Русский крест

Александр Алексеевич Лапин — писатель, журналист. Начинал в Казахстане, а затем, в 1986 году, пришел работать в «Комсомольскую правду», в которой прошел путь от корреспондента до одного из руководителей газеты.
Литературным творчеством занимается с конца 70-х, часть его книг переведена и издана за рубежом. Новое произведение — роман «Русский крест», состоящий по замыслу из пяти книг. В 2013 году будут изданы три из них: «Утерянный рай», «Непуганое поколение», «Благие пожелания». Сам автор относит роман к направлению, которое называет реальной литературой, но это, конечно, еще и «сага о поколении».
В настоящее время живет в Воронеже, где основал теперь уже собственный издательский бизнес.

 

* * *

Мальчик был маленький. И времени для него еще не было. Только непостижимое пространство зеленой лужайки. А в центре его — таинственная, притягивающая своей тайной белая планета — прохладная пушистая хризантема.

Над белой планетой сейчас летал крохотный полосатый монстр. Его прозрачные крылья гудели, а мохнатые, рахитично полусогнутые ножки с острыми коготками нащупывали опору. Наконец он зацепился за белый гибкий лепесток хризантемы и повис на нем. Хрустальные глаза, словно зеркала, отразили голубую траву и сидящего перед цветком ребенка.

Ребенок был мир. Оса тоже была мир. Блестящие, широко раскрытые зрачки мальчика с интересом смотрели на нее. Затем ребенок протянул руку и взял летающего тигра пальчиками.

Два мира встретились. Оса повернула голову. Обидчиво поджала хоботок. Предупреждающе, как бы примериваясь, выпустила и снова втянула в брюшко зазубренное жало. Ребенок в ответ крепче сжал пальцы на плотном полосатом панцире. Тогда оса, резко подгибая брюшко, ударила черным стилетом в розовый пальчик. Крик боли и ужаса огласил вселенную лужайки...

В это мгновение ребенок узнал о законах жизни больше, чем узнает за всю оставшуюся жизнь.


 

* * *

Дом Дубравиных последний в уличном ряду и стоит на краю села. Дальше никто не строится, потому что метров через пятьдесят обрыв. Под ним шумит река. Ее берег — гладко облизанные течением зеленовато-замшелые каменные глыбы.

Сейчас Ульба лениво несет желто-мутные воды. Силу ее выпивает насосами, расходует на полив человек. Но каждую весну, в паводок, она вздувается, чернеет. Кипящий, бурлящий поток ревет и тащит на себе доски, корзины, вымытые с корнем деревья, мусор. Все это с треском, грохотом бьется здесь, на речном повороте, о каменный обрыв берега и уносится дальше вниз.

Напротив дома, на левом пологом берегу прозрачный, прохладной зелени лес. А на правом — село, за огородами и садами которого бескрайнее поле. Через него прямиком бежит дорога, обсаженная тополями.

Просторно. Только далеко-далеко за горизонтом, как подвешенная в синеве неба, белая-белая от вечных снегов вершина. Белуха.

Небольшой, но пятикомнатный дом Дубравиных внутри спланирован неудачно. Обстановка в нем причудливо сочетает мебель пятидесятых годов с вкраплениями вполне современных вещей. Особенно заметно это в комнате младшего сына, где главное место занимает большая металлическая кровать с панцирной сеткой и никелированными шишечками. На ней двумя горками высятся белоснежные подушки с вышитыми надписями: «Спокойной ночи!», «Поздняя птичка глазки продирает, а ранняя носик прочищает!». Мать видела такое убранство у казахстанских немцев и теперь, подражая им, завела его у себя. Над этим сложным архитектурным сооружением висит ковер с причудливым сине-красным орнаментом. Над ним — большие фотографии молодых родителей. Они отретушированы и увеличены умельцем фотографом, что ходят по селам и делают из малюсеньких, потрепанных фотографий «портреты». Сходство с оригиналами весьма отдаленное, но зато «красиво».

Остается добавить, что через всю комнату, от входа до окна, тянется зеленая шерстяная дорожка. А в углу громоздится неподъемный полированный шкаф с зеркальной дверью. Однако у стены напротив стоит вполне современная кушетка. На стуле около нее молочно белеет пластмассовым корпусом магнитофон. Лежат коричневые груши боксерских перчаток. А под кроватью хранятся штанга, стальные блины к ней, а также отличные разборные гантели. Порядок в комнате Шурка Дубравин поддерживает с такой педантичностью и аккуратностью, что ему позавидовала бы любая домашняя хозяйка.

В эту весну Шурка, не по годам рослый, широкоплечий, круглолицый подросток с карими, глубоко посаженными глазами, встает рано. Вот и сегодня он не лежит долго в кровати. Только слегка тянется сильным телом и сразу идет умываться к колонке в сад.

В кроне старой, стоящей во дворе ветвистой алычи что-то шуршит. И на плечи ему сверху неожиданно падает мягкий комок. Сердце скатывается в пятки. От ужаса он даже приседает. Но потом подскакивает на месте и отбрасывает от себя кота. Васька, по-видимому, охотился на воробьев и, поленившись спуститься с дерева, спрыгнул на плечи хозяину.

— У, чтоб тебя! Напугал до смерти, — бормочет мальчик, смахивая остатки сна ледяной водой из-под крана.


 

* * *

Луч солнца робко заиграл, заискрился на снежной шапке далекой Белухи. Порозовели облака на востоке. Темный лес за рекой начал голубеть. Суетливое воронье на тополях у дороги закаркало. В окнах соседних домов вспыхнули огоньки. Захлопали ворота. Хозяйки только выгоняют медлительных коров. А он уже шагает на ферму.

Взбитая тысячами колес, копыт, сапог, мельчайшая, как пудра, дорожная пыль за ночь остыла и сейчас мягким атласом стелется под ногами, облегает холодком его босые ступни. Из предрассветных сумерек показываются длинные, приземистые, свежепобеленные корпуса. Построены они еще в эпоху освоения целины, видимо, по образцу американских. Позеленевшая от времени черепица и две островерхие каменные силосные башни по торцам делают их чуть похожими на какие-то средневековые казармы. Внутри этого сооружения уже раздаются мычание проснувшихся коров, зычная перекличка доярок, звон бидонов и доильных аппаратов.

