Отличник

Алексей Иванович Дьяченко родился в 1963 году в Москве. Окончил Московский электромеханический техникум.
Печатался в журналах «Сибирские огни», «Москва». Автор двух книг прозы. Живет в Москве.

Глава седьмая
Прощание с Саломеей

И вот настал долгожданный сентябрь, мы созвонились и назначили встречу на нашем месте, у памятника «Борцу и мыслителю». Я приехал задолго до назначенного срока. Денек был хороший, грешно было дома сидеть. Как помнится, воскресный денек.

Я бродил по бульвару из конца в конец и, подходя в очередной раз к памятнику Тимирязеву, увидел, что там стоит Саломея и, улыбаясь, смотрит на меня. А по времени до назначенной встречи было еще полчаса. Я стремглав подбежал к ней.

Мы не сговариваясь тихо пошли в сторону ее дома.

Саломея была так вызывающе нарядно одета, что все прохожие глазели на нее. Она была в белых лосинах, в белых высоких ботфортах с золочеными пряжечками, в белом свитере, в белой кепке и в изумрудной косынке, повязанной на шее. В руках держала белый зонт с золоченой ручкой.

Я шел рядом с ней и слышал, как шагавшие за нами люди говорили: «О­о­о, это фламинго! Шея и ноги в полете вытянуты. Не нам, слесарям промасленным, чета. Она хоть и ходит по одним с нами улицам, но живет в другом мире, в субтропиках Старого и Нового света». Я слышал все это, и мне было лестно, что они не чета такой, а я чета.

Саломея рассказывала про Италию, как их профессор плакал при виде собора Святого Петра, как целовал Пизанскую башню, приговаривая: «Всю свою жизнь я о ней рассказывал студентам, а увидеть сподобился только на старости лет». Как плавала она в гондоле по каналам Венеции, а гондольер одной рукой правил лодкой, а другой играл на мандолине, привязанной у него под мышкой, и при этом пел. Много рассказывала, я мало запомнил. Смотреть на нее не смел, млел от ее голоса и оттого, что она шла рядом.

Саломея изменилась не только внешне. Она стала есть мясо, и не простое мясо, а недожаренное, с кровью. Стала пить сухое вино. Мясо и вино мы стали дегустировать сразу же, как пришли к Саломее. С нами за столом сидела ее матушка, Эсфира Арнольдовна.

Попивая красное вино, Саломея пожаловалась на то, что их отправляют на картошку. Профессор, который не смог отстоять своих студентов, дал им такой совет: «Вы не работайте там на полях, берите с собой мольберты и делайте наброски, пишите с натуры».

— Ишь какой негодяй, — сказал я, захмелев, — умыл, значит, руки.

— Как хорошо вы разбираетесь в людях, — не то похвалила, не то сделала мне замечание Эсфира Арнольдовна.

Саломея же после моих слов вдруг часто заморгала и призадумалась. Она профессору верила, как самой себе, и для нее мои слова были как прозрение. Мне казалось странным, что она, чуткая и умная, не разбирается в таких элементарных вещах. Ведь ездила же на уборку картофеля, знала, что не дадут там никому не то что мольберт раскрыть, но даже и обмолвиться об этом. А вот поди ж ты, верила.

После застолья Саломея попросила матушку показать мне семейный альбом, сама же пошла переоделась в махровый халат и скрылась в ванной. Как­то это было неудобно, при матери и такие свободные приготовления. Как будто мы уже супруги и лет пять, как минимум, живем вместе. Меня это коробило.

Эсфира Арнольдовна тем временем показывала мне фотографии своей молодости. Особенно приглянулась мне фотография, где она стояла у балетного станка в форме балерины, вся такая свежая, юная, ничего не имевшая общего с ней теперешней, раздобревшей, словно сделанной из ваты. В ту, в молодую Эсфиру я и сейчас готов был влюбиться; теперешнюю же Эсфиру Арнольдовну мог только уважать.

Выйдя из ванны, Саломея недвусмысленно дала понять, что пришла моя очередь мыться.

— Иди, там халат и шлепанцы, — сказала она и пошла в свою комнату.

Вскоре остались мы с ней наедине, но перед этим услышал я один очень значительный для меня разговор, не весь, а его окончание, самый что ни на есть хвостик. Я выключил воду в ванной, вытирался и вдруг услышал, как Саломея на кухне говорит обо мне с Эсфирой Арнольдовной:

— Он ухаживает за мной, и мне хотелось бы думать, что это серьезно.

