Случайная женщина. — Всего одно мгновение. — На родине. — Тяга

Сергей Егорович Михеенков родился в 1955 году. Окончил Калужский государственный педагогический институт им. К.Э. Циолковского и Высшие литературные курсы Союза писателей СССР. Автор двадцати книг прозы. Лауреат премий им. Н.Островского и А.Хомякова. Автор сценария телевизионного фильма «Последний бой командарма» — о командующем 33-й армией генерале М.Г. Ефремове. Член Союза писателей России. Живет в г. Тарусе.

На родине

Случайная женщина 1 Он уже, наверное, с полчаса наблюдал за ней. Стоял поодаль, курил и украдкой любовался ее роскошными формами. Ветер захватывал ее платье, и тонкая струящаяся материя завивалась вокруг коленок, трепетала, липла к бедрам, повторяя все выпуклости и ложбинки. Она все же заметила его пристальный взгляд. Но ветер... С ним ничего нельзя было поделать. Ни с ветром, ни с платьем. Она повернулась боком к ветру и руками иногда сдерживала слишком разволновавшийся подол. Он смотрел на нее и думал о Сабине. Запах Сабины еще не выветрился. Сабина все еще обладала его телом. Оно пахло ее духами, губами и прерывистым дыханием, отдающим разогретой на солнце смолой. Он смотрел на женщину и невольно сравнивал ее с той, которая была рядом с ним все эти годы. И была, и не была... Интересно, какой запах у нее? Какая у нее кожа? Живет одна. Одиноких женщин он определял сразу. Он расчетливо докурил сигарету до конца, швырнул ее под ноги и шагнул к женщине. Она стояла к нему вполоборота. Он заглянул ей в глаза, в темно-зеленые настороженные сумерки. Сумерки вздрогнули одновременно с уголками губ. Он уже знал, что это движение навстречу ему. В глазах застыл вопрос и недоумение. Впрочем, недоумение тут же исчезло. Остался вопрос, любопытство, которое готово было шагнуть навстречу уже в следующее мгновение. Он знал силу первой фразы, ее магию. И сказал, уже точно зная, что последует потом, если он не ошибся в своих предположениях. — Простите, вы — одна? Он не уточнил свой вопрос. Что значит — одна? Одна здесь, на автобусной остановке? Одна в дороге? Одна в этом городе? Или просто — одна? Одна и ей опостылело ее одиночество... Он спросил так, чтобы его вопрос слышала только она. Уголки ее губ снова вздрогнули. Любопытство исчезло в густых зеленых сумерках ее глаз. Они даже потухли на мгновение. Замерли. — Да, — сказала она устало. Теперь нужна пауза. Он умел управлять обстоятельствами. Случай надо ловить за гриву, оседлывать и погонять навстречу своим желаниям, пока он не остыл, пока он способен был нести туда, куда его гнали. Это он знал точно. Через минуту он сказал: — Тогда нам лучше взять такси. — Да, — согласилась она — но согласилась не сразу. Видимо, и она знала значение и магическую силу паузы. Знала-знала, конечно, знала. Это он поймет потом. Через год. А тогда пауза только угнетала. Но пауза между рейсами вынужденного автобуса гораздо мучительнее и тоскливее. Он предоставил ей возможность выбирать. И она выбрала. — Ждать автобуса, видимо, нет смысла, — уточнила она, видимо уже спохватившись, что так легко и поспешно согласилась. Он хотел было сказать, что да, действительно, ждать автобуса бессмысленно. Но она вдруг вскинула руку, отпустив трепещущий подол платья, и сказала: — Нет-нет, я давно уже не ищу смысла там, где нет и не может быть. Она видела дальше, чем он. И сразу дала понять ему об этом. Чтобы не питал иллюзий и не разрушал ее замка. Какая странная женщина, подумал он и посмотрел на нее уже другим взглядом. Его забавляло знакомство с женщиной само по себе. То удивительное превращение, которое он наблюдал и в себе самом, и в ней, когда знакомился, сходился, когда встречался потом какое-то время, пока испытывал влечение и интерес, и когда расставался, уже наверно зная, что видит ее в последний раз. Женщина менялась по мере того, как он овладевал ею: чужая, потом знакомая, потом, когда он входил в ее мир, отчасти ломая его и подчиняя своему, снова другая, уже привычная, почти повседневная. Она даже внешне выглядела всегда другой. Все зависело от того, насколько он был ею увлечен. Вначале загадочной, потом прекрасной, а потом постепенно тускнела. Жизнь цветка! Да-да, жизнь цветка! Он был поражен этим открытием. Оно освобождало от многого. Иногда цветение было довольно продолжительным. Оно становилось все прекраснее и мучительнее. Он вспомнил одну, другую, третью. Мельком. И что он нашел в Сабине? Экзальтированная, избалованная истеричка, думающая только о благах жизни, нарядах, подарках и о том, что о ней сказали тот и та... Из-под горы выскочила очередная машина. Пожилой таксист в клетчатой рубахе опустил стекло, поправил зеркало и спросил: — Едем? — Да, шеф. Нас двое. Плачу за весь экипаж. — Он быстро договорился с шофером и жестом пригласил ее к машине. — До города по сотне с души, — уточнил таксист. — По городу — за отдельную плату. — Идет! Жми! — Он усмехнулся и захлопнул за ней дверцу. — Плачу за все удовольствия! Таксист внимательно посмотрел на них в зеркало. Вначале на него, потом на нее. Они сидели на заднем сиденье. Она покраснела и отвернулась к окну. Он придвинулся совсем близко. От нее пахло дорогими духами. Платье скользило по коленям, проваливалось, и ей все время приходилось поправлять его. — Я вам так