задрожали, как на грех, руки и отказал, не сработал даже инстинкт самосохранения, не говоря уж о безусловном, казалось бы, рефлексе долга, об элементарной отработке окладов с привилегиями, в конце концов; и шутя удавались самые оголтелые, бесстрашно циничные провокации и безобразия, всякий политиканский пустяк обретал силу бетонобойную, и в распыл пускалось все наработанное, в кои-то веки народишком заработанное наконец-то и государству на сбережение и приращение даденное, а записные большевики только плакали и сморкались; и тогда рыжий коверный обратился вдруг в исполинского силача, выволок на арену дебелую, беззащитно улыбавшуюся всем собственность общенародную, в темный ящик уложил и принялся, как заправский фокусник, пилить… Только и улыбнулась. Черные, изначально гнусные в преднамеренности своей и безнаказанности чудеса творились у всех на глазах, у всех покорных большей частью иль равнодушных на удивление, — вытворялись над всем мало-мальски добрым, изгалялись с наглостью невиданной, не представимой ныне где-либо еще, кроме как на злосчастной «родине слонов», преданной и проданной начальствующими, в очередную смуту не жалеючи втащенной. Теми самыми начальниками, которые некогда самозабвенно пели: «Вышли мы все из народа!..» Ну да, было дело — вышли. И не вернулись.

Так думало, пыталось ли думать простонравное до простодырства, неподъемное на мысль, на какой-никакой протест и скорее без толку ругливое на власть, чем молчаливое, большинство, — на бунтовавшее, совсем уж мизерное меньшинство все равно больше с насмешкой глазевшее, чем с сочувствием, и неистребимую парадигму обывания «моя хата с краю» неприступной крепостью считая, — просчитавшись горько в очередной раз. Бунтовавшие же, родненькими в камуфляже сынками разогнанные, а частью то ли на баржах, по слухам, то ли фурами вывезенные и где-то прикопанные, — живые же клялись вернуться, уповая на скорое повторенье того, что исторической ситуацией именуется, не разумея в горячности, что ежели и повторяется она, то разве что лет этак через пятьдесят–семьдесят…

И мало кто, кажется, думал и понимал, что все это, судя по давным-давно знакомым и более чем отвратным симптомам, лишь очередное и сокрушительное поражение человека как такового, как родового существа со всеми его шаткими нынешними представлениями о долженствующем быть, со свойственными ему неустранимыми противоречиями в самом его естестве вообще, совсем уж грубо говоря — между его сомнительными подчас и разного колера идеалами и его же исторической практикой, каковую назвать просто порочной значило бы похвалить. Проваливался Homoprogressus, человек прогрессивный сиречь, в самое себя, рушился в нижние сумеречные горизонты свои зоологические, из актора в фактор попутно, в потребиловку всего и вся непотребную, похоть истеричную уже, будто пытаясь дна гедонизма достичь — которому дна в природе не предусмотрено. И вместе с этим истекало, видели все, иссыхало какое-никакое нажитое, наработанное в трудах великих, по крупинкам собиравшееся добро, иссякало силою, расточалось в холодных безднах человеческого эгоизма, в разноцветных туманах реклам, в миражах гомеопатически выверенной филантропии; и было это, похоже, не чем иным, как самым что ни на есть крушением последних надежд на человека вообще, на его способности и возможности, с более чем самонадеянным излишком переоцененные, а в конечном счете крахом слабоумно-мечтательного, да к тому ж и светски безверного хилиазма, «царства разума и свободы» коммунистического, равно и либерального толка… Надежды-чаяния на человеке вздумали строить, возводить? Нет уж, поищите менее зыбкий фундамент и на более надежной почве, нежели земля-матушка, она ж и природа, жизнь сама, какую не с мачехой даже, а скорей уж со свиньей сравнить, пожирающей детенышей своих, мириадами рождающая для пожиранья только; и этот, по слову одного многознайки, бесконечный тупик чем дальше, тем больше ввергал давно уж не верящего в боженьку человека в унынье смутное души, невнятную, но злую тоску, отчего чаще всего и случаются, из чего исходят все наши и всяческие безобразия…