— Почему тебе хочется так думать?

— Потому что Дима мне нравится. Вот почему.

На этом разговор закончился, Эсфира Арнольдовна, оставшись на кухне, стала мыть посуду, а Саломея вернулась в свою комнату, где скоро мы с ней и встретились.

 

После лета Саломея очень изменилась, как внешне (стала наряжаться с излишним, на мой взгляд, шиком), так и внутренне. По музеям и выставкам мы уже не ходили, ходили все больше по магазинам. Бывало, ни одного магазина на улице не пропустит и ко всему приценивается. Что­то покупает на ходу, я это все таскаю за ней, как грузчик, денег за покупки не плачу, их просто нет. Как­то ей не хватило денег на что­то, она принялась вслух сетовать. Я в ответ на ее сетования сказал: «Прости, ничем помочь не могу». Она смутилась, сообразила, что постоянно косвенно меня унижала.

В колхоз на картошку она не поехала, но от этого чаще мы встречаться не стали. Получилось так, что я совсем перестал ее видеть. Звоню — то ее нет, то она уже спит. В понедельник, помню, лил страшный дождь, но надо было ехать в институт, а кроме того, за продуктами, что было поважнее института. Сам виноват, проволынил весь воскресный день, а теперь совсем никакого запаса не осталось. Я оделся, обулся, взял зонт и поехал в город. Автобус за номером девяносто один довез до парка Победы и сломался. Я перебежал в другой, в семьдесят седьмой автобус, шедший не до Киевского вокзала, а только до станции метро «Кутузовская». Доехал, вышел, смотрю, передо мной знакомый силуэт. Без зонтика, без головного убора, в плаще без капюшона — Саломея. Бежит, перепрыгивая через лужи, мокнет, меня, идущего рядом, не замечает.

— Девушка, идите ко мне под зонт, — окликнул я ее.

Она остановилась, сделала какой­то жест, означающий то, что она глазам своим не верит, и нырнула под укрытие.

— Что ты в такую погоду и без зонта? — спросил я на ходу. —промокнешь, заболеешь.

— Так получилось, ночевала у подруги, а вчера было ясное небо, я не предполагала, что под дождь попаду.

— Все равно надо было у подруги взять зонт, — напирал я, не замечая, что ей разговор этот не нравится.

— Не будь занудой. что поделаешь, раз так вышло.

Мы вошли в метро и, спустившись по каменной лестнице, оказались на перроне.

— Ты в институт? — спросила она.

— Да.

— А я до «Киевской».

Две остановки мы ехали в гнетущем молчании, она отводила в сторону глаза, я почему­то боялся поинтересоваться, спросить: «Куда дальше?» Зачем? Предложил ей свой зонт, она отказалась. Я не настаивал.

Я должен был ехать до «Арбатской», но сошел на «Смоленской». Сошел потому, что испугался за себя. Сказал, что неплохо бы зайти в Смоленский гастроном, в который вовсе и не собирался. Я почувствовал, что во мне просыпается зверь. Я вышел из метро. Дождь заметно прибавил. Хлестал немилосердно, даже под зонтом я не мог от него спрятаться.

Через неделю снова шел дождь и снова я наткнулся на Саломею в метро. Теперь она была с зонтом, который держала на небольшом отдалении от себя, чтобы капли, стекавшие с зонта, не попадали на плащ.

— С вами можно? — поинтересовался я, указывая на свободное место рядом с ней.

— Да, конечно, садись.

— Мы с тобой теперь только в дождь и только в метро встречаемся.

— Что делать. Учеба, дела... Да­а.

Разговор как­то не клеился.

— Смотри, как на тебя глазеют индусы, — сказал я, чтобы не молчать.

— Да, — согласилась она.

Индусы, сидевшие напротив, действительно как уставились на нее, так глаз и не сводили.

Я чувствовал, что что­то не так, что что­то неладное, нехорошее происходит. Преодолевая стыд и неловкость, я спросил:

— Может, я чем­нибудь тебя обидел? Если так, то прости.

— Да нет, что ты. Все нормально, — сказала она холодным, безразличным голосом, но на холод и безразличие я тогда внимания не обратил. Я уцепился за слова. Если говорит, все нормально, значит, так и есть.