благодарна! — сказала она, когда они промчались по мосту, за которым на взгорье уже белели церкви города. — Мой дом совсем рядом. Хотите, я угощу вас настоящим никарагуанским кофе? Он кивнул, поймал ее ладонь и сжал ее. Она ответила легким согласным пожатием. Ее ладонь была слегка влажной. Она волновалась. Он тоже был взволнован. Все, что происходило, не могло не волновать. Волновала именно случайность, неповторимость происходящего. Он понимал, что каждое мгновение того, что с ними происходит, неповторимо. Как акварель. У нее была однокомнатная квартира, только что отремонтированная в современном стиле и со вкусом обставленная легкой мебелью в каком-то афро-индейском стиле. — Я шесть лет прожила в Никарагуа. Маленький городок на побережье. Это все — оттуда. Он обнял ее сразу, как только они вошли, и она, откинув голову, сразу стала задыхаться. Но вскоре взяла себя в руки и сказала: — От тебя пахнет другой женщиной. — И толкнула его. «Черт бы ее побрал! — с досадой подумал он о Сабине. — Она и тут не оставляет меня в покое!..» 2 Он встретил ее спустя год на той же остановке в поле. Снова не ходили электрички, и от переезда, на котором копошились люди в оранжевых жилетах с ломами и кирками, до города нужно было добираться на транзитном автобусе или на такси. Переполненные автобусы не останавливались, с шумом и свистом проносились мимо, тяжело пронося свою ношу. Сперва он узнал ее платье. Она словно нарочно надела то самое платье, чтобы подразнить его. Ветер, как вьюн, все так же вился вокруг нее, завивал в коленях легкую материю. Она немного похудела и выглядела стройнее и свежее. Он сразу это отметил. Теперь она казалась более восхитительной, чем когда-то. Когда? Давно, в прошлой жизни. Она стояла шагах в пяти, но ему казалось, что он чувствует запах ее волос. Во всяком случае, он тут же вспомнил его. Он закурил. Она оглянулась. Глаза ее вздрогнули. Он не спешил подойти. И только когда на подъеме в соснах показалось такси, он бросил под ноги недокуренную сигарету и шагнул к ней: — Простите. Вы — одна? — Пошел к черту! — услышал он неожиданно грубое; он даже не узнал ее голоса — ни голоса, ни интонации. Она даже не обернулась. И тут же вышла на обочину дороги и вскинула руку. Такси остановилось. Пожилой таксист в клетчатой рубахе взглянул на них. Опыт и какие-то, быть может, профессиональные соображения удержали его от эмоций, таксист сделал вид, что не узнал их. — Едем? — спросил он. — Да, — сказала она, села на заднее сиденье и захлопнула за собой дверцу. — Больше никто не едет? — спросил ее таксист. — Нет, больше никто, — торопливо ответила она. — Понял. Прошло с полчаса, а ему все еще казалось, что он чувствует запах ее волос. Он отошел в сторону и закурил. Ветер свистел в ушах. Но даже ветер ничего не мог поделать с запахом этой женщины, запахом, которым, казалось, было объято все вокруг — и трава, каждая травинка, и кустарник вдоль дороги, и сама дорога, и облака над полем, и поле, все это поле, насквозь продуваемое ветром и заполненное одним только ветром, ветром и ветром, до самого горизонта. Всего одно мгновение Недавно ехал по дороге от Тарусы на Калугу, и в каком-то селе, не то Черкасове, не то Сашкине, мелькнуло мне, словно из детства, видение. Длилось оно всего лишь одно мгновение. Вспыхнуло, обожгло сердце и тут же погасло. Простая крестьянская изба, дожившая до наших дней из позапрошлого века. В двери, распахнутой из темных сеней, стоял годовалый ребенок, мальчик в длинной белой рубашонке, без штанов; крепенькие ножонки уже прочно держали его на родной земле. Слегка наклонившись и подобрав ручонки, он внимательно смотрел на улицу. Было утро. Уже не раннее, уже с жарким солнцем и теплой росой, уцелевшей только возле тынов да в густой траве, в тени, в укромных местах. Куда он смотрел, тот годовалый птенец? Какую сказку видел? В какой мир был опрокинут его очарованный взгляд? И каким светом был озарен для него этот мир? Возле калитки косила луговину женщина. Молодая, лет, может, тридцати, плечистая, пышнотелая. Тоже богатырка. О таких в деревне говорят «справная». В белом платке, немного сбившемся набок, в переднике поверх белой просторной кофты и простоватой ситцевой юбки. Загорелые руки и шея. Присев на одно колено, она уперла нос косы в землю и по-бабьи неловко точила полотно. Поблескивал росой ее неровный, еще не приглаженный зноем, лохматый ряд. Другой был уже собран в копешку. И зеленая та копешка тоже поблескивала росой, искрилась ромашками, цикорием и тысячелистником. Все я увидел в то короткое мгновение. Все. И себя годовалого, в прохладных сенцах деревенской хаты, и маму, еще молодую, красивую, косившую для теленка отаву на пригорке, и свою родную деревню, милое Воронцово, все, из конца в конец, с пыльной дорогой и разномастными курами, лениво гуляющими возле тенистых тынов, и коней на той стороне пруда, щиплющих в низине изумрудную траву, и своих друзей на плоту посреди пруда, загорелых и поджарых, как волчата; они что-то кричали мне и махали руками... Я увидел всю свою жизнь, прожитую уже потом, после родного. И — всю Россию, непритязательную и постоянно живущую накануне чего-то, что так и не происходит, так и не свершается. И ее сына, очарованно через высокий порог глядящего в этот мир.