Так рассуждать мог покоробленный социополитфатумом современности, а того более онтологически неисправимым бытием вселенским собрат из интеллигентов в первом поколении, на подгнившем избяном крылечке родительском сидючи и с тою же тоской на недвижные, на вечные звезды глядя, извечностью равнодушной их, неизменностью пришпиленный, как мотылек, к данному, даденному тебе не спросясь, времени и месту, к судьбе, у всех равно незавидной, золотыми гвоздочками их прибитый… Что там, Кассиопея? Усни ты, как угодно далеко забреди душой отсюда, в болезненный ли бред провались или вовсе сойди с ума, но и на коротком возврате в разум бедный помутненный свой опять ты обнаружишь, что по-прежнему безжалостно прибит их пятью гвоздями тут, распят на множественноконечном кресте реальности неотменимой, неумолимой действительности дрянной, и не скрыться от нее никуда, не избавиться, разве что опять в безумие, помрачение полное, невозвратное, в отрадное и, право же, счастливое неведенье о сути мира сего…

Но, видно, очень уж и очень многим еще простецам давалось это благое неведенье, если рожают до сих пор на радость и горе себе детей, умирать умирают, а рожь сеют, в надоедливых подробностях расписывают богу свои планы и просят кредитнуть под них, а неисчислимое множество отдельных женщин так самозабвенно борются с морщинками и ухмыляющимся временем, словно в запасе у них по меньшей мере еще два-три замужества с фатой непорочности и сладостным — до приторности — Мендельсоном… Впрочем, это-то ныне дело нехитрое. И только этим, казалось, благонамереньем подавляющего, как и подавляемого, большинства еще держался мир, еще не сбрендил в галлюцинаторно-параноидных, по медицинской терминологии, виденьях осатаневших от вседозволенности пророков постмодерна и массмедиа, главное же — хозяев их, властелинов виртуальной «зелени» и пресловутых рычагов-педалей глобального диктата, в тяжелой форме душеповрежденья возомнивших, что над ними уже одни только стропила мирозданья, и более ничего и никого… Сон разума рождает чудовищ, да; но и само-то его бодрствование на хваленых передовых рубежах науки и черствого рацио много ли доброго сулит? Известно, рука об руку идут, растут они, созидательные и разрушительные возможности проблематично разумного человека, и кто скажет, какая из них вперед вырвется, верх возьмет?

И как там ни хай ругливо-молчаливое большинство, но это лишь оно инертностью тупой массы своей, благословенным невежеством пополам с неведеньем и нерассуждающей верой удерживает еще себя и давно продвинутых за края пропасти поводырей своих от непоправимой экзистенциальной убыли, от паденья в бездны провальные человеческой психики, изначально ущербной логики, в инферно, где властвует хаос и темный страх безысходности, неминуемого конца. На плаву, на дневной поверхности безмыслия удерживает, где обитает так называемый здравый смысл, ни на какие эмпиреи не посягающий, потому как безвыходен человек сам по себе, безысходен. Вовеки неразрешим здесь человек… Ничем неразрешим, да. Кроме чуда.
 

25
 

Видно, долгонько еще предстояло всем нам пробавляться простыми, подчас совсем уж непритязательными открытиями вроде посетившего недавно Ивана Базанова: не оттого ль так полорото доверчива наша российская массовка электоральная ко всяким явным же перебежчикам продажным, к цекистам вчерашним, а ныне антикоммунистам записным, партбилеты терзающим, что и сама она простодушно продажна тоже и в том никакого особого не видит греха, не ведает?.. На уровне инстинктивном голосующая за себе подобных, за позывы свои завтра взять, скажем, и кинуть компаньона по ларьку-комку, на какой с трудом великим наскребали они вдвоем со всей родни — уже ими кинутой тоже, поскольку хотя и отдали долги, но со скандалами и безо всякого обещанного учета дурноватости той же инфляции… В обыкновенье вошло предательство, в нечто заурядное, естественное, и на первых-то порах многие даже удовлетворились этим разрешенным наконец-то естеством — на ноги встать, на землю грешную с ходуль и котурнов всяких кодексов, декалогов и прочего прекраснодушья надуманного, искусственного и тем самым ложного, уравниловки осточертевшей… Сколько можно?! Да и вообще, опаснейшая это зараза — идеалы, в такие дебри, в непотребства затащить могут, что и не возрадуешься, проклянешь их все…

А естество непредвиденно для сторонников подобного массового дискурса оказалось таким, каким вообще-то и должно быть — вполне-таки пещерным.