Перед тем как сойти, она пригласила меня на свой день рождения. Я пообещал прийти, после чего совсем успокоился. «Ну, нельзя же, в самом деле, быть таким мнительным, — думал я, — могут же быть у девушки свои дела».

На дне рождения, кроме меня и самой именинницы, были и другие гости. Был американец Робин, две девушки из Японии с труднопроизносимыми именами. И Робин, и девушки были славистами, или как их там... Короче, русский язык, его изучение было их специальностью. И, находясь в нашей стране, на родине изучаемого ими языка, они стремились узнать как можно больше слов из разряда ненормативных, то есть обогатить свой русский, оживить его. Само собой, были Эсфира Арнольдовна и Сергей Сергеевич. И неожиданно для меня пришел Леонид, который принес с собой удивительно роскошные фотографии Саломеи. Особенно запомнилась мне та, где Саломея стояла на опушке леса, наряженная в блестящее золотое платье, а у ее ног лежали спелые фрукты: яблоки, груши, виноград. На голове был венок из зеленых, желтых и красных листьев. Эта фотография настолько понравилась мне, что я, помнится, попросил Леонида и мне напечатать такую же, на что он как­то странно отреагировал. Смутился, стал оправдываться, говорить, что фотографировал не он, а какой­то известный профессионал, что все пленки, все негативы у него и эти снимки сделаны как пробные, существуют в единственном экземпляре.

Много лишнего говорил, был на себя не похож. Да и с Саломеей явно что­то происходило, в ней шла какая­то напряженная внутренняя борьба, она была настолько погружена в себя, в свои мысли, что ни меня, ни пришедшего с фотографиями Леонида попросту не замечала. Даже тогда, когда все сели за стол и мало­помалу, выпив по первой, заговорили, она выключалась, выпадала из общего разговора, все думая о своем.

Но Леонида, похоже, это не беспокоило так, как меня, он был весел, разговорчив, то есть был таким, каким я его добрые полгода уже не видел. Он выпивал, шутил. Наливая японкам водку, говорил: «Русское саке». Те хихикали, явно польщенные его ухаживаниями. Он даже стал одну из них приобнимать и гладить. На что Эсфира Арнольдовна ему сказала:

— Ты, Леонид, с руками осторожнее. На Востоке законы суровые. Дотронулся — женись.

На Леонида слова эти подействовали отрезвляюще, он руки убрал, стал просто беседовать с иностранцами о том, как они изучают наш язык, и их ответы, надо признать, привели и его, и меня в изумление. В Японии, как оказалось, изучают стихи Высоцкого и прозу Гоголя. Этого мы никак не могли ожидать. Американец ничем особенным не удивил и даже, наоборот, с подачи Леонида выкинул такой фортель, после которого уже ничего и вымолвить не мог, сидел красный как рак и молчал. А началось с того, что Леонид попросил у него засватать ему ту актрису, которая играла проститутку в фильме «Красотка» вместе с Ричардом Гиром.

— Джулия Робертс, — сказал американец.

— Вот­вот, эту самую Джулию.

Робин охотно согласился и по­деловому, как это умеют только американцы, принялся обсуждать это предложение. Сказал, что понадобится несколько хороших фотографий Леонида, и в общем­то все. Остальное дело за ним. Он напишет сопроводительное письмо, перешлет эти фотографии ей, и останется только дожидаться ответа. «В положительном решении вопроса он не сомневается».

— Ты вроде на певице Мадонне жениться собирался, — сказала вдруг Саломея.

— У нее слишком узкий таз и слишком широкие плечи, — как бы мотивируя перемену своего желания, сказал Леонид.

Все это происходило за столом. Собственно, торжество так за столом и прошло. Не было ни танцев, ничего другого, в смысле шарад, игр, запускания фейерверка. Я сидел ерзал, не ел, не пил, все ждал момента, когда можно было бы как­то уединиться и хотя бы поговорить с Саломеей. Хотя бы поговорить. Но так и не удалось.

Правда, перед уходом я получил один знак внимания, позволявший надеяться на то, что все у нас с Саломеей будет хорошо. В самых дверях она подошла, поцеловала меня при Леониде и, погладив своей рукой мою грудь, попрощалась.

С Леонидом мы о Саломее не говорили, ни у меня, ни у него такого желания не было.