 

На родине 1 В деревню Бабенки, что укромно притулилась своими шестью последними дворами по берегам старого, заросшего оврага с прудцем на дне, приехал незнакомый человек. Сошел с рейсового автобуса, вытащил из багажного отсека пару одинаковых, как близняшки, спортивных сумок, встряхнул ими и смело, как свой, направился к дому напротив плотины. — Ой! — всхлипнула за калиткой старушка. — Славик приехал! Славик, ты ли это? Или это мне уже блазнит? — Да не блазнит, няня, не блазнит... — отозвался человек, улыбаясь и радостно оглядываясь по сторонам. Он поставил на траву сумки, обнял стоявшую в калитке и трижды поцеловал, каждый раз заглядывая в глаза и приговаривая: «Ах ты, няня моя...» — Ну, как ты тут? — Да вот живая еще... Тридцать лет он не был на родине. Вечером сидели за столом в чистой, прохладной горнице, где пахло деревом стен и старой мебелью. — А я думал, нет уже на свете наших бабенок. Что вас уже куда-нибудь сселили. — Куда ж нас сселять? Разве что под Ковыли. Под Ковылями — кладбище. Старое-престарое, еще приходское. Хоронили там своих покойников все окрестные деревни. Там лежали и его, Славика, родители. И деды. И все прадеды, которых ни он, ни его тетка — няня, как он ее звал с детства, — уже и не знали. — На кладбище-то зашел? — Зашел. Попросил водителя подождать... Забежал. — Хрес повалился, — сказала няня и украдкой взглянула на племянника. — Крест новый поставлю. — Славик задумался. — Большой! В самом наилучшем виде! Нон проблем! Это я по-английски. В переводе на русский это означает «все будет в ажуре, няня!». — Ой, Славик! — радостно вздохнула старушка, не сводя с него глаз. — А ты, мальчик мой, постарел. Посивел вон. На батьку стал похож, ну прямо вылитый Степан. Сколько ж ты годов у нас не был? — А как из армии пришел... Там пошло: то Куба, то Эфиопия... — Славик поморщился, выпил стопку водки, стал жадно закусывать горячей картошкой. Картошка была душистой, с паром. Он ел и задыхался. — Картошка... Эх, няня, картошка!.. Как в детстве... Сразу все вспомнилось. Тикали на стене ходики, которые тут же, среди рамок с фотографиями, висели и тридцать лет назад. Трактор гудел где-то за прудом, на другой стороне деревни. — А крест я, няня, поставлю хороший. — Ну и спасибо тебе, Славик, что отца с матерью не забываешь. Они ж тебя ох как любили! Тосковали все. Анна, бывало, выйдет и выйдет за деревню. Ее спросят: «Что ты, Анна? Ай кого ждешь?» — Ну ладно, ладно, няня, душу мне рвать. Я ж в командировке был. А оттуда знаешь как непросто... Война... Это теперь можно сказать. А тогда... Человек я был подневольный... — Да я все понимаю. Ты ж, Славик, хрес родителям поставь, не обмани. — Поставлю. Сказал же! Ты что, няня, не веришь мне? — Да это я так, Славик. Ты уж не обижайся. Мы, старухи старые, чудные становимся, безрядные. Прости, мальчик мой. Прости. 2 Утром Славик вышел на крыльцо и увидел соседа, Макарыча, бывшего колхозного счетовода. — Здорово, Макарыч! — О, ёк-канарёк! Славик?! — Зайди-ка. — На родину, стало быть?.. — Где тут у вас купить можно? — И Славик чиркнул по скуле указательным пальцем. — Хорошей? Или какой? — Бывший счетовод сразу настроился на серьезный, деловой лад. — Хорошей. Я тормозную жидкость с самой Анголы не пью! — засмеялся Славик и вдруг притянул к себе за рукав растерявшегося Макарыча и сказал серьезно, глядя в самые глаза бывшего счетовода: — Правда, потом, во Вьетнаме, антифриз пробовал. Дважды! И что характерно — не понравился! Одного только не пойму: и зачем во Вьетнаме антифриз? Там же у них зимы не бывает! Морозов нет! Вечное лето — почти как в Африке. Макарыч, ты когда-нибудь был во Вьетнаме? — А чё мне там делать? Мне и Расеи хватает! Вон земли сколько вокруг! Бабенок, ёк-канарёк! — Это правда, Макарыч. Мы лучше тут водочку попьем, чем там... — Славик обнял Макарыча и шепнул ему в самое ухо: — Ну? Поехали? У Макарыча был мотоцикл. Старинный «Ковровец». Славик так и крякнул: — О! Без слезы на взглянешь! Мы ж, помню, на таком транспорте к девкам в Улемец ездили! Музейная вещь, Макарыч! И что, еще бегает? — Еще как, ёк-канарёк! И правда, Макарыч подсосал в карбюратор бензина, подцепил носком сапога заводную ручку, дернул. Завелся с первого раза! К обеду они съездили в Ковыли и привезли коробку плоских