Да и какое уж тут открытие — так себе, констатация очевидного, какого уже и не видеть нельзя. Но поделился с Мизгирем.

— Да, и еще раз да, вы это очень верно подметили… в естестве истинно доброго нет, считай, если хорошенько приглядеться — ни на гран! Все по-настоящему, адресно доброе может быть только искусственным, человеком для себя, ну и для других созданным. Не построил жилья-убежища, не добыл пищи, не развел огонь — околевай, нет к тебе ни жалости, ни… То же и с социалкой, с правилами общежитейными — ведь же ж не естественными же… Всем этим гнусным мироустройством человек, поскольку слаб есть, поневоле эгоистичен и монструозен в существе своем, провоцируется, толкается прежде всего на плохое, заранее обрекается на зло… ну, чем ему бедный мамонт виноват или там конкурент по крышеванью десятка девок-давалок? Слышали, один сутенер тут недавно пришил другого?! Он жесток запредельно, этот мир-недоделок, и вся мерзкая, кровавейшая история как человечества, так и естества природного тому доказательство неоспоримое, да-с!..

Сказать, что это лишь любимая тема рассуждений-разговоров его, было бы более чем неверным, в который раз убеждался Базанов, — нет, он жил этим вполне искренне, даже страстно, не считая нужным такое свое полнейшее и принципиальное миронеприятие скрывать, больше того — неуемно и с напором внушая его при всяком случае. Страсть, даже месть за себя миру, да, — но ведь еще больше ухудшающая свое же собственное существование в нем, если уж на то пошло, нечто мазохистское… Где смысл-то? Разве что в том, чтобы постоянно мобилизовывать, вздергивать себя на противостоянье, войну идейную с ним? Но и в этом что-то заведомо тупиковое было, чувствовалось, на конечное пораженье обреченное вполне естественным для всего живого образом, — если не иметь в запасе, иллюзорном хотя бы, мира другого, потустороннего и лучшего, надежду на него… Значит, есть в нем все-таки эта иллюзия? Иван уже пытался как-то думать над этой загадкой, но все в ней мутно было, да и при всем желании не отнесешь Мизгиря к стоикам или киникам, хотя цинизма-то хватало. Это ведь материализму-атеизму некуда деваться, кроме как только признавать сей безальтернативный, единственно возможный мир прекрасным, дабы иметь хоть какую-то волю к жизни… И тебе тоже, хотя противопоставить почти яростному мизгиреву отрицанию почитай что и нечего в себе, если не считать некоего самому себе неясного противления в душе, неполного с Мизгирем согласия, во всяком случае.

— Ну а если это искусственное любовью созидается? — не очень охотно возразил Базанов. — Человеческой и хотя б отчасти?

— Любовью перемочь все это безобразие… Да вы шутить изволите?! Или по себе не знаем, как она вырождается, выхолащивается скоро — в теории даже, а того пуще на практике? Да она хуже еще, чем вегетарианство идейное! Жрущий овсянку там, свеклу, морковкой хрупающий ханжа — он-то понятен, он вместе с самобереженьем какие-то себялюбивые планы вынашивает, наверняка идеей своей простаков хочет охмурить. А вот что так называемой любовью прикрывается… О-о, это еще надо оч-чень посмотреть. — Мизгирь даже головой покрутил, никаким увереньям заранее не веря, в губах плотоядных горчину всех сомнений своих прихватив. — Необходимость жестокая выживанья прикрывается — пусть даже в форме любви материнской, физиологической, или таковой же половой… Вот, как говорится, и вся любовь. Необходимость! А мы вокруг этого турусы на колесах разводим, как детишки вокруг елки прыгаем. И особливо божью любовь и к боженьке. Но оглянитесь, вглядитесь — прямым на вещи взглядом: даденный нам в скверных ощущениях мир — он же ж в самых глубинных основах своих и законах противонравственен, да-да, с человеком, но бесчеловечен — поскольку нравственного в нем изначально не заложено ничего, одна голая физика-химия, машина убийств безжалостная ко всему живому, а к разумному — так тысячекратно… Это надо ж, столько нахитрить, наювелирничать в этой дряни творения, наизощряться в мелочах до атомарного или какого там еще уровня — чтобы главное, нравственное оставить не то что в пренебрежении, а в поношении, измывательстве еже… ежесекундном, уж не меньше. Ничего более поразительного, чем это вот гнусное несоответствие, нельзя представить даже!.. И после этого мне говорят — «бог»… Где он в творении, покажите мнеего! А ежели и есть, скажу я вам, то без сердца, в нашем понимании, или же во зле его держит великом… Да нет — абсолютном, он же ж абсолютным должен быть во всем!