А вскоре от Толи Коптева, именно от Толи, я узнал, что Леонид женится и что невесту его зовут Саломея. Я позвонил ей, позвонил с целью все хорошенько выяснить, но она еще до того, как я стал задавать вопросы, тихо и умиротворенно сказала:

— Дима, помнишь ту встречу в городе? Когда я была без зонта? Ты меня прости, я тогда ночевала не у подруги.

Все внутри у меня оборвалось, сердце остановилось, руки и ноги похолодели. Она что­то еще говорила, я, не дослушав, повесил трубку, после чего опустился на корточки и так в стеклянной будке телефона­автомата просидел не знаю сколько. Может, пять минут, может, пять часов. Люди открывали дверцу, что­то мне говорили, я их еле­еле слышал, а понимать так и вовсе не понимал. То есть, конечно, где­то там, краешком мозга соображал, что им хочется позвонить, но ничего для того, чтобы пойти им навстречу, не делал. Я сидел в стеклянной будке и мучительно соображал, искал причину случившегося. «В чем моя вина?» — спрашивал я себя. Вспомнились сказанные у нас за спиной слова: «Это фламинго, это не для нас, слесарей». И горько подумалось: ведь как правы были. Она действительно из другого мира. Москвичка, богатая, красивая, умная, спит всегда на светлых простынях, два раза подряд одну и ту же вещь не наденет, а я?— приезжий, нищий, вечно голодный слесарь. Получится из меня режиссер или нет, еще неизвестно. Мы с ней находимся в разных социальных группах, и наша любовь нас не только не уравняла, а, наоборот, высветила пропасть, имеющуюся между нами, показала всю невозможность находиться вместе.

 

Если после Хильды я хотел покончить с собой, то теперь сразу, как прошло оглушение, стал думать о том, что надо как­то жить.

Саломее я был теперь не нужен, она поступила так, как должна была поступить. Узнала меня, выжала, как губку, и выбросила. Я ей, видимо, больше был не интересен. Моя роль в ее жизненном спектакле была окончена, она без сожаления выпроводила меня со сцены.

Как­то она говорила, что вся ее жизнь была не прямой и даже не пунктирной линией, а пустотой. И на ее глазах жизнь стала налаживаться («временами живу, — говорила она, — временами нет»), стала напоминать пунктирную линию, обещая в будущем превратиться в прямую. Что?ж, правильно делает, надо идти вперед, а что ей стоять на месте, зачем оглядываться на пустоту, то бишь на мое безличество? И все же было обидно до слез. Обидно, что теперь ей все равно, есть я или меня нет. Обидно, что в ее жизни, в ее судьбе меня не стало, что она стерла в своем сознании все то, что связано со мной.

Куда же было мне идти? Пошел, конечно, к Толе. От Толи за успокоением бежал к Леониду, от Леонида к Толе. Хорошо, когда есть к кому пойти. Ведь тут главное выговориться, прожить какое­то время в новом качестве, привыкнуть к мысли, что начался новый отсчет времени, пошла новая полоса препятствий.

Толя предлагал мне остаться на ночлег, я отказался. На прощание он звал к себе (в квартиру доброго дворника Николая) во всякий час дня и ночи. В общем, разговор с Толей ничем мне не помог. И что мне оставалось делать? Да, я запил, получилось все это как­то само собой. После разговора с Саломеей не оставалось никаких надежд. Признаюсь, я звонил ей еще раз. Она сказала: «Мне неудобно с тобой разговаривать, рядом жених стоит».

 

Я пил с Чурхеновым, на мебельной его фабрике, пил с ребятами в общежитии ГИТИСа, ездил пить к своим прежним товарищам­строителям. Водка давала забвение. Более того, я стал пить один. Пил и удивлялся, как эта простая мысль — пить одному — сразу не пришла в голову, зачем­то делился водкой с другими.

Откровенно говоря, водка впрок мне не шла. Хорошенько выпив, я начинал мучиться, мне снились кошмары, знобило. Я просыпался, бежал в туалет, там меня тошнило. По утрам я давал себе клятву больше не пить, не брать в рот ни капли спиртного, но ближе к вечеру я снова шел в магазин, покупал там бутылку, чтобы выпить ее в одиночку. Ко мне уже, как к своему, стали подходить местные алкаши. Синельников как­то предложил взять бутылку на двоих. Я отказался, и отказался не из­за брезгливости, а потому что полбутылки было для меня уже маловато.