граненых бутылок с этикетками «Черного соболя». — А ну-ка, Макарыч, ломай сургуч, давай попробуем, чем тут у вас народ морят! А то, может, только колорадских жуков травить? Коробку с «соболями» поставили на крыльце. Славик тут же вынес две стопки: себе и Макарычу. Выпили. — Ну? Хорошая! — похвалил Славик, посмотрел в конец деревни и скомандовал: — Зови ребят! — Ёк-канарёк... — Зови-зови, мой приезд отметим. Через полчаса возле дома у плотины уже гудом гудел и неспешно передвигался черный улей бабенских мужиков. И действительно, движение в этом пестром улье имело некую систему: по очереди мужики подходили к крыльцу, как к стойке бара, каждый со своим стаканчиком (Славик предусмотрительно, для гигиены и сервиса, закупил в Ковылях несколько десятков пластиковых стаканчиков) и получали из рук Славика очередную порцию «Черного соболя». Водка Славику понравилась. — А давно мы так не гуляли, мужики! — подал кто-то ошалело-восторженный голос. — Давно-давно, — тут же согласились остальные. — А с колхоза еще. Как последнюю жатву тогда осилили, Иван Демьяныч накрыл под ивками, так и — крышь до Пасхи! Славик уже выяснил, что бывший колхоз «Заветы Ильича» распался на три хозяйства. А вернее, земельные паи скупили у вчерашних колхозников три человека: бывший парторг, бывший агроном и бывший бухгалтер. Одного из новых хозяев, парторга, он знал. Володька Куличенков. В школе на тройки учился. В военное училище вместе поехали поступать. Славик поступил, а Володька уехал домой. Срезался на первом же экзамене. А потом, по комсомольской линии да по партийной, выбился в люди. И вот нате вам пожалуйста — хозяин! Землевладелец! А он, Славик, командир лучшей роты, батальона, полка, перебивается случайными заработками. И кому нужны его боевые ордена? — А что ж, мужики, Володька разве не наливает? — Жадюга твой Володька! За весенние работы еще не рассчитался! — А чё ему? — матерился пьяный Макарыч. — Он свое поимел? Поимел! А вы — черт с вами! Муравейник зарокотал угрюмыми, злыми голосами. — Пусть попробует не заплатить! — Заплатит, никуда не денется. А не заплатит — мы ему, гаду, красного петуха под стреху! — Так вы ж ему свои паи и продали! Сами, добровольно продали! — нервно засмеялся Макарыч. — Что теперь жаловаться, ёк-канарёк! — А ты? Ты, умняга, что ли, не продал? — А я не продал! Мой пай на мне как числился, так и числится до сих пор. Я хозяин. И старухин, и хозяйкин. Три пая у меня! — Ну, Макарыч, тогда и ты — помещик! Чего ж батраков не нанимаешь? — засмеялись уже беззлобно. — Потому и не нанимаю, что я категорически против эксплуатации. Что это за жизнь, когда человек над человеком измывается за кусок хлеба? Какая ж это свобода?! — Ты, Макарыч, голова-а, — хвалили мужики бывшего счетовода. — Не зря всю жизнь с тетрадкой пробегал... — Да я... — обиделся было за «тетрадку» Макарыч, но его заглушили, стали дергать за рукава, просовывать к нему с разных сторон белые пластиковые стаканчики, казавшиеся в черных огромных руках мужиков нелепыми игрушками неизвестного назначения, все желали выпить за умную его речь, и он успокоился. Славик сидел на высоком крыльце, одну ногу поставив на ступеньку, а другую вытянув вниз, на затоптанную и зашвырянную окурками траву. В одной руке он держал плоскую граненую бутылку, а в другой пластиковый стаканчик. В стаканчике его всегда матово поблескивало. Славик тоже был уже хорош. Он щедро наливал мужикам, даже тем, кто, пользуясь моментом, нахально лез без очереди. Но и сам старался не пропускать. Бормотал себе: «Я ли вам не свойский?..» — и лихо опрокидывал до дна. А разговор мужиков между тем продолжал ту же тему и вышел в конце концов вон куда. — Все как при помещиках! Шурка, когда Ивана похоронила, день и ночь теперь на Куличенка ишачит! И девку уже с собою водит. — Дорогу кажет. Так и поведется. Шурке-то, без Ивана, не на что теперь дочку учить. А девка смышленая. — А на Троицу что вышло! Племянник Куличенков, дурачок этот, повалил ее в сарае, и, если бы Шурка не трапилась, пропала бы девка! Славик, услыхав неожиданную историю, вскинул руку и сказал: — А ну-ка, Макарыч, зови этих эксплуататоров сюда! И Володьку — первого! — Сюда! Сюда их! — закричали мужики. — Во! Правильно! — Давай их, гадов, сюда! — На правеж! — Ну, счас им Славик