Он подходит к тяжелым двустворчатым, обветшавшим от времени и непогоды воротам телятника. Отмыкает порыжелый ржавый замок, снимает его. Входит в закуток, где стоит большой деревянный ларь с остро пахнущими комбикормами, а в уголке на свежевыбеленной стене висит рабочая одежда. Быстро переодевается в старые брюки и пиджачок, из рукавов которого смешно торчат тяжелые кисти рук. Работа тяжелая и грязная. Кроме того, все повторяется изо дня в день. И можно просто взвыть. Но Шурка нашел выход. Он не работает. Он играет. Представляет себе, будто участвует в каких-то соревнованиях. Что-то вроде конкурса молодых ковбоев. И поэтому, приходя сюда утром, состязается с воображаемыми противниками. Старается сократить время.

Сейчас он посмотрел на часы, подождал, пока секундная стрелка накроет цифру двенадцать, рванул внутреннюю дверь, побежал по длинному проходу корпуса, по обеим сторонам которого большие клети из побеленного штакетника.

В ноздри ударяет тяжелый, влажный запах. Телята, свернувшись на подстилке, еще спят в клетках. Некоторые лениво жуют сено у кормушек. Ему надо вычистить клетки. Потом вывезти навоз. И принести молоко с фермы. Тяжелая, мокрая солома поддается вилам с трудом. Хлюпает в металлический кузов тачки, брызгает ядовито. Обычному пареньку работа явно не по силам. Но Шурка грузит, стараясь вывезти все за один раз. Грузит, напрягаясь так, что кажется, сердце выскакивает наружу.

Упаривается. Но позволяет себе только смахнуть рукавом пот со лба и мчится за свежей подстилкой. С вечера скотник Семен привез к воротам кучу золотистой просяной соломы. Широко раскинув руки, чтобы захватить побольше с ходу, он падает на нее. Загребает. Пока несет, остренькие концы соломинок колют грудь. Не обращая внимания на такие мелочи, растрясает сухую подстилку по клетям.

Теперь надо принести две фляги молока для телят. Шурка подхватывает сразу две фляги, рывком приподнимает их и, покачиваясь, чувствуя, как от тяжести подгибаются ноги, несет. Через десяток метров врезавшиеся в ладони рукояти разгибают затекшие, побелевшие от напряжения пальцы.

— Терпеть! Терпеть! Надо терпеть, — шепчет он, уговаривая себя.


 

* * *

Шурка спал в саду.

Сон был ярче, чем жизнь, и никак не хотел кончаться. Душа то бродила в сумерках среди страхов, то взлетала в ликовании. Когда пришло очередное чудовище и принялось высасывать из него жизнь, он вынырнул из омута и открыл глаза.

В темноте прямо над лицом качалась черная ветка с черными жесткими листками и неожиданно светлыми звездочками вишневых цветков. По деревьям, перескакивая с листа на листок, с ветки на ветку, бежал прохладный утренний ветерок. На лицо упал сорванный им лепесток. Шурка положил его в рот, куснул и почувствовал на зубах сладковатую упругую мякоть.

— Ох-хо-хо! — простонал он и снова стал закрывать глаза, поддаваясь сладкой дремоте.

Во дворе загоготали гуси. Что-то будто толкнуло в сердце. Он открыл глаза. И увидел небо. Аспидно-черное, бархатное. Крупные, яркие звезды на Млечном Пути. Но почему-то сегодня они были не где-то там, далеко-далеко, а, холодные и спокойные, манили и дразнили его своей близостью. Шурке казалось, что если чуть-чуть напрячься, то именно сейчас ему откроется какая-то великая тайна, смысл всего сущего на земле. Он старался внутренне сосредоточиться, поймать эту мысль. И вдруг почувствовал, как земля под ним качнулась, поплыла через это темное небо навстречу звездам. А свет их — ровный, яркий, неугасимый — пронизывал темноту ночи и лился в его раскрытое сердце. Еще мгновение — и мир откроется в своей истинной сущности.

Каким-то внутренним усилием он отделился от своего тела и полетел, покачиваясь, как в лодке. «Я сам Земля! Я сам этот сад», — мелькнуло в голове. «Но где я?» — испугался вдруг он. И обнаружил себя лежащим внизу в саду. Страх разом смыл радость полета. Страх бросил его обратно в тело.

Тайна исчезла. Очарование обернулось горечью: «Никогда, никогда не быть мне на звездах. Никогда мне не набрать в горсть звездной пыли, не увидеть пейзажей других планет».

Странное слово «никогда». Вместе с ним окончательно ушла радость и явилась безмерная земная тоска по чему-то утраченному или так и не найденному. Тоска эта ширилась, захватывая все новые уголки души. Ему казалось, что он потерял что-то важное. Силился найти. И не мог.

Человек не только дитя Земли, но и дитя космоса, и воспоминание об этом живет в нас до тех пор, пока мы с годами не похороним его.


 

* * *

Тени удлиняются. Алая, как раскаленный кусок железа, закатная полоса медленно остывает на западе. Полумрак мягко выползает из всех щелей. В саду птицы стайками усаживаются на ветки.

Приходит вечер. Приходит так же, как и тысячу лет тому назад. Как и миллион. Так же, как и в эпоху динозавров. Вечное движение. Заход. Восход. И только человек с его ощущением, что именно он первый живет на этой Земле, думает, что закат солнца прекрасен. Он не прекрасен. Он вечен.

Но Шурке Дубравину сегодня не до этих тонкостей. Сейчас загорятся вечерние огоньки в домах. Птицы запоют вечернюю песню. В тишине поплывет запах цветущих садов. Он будет идти отовсюду: от роз у окна, от сирени на аллее, от яблонь. А потом одна за другой начнут вспыхивать звезды. Ах, эти звезды и луна! Их свет зальет фантастическим огнем весь окружающий мир. Все запылает, заискрится под этим лунным светом. И будет ночь.