Приехала ко мне Тамарка, я ей обо всем рассказал, плакал, налил рюмку и ей, она выпила, не закусывая, налил вторую, она и ее опрокинула. Потом говорила, что готова была выпить всю бутылку, лишь бы мне поменьше досталось этой отравы.

Третью рюмку я ей не налил, сказал, хватит. Не налил из тех же корыстных побуждений: было просто жалко. Я ведь в тайниках души своей уже и за эти две рюмки ругал ее, переживал, что именно этих двух рюмок мне и не хватит для того, чтобы обрести пусть и ненадолго, но покойное, нормальное состояние. Из­за этих двух рюмок я и сердился на нее, за них ее и презирал. И в качестве компенсации за нанесенный ущерб не мог придумать ничего лучше, — стал домогаться. Стал просить разрешения поцеловать ее в губы. Она сказала, что я могу поцеловать ее в щеку или в лоб, на выбор. Я, рассердившись, не стал целовать ее ни в щеку, ни в лоб, поцеловал в переносицу. Просил, чтобы она осталась ночевать, грозил тем, что она меня больше не увидит.

Но Тамарка, казалось бы совсем недавно к этому стремившаяся, проявила заметную стойкость и не только не воспользовалась моим положением в достижении своей цели, но также и мне не позволила сделать то, о чем уже на следующий же день я конечно же пожалел бы. За мной бывает такое: знаю, что неправ, а стою на своем. Так и с женщинами бывало. Заденет меня женщина чем­то пустячным, а я из­за этого пустяка, из этой «моськи» выращу в себе «огромного слона», и все, обижен, она мне враг, уже не подходи.

Это все я рассказал Тамарке, намекая на то, что не властен над своими чувствами и что, если она уйдет, я на нее обижусь, потом и знать буду, что дурак, что кругом неправ, а через самолюбие свое перешагнуть уже не смогу. И на нее эти слова подействовали, она испугалась да призадумалась — и все же отказала. Отказала — и правильно сделала. Понял я это только по прошествии времени, а тогда я на нее злился, я ее ненавидел, я ее проклинал.

Я провожал Тамарку до метро, по дороге продолжая угрожать. В основном повторял одну и ту же фразу:

— Больше ты меня не увидишь.

Шел в распахнутом пальто навстречу ветру, тут­то она мне стихи свои и прочитала. Сказала:

— Не ругайся. Хочешь, я стихи почитаю? Свои стихи.

И стала читать. Стихи были очень хорошие, но они меня не успокаивали, а еще больше выводили из себя.

— Это не ты написала, — сказал я. — Если бы ты могла писать такие стихи, я бы...

Тут я осекся на полуслове, но про себя свою мысль все же закончил, досказал: «...тебя любил».

Тамарка не спорила, не настаивала на своем авторстве, мне показалось, она поняла то, что вслух я не высказал. Дошли до станции метро, она застегнула все пуговицы на моем пальто, одна не застегивалась (я пришил новую, чуть больше петли), она мне сказала об этом, я ответил ей: «Брось», — но она не бросила и в конце концов застегнула и ее, сказала:

— Целуй меня в лоб и иди домой, а то простудишься.

— Что ты, покойница, чтобы в лоб целовать, — ответил я, стараясь добраться своими губами до ее губ. Но не добрался. Получил под поцелуй только щеку. И, отвернувшись, пошел, не глядя на то, как вошла она на станцию.

 

В конце ноября Леонид с Саломеей ездили в Париж, на праздник вина Божоле. Пили там вино нового урожая, закусывая гусиной печенкой и сыром. И Саломея пила и ела, и ни печальные глаза зарезанного гусака, ни мои, переполненные горем, должно быть, ей не мерещились.

После свадьбы Саломеи и Леонида, после этого двойного предательства, последовавшего от друга и любимой женщины, повстречавшийся со мной Савелий Трифонович, улыбаясь, сказал:

— Не грусти. Это была не твоя жена, твоя мимо тебя не пройдет. Жизнь, как бурное море, побросает твой кораблик из стороны в сторону, солено­горькой водой напоит, но не погубит. Шторм утихнет, волны улягутся, и все будет хорошо. Вспомнишь тогда эти слова мои.