дась! — Даром, что ль, до полковника дослужился! — Правда, что ль? — А спроси сам. — До подполковника только. — А спроси, спроси. — Стесняюсь. В три конца побежали гонцы от крыльца, на котором атаманом восседал Славик. Только куры метнулись из-под их быстрых ног. Но вскоре все трое вернулись ни с чем. — Куличенок сказал, во вам!.. — И посыльной мотнул загорелой рукой. — И, грит, если не разойдетесь, Жбанка пришлет. Жбанок у него сидит, куренка ест. Жбанка знали все — участковый милиционер. Все, кроме Славика. — Видал? — сказал Славику Макарыч. — Я ж говорил! Помещики! Эксплуататоры! Уже жандармами себя ограждают! Все как при царе! — А пошли мы к ним сами сходим, — опасно предложил кто-то. — И правда, мужики! Поможем Жбанку крылушки доесть! А? И было похоже на то, будто кто-то, сдуру, без команды, без надобности, а так, ради ухарства и по пьяной дури, поднес зажженную спичку к бикфордову шнуру. Славик это сразу почувствовал, хоть и был изрядно пьян, хоть и хотелось ему познакомиться с участковым милиционером. На их счастье, на улице появилась старушка, которую он не сразу и узнал. При виде ее мужики сразу присмирели. Старушка подошла, остановилась, подпершись сосновой палочкой, лоснившейся в ее руках. — Что тут такое? А, ребятушки? — Здравствуйте, Варвара Петровна. Это была Варвара Петровна, учительница русского языка и литературы. Она уже лет пятнадцать–двадцать не преподавала, доживала свой одинокий век в стареющем доме у ручья, огородничала, завела кур и корову, но ее все в Бабенках звали учительницей и по имени-отчеству. — Да вот, Варвара Петровна, экзамен по Толстому сдаем, — нашелся кто-то из молодых мужиков, стоявших у калитки. Славик, как только узнал варвару Петровну, толкнул коробку с плоскими бутылками под лавку и сверху кинул веник. — Кто это сказал? — спросила учительница, близоруко щурясь. — А, это ты, Петраченков. Толстого сперва прочитать надо и осмыслить. А экзамен по Толстому человек сдает всю жизнь. Потому как жизнь и есть непрерывный экзамен по Толстому. — Во! — шепнул стоявший у калитки и подмигнул своему соседу. — Помнит, что я Толстого не прочитал. Сколько годов прошло, а на тебе... — Вот-вот! — Учительница подняла свой сучковатый, гладко отшлифованный посох. — Толстого надо было читать вовремя. В школе. И в полном объеме. Теперь бы не спрашивали у нынешних господ о своих обидах. Она опустила палку. Славик сидел не шелохнувшись. Он вдруг почувствовал себя на уроке литературы, учеником, не прочитавшим нужную главу из «Войны и мира». Учительница посмотрела и на него. И ничего не сказала. Повернулась и ушла. И все сразу как-то поникли, понурились. Тут появились бабы, стали расталкивать растерянных мужиков и растаскивать по домам. Остался один сосед Макарыч. — Макарыч? — Ае! — живо отозвался тот. — А что тихо так у вас? Особенно по вечерам. — В смысле? — Да не дерутся совсем. Молодежь не дерется. — Так молодежи-то нет! — А, ну да... Давай стакан. И погодя, уже нехотя, почти с отвращением процедив сквозь зубы еще одну стопку и закусив свернутым в рулончик глянцевым пером свежего лука, крякнул смачно: — Эх, Макарыч! А помнишь, как мы в Суборово съездили? Какая драка там была! Вокруг клуба штакетник... Весь — на колья! Сила! А девки там какие красивые были! Тихие, добрые. Куда все подевалось? — А поразъехались! Кинули родное. Вот и опустела земля. Живете теперь в городах, в квартирах, при туалетах и паровых трубах. — Это точно. Дураки-дураки... Ну, ладно, что теперь? Прошлого не воротишь. Я тоже молод был. — И Славик, по-детски улыбаясь, пропел: — «Был молод, имел я силе-о-онку...» А что, помню, Галю Лукьяненкову через речку переносил. Хата у них ниже моста. — Степанову дочку, что ль? — Да. В дождь! А в ней пудов шесть было — точно! А нес — как перышко! — Любовь, — согласился Макарыч. — Я свою старуху тоже носил, когда она молодкой была. Они замолчали. Слушали деревню. Тихо было во всех концах. Бабы мужиков, должно быть, прогнали в поля, к тракторам. А тут только ветер гонял по дороге душную пыль да петух, стоя посреди двора, сердито рычал на какой-то, ему только видимый, непорядок. И вдруг Макарыч улыбнулся и сказал: — Славик, а теперь ты бы свою бывшую голубу и не поднял. Куда там — нести! В ней сейчас всех восемь пудов! — А