Чудесная, тихая, теплая ночь над Жемчужным. Прекрасная, полная любовного томления. В такую ночь, если ты не любишь и не любим, остается только одно — упасть на землю, закрыть лицо руками и громко зарыдать.

Постойте, постойте!.. Из центра поселка, от клуба, раздается призывный сигнал. Играет музыка.

— По переулкам бродит лето. Солнце льется прямо с крыш. В потоках солнечного света у киоска ты стоишь, — поет огненный, знакомый целому поколению советских людей голос Муслима Магомаева. И на этот пароль немедленно откликается Шуркино сердце.

В какие времена, в какие минуты, где и когда он потом еще будет так тщательно, с волнением собираться на свидание? Никогда и ни при каких обстоятельствах. А почему? А потому что свидание первое.

Отгладить брюки. Начистить ботинки. Надеть белую рубашку и через тот же самый лесок, через который ходишь в школу, теперь мчаться на тусовку. На танцы. Клуб ярко освещен, а танцплощадка рядом с ним темная. Но это не важно. Главное, что в углу стоит динамик и гремит, зазывая народ. Но никого еще нет. Шурка поторопился. Пришел первым. А зря. Некие негласные правила культурной сельской жизни гласят: в кино надо приходить в тот момент, когда фильм уже начался. Раньше времени приходит только малышня.

Дубравин отходит от танцплощадки в сторону, в темноту. Присаживается на лавочку. И наблюдает за развитием событий. Вот он замечает, как возле клуба засуетились ребятишки из соседних домов. Забегали, замелькали. Еще через минуту подплыли под ручку две подружки-школьницы. Вот Аркадий Тихонович Кочетов — их учитель биологии и ботаники, ярый любитель кино, не пропускающий ни одного сеанса. И большой специалист надзирать за поведением учеников. Бывает, что он после фильма прячется где-нибудь на аллее среди кустов сирени и внимательно наблюдает, кто с кем куда идет.

Несколько раз его обнаруживали в таком ракурсе, после чего он с невозмутимым видом выскакивал из кустов и топал домой. Но вот на площадке появляются объекты, больше всего на свете волнующие Дубравина, — девчонки из их класса. Обычно они попадают в такие места парами. И сегодняшний день не стал исключением. Первыми приходят Лена Камышева и Валентина Косорукова. Они проплывают по кругу и тихо удаляются в кинотеатр. За ними на свет фонаря у танцплощадки выскальзывает из темноты аллей Андрей Франк из семьи поволжских немцев, переселившихся сюда, в Казахстан. Оглядывается вокруг и хочет так же ускользнуть в темноту. Но Шурка тихо зовет его со своей лавочки.

— А, это ты. Привет, сэр! — Андрей подходит к скамейке и присаживается рядом. — Ну что? Никого нет? — Конечно, под «никого» он подразумевает девчонок, с которыми они сегодня договорились вместе идти в кино. Так как-то обменивались, обменивались в классе шутливыми записками, а потом договорились встретиться.

И вот теперь два кавалера с тоской оглядывают окружающую местность. Ведь это черт знает что, а проще говоря, их первое свидание. И они, надо признаться, отчаянно трусят. Во-первых, потому, что не знают, как поступить и что говорить, когда девчонки придут. А во-вторых, боятся, что они не придут, и тогда дело будет вообще дрянь.

В общем, так плохо и так нехорошо. Но пока оба парня делятся друг с другом своими страхами и сомнениями, музыка замолкает, и из глубины аллеи показывается интересующая их пара.

Люда Крылова — девочка с кудряшками. Сегодня всех мальчишек класса потрясает ее тонюсенькая талия. Голубые глаза. Кудрявые с рыжинкой волосы. Эдакое томное, невинное создание. Живет она с матерью и братом. Мать работает на почте. Кажется, заведующей. Обитают в крошечном, но своем домике.

Валентина Сибирятко — настоящая русская красавица. Круглолицая, с румянцем во всю щеку. Зеленоглазая, молчаливая. Если Людмила — решительная и говорливая, то Валюшка из тех, кто «в тихом омуте». Сейчас они обе, принаряженные, прекрасные своей юной красотой и слегка смущенные собственной смелостью, пришли в «кино». Но по сути, все четверо понимают, что это их первое свидание.

— Здравствуйте! — смущенно, в нос произносит Шурка, когда девочки нерешительно-медленно, но все-таки приближаются к ним из темноты.

— Приветствую, — вылезает из-за его плеча Андрей. Он говорит о школьных делах. О том, что скоро вся их классная компания пойдет в большой поход. Что Феодал (директор школы) сказал: если они выиграют республиканские соревнования по туризму, то он всех пошлет на большую экскурсию в Алма-Ату.

— Да ты что?! А откуда ты знаешь? — засыпают его вопросами девочки. Неловкость исчезает. В итоге они, совсем как обычно, будто и нет этой странной ситуации первого свидания, быстро переговариваясь, идут в клуб.

Здесь, в фойе, нервничая и психуя, дожидается хоть какого-нибудь народа лысый, хромой киномеханик дядя Петя. Мастер культурного цеха, он же и билетер, выдает им четыре билета и многозначительно хмыкает. Давно ли он гонял этих мальчишек, мечтавших на халяву, с деревьев посмотреть в летнем кинотеатре «Фантомаса». Давно ли он стряхивал их с этих деревьев, а они пытались проскользнуть в зал безбилетными. И вот надо же — пришли с девушками.

Ребята торжественно проходят в почти пустой, темный зал и усаживаются на камчатке так, что девчонки оказываются вдвоем посередине, а Андрей и Шурка по краям.

Начинается журнал. Но на душе у Дубравина нет покоя. Он чувствует рядом тепло Людмилиного плеча и ощущает, что они пришли сюда вовсе не затем, чтобы смотреть скучное кино. Главное, чего девочки ждут от них, связано вовсе не с фильмом, а именно с ним, с Дубравиным.