— Хотите сказать: или этот мир — или всемилостивый бог?

— Да! Иудеи — и те куда реальней к Яхве относились, не знаньем, так интуицией, а больше на практике, шкурой доходили: пощады не жди… Из живых энергий самая великая здесь, в этой всепожираловке, — это ж энергия страдания, ведь же так? Так, и не трудитесь искать ей равную. И говорить, где тут хищник, а где жертва… Здесь все — жертва. Впору думать, что демиург и сотворил-то это страдалище земное для того, чтоб энергией такой… Э-э… питаться, да, вкушать, так сказать, или для нужд иных каких, специфических… А по-другому этот преизбыток дурной страданья, эту первую и главнейшую константу жизни ведь и не объяснить теологически, никак не понять. Хоть ты лоб расшиби, молясь, — не поймешь!..

— Ну, в реальности-то, положим, эта энергия человека получше любого кнута подгоняет… — Они ждали Зиновия Трахтера, чтобы окончательно обсудить все юридические закавыки проекта рекламного приложения, доводы в его пользу обговорить, прежде чем отдать на решенье Воротынцеву, в правление. Владимир Георгиевич Мизгирь сейчас больше отчего-то, чем когда-либо, поселянинское определенье заставил вспомнить: карла… Все в том же курточном балахоне пребывал и в таком же привычном для знавших его скепсисе едком, шляпу черную, по обыкновению, нахлобучив на колбу кофейного аппарата в своем выгороженном редакционном закутке; бумаги там перебирал, из сейфика вынутые, раскладывал длиннопалыми мелькающими руками, что-то в них черкал иногда, угнувшись, плешь оказывая многомудрую средь клочковатых подпалин бывшей, уже можно сказать, шевелюры… — А иначе чем его сдвинешь еще, подвигнешь на всякие одоленья? Я о другом: как эту заразу продажности вытравлять, чем? Ведь были ж, наверное, не могли не быть прецеденты такие в истории…

— Страданием, все тем же страданьем — от самого себя, любимого… Пока не дойдет до всех. Впрочем, может и вовсе не дойти, так уж бывало — и в Первом, и во Втором Риме… четвертому не бывати — это уж точно. Четвертым будет нечто другое — и по всемирности подлинной своей, географической тоже, куда как величественней… — загадочно глянул Мизгирь щелками глаз, почти мечтательно почесал-пошкрябал бородку; и взгляд Левина поймал вопросительный, пояснил — довольно расплывчато, впрочем: — Объединенья этого самого человечества ведь же не избежать — во вселенскую смесь и смазь, в плавильный тот самый котел. Кто его и как объединит — вот настоящий-то вопрос вопросов. Под какой идеей, на какой опоре в самом человеке как таковом, в направлении к какой цели. И на этот счет существуют варианты, знаете, весьма порой дерзкие, на всяких свойствах натуры человеческой основанные… На той же на продажности даже можно обосновать, почему нет. Почему условно отрицательное в человеке не может быть принято за основу, как и условно положительное? Все бывало, знаете ли, на всяком строили. Благодаря тому же эгоизму, к примеру, человек выживает — как существо животное, да, но ведь и как… э-э… духовное, любимым словечком Ивана Егоровича выражаясь…

— Не вполне понятным для него самого, — добавил Базанов в третьем о себе лице и с неудовольствием глянул на часы: припаздывал Трахтер, вообще-то весьма аккуратный и в делах сведущий, прозванный, оказывается, в своих адвокатских кругах Зиной… Этого еще не хватало. Осведомил его о том недавно встреченный Народецкий: поинтересовался судебным разбирательством газеты с мэрией, все-таки подавшей иск за разжигание в ответ на обвиненья в рваческой, схожей с бандитизмом приватизации, спросил о защите — и весело изумился: «Как, Зина?! Да его ж самого надо защищать — от характерных притязаний собратий своих. — И уточнил с тонкой своей улыбкой: — От домогательств, это будет юридически верней…» И как ни старался теперь Базанов, а некой брезгливости, даже неприязни подавить не мог.