что, все в Суборове живет? — Завмагом работает. Магазин выкупила. Оборотистая баба. — Да? Интересно бы глянуть... — И усмехнулся. — Да нет, лучше не травить душу. Что было, то было. А смотреть на чужую тетку... Лет бы десять–пятнадцать назад... Тогда б еще можно было сделать какой-нибудь товарооборот. Ну, давай еще по чуть-чуть. 3 Прошло еще несколько дней. — Славик, деточка мой, когда ж хрес будешь делать? Мужиков бы нанял. Вон сколько денег на ветер пустил. Фермеры грозятся в милицию заявить, чтобы тебя из деревни выселить. Народ уже неделю не работает. Мужики без дела слоняются, пьянствуют, злые. Бабы плачут. А хрес... — Няня, ну я же сказал... — Ты только говоришь, а время уходит. Вот спустишь все денежки — и доски гожей не на что купить будет! — Зачем нам доска? — А как же зачем? Как зачем? На хрес! — Няня, ну что ты, на самом-то деле, няня... Ну прости ты меня заради бога! Завтра же займусь крестом. — Правда? Вот и хорошо, Славик. Вот и займись делом. Хватит их поить. Они, пропойцы, и до белых мух бы пьянюжили. Им что? Налей да налей... — Няня, — спросил вдруг Славик, привстав с дивана, — а куда ты свой пай дела? Продала? — Какой пай, деточка? — Земельный. Гектары свои, которые после ликвидации колхоза тебе отошли? — И-и, на что мне эта земля? Мне теперь... Под хрес скоро... Володе я свой пай продала. Пускай хозяйствует. Он мне сенца привозит, дров. Огород распашет, когда попрошу. И денег не берет. Уважительный он человек. Хорошей породы. А что ты спросил? — Да так. Наступил следующий день. Но и на следующий день Славику было не до креста. И на другой, и на третий, и на тот, что пришел следом... — Няня, вот какая незадача... Завтра надо ехать, — сказал он однажды, проснувшись на диване у распахнутого в сад окна; в сумке у него зазвонил телефон, маленькая коробочка, похожая на пудреницу. Славик только и сказал: «Да. Так точно, понял. Буду в срок. Конец связи». И вздохнул как-то непонятно. И долго неподвижно смотрел в потолок. Няня стояла в дверях. Стояла не дыша. Прижала к груди мокрое полотенце, которым только что вытирала посуду, и молча смотрела на племянника, который тоже молчал. — Отгостевал, стало быть... Что ж, поезжай, раз дела ждут. Только вот хрес родителям... Славик молчал. Встав, он перетряс все свои брюки, джинсы и шорты, внимательно обшарил обе сумки. Денег не хватало даже на дорогу. Нет, у няни просить нельзя. Это уж слишком. И он пошел к бывшему своему однокласснику. Два дня назад встретил его на речке. Славик продолжал свои кутежи с мужиками, а Володька пришел с сыновьями искупаться — видать, весь день работали в поле, на заготовке кормов. Сыновья у Володьки уже взрослые, ростом выше батьки. Такие же лобастые, светловолосые, крепкие. Володька проводил их взглядом, пока они не кинулись в воду, и сказал: — Ну, здорово. Ухватились за руки, какое-то время крепко держали друг друга, давили ладони, а потом рассмеялись, потянулись друг к другу, обнялись. И полезли вместе в воду. Володька увидел на боку у Славика две крупные родинки, которых раньше вроде как не было. — Это что, от пуль, что ль? — Да нет, — засмеялся Славик, — черт рогами. Он меня, а я его! — И он слепо ткнул себя в бок рожками пальцев. — Ну-ну, как аккуратно входят... Вынули? — Вынули. Берегу как память о Вьетнаме. — Где нас не было! — Да, так точно, где нас не было. Вечером сошлись. Вспомнили школу. Девчат. Было что вспомнить. 4 — Слушай, Володь, — сказал Славик, неловко и торопливо пряча в карман брюк деньги, — ты только не сомневайся. Деньги для меня не проблема. Верну сразу, как только доберусь до дома. Тут у меня, понимаешь, долг остался посерьезней. Стыдно признаться... — Крест, что ль? — помог ему Володька. — А ты откуда знаешь? Няня, что ли?.. — Она сильно переживает. Няня твоя — глубинная душа. Ты тоже... Чудак человек. Каким балбесом был, таким и остался. Сказал бы тогда, на речке... Это ж полдня работы. У меня и дерево подходящее есть, и станок. — Володь, сделай. А? Я тебе сразу и за крест пришлю. Только сделай. А то няня... — Нет, Славик, — сказал вдруг Володька, — крест я делать без тебя не буду. Давай договоримся так: приедешь следующим летом, вместе и сделаем, и поставим крест. Славик мотнул головой. Сказал: — Вряд ли я, Володь, скоро приеду теперь. Теперь я опять... — И Славик показал ладонью стремительно летящую не то птицу, не то самолет или вертолет. — Дело одно наклевывается. Деньгами хорошими запахло. А деньги эти — далеко. Командир вчера позвонил. Года на два, полтора, как минимум... — Хочешь пару отверстий на другом боку, для симметрии? Или — за очередным орденом? — ...