«Возьму ее за руку. В темноте не видно, — думает Шурка. — Нет, возьму! Иначе какой же я мужчина? А вдруг она выдернет руку, если я ей не нравлюсь? А если они действительно пришли только кино посмотреть? Будь что будет...» И он осторожно протягивает холодную от ужаса руку, тихонько касается ее ладони. А когда чувствует, как вздрагивает ее рука, сам вздрагивает, но не отдергивается, застывает в оцепенении, тихонько берет эту застывшую ладонь в свою. И сразу не страшно, а радостно. Счастье оттого, что закончились эти муки нерешительности. Так они и сидят весь сеанс, держась за руки и глядя только на экран, чтобы никто из окружающих не подумал, что между ними что-то происходит. В какой-то миг она осторожно высвобождает свою ладонь.

После кино до мостика через речку идут все вместе, как будто боятся обозначить пары. У мостика, где надо расходиться, потому что девочки живут в разных сторонах, происходит сцена трогательного прощания. С обниманиями и птичьим разговором в полунамеках:

— Ну, Валечка, давай, как договорились!

— А ты Гоше передай, что я помню.

— Целую тебя, солнышко!

— И я!

Парни в это время, скромно потупившись, стоят в сторонке, дожидаясь конца обряда. Но вот Шурка остается с Людмилой наедине.

Если за минуту до того можно было участвовать в разговоре на уровне междометий или смеха по поводу Андреевой шутки, то теперь приходится поддерживать его исключительно самому. А это оказывается непростым делом.

Шурка прекрасно понимает, что самое ужасное, когда провожаешь девушку, — это молчать. Однако легко болтать он не умеет. А чем больше думает, что бы ему сказать, тем меньше может говорить. Людмила, видимо, тоже чувствует напряжение, понимает его состояние и пытается ему помочь. Она неожиданно берет его под руку и, отвечая каким-то своим мыслям, говорит:

— Саша! А ты своих родителей любишь?

Ему от этого ласкового тона вдруг становится легко и просто с нею.

— Ты знаешь, раньше я как-то не задумывался над этим. А сейчас даже не знаю, что сказать. Отец казался мне в детстве таким важным, все знающим, умеющим. А сегодня я понимаю, что он простой шофер. И человек слабый. Как все слабые люди, не сумевшие чего-то достичь в этой жизни, занимается критикой. Все ему здесь не нравится: начальство, люди, машины... Люблю ли я его? Но во всяком случае, не восхищаюсь, как это было в детстве. А с другой стороны — помню, как он брал меня с собой в рейсы. Нам было хорошо вместе.

— А у меня никогда не было отца! Можешь себе представить? Никогда не было и нет человека, которому я могла бы сказать: «Папа...»

Неожиданная волна жалости и нежности хлынула в сердце Дубравина. Он остановился и обнял Людку за плечи. Она просто и доверчиво прильнула к нему. И уже не надо думать, о чем говорить...


 

* * *

Это стало каким-то наваждением. Он приходил в школу и сразу начинал искать глазами Галину Озерову. Если она была на месте — мгновенно успокаивался.

Вот и сегодня Шурка, как вихрь черный, влетел в класс в последнюю минуту. Быстро-быстро достал учебники, тетрадь. Открыл нужный параграф и... И осторожно оглянулся.

Она сидела на месте. Круглолицая, подстриженная под мальчика, с огромными зеленовато-золотистыми озорными глазами, она внимательно смотрела на доску, где красовалась полустертая надпись: «Витька + Галка = ?»

Ощутив его взгляд, она беспокойно оборачивается. Их взгляды пересекаются только на мгновение. Шурка отводит глаза, опасаясь и одновременно желая, чтобы она догадалась о его мыслях.

«Нет, — с тоской решает он. — Не буду больше на нее смотреть. — Не буду!» — стиснув зубы до боли в челюстях, повторяет он про себя.

С соседнего ряда оборачивается Люда Крылова. Трясет кудряшками и улыбается. Но Дубравин делает вид, что не замечает этой ласковой улыбки. Синие глаза Людмилы темнеют.

Есть в их отношениях с Крыловой какая-то недосказанность, неясность. Так случилось, что с похода в кино с двумя подругами начался их роман. Кружилась голова. Шуркиному самолюбию льстило то, что самая красивая девочка в классе каждый вечер спешит к нему на свидание.

Но пришел тот день, когда он увидел глаза Галины. И все в этом мире перевернулось.


 

* * *

Все сидят в Шуркиной комнате полукругом. В кресле комфортно устроился, закинув ногу на ногу, Толик Казаков. Сухощавый, черноглазый, с волосами жесткими и черными. Он красив. И даже чуть курносый нос не портит этого впечатления. Любые игры — баскетбол, футбол, теннис — он везде первый. Род его из оренбургских казаков. Дед, восьмидесятилетний сухой старик, живет в станице. Он сам по секрету рассказывал внуку, как служил в лейб-гвардии казачьем полку и состоял в охранной сотне последнего российского царя.

Отец работает в совхозе шофером. И крепко пьет. А когда в пьяном виде дебоширит, вся семья прячется кто куда.

Мать, маленькая, худенькая женщина, рано постарела из-за постоянных свар в семье. Она никогда не работала на производстве, а возилась по дому, занимаясь детьми.

Толик, как и все остальные ребята, много занимается хозяйством: косит траву кроликам, чистит в сарае навоз, работает в саду. Часто меняет свои увлечения. Хорошо фотографирует старенькой «Сменой», учится играть на трубе в совхозном духовом оркестре. И имеет «умные руки». Без конца он что-то паяет, перепаивает, собирает из радиодеталей. Недавно создал себе, Андрею, Шурке маленькие радиопередатчики. И они какое-то время держали связь с помощью радио, хотя и жили не слишком далеко. Но у Шурки передатчик вскоре пришел в негодность, а у Андрея его отобрали, обвинив в радиохулиганстве.