Я посмотрел на него как на выжившего из ума старика. Он ободряюще похлопал меня по спине и рассказал подробности прошедшей свадьбы.

Будучи уже наряженной в дорогое и пышное белое платье, по дороге во Дворец бракосочетания Саломея попросила остановить машину и пошла в магазин. Леонид и все остальные, разумеется, за ней. Она встала в очередь у прилавка. Люди, глядя на нее, улыбались. Те, что стояли перед ней, предложили невесте отовариться без очереди. Она стала отказываться, очередь — настаивать. Тогда она подошла к продавцу и стала спрашивать у него все подряд.

— Мы завтра придем и все это купим, — говорил Леонид.

— Нет. Сегодня. Сейчас. Это не каприз. Мне это все необходимо.

Магазин был хозяйственным, а приценивалась она к лопатам, вилам и прочим подобного рода изделиям.

Леонид извинился перед продавцом и, взяв Саломею за руку, силой увел ее от прилавка

— Отпусти меня! Я тебе еще не жена! — капризно закричала Саломея и, обращаясь ко всем находящимся в магазине, истерично добавила: — вот, полюбуйтесь на моего избранника. хорош? Правда, хорош собой? А?ведь замуж за него я идти не собираюсь.

С этими словами она нырнула в дверь, ведущую в подсобку, и, пробежав по коридору, исчезла в кабинете директора.

— Миленькая, хорошая, — обращалась она к директору хозяйственного магазина, — немедленно закройте дверь на ключ и никого не пускайте, я вас прошу, просто умоляю.

Директором хозяйственного магазина была немолодая, полная женщина, пользовавшаяся на рабочем месте медицинским препаратом «берегите уши», в просторечии называемым берушами. Она совершенно не удивилась, увидев перед собой девушку в свадебном платье, — давно уже ничему не удивлялась и ни во что не верила, и уж конечно выполнять ее просьбу она не поторопилась.

Вслед за беглянкой в кабинет вошли ее родители, и только после этого директриса заперла дверь на ключ. Неизвестно, о чем они там говорили, но через пятнадцать минут Саломея вышла, готовая к церемонии бракосочетания.

Она молча села в машину, молча приехала во Дворец бракосочетания и молча, кивком головы дала ответ чиновнице ЗАГСа, спрашивавшей, согласна ли она стать женой Москалева Леонида Леонидовича. Ее кивок, сказав «согласна», за нее озвучила мать. Эсфира Арнольдовна, предчувствуя подобное, предуведомила чиновницу, так что та не раздражала Саломею более пристрастным дознанием, клещами из нее словесное согласие не тянула.

Свадьба проходила в дорогом центральном ресторане, при входе в который молодым поднесли хлеб да соль и заставили выпить по бокалу шампанского. Далее было все так, как бывает на других свадьбах, пили за молодых, за их родителей, играл инструментальный ансамбль. Через пару­тройку часов, подвыпив, Леонид отобрал у вокалиста микрофон и спел для всех арию Мистера Икса из оперетты «Принцесса цирка»...

 

Для меня до сих пор непонятно, почему Саломея вышла замуж за Леонида, ведь я знаю точно, она любила меня. Сама мне об этом говорила, при Леониде целовала меня, а вышла за него. Зачем? Она, как кролик, загипнотизированный удавом, не способна была выбраться из­под власти его чар и шла на гибель почти что сознательно, она сама не раз говорила, что несчастна будет та девушка, которая решится связать свою судьбу с Леонидом, кроме страдания и горя, он ничего не даст. «Ведь он женщин ненавидит, ты знаешь об этом», — говорила когда­то мне Саломея. И вот она, так хорошо знающая, что он за человек, после всего этого дает ему согласие стать его женой. Добро бы шантажировал, понуждал, а то ведь добровольно.

