Помыслим житие свое...

Юрий Федорович Галкин родился в 1937 году.
В 70–90-х годах ХХ века вышло несколько книг повестей и рассказов: «Пиво на дорогу», «На родных берегах», «Беглецы», «Дорофеевский календарь», «Слова и годы» и др.


В публичном заседании
Комитета было много
Народа и почти все общество.
А.К. Толстой

Когда обществом в России затеваются реформы (перестройки, революции, перевороты), то вопрос «ради чего?» — для народа решается как бы сам собой: ради вашей лучшей будущей жизни. А кому не желается жизни лучшей, чем та, которая есть!..

Но чем и почему была и стала плоха прежняя? Почему от нее уже тошнило (Достоевский)? Почему вдруг сделалось дальше так жить нельзя? Ведь такой жизнь наша стала не вдруг и не сама по себе. например, советская: поздняя советская была для советского народа гораздо лучше ранней советской, когда социализм только строился. Вразумительных ответов на такие обывательские вопросы обыкновенно не бывает: большевики в начале ХХ века все свалили на царские самодержавие, крепостничество и империализм, демократы в конце ХХ века все свалили — и тем оправдали свои претензии — на партийное самодержавие и на сталинские лагеря. Где будем искать виноватых в конце ХХI века, если доживем как народ и как общество?.. Судя по тому, как энергично утверждается новый экономический порядок, виноватые обязательно понадобятся.

Дело в том, что этот новый утверждающийся экономический порядок происходит из очередной попытки догнать Запад, потому что российская жизнь в очередной раз отстала. Отстала не в какой-то отдельной области науки или промышленности — в некоторых-то областях Россия как раз и не отстала, и секрет этого неотставания не так уж трудно и выяснить, но отстала по качеству человеческой жизни, по состоянию нашего общежительства (Посошков). Особенно это проявилось в конце ХХ века, когда бытовой, потребительский уровень оказался мерилом счастливой, желанной жизни для советского человека. К тому же еще и преднамеренно разжигался новой пропагандой, так что этот советский уровень по сравнению с европейским, американским или японским стал представляться уже до оскорбительного убогим. И виноватых долго искать не приходилось — они все привычно и кучно сидели по президиумам, что само по себе было тоже признаком советского официального стиля...

Да и сам человек из народа в конце ХХ века был уже не тот, что в начале века: если в начале для своей предстоящей новой, счастливой жизни он требовал фабрик, заводов и земли — чтобы работать по справедливости, на себя, то в конце века советский человек, уже вполне наработавшийся, грамотный и образованный, желал свои фабрики, заводы и землю обменять на иномарки, на импортный телевизор... А если кто-нибудь из президиума робко напоминал о том, что митинги и разговоры о курсе доллара, о цене на нефть дело хотя и важное, однако надо все-таки и работать, трудиться, то это уже воспринималось как попытка вернуть нас всех в эпоху дефицита и очередей. А кому же хочется стоять в очередях...

По сути, во все исторические времена, — а ХХ век теперь уже такое же историческое время, как и век Х, — во все исторические времена Европа была как бы необязательна для России, а Россия для Европы. Но вот эта-то повседневная необязательность и провоцировала в России тот образ хозяйствования и организации своего общежительства, который приводил к отставанию. И когда это отставание принимало опасный для государства и для общества характер, реформы и перестройки становились спасительной необходимостью.


Россия и Европа, Россия и Запад. Россия и глобальный мир — это вечная тема русского общественного сознания. И как она возникла во времена князя Владимира при выборе государственной идеологии, так до сих пор и остается болезненной, как будто до конца не выясненной, не выговоренной. И мы — как государство и как общество — постоянно что-то перенимаем, приспосабливаем к своему российскому образу жизни... В самом этом нет ничего противоестественного: все национальные хозяйства и все общества и народы именно так и живут в истории: заимствуют друг у друга, перенимают, обгоняют, догоняют, враждуют, воюют, мирятся... Этот постоянный процесс делает европейские государства и народы как бы единой и взаимозависимой семьей народов, союзом нерушимым, и семья эта переживает внутри себя самые различные хозяйственные состояния — и родственные, и враждебные, однако в подтексте даже сугубо династических отношений всегда лежит некий экономический интерес, контролирующийся национальным обществом. Россия же как государство к этому европейскому союзу нерушимому во все исторические времена находится в одном и том же устойчивом состоянии настороженного отчуждения. И если у военных историков свой стратегический взгляд на эти вещи, то не менее убедительно объяснение такого противостояния и мотивами идеологическими: Европа для Москвы как третьего Рима и Москвы как оплота мирового коммунизма была землей еретической, так что даже и государевы послы отправлялись в Европу со строгим повелением «государево дело делати во всем по государеву наказу и государевой чести во всяких мерах остерегать, и о иных делах держати ответ учтиво, а лишних и ненадобных речей ни с кем не говорить и собою ничего не вчинять».