Казаков несокрушимо верит, что наступила эра кибернетики, радиотехники и других технических чудес. Верит, что именно они создадут новый, совершенно непохожий на сегодняшний мир.

Председатель собрания — Дубравин. Внешне он — полная противоположность Казакову. Рослый, лицо простое, округлое, глаза карие.

Вообще, уродился парень, как говорится, ни в мать, ни в отца...

Рос худым, бледным, хилым ребенком. Мать, сравнивая его со старшими детьми, частенько говаривала: «Не работник! И жить-то как будет? Ну, Иван, тот бугаёк и без грамоты проживет. А этому что делать? Ведь хилый-хилый. Видно, учиться придется». А недавно нервный, впечатлительный, застенчивый и тем похожий на девочку мальчишка так попер в рост, что уже сегодня почти сравнялся с отцом. Если Алексей суховат, то младший сын широк в плечах. На крепкой, развитой упражнениями со штангой груди уже сейчас лежат две круглые плиты мускулов, на руках ходят буграми бицепсы.

Характер у младшего Дубравина в последнее время тоже стал резко меняться. Парень все чаще молчит, задумывается. То и дело хмурит густеющие брови. И как будто дичится в семье.

Третий в этой компании — Андрей Франк. Он, в отличие от Толика и Шурки, невысокого роста. Поджарый, гибкий, как гимнаст. Лицо у него тонкое, чистое, узкое. Чисты и светло-серые, бесхитростные глаза. По странному капризу судьбы друзья зовут его Рыжик, хотя волосы у него прямые и русые. Но он не обижается. Его страсть — фотография. Днями и ночами пропадает он в своей лаборатории. Его добродушная терпеливость преодолевает все: и комаров, и утренний холод, и неудачи.

Родители Андрея из Поволжья. И по деревенским понятиям интеллигенты. Отец работает старшим бухгалтером, а мать занимается дома с тремя детьми. Живут они в небольшой квартирке. Так же как и все, держат кур, гусей, огород. Это и понятно. На зарплату отца впятером тянуть непросто.

Четвертый — Амантай Турекулов. Он моложе всех на год. И непонятно, как подружился с этими тремя. Худой как жердь, но жилистый. С плечами словно вешалка. Он ходит всегда наклонив голову набок, приподняв плечи и держа руки в карманах. Узкое, со впалыми щеками лицо его выражает постоянное сомнение и готовность обидеться. Так получилось, что все учат его жить. А он обижается. «Да ну вас!» — обычно говорит он, отбрасывая кивком головы падающую на глаза черную челку, сверкает узкими черными глазами и поворачивается к «обидчикам» спиной.

Сегодня четверка собралась в доме у Шурки по торжественному поводу, а посему все одеты в белые рубашки. У каждого к вороту миниатюрной шпагой, сделанной из иголки, приколот значок, изображающий латинскую букву «L».

В общем-то это компания простых деревенских ребят. Но ведут они себя для такого сборища достаточно странно: во-первых, обращаются друг к другу с выражением важности на лице, во-вторых, играют какую-то роль.

А все дело в том, что еще прошлым летом, когда из Москвы приезжал Шуркин двоюродный брат, у ребят возникла идея объединиться в некое тайное сообщество. Они придумали объединению туманное и таинственное название «Лотос». Разработали устав. Дубравин, как начинающий поэт, написал слова гимна, и они распевают его на мотив популярной мелодии «Иглз» «Дом восходящего солнца». Ведется дневник, куда записываются достойные внимания события. Есть и казна. Каждый член команды вносит в нее ежемесячно по рублю. Деньги уходят на покупку боксерских перчаток, гантелей, эспандеров.

После исполнения гимна Дубравин официальным голосом объявляет:

— Мы собрались сегодня, чтобы обсудить следующий вопрос. Состоит он в том, что в наше общество хочет влиться еще один человек. Это Володя Озеров. Он скоро должен подойти. Нам надо решить, принимаем ли мы его.

— Надо дождаться его самого, — возражает Казаков, — тогда и будем обсуждать кандидатуру. А то получается, что мы вроде за глаза о нем говорим. Кстати, сегодня у меня спрашивал о нашей команде Тобиков. Значит, какие-то слухи, домыслы ходят по школе. Сначала увидел у меня значок и стал просить, а потом заявил, будто знает, что означает эта буква. Может, предложить и ему вступить?

— Да нет, ребята! — возражает Андрей. — Тобич не тот человек. Хоть он и учится с нами, но он еще не вышел из детства. Пай-мальчик. Короче, маменькин сынок. Я против.

— Согласен, — замечает Шурка. — Не личность. Но хотелось бы знать, кто проболтался о нашей команде?

При этих словах он оборачивается и пристально смотрит на Амантая Турекулова.

— А чё вы на меня смотрите? — сразу обижается тот. — Я тут при чем?

— Ладно, Аманчик, ты не обижайся, — говорит Шурка. — Это нас всех касается. Надо поменьше болтать.

— По-моему, Вовуля свистит, — услышав раздавшийся за окном знакомый сигнал, замечает Толик. — Пойду его впущу.

Через минуту приодетый, как на торжество, тоненький, беленький, пухлощекий и немного лопоухий Володя Озеров осторожно присаживается на тахте. Шурка, понимающий торжественность момента, старательно играет возложенную на него роль председателя:

— К нам в общество обратился с просьбой принять его Владимир Озеров. Прошу всех присутствующих высказаться по этому поводу!

После его слов воцаряется общее молчание.

— Вова — пацан думающий, — разрывая неловкость, первым берет слово Андрей. — Это для нас важно. Хотя он моложе нас всех, но уже понимает, что стать человеком непросто.

— Имеет серьезные интересы и увлечения, — перелистывая дневник команды в поисках последней записи, добавляет Шурка. — Музыкой занимается. Мы давно его знаем, что тут говорить попусту.

— Конечно, знаем! — живо откликается Толик Казаков.

— Потому и должны обсудить все его достоинства и недостатки. А не повторять одно и то же, как на комсомольском собрании. У него тоже уйма недостатков, есть еще ребячество. Забыли, как он на седьмое ноября из снайпера по шарам стрелял? А потом бегал по толпе демонстрантов, толкался...