— Признаться, и для меня тоже. Что-то в этом понятии виртуальное, по-нынешнему сказать, вовсе бесплотное… дух, пых-пух — и боле ничего. Душа — это куда еще ни шло, все-таки нечто осязаемое, с душонкой-то можно разобраться, с телесным сопрячь, согласить на компромиссах не слишком позорных… — Небрежно засунув бумаги в сейф, Мизгирь запер дверцу, ключ в узловатых длинных пальцах повертел-показал. — Ключик-с к ней, душе, к скважине ее, замочной и всякой, подыскать, равно и для сообществ людских, партий там, тусовок. Много всяких идей бродит в этом веселеньком вертепе, идеологий-фикс, химер обустроительных и прочих пузырей с горохом для дурацких голов… Что до меня касаемо, то я, знаете, сугубый практик жизни и принадлежу к убежденным и последовательным тупоконечникам. Яйцо, знаете, с тупого конца имеет… м-м… воздушную полость такую, с нее и чистить легче. И во всяком субъекте есть нечто полое, пустое в душе, вот оттуда и надо начинать колупать… цинично? Так ведь и жизнь цинична и ничуть от этого не умалена в своей ценности для нас, смертных, страха ради за которую держимся. В каждом из нас есть, увы, своя полость, каковую надо сознавать в себе и от вторжений непрошеных оберегать, да-с, иначе расколупают догола… Есть она, как не быть, и в политических субъектах — ищите и да обрящете, может быть. Весь вопрос во времени, а эта субстанция злобна и промедленья не терпит…

Не столько отвечал, на вопросы, сколько задавал их Владимир Георгиевич Мизгирь — всем существом своим, сутью до сих пор не проясненной, из нескрываемых, даже выставляемых на вид противоречий сотканной, которые мешали заглянуть поглубже в нее, суть, отводили глаза… Что это — сознательная оборона от упомянутых вторжений, инстинктивная уловка такая, манера поведения? И какую полость в тебе, пустоту нашел? А в том, что успел порядком таки расколупать тебя, сомнений уже не было.

— Слабые места? Скорей уж у себя их изживать…

— И тако, и инако, в других искать, равно как и изживать свои — везде успевать. Работать и в реале, и в виртуале… в астрале даже — эманацией, напором воли. Мы даже отдаленно, скажу я вам, представить разумом своим не можем, какие там битвы кипят, вершатся, какие чудовищные силы-энергии схлестнулись, галактические перед ними — так себе, шутихи… Недоказуемо с точностью от и до? Но ведь и неопровергаемо с той же точностью, согласитесь. А на нижних уровнях его и мы, человеки, кое-что можем… Немногие, но могут. Что, удивились?.. — вперил Мизгирь остро блеснувший то ли усмешкой, то ль пренебреженьем неким взгляд в Базанова, не сразу перевел его на Левина — тут же опустившего глаза. — Есть дух! Это я вашим сомненьем усомнился, но не своим… Не у всякоразного большинства, разумеется, душевного в смысле наличия душонки. И есть духовные сущности, какие толстокожему, как носорог, материализму, недоучке вечному, не внятны — даже цыганке-гадалке какой-нибудь темномозглой внятные, но не ему. У него-то выше надстройки пресловутой ничего нету, чердака даже. И есть, не могут не быть две сверхсущности равновеликие, по отношению друг к другу идейно и всячески полярные, если хотите, зеркальные, и борьба их извечная, друг друга отрицающая и вместе утверждающая… Единство и борьба противоположностей — кто это поименовал, не Гегель? Да чуть ли не Платон. И эта двойственность, двусоставность мировая, эта борьба везде и во всем отражается здесь, внизу, в самом даже малом проявляется, в зарядах-частицах разноименных даже… и как-кой, к чертям, бог единый всеблагой в этой онтологической, уж не меньше, противопоставленности?! В отрицании, ненависти к противоположному — обоюдной?.. Да, именно борьба эта всем движет — через страдание живого в том числе, соглашусь, и даже смешно говорить, на какой там стороне добро или зло… На стороне электрона, что ли, зло, поскольку мы ему минус присобачили? Да мало ль что и чему мы присобачили!