Так оно и усвоилось, так и вкоренилось во взаимоотношениях России с остальным миром: государева честь прежде всего, а все остальное лишне и не надобно.

И если это повеление — и традиция — иногда и нарушалось, то не государевыми послушными людьми, не церковными, а исключительно деловыми, и прежде всего редкими купцами. Одним из таких был тверской купец Афанасий Никитин, открывший заморскую жизнь такой, какая она была на хозяйственно-бытовом уровне, а не в дворцовых или церковных ритуалах и обрядах. Поскольку все познается только в сравнении, то деловому человеку из Твери открылась и своя, отечественная хозяйственно-бытовая повседневность: издалека он увидел не только то, что Родина самая прекрасная и обильная, но и то, что одна беда над ней висит — бояре несправедливы.

Если бы Афанасий Никитин был дипломат или церковный человек, путешествующий на Афон, он бы заметил какую-нибудь другую особенность своего Отечества, например дурные дороги или обилие тараканов в станционных избах либо какую-нибудь нелепость в простонародном быте. Но для человека, занятого торговлей товарами, возникающими только из хозяйственно-бытовой повседневной человеческой жизни, дороги и тараканы вещи второстепенные и далеко не самостоятельные, главное — как организована хозяйственно-промышленная и правовая жизнь в государстве, насколько надежно ее правовое обеспечение. Главной фигурой, через которую все это осуществляется в любом государстве, является фигура администратора, чиновника, представляющего власть. В России таким администратором был боярин. И вот этот боярин был несправедлив.

Разумеется, у русских бояр были и другие достоинства: храбрый на поле боя, ловкий в дипломатических переговорах... Все так. Однако в повседневной российской хозяйственно-торговой действительности боярин, первый вельможа в государстве, приближенный к царю человек, ведающий приказами (коллегиями, департаментами, министерствами), — верховный распорядитель и судья. Русский боярин — это владелец немереной земли и всех людей, на этой земле живущих, это их полновластный хозяин вместе с чадами и домочадцами, с движимым и недвижимым... У боярина в Москве хоромы и сотни челяди... Боярин — это пример и образец административного и общественного поведения... И вот этот государственный и общественный человек — несправедлив. Как могут вестись дела в его приказе (коллегии, департаменте, министерстве), которым он ведает? Каким он может быть хозяином и распорядителем над трудами и делами и над всей жизнью тысяч своих работников? Каким может быть его суд?.. А если несправедлив боярин, несправедлив его суд, то ВСЯ приказная и домашняя челядь несправедлива вдвойне. И этот боярский произвол, направленный только вниз, расширяется от боярина через эту челядь в геометрической прогрессии, в такой же прогрессии делаясь и грубее, и циничнее, и эгоистичнее. И вот вся эта беда, исходящая от несправедливого боярина, действует прежде всего по отношению к жизни именно деловой, хозяйственной, торговой, ремесленной, то есть к той, которая вольно или невольно что-то производит, что-то создает, к жизни, которая, как никакая другая, нуждается в справедливой организации, в правовом порядке, в регламенте, в защите, в экономическом рассуждении...