Бедный Вовуля, сидевший как на иголках, весь от волнения покрывается испариной. Он смотрит на окружающих, как будто не узнавая их, хотя это свои, с детства знакомые ребята. Еще не отошедший от обиды Амантай добавляет:

— И обзываться он любит. Если что не нравится, начинает орать: «Сука! Козел!» Может, это он и рассказал про нас Тобикову, про команду? А вы на меня подумали...

— А ты что мне сказал! — взвивается на тахте Вовуля. — Ты мне... сказал... ты... да я...

— Да, видно, рано его принимать, — подливает масла в огонь Толик. — Выдержки нет.

— Стой, ребята! — вмешивается председатель. — Мы все не без греха. Давайте все-таки объективнее будем подходить. Здесь не базар. Здесь высокое собрание. Все, все мы знаем. Давайте проголосуем. Да кончайте вы обзываться! Ну вы и кабаны! Тихо! Стой! Кончай базар!

— Я думаю, раз пошло такое некорректное обсуждение, вопрос надо отложить, — снова подает голос Казаков.

После его реплики крикуны притихают. Никто не ожидал такого поворота событий. Шурка замечает, что Озеров побледнел, и говорит:

— Голосовать! Кто за то, чтобы принять Владимира Озерова в члены общества «Лотос», прошу поднять руки.

— Все за! При одном воздержавшемся.

Пока счастливый Вовуля с какой-то мальчишеской радостью на лице прикалывает миниатюрной шпагой значок к воротнику, народ в лице Дубравина повторяет ему принципы «Лотоса»:

— Стать воспитанными людьми. Это непросто. Надо заниматься собой: читать, мыслить, организовывать свой отдых, обмениваться с другими членами клуба идеями. Все решаем сообща. Это наше кредо.

— Вот ты в музыкальную ходишь, — берет инициативу на себя Толик Казаков. — Ну и сделай нам доклад о жизни какого-нибудь великого музыканта, чтобы мы знали. Сделаешь?

— Не знаю, — ошеломленный, всем вместе растерянно отвечает Вовуля.

За окном раздается звук мотора подъезжающего грузовика. Через минуту слышен требовательный голос матери:

— Шу-у-у-у-у-ри-ик!

Дубравин идет на выход, досадуя, что его оторвали от важного дела:

— Ну, началось. Подождите меня. Я сейчас.

Оказывается, мать хочет, чтобы он поднял на чердак дома мешок с кормами. Недовольный Шурка зло замечает матери:

— Опять у этих алкашей купили ворованные корма?!

Вся деревня тащит с полей и ферм все, что можно утащить. Но он, живший здесь всю жизнь, так и не привык к этому. Стыдится.

Мать, уловив в его словах раздражение, глядит на него исподлобья, поправляет узловатыми, натруженными руками платок, сбившийся набок, и говорит раздумчиво:

— Вот ты как поворачиваешь? То молчишь, молчишь, а то высказался, сынок. Спасибо. Значит, корма таскать тебе не нравится. А есть курочек, которые на этих кормах растут, любишь?

— А ну вас! — машет рукой Шурка, показывая, что с ней бесполезно разговаривать. Со злостью хватает ни в чем не виноватый мешок за торчащие углы, резко кидает его на правое плечо и несет к приставной лестнице, ведущей на чердачное окно.


 

* * *

День тянулся томительно долго. Под вечер Шурка взялся колоть дрова на зиму. Достал большой туповатый топор. Заострил его на точильном круге в сарае.

У огромной, наваленной валом кучи бревен спал Джуля. Когда Шурка принялся их с грохотом ворочать, он вскочил и ошеломленно уставился на него: чего, мол, ты удумал?

Из дома вышел в одних трусах брат Иван, недавно вернувшийся из армии и до сих пор это дело отмечающий. Хмуро буркнул: «Привет!» — и пошел в сад, к туалету. На его курносом, помятом лице, в мутных глазах явственно проступали следы вчерашней попойки. Возвращаясь, он остановился недалеко от Шурки, почесал грудь, посмотрел мутными, красными глазами на работающего брата и опять повернулся к дому.

— Ты бы помог напилить, — сказал ему в спину младший брат.

— Сейчас приду, — недовольно шмыгнул курносым носом старший.

Иван постоянно ронял себя в Шуркиных глазах. Первое время Дубравин увлекся его рассказами о том, как он скоро пойдет учиться, будет писать стихи. Иван даже показывал младшему брату свою толстую тетрадь в коричневом переплете. Шурка читал. И радовался. Правда, рифма была какой-то вымученной. Но когда брат ревностно цитировал Есенина, Шурка думал: «Вот он у меня какой молодец!»

Но Иван походил, походил со своими стихами, повыпендривался, а потом опять начал попивать. Да и, откровенно говоря, обстановка не располагала к стихоплетству. Стаканы в деревне звенели по любому поводу. Бутылка красного или белого была самой твердой валютой на все случаи жизни. Привез старухе дров — бутылка. Помог украсть мешок кормов с совхозной фермы — бутылка.

Не заладились у брата дела и с девушкой, которая ждала его из армии. Когда Иван вернулся, отношения их пошли вроде бы на лад, и все думали, дело кончится свадьбой. Ну а так как характер у Танюшки был боевой, то в принципе она могла, что называется, взять Ивана в руки. Но увы. Из этого ничего не вышло.

Шурка, глядя на постоянно пьяного братца, стал тихо ненавидеть его, поведение Ивана бросало тень на всю их семью. Иван чувствовал это переменившееся отношение к себе со стороны младшего брата и злился. Он попытался было вернуть все на свои места с помощью пьяных откровений, но натыкался на холодное презрение.

Вот и сейчас Шурка позвал брата пилить дрова так, для проформы, чтобы еще раз, с одной стороны, убедить себя в его никчемности и оправданности своего презрения, а с другой — показать Ивану его никчемность, вызвать чувство вины. Ведь ясное дело, что в таком состоянии тот работать не мог.