Говорил он удивительно свободно, будто читаную-перечитаную лекцию для непонятливых студиозов повторял, поигрывая ключом в мословатых пальцах и глядя снисходительно, пожалуй, и с презреньем легким и к слушателям, и к самому предмету лекции, не бог весть какому сложному.

— У магнита двуполюсного, со школы помню, попробуйте отделить плюс от минуса, отколоть, плюсовое добро одно выделить — получится у вас? Хренушки, тут же у вашего добра отделенного, отколотого такой же минус объявится… Эрго: во всяком добре есть-таки большая доля неискоренимого, чаще всего малозаметного зла, и только не надо мне говорить, что мы сами в этом виноваты, неполное добро творя; ну разве что в следствиях кое-каких виноваты, более-менее очевидных, но не в причинах же изначальных. А вообще же, злые последствия нашего добра неисследимы и неподконтрольны человеку — как, впрочем, и добро вследствие злых, скажем, поступков… И вот назвали мы эту свару мировую, противоборство великое диалектикой или там сопряженьем, комплексом антиномий, прикрыли от себя термином — и что, нам от этого легче? У нас, что ли, все минусы в плюсы превратились, в божеские, в теодицею неопровержимую? Или хотя бы расставились по углам: вот это добро несомненное, а вот это — зло? Нет уж, проблему эту наиважнейшую не заговорить словесами, терминами от нее не отчураешься…

— Что, изменили атеизму?

Нет, странным все ж было слышать речи эти — после всего иного, хотя что-то такое он уже, кажется, говорил… Поселянину говорил, да, или спрашивал, этого теперь толком не вспомнить. Удивил опять и, пожалуй, даже разочаровал малость: неужто всерьез? Или мистификация очередная, изворот логический, на которые куда как горазд он, недоношенный? Чего совсем исключить тоже было нельзя.

— Так я на оном не женился, пачпорт у меня чист. Нет-с; а все потому, что не могу игнорировать а-агромаднейший духовный, он же мистический, метафизический и прочий опыт, до нас накопленный… И что мой одинокий разум по сравненью с ним, вы мне скажите? Спорить не буду, стихийный атеизм могуч, на наших с вами непосредственных ощущениях, на очевидностях же построенный, — но что опять же наши очи? Так себе, гляделки, лишь внешнее видящие, да и то, знаете, не всякое… — Его «гляделки» из-под клочков бровей смотрели сейчас уже сожалеюще, едва ли не с упреком: не верите, дескать, а зря. — Если и не говорил о том раньше, то… Дело это вообще-то личное. Назвать это верой? Скорее да, чем нет. Хотя вер-то, суеверий более чем до черта по видам всяким, интенсивности своей и зрячести, вплоть до слепошарых совершенно, их-то как раз и есть большинство стадное… Моя — зрячая, надеюсь, есть из чего выбирать. Давняя и зрящая в корень вещей, а не в обманки развешанные, не в западни ловцов человеков, корень причинности всего ищущая… Человек, в веру пришедший — он, как правило, допетрил, — и пальцем постучал по крутому лбу, усмехнулся себе, — добрался до пределов своих возможностей, умственных там и всяких, уразумел наконец их сугубую недостаточность и вполне сознательно, подчеркну вам я, к вышнему обратился — за помощью, за вразумленьем; и это я понять еще могу. А вот которые из веры в неверье, вообще разуверенные — те совсем уж бросовые. Но, кстати, как расходный материал для всякого рода реконструкций социальных весьма даже годятся, это вы на заметку себе возьмите… Пригодятся во благовремени, да.