Как ни отчужденно жила Россия, как ни отделялась и не отгораживалась от еретических земель, однако и в ней появлялись любопытные люди, которым хотелось своими глазами посмотреть (и попутно поторговать или заработать службой у двора восточного владыки), как живут на земле варварские народы и написать об этом для любознательных своих сограждан в брошюрах и книгах. Но при этом и московские власти — в лице великого князя и боярства — не были безразличны к тому, как о них напишут и какое мнение может сложиться в еретических землях о порядках в Московском государстве и о них самих как правителях. И если не видно, насколько критически русское общество относилось само к себе, то хорошо видно, как оно уже в те времена относилось к своим критикам, особенно к таким, которые обо всем могли правдиво поведать миру. Судьба Максима Грека, одного из таких критиков, красноречивое тому свидетельство. Ведь и приехал-то он не по своей воле, а призван для перевода греческих книг высшими московскими властями. Но, талантливый и наблюдательный писатель, Максим оказался свидетелем московских церковных и светских порядков и, человек искренний, чуждый политического лукавства и расчета — и как бы с высоты европейского общественного опыта и образованности, — не мог по этому поводу не высказываться. Однако в Москве таковые прямые речи были не приняты. Максим почувствовал, должно быть, что пришелся не ко двору, и стал проситься у великого князя Василия IIIобратно на Святую гору, но тщетно. «Не бывать тебе от нас, — объяснял ему по-дружески боярин Берсеня. — Держим на тебя мненья, пришел еси сюда, а человек еси разумный, и ты здесь увидел наша добрая и лихая, и будешь там все сказывати». И вместо Святой горы оказался Максим, кстати турецкий подданный, то есть иностранец, в тюрьме, и на целых 26 лет... Так и повелось. Что же говорить о судьбах своих критиков, наблюдательных и разумных: они пропадали в тюрьмах и монастырях, и архивы не сохранили даже их имен... Вот и князь Курбский, известный наш инакомыслящий, упоминает об одном казненном Иваном Грозным юноше зело прекрасном, иже послан был на науку за море, во Ерманию, и там навык добре аллеманскому языку и писанию: бо там пребывал учась не мало лет, и объездил всю землю немецкую, и возвратился в отечество, и по нескольких лет смерть вкусил от мучителя неповинен.

Если был послан на науку за море, следовательно, была в науке государственная необходимость. Но с наукой и языками в человека входит и много лишнего и ненадобного дома, и административное приказное сознание, не связанное перспективой общенациональной жизни, предпочитает обходиться без заморской науки и без человека, тем более если необходимость в науке уступила место другой злободневной необходимости — в ратном строе, например, потому что русская армия терпит одно поражение за другим, или в городском каменном строительстве, потому что новому самодержцу вдруг открылся неказистый облик своей деревянной столицы... Административная самодержавная воля правителя всегда вступает в противоречие с жизнетворчеством самодеятельным, и чем воля круче, тем безнадежнее участь этого нерегламентированного жизнетворчества, в чем бы оно ни состояло: не случайно ведь и сказано: собою ничего не вчинять. Но такое административное условие порождает и кризисы, и необходимости, и инакомыслие...

Вообще, тема побегов и путешествий в Европу русских государственных людей, то есть людей из общества, могла бы быть материалом интереснейшего исследования сословно-психологической природы русского общественного сознания, потому что то, что человек видит в чужой жизни, говорит больше не о той жизни, а о нем самом и о родной для него жизни. Но более, может быть, важно даже не то, что он, путешественник по казенной или личной надобности, видит в чужой жизни, а то, чего он не видит в ней и почему не видит: либо не считает стоящим своего внимания, либо оно недоступно для его понимания. Речь не о том, чтобы упрекать русского дворянина, даже и просвещенного, даже и университетского профессора или писателя, в том, что он в Париже идет в Лувр, а не на сапожную фабрику и не интересуется организацией производства модных во всей Европе башмаков, речь только о том, чтобы понять, почему он столь сильно интересуется проблемами французской истории и чем английская философия отличается от немецкой, или восхищается удобным устройством дорог и мягкими каретами, а не задает самому себе вопроса о том, ПОЧЕМУ в родной России не получается таких башмаков, нет таких дорог и не делается таких мягких карет?

Может быть, в сердце каждого русского путешественника в Европу продолжает негласно действовать все то же древнее государево повеление: лишних и ненадобных речей ни с кем не говорить и собою ничего не вчинять &mda







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0