Но неожиданно Иван вышел. Видимо, почувствовал в словах брата вызов. И решил доказать, что он в полном порядке. Хмуро, отплевываясь, выпил кружку воды и, не глядя по сторонам, стал к козлам. Шурка швырнул первое бревно. Зазвенела разгибаемая двуручная пила и вгрызлась в мягкий бок белолистки, как еще называют пирамидальные тополя. Шурка завелся с полоборота. С ходу взял такой темп, что через минуту отпиленный чурбак глухо стукнулся оземь. Не останавливаясь и не сбавляя темпа, передвинул пилу дальше. И пошла потеха. Только летели опилки и стучали оземь чурбаки. Через пять минут оба взмокли так, что хоть рубаху выжимай. Шурка, не останавливаясь, то и дело мотал головой, сбрасывая наземь прозрачные капли пота со лба. Рука уже саднила от неудобной рукоятки. Сердце колотилось в груди.

«Мозоли кровавые будут, — думал он. — Пробьемся. А ты, браток, терпи. Гад такой. И какой вчера дебош устроил. На отца кидался. Еле усмирили».

Похмельный Иван терпел. Он чувствовал отношение младшего брата. Пытался доказать, что все ему нипочем. Он тяжело дышал, сопел. Лицо побагровело. Когда допилили третье бревно, Иван не выдержал. Пока Шурка вытаскивал и укладывал на кривоногий, грубо сбитый козелок очередной ствол, молча присел в тени сарая.

— Ну что, перекур?

— Какой такой перекур? — ответил Шурка. — Только начали. А ты раскис. Ну ладно, отдыхай! Я сам...

Иван сорвался с места, сжал кулаки, подлетел к нему:

— Я тебе, сволочь, сейчас покажу! Щенок! — он уже развернулся, примериваясь...

Шурка схватил лежавший рядом колун:

— Только тронь, сука!

— Психический! — прошипел Иван, отступая. Повернулся и ушел в дом. А Шурка взял первый попавшийся чурбак, поставил его торчком на колоду и ахнул топором со всего размаху так, что чурки полетели в разные стороны.

Джуля, спавший у своей будки, вздрогнул и насторожил уши.

А Шурка колол дрова неистово, яростно. Когда попадался сучковатый пенек, насаживал его легким ударом на топор, переворачивал и бил обухом о колоду так, что все вокруг вздрагивало.

Иван больше не показывался из дома.

Собака спряталась в будку. А он все махал топором. Потом снес наколотые дрова в сарай и аккуратно сложил там в поленницу.

«Что здесь за жизнь такая? — думал он уже без гнева, а только с чувством какой-то печали. — В сущности, и наш Иван неплохой. Засасывает здешняя жизнь. Заживо человека хоронит. Любого. Бежать надо. Бежать отсюда, из деревни».


 

* * *

Огромный малиновый шар солнца оторвался от серебристо-седой вершины Белухи и медленно начал свой вечный путь на прозрачно-голубом своде.

Горы пробуждаются. По каменной осыпи, оставляя струйки пыли и брызгая разноцветными камешками из-под копыт, мчатся на водопой к шумливому горному ручью круторогие козлы-архары. Орел-стервятник поднялся на жилистые ноги в своем терновом гнезде на неприступной черной скале и принялся обозревать окрестности. Ничто в долине не ускользает от его круглого, немигающего глаза: ни суетливая серая мышь, подбирающая с тропы оброненные кем-то сухие зерна, ни холодно блеснувшая узорами новой кожи, выползшая погреться под первыми лучами солнца гадюка, ни странная движущаяся точка.

Орел долго и строго смотрел на нее. Так и не определив, что это, он хрипло заклекотал, забил крыльями, поднимая прошлогодний пух. Потом, неуклюже переваливаясь, подошел к краю скалы, сорвался обломком вниз. На середине падения встал на крыло, покрутился, ища восходящий поток, оперся на него и, чуть шевеля концами могучих крыльев, стал медленно набирать высоту.

Справа вдали курчавилась облаками голова Белухи, слева дымил мокрыми серыми туманами старый, покрытый шрамами расщелин Гульбинский хребет. Прямо под ним по долине тянулся молочно-синий язык ледника. Горное солнце плавило лед, и от этого противоборства жгучей жары и холода рождалась вода ручья, убегавшего к горизонту. Орел уже разглядел существо, идущее к леднику. Это человек. Человек в мире орлов считается едва ли не самым жалким существом: нечто среднее между мышью и лягушкой. Крыльев не имеет, летать не умеет. Горный баран и тот на своих четырех перемещается быстрее его. Живет, как крыса, в каких-то каменных норах. Но при этом самомнение... Считает себя главным на земле. Думает, что она принадлежит ему. На самом деле рядом с ним существуют еще тысячи неподвластных людям миров. Вот, например, мир птиц, где живет и орел. Тут свои законы и обычаи, свои радости и горе. И нет им, птицам, никакого дела до этих двуногих, что питаются падалью и бродят где-то там, внизу. Это они, птицы, чувствуют себя властелинами мира, особенно в те мгновения, когда парят над землей. Высоко-высоко.

Орел покружил еще немного и, потеряв интерес к этой недоптице, опустился в гнездо. Только изредка косил красным круглым глазом на ползущего вверх по склону. А тот уже вышел на ледник и рубил ступеньки. Пересохшими губами ловил отлетавшие под ударами льдинки, любовался россыпями горящего, искристого под солнцем снега, озирал угрюмые скалы вокруг. Его ботинки на толстой рифленой подошве давно промокли, ободранные колени дрожали от напряжения, ладони саднило от лопнувших мозолей. Последние метры он полз. Вбивал сильным ударом ледоруб, потом подтягивался вперед, ощущая животом и коленями холод и шероховатость тонкого снежного наста.