— Частицы какие-то — и человек… Механику, пусть и квантовую, с этикой человеческой равнять, к механике ее сводить?

Спорить никак уж не хотелось, это Иван через силу выговорил, лишь бы сказать что-нибудь, почти оскорбленный поначалу: что за существо такое все-таки этот адвокатский барон?! Всячески и всегда поддерживать его, Базанова, в том совсем не однозначном, что куцым словцом «атеизм» зовется, — чтобы теперь бросить одного, вроде как в дураках оставить соратника, спрятавшись за малопонятной полуверой в дихотомию некую мировую… Чем не предательство тоже? Или это и есть та самая, про запас, иллюзия, в которой человек сам от себя укрывается, себя самого боясь? Тогда не так уж безоглядным оказал себя Мизгирь Владимир Георгиевич, сховался-таки — выговорив заранее, может, местечко нехудшее себе у одной из сверхсущностей, не с обеими же он воюет… Ну да, на покой заслуженный рассчитывая, на увитый плющом до самой крыши домик, не иначе. И усмешки, вполне злорадной, от себя не скрыл: надо же, самых даже упертых, самых рьяных отрицателей жизни прошибает он, страх конца…

— А все едино! — не заметил, нет — почувствовал усмешку Ивана куратор, интуиция его была поистине звериной; или женской — нечасто, но встречаются такие женщины. — Все со всем связано, от микро до макро, через нас проходя связью этой. Элементы, кирпичики… И кто бы что ни говорил, а дом наш кирпичный, как и мы сами, и свойства, качества все — от кирпича. И не умаляю вовсе атеизма, это одна из граней мироведенья, я вам скажу, из существенных, его огромно значение, но… Оно ж у каждого свое, это «но» — тут уж, как водится меж людьми, табачок врозь. Но можно и поделиться, и разделить.

Не первое от него приглашенье и не в этом только состоящее, и пора бы поостеречься, подстраховаться после всех ему отказов неявных, хотя бы формально принять, чтобы не стать помехой или, того хуже, врагом, не входя в обозначившуюся, он уже видел по многим приметам, коалицию против Воротынцева.

— Да нет, смысл в том, что говорите вы, немалый. Во всех сферах борьба беспощадная, на всех уровнях — и, как иногда сдается, не без высших покровителей… — сказал Базанов и, кажется, не соврал, не погрешил против мнения собственного, искренности своей. — Сверхизбыток какой-то страшный ее, по-достоевски прямо…

— В черно-белом варианте, где бог с дьяволом по душе нашей топчутся? Как на этом… э-э… на татами? Если бы так… Я ведь же чем был подвигнут? — Мизгирь не преминул показать, что воодушевился его согласием, но напора не сбавлял. — Неразличеньем добра и зла в природе… и не только в естественной, а вообще — в природе вещей. А находил и нахожу только, грубейшим образом выражаясь, подчиненье необходимости жестокой, принимающей многоразличные формы добра, зла, любви там или даже ненависти… в формах во многом условных, да-с! Нет-нет, — упреждающе замотал он тяжелой головой, поднял обе длани. — С человеком, разумею, все посложнее будет, надстройка его психоинтеллектуальная о-го-го как повыше — но основа-то все та же…

— Животная преимущественно. А в этой составляющей обнаружить добро и зло хоть в какой-нибудь чистоте… — сказал Левин с сомнением, которое иного убеждения стоило, и оглянулся почему-то, хотя в большой редакционной комнате никого больше не было. — Скорее серое, вперемешку. А потуги нравственные — это уже от излишков эмоциональных, от умственных тоже. Искусственных, это вы очень даже правы, Владимир Георгиевич.