Дружбы народов, — хмыкнул Славик. — У меня такого нет. Да и ни к чему он мне. Я ж говорю — деньги! Теперь только деньги в цене. Собрал бы я их все в одну большую кучу, бензином бы облил... Но — нужны! Нужны, проклятые! — Ну, тогда и приезжай. — Приеду. Коршунов моих порадую. Скоро придут. А у меня бабло на исходе. 5 Прошло три года. А Славик в родных Бабенках так больше и не появился. Мужики какое-то время скучали по нему, вспоминали то лето, когда он их залихватски угощал «Черным соболем». Вот попили водочки! Бывший счетовод Макарыч, состоявший при Славике в той эпопее вроде как главным воеводой, горячился больше всех: — А чё ему! Денег за ордена много плотят! У него семь орденов! Что, разве не знали? — Да нынче за ордена разве дают деньги? — интересовались мужики. — А как же! — горячился Макарыч. — Тогда, мужики, надо куда-нибудь на войну определяться, — горько шутил кто-нибудь. Няня умерла. Володька Куличенков, бывший колхозный парторг, хотел было поставить на могиле крест. Похоронили няню в родовом кургане, рядом с отцом и матерью Славика и всеми его дедами-прадедами. И вытащил уже из-под навеса дубовый брус — но повернул его раз-другой, вспомнил Славика, две коричневые родинки на его загорелом боку, вздохнул: «Каким балбесом был...» — и затолкал брус обратно.

 

Тяга 1 Эх, весело подумал Степан, хорошо, что снова весна! Ему так и хотелось присесть на теплой лавочке в саду под старой яблоней, в затишке, где уже летают бабочки-корольки и где весна уже обозначила себя совершенно определенно. Там уже давно сошел снег и почти сухо. Лавочку эту он сделал специально для жены. Чтобы было где отдохнуть после грядок, разогнуть на высоком прислоне спину. Всю зиму, больше полугода, на лавочке лежал снег со льдом, а теперь струганые доски нагреты солнцем. Но Степан Гришкин, по прозвищу Тихо-Тихо, удерживал себя от этого преждевременного желания: некогда. Выйдет через двор в сад, запрокинет стриженую голову, сощурится в небесную прохладную синеву, стараясь разглядеть там трепещущую живую точку жаворонка, подергает восхищенно бровями, подумает о чем-нибудь неопределенном, но тоже хорошем и бежит куда-нибудь к хлевам. А там всегда дела. То дверь провисла, стала цеплять, то голуби стекло на фронтоне высадили, то яблоньки надо обрезать, до окон дотянулись, или поздно будет, то соседу Ивану обещал пару дощечек на своем новом станке пропустить. Заботы, заботы... Присесть некогда. Но Степан потому так терпеливо и сносил эти заботы и мелочные хлопоты, что знал: скоро, совсем скоро настанут его дни, когда он вдоволь наслушается тишины и гомона весеннего леса, налюбуется тем, по чему истосковалась его деревенская охотничья душа. И тогда он каждый вечер будет ходить на Грачев Хутор на охоту. Вальдшнепы уже полетели. Утки тоже. Пролетные. Тяга уже началась. Начальство явно запаздывало с открытием. Уже постреливали там и тут вечерами. И Степан тоже нервничал, бранил начальство. Сосед Иван слушал-слушал его и сказал: — Это ты их за что лаешь? Степан объяснил: — Охоту задерживают. — Нашел о чем горевать! — засмеялся Иван злым смехом. — Я думал, ты ругаешь их за то, что хлеб и водка опять в магазине подорожали!.. Да хлеб и водка — хрен с ними, думал себе Степан. А вот патроны, порох, дробь и прочие ружейные припасы стали и правда сильно дороги. Капитализм. А вальдшнепы уже полетели. И вот в районной газете появилось наконец меленькими буковками пропечатанное объявление: с такого-то по такое-то открывается, мол, охота на вальдшнепов, водоплавающую и боровую дичь... Несколько раз подряд прочитал он эти желанные строки. Как будто стиральную машину в лотерейный билет выиграл. Потом это объявление он аккуратно вырезал ножницами, оставив в газете небольшое квадратное окошечко. Сунул вырезку в охотничий билет. На следующий же день съездил в райцентр, взял в охотобществе путевку. С этого времени, когда уже и путевка в кармане, Степан как зверь принюхивался к