Дополз. Уцепился стальным зубом ледоруба за край ледяной купели ручья, подвинулся ближе и припал к хрустальной струе. Ледяная вода ударила в нос, глаза, хлынула за шиворот. Шурка Дубравин обжегся, задохнулся и... рассмеялся... Живая вода и непревзойденно роскошный горный пейзаж стали ему наградой за упорство.

На несколько сотен метров ниже, там, где чахлые, растущие пучками травы из последних сил уцепились корнями за сухую, каменистую землю, сидит в тени под нависшим над тропою крутым лбом скалы другой человек. Андрей Франк, с которым Шурка Дубравин сегодня рванул наверх, до ледника не пошел. То ли не смог, то ли упорства не хватило. В общем, так и остался на месте их последнего привала.

А все началось вчера, когда Аркадий Тихонович Кочетов, с которым они делали зачетный поход перед республиканским слетом туристов, сказал, что их группа находится совсем рядом с истоком Гульбы — всего километра полтора. Тогда-то Шурка и решил, что обязательно к нему дойдет. И позвал с собой Андрея.

Они встали сегодня рано, в темноте, когда весь лагерь еще спал. И двинулись по тропе вдоль ручья. Действительно, исток оказался не так уж и далеко. Часа полтора быстрым шагом. Но дорога была трудной, а с последнего привала и вовсе надо было ползти круто вверх. Шурка пошел, а Андрей остался. Теперь он сидел на берегу на камешке, глядел на воду и размышлял о своих заботах.

Ему очень хотелось стать таким же, как остальные ребята. Сильным. Он красивый парень. Невысокого роста, гибкий, поджарый, как гимнаст. Но в этой красоте нет того, что составляет сущность мужчины, — силы. Уж как он старается. Не было человека, который лучше его делал бы  «скобки» и перевороты на турнике. И мышцы у него росли. А вот этой самой внутренней основы — мужского упрямства — не было. Где-то в глубине души он неосознанно завидовал Дубравину и Казакову. Дубравину — потому что в том была эта упорная сила. Казакову — потому что тот знал, чего хотел в этой жизни.

В каждой группе как-то делятся роли. Так вот, если Дубравин считался совестью компании, а Казаков ее двигателем, то Андрей, наверное, был ее душой. Его дни рождения отмечались веселее всех. Он чаще всего предлагал походы на природу или поездки в город.

Сейчас его чистые светло-серые глаза грустны, а на лице видны печаль и озабоченность. Полчаса тому назад он сказал Дубравину, что дальше не пойдет, и сел здесь дожидаться того, кто твердо решил добиться своего. Но забота и печаль на этом юном лице были вовсе не о том, дойдет ли Шурка или нет. Андрей готовился к разговору с Дубравиным. К разговору о сугубо личном, интимном.

«Да, только Шурка может меня понять. И что-то посоветовать», — думал он...

Так он сидел, смотрел вдаль, в долину, где деревья штурмовыми отрядами взбирались на крутые склоны, а голые скалы сопротивлялись этому нашествию жизни, бомбили их многотонными каменными осыпями, часто срезавшими у корня и калечившими стройные стволы.

Там, где небо сливалось с вершинами, он заметил горного козла. Круторогий контур его появился на минуту на самом краю обрыва и затем растаял в синем тумане. Через минуту из-за двух громадных валунов, загораживающих тропу, выскочила большая, поджарая, с мускулистой грудью и мощными лапами овчарка. Подскочила, прилегла в тени у ног. Вытягивая острую мордочку с высунувшимся между белыми клыками языком, залаяла.

— Успокойся, успокойся! Тихо, Джуля. — Андрей потрепал собаку по жесткой шерсти. — Идет Шурка. Идет твой хозяин.

Он не ошибся. Через несколько минут показался сам Дубравин. Распаренный быстрой ходьбой под гору, в распахнутой штормовке и завязанной на пупе рубашке, он шагал легко, иногда съезжая на каблуках при крутых спусках по песку и камням.

Собака бросилась ему навстречу, радостно запрыгала, норовя лизнуть в лицо. Дубравин, стройный, широкоплечий, весь налитый стремительной, упорной силой, отталкивал пса, приговаривал: «Кыш отсюда!» — а сам победно поднимал, показывал Андрею подмокший снизу рюкзачок.

— Вот, наколол льда от самого истока Гульбы.


 

* * *

Лагерь еще спит. Все умаялись вчера, собирая плот, и ныне, несмотря на то что струящийся сумрак леса постепенно развеивается, а на горизонте уже проявились горы, никто еще не вылезает из мешков.

Как сраженный на поле битвы богатырь, лежит, раскинув руки, Толик Казаков. Даже в спальном мешке ухитрилась положить ладони под щеку Галя. То и дело вздрагивает во сне Вовуля Озеров. В палатках, где спряталась остальная команда, тоже тишина.

— Пойдем искупаемся, — предлагает Шурка Андрею. — Пока все спят.

— Не-е-а, я попробую еще подремать, — залезая к себе в палатку, шепотом отвечает тот.

— Ну, как хочешь, а я пойду!

Он наклонился к своему рюкзаку, чтобы взять плавки, и вдруг снова увидел... ее. Как тогда его поразили ее глаза, так сейчас он с волнением близко-близко рассматривал ресницы спящей Гали, округлую раковину уха, нежный завиток волос, чуть припухшие губы, чувствовал ровное, чистое дыхание. Вспомнил, как она позавчера чмокнула в нос маленького, смешного щенка, и улыбнулся.

Рядом заговорил во сне, перевернулся Толик. Дубравин испуганно отпрянул, пошел к пепельно-серому пятну потухшего костра.

«Надо чайник обмазать глиной, чтоб меньше закоптился. Народ проснется, чаю вскипятим». И, оставляя взлохмаченный травный след, сбивая босыми ногами прозрачные капли росы, пошел к озеру. Там стоял на светло-прозрачной глади привязанный к дереву плот. Вчера они его собрали. Местный егерь помог найти сухую лесину в основание. С помощью лошадиных и собственных мускулов стащили ее к воде. К лесине прикрепили поперечины из тонкого сухостоя. К этому скелету увязали четырнадцать зиловских камер