И этот проклюнулся… Отвечать им, нет? И как его Поселянин назвал тогда — манихеем? Катары, манихеи эти, что-то мутное и невразумительное, о которых Иван читал, но так давно, что уже успело повыветриться вместе с прорвой всякого пустого, ненужного и неприменимого знания, какое разве что для решенья кроссвордов годится, для времяпровожденья на свете этом единственном — цену времени только сейчас начиная с нехорошими предчувствиями постигать…

Вот только за что, спросить бы, они изначально схватились, борются, его демиурги, если не в этом самом черно-белом варианте, сиречь добра со злом? Серое с серым — за голую гегемонию? Темнишь ты что-то, имярек владетель-победитель мира, на парадоксах выехать хочешь, на фразе, диалектикой самодельной захомутать — не слабой, надо согласиться, хотя не столько Гегелем, сколько Шопенгауэром отрыгивается, а то и ницшеанством забавным… Накопал, ничего не скажешь. Некое согласие с ним изобразить? В последние месяц-другой если не отчужденье, то охлаждение некоторое наметилось меж ними, несмотря на старанья Алевтины, для дела, для газеты никак уж не желательное, кормились-то с рук Рябокобыляки, из «Русича». На посиделке, еще в начале лета и опять в кабинетике Али, Люсьен в подпитии и дурном таки, вздорном каком-то настроении бросила: «Достал этот Владленыч! Мы что, на него на одного горбатимся, на козла?!» — на что Мизгирь от неожиданности, верно, не нашелся со словами, но глянул так, что та, кажется, поперхнулась даже и, вынести не в силах, отвернулась, жирной спиной повернулась к нему беззащитной… «На дело работаем, на стратегему — он не меньше, чем мы…» — но это уж вдогон было, запоздало и с проколом невольным, подтвержденьем: есть это — «мы»… И Воротынцев неспокоен стал, как-то посерел лицом за лето прошедшее, для него нелегкое видно, и если приглашал в ресторанчик на ужин, то попозже ввечеру, когда чаще всего ни банкира, ни парадоксалиста записного за табльдотом уже не было.

Много чего переменило оно, лето смутное это, исподволь и всяко.
 

— Значит, «даешь искусственное»?.. Я — за. Что-то воротит уже от естества…

Базанов не договорил еще, когда в дверь, бочком порог переступив и явно запыхавшись, адвокат со своей большой папкой старой обтертой кожи вошел… Ну и к лучшему, меньше всего Ивану хотелось продолжать этот разговор сейчас, да и чем? Мизантропией такой же домодельной, под настроение? Далеко все это завести может, не выберешься. Особенно когда противоестество перед тобой — пушок этот мягонький изреженный, совсем не еврейский, на круглой голове, с некой косиною взгляд, — Трахтер никогда не смотрел собеседнику в глаза, будто вообще не умел, оплывшее, на коротких ногах тело, говорок округлый… В ораторы, в потрясатели судов и общественности не годился, конечно, но законы, и в особенности крючки к ним, обходные лазейки, пустоты и дыры в них знал как мало кто. И хорошо, что руки подавать не имел привычки, что-то вроде салюта всем изобразил вялой ладошкой.

— Ну так и что? — переключился тут же Мизгирь и огляделся, словно обозрел все поле задачи, перед ним лежащей. — Отдельчик с жалким вкладышем для сортирной надобности гондобить будем — или ж полноценное агентство с приложением рекламным на базе газеты? С заглядом, на вырост?

— Лишь на отдел вообще-то дана санкция Леонидом Владленычем, — сказал, не скрывая удивления, Базанов. — Агентство, как я понимаю, это ж целый штат нужен, куда по затратам больше…

— А что нам чьи-то санкции! Рябокобыляка, Борис свет Сигизмундович, бабки под агентство дает, гарантирую — и что нам еще надо? Не президентского указа же.

— А он и есть президент — концерна… Нет, без согласия Воротынцева я на это не могу пойти, не хозяин.

Они разом переглянулись — все трое, и Мизгирь отвалился на спинку стула, бросил покровительственно:

— Ну так сходите к нему, если хотите. почему нет?

— Но доказательства-то не за мной — за вами… Газету отдел вполне устраивает, тем паче что ни опыта пока нет, ни связей, ни клиентуры… Вам доказывать.

— Клиентуру? Доставим, с избытком, — утвердительно покивал Трахтер, отчего пушок на голове его зашевелился, и стал раскладывать свою папку со множеством отделений и карманчиков. — Ну, а тут я и положеньица подготовил — и под отдел, и под агентство… Нет, предпочтительнее последнее. Возможностей больше, а это лишняя же прибыль. Впрочем, я не знаю случая, чтобы прибыль была лишней. Разве что когда от налогов сховать.

[...]





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0