окружающему воздуху. Он был уже иным, чем два-три дня назад. И воздух кругом был иным. Степан улавливал в нем запахи воли, новой жизни и того, от чего необъяснимо теснило в груди. Он теперь уже с особым волнением слушал, как упруго шелестят крылья пролетающих птиц, их крик, особенно на заре. В поселок возвратился в переполненном автобусе и заметил между прочим, что на развилке, где от большака уходил проселок в сторону деревни Оболонки и где всегда выходили оболонские, потому что им отсюда ближе до дома, вышла Таня. Давно он ее не видел. Вышла одна, налегке, с небольшой дорожной сумочкой. Он проводил ее взглядом. Легкая, упругая походка городской жительницы. Спортивная куртка. Гордо вскинутая голова. Черные волосы, правильное каре. — Картина Репина: красавица в деревне! — выразительно, с расстановкой сказал кто-то из лесхозовских мужиков. Вот тут-то Степан и понял, что на Таню он смотрит не один, и, сразу спохватившись, отвернулся. Посмотреть-то на Таню у него имелось больше оснований, чем у кого бы то ни было в этом занюханном и загазованном автобусе, но не хватало еще, чтобы кто-нибудь брякнул его Шуре, что так, мол, и так... И все же он не удержался, улучил момент и, как ему казалось, незаметно, так, мельком взглянул в сторону проселка, по которому разбрелись оболонские пассажиры. Автобус дернул и, натужно ноя и рыча передачей, начал набирать скорость. Вот тут-то он и косанул глазом, куда душа повела. Таня ничуть не изменилась. Лица ее он не видел. Но походка и фигура все те же, девичьи. Он вздохнул легким внезапным вздохом, каким вздыхают о хорошем и что в душе остается навсегда, с годами становясь тем, о чем вспоминают редко, но в самые сокровенные минуты. 2 Вечером Степан с легким сердцем уселся за стол заряжать патроны. Дочь учила уроки. Он слышал ее бормотание и изредка подзадоривал, вникая в какой-нибудь смысл. Но вникал все время невпопад. Дочь даже нервничала. А он смеялся. — Ксюш, да не сердись ты. Прочитай-ка мне Есенина, про глухарей. Про охоту. — Про какую охоту? — недоуменно спросила Ксюша. — Ты что, пап? — Как про какую? — И он с чувством процитировал: — И пускай со звонами плачут глухари! Есть тоска веселая в алостях зари! Глухаря Степан подстрелил только раз. И то случайно. Стоял на тяге, а он подлетел и сел на дерево. Здоровенный, как индюк. — Ты что, пап, это ж не про охоту совсем. — А про что? — Про любовь. Это взрослое стихотворение. Нам его даже не задают. И тут он услышал, как жена Шура, до этого времени вольно шурудившая на кухне своей посудой, насторожилась. Но ничего не сказала. — Давай я тебе вот это прочитаю. Про весну. — И Ксюша начала декламировать: — Сыплет черемуха снегом, зелень в цвету и росе. В поле, склоняясь к побегам, ходят грачи в полосе. И то, что он с таким самозабвением занимался любимым делом, и певучие стихи Есенина, которые читала для него дочь, и то, как Шура сдержанно погромыхивала на кухне, и звуки улицы, доносившиеся в открытую форточку, и запах весны, вливавшийся в их жилище вместе с этими звуками, — все это настолько сильно действовало на него, что он в какое-то мгновение отвернулся к окну, чтобы дочь не увидела выражения его лица, почувствовал, как перехватывает горло, и сказал себе мысленно: «Тихо-тихо...» Но на следующий день земля разверзлась. Шура пришла с работы зачем-то раньше обычного. Посмотрела на него непонятным, внимательным взглядом, который не обещал ничего хорошего. Потрогала на вешалке новую охотничью куртку, хмыкнула и вдруг ни с того ни с сего сказала: — А ни на какую охоту ты сегодня не пойдешь. — Это ж почему? — изумился Степан, как всегда, в схватке с женой чувствуя, что все аргументы его, вся логика здравого смысла — ничто перед решительными доводами жены, пусть они даже и не имеют ни логики, ни смысла. Он сперва подумал, что Шура осерчала на него за то, что он, вырезав из районки объявление, слегка попортил программу телепередач, которая, как назло, оказалась на внутренней странице. Вот за этот его эгоизм, думал он, она его и решила побрить. Но вскоре понял — нет, собака-то совсем в другом месте зарыта... — Да потому, — сказала Шура коротко, как говорят о том, что хорошо известно обоим и что не требует каких-либ







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0