 

Встретил Эсфиру Арнольдовну (забыл сказать, что работала она врачом, решала, кому давать пенсию по инвалидности, кому не давать; скользкое было место, все время несли ей подарки и деньги, те, кому отказывала, грозились убить), она мне стала жаловаться на зятя:

— Вы знаете, Дмитрий, нет ничего хуже циничного взгляда на мир. Как с ним люди живут, я имею в виду Леонида, просто не знаю. А главное, эта зараза очень прилипчива. Муж мой никогда в жизни матом не ругался и слов плохих не говорил, а теперь, знаете, слышу... — она достала платок и высморкалась. — Слышу, играют они с Леонидом в шахматы, и вдруг зять говорит мужу: «Не пора ли тебе, голубчик...» — это он уважаемому человеку, доктору наук такие слова, но это не главное, слушайте дальше. «Принять випросал!» Понимаете? Ви­проссал! И говорит с тем циничным выражением, которое свойственно только ему. Я сначала не поняла, в чем вся соль, но он тут же это слово произнес так, что никаких сомнений у меня не осталось. Ведь випросал — это мазь? А он: «Давай, давай, запихивай випроссальчик себе под язык, не кочевряжься». Это название лекарства звучит в его устах как бранное слово.

Она так мастерски спародировала интонацию Леонида, и с ее­то внешностью и с таким солидным обликом. Я не выдержал и хохотнул, правда, тут же смутился и закрыл рот рукой. Она сделала вид, что не заметила, и продолжала свой рассказ:

— И представьте себе, Дмитрий, ситуацию. Вчера пришел к нам в гости старинный друг мужа. Конечно, был стол, конечно, беседы, немного спиртного — и что же? Стали играть в шахматы. И вдруг я слышу, мой муж... вы же знакомы с Сергеем Сергеевичем... с тем же цинизмом, с которым накануне к нему обращался зять, говорит Захару Мелентьевичу, что тому, «засранцу», пора принимать випроссал. И тот тоже хохочет и говорит: «Погоди, Сережа, я тебе сам это снадобье выпишу». Понимаете? Понимаете, какая это липучая гадость, все эти словечки зятя моего? А то увидел меня в магазине и кричит через головы людские: «Ну, что, унижали сегодня?» Я смущаюсь, киваю головой, думаю, поймет, что это неприлично, такие вопросы задавать, да еще при людях. какой там! Кричит: «Сухими или бутылкой с конфетами?» Говорю, по­всякому, а сама красная как рак, хочется под землю провалиться. И ведь, что самое страшное, ни ему, ни дочери сказать об этом нельзя. Посмотрят как на ненормальную: «Чего ты к нам лезешь?»

Я почти уверен, что, женись я на ее дочери и встреть она Леонида, ситуация была бы схожая. Так же стала бы жаловаться на зятя. Все повторилось бы, за исключением деталей. Поэтому слушал я ее вполуха. К тому же прямо перед ней встретил Фелицату Трифоновну и имел разговор с ней.

Фелицата Трифоновна, приблизившись ко мне и приглушив голос, сказала, что перед свадьбой Саломея была беременна и по настоянию Леонида сделала аборт. Тут, как говорится, мне добавить нечего. Парадоксальнее всего то, что уже через месяц и даже ранее, сразу же после того, как врачи сказали Саломее, что она, возможно, никогда теперь не станет матерью, они стали ездить в различные институты, специализированные центры, лечить женские болезни в расчете на то, чтобы завести впоследствии ребенка. Живого убили, изуродовали Саломею — все для того, чтобы тратить потом нервы, деньги на то, чтобы все вернуть как было. Чего ни деньгами, ни чем бы то ни было вернуть невозможно.

Тогда­то я и вспомнил слова Леонида, сказанные им о людях, которые сознательно ищут несчастья, точно это — счастье. Он говорил тогда о себе, конечно, сам того не осознавая. Ведь для счастья у него было все, но это все, как, впрочем, и само счастье, ему было ни к чему. Ему нужно было несчастье, нужно было для того, чтобы нормально существовать, чтобы бороться с ним, бегать, суетиться, шустрить, интриговать, в конечном счете, добиваться своего, побеждать. И если подходить к вопросу с этой стороны, то тогда действительно становится ясно, зачем ему и таким, как он, нужны несчастья.

Леонид возил Саломею в МОНИИАГ (Московский областной научно­исследовательский институт акушерства и гинекологии), возил в Центр репродукции человека, возил к бабкам и дедкам, к добрым волшебникам и злым колдунам. Много денег и сил потратил, но своего не добился. Рожать Саломея не могла. По этой причине или по какой­либо другой, но вскоре их брак распался. Я к тому времени уже отстрадал, не пил, не бузил, жил совершенно другой, новой жизнью. С Саломеей я попрощался и возвратиться к ней просто не мог. Нельзя вернуть то, что невозвратно.

Комментарии 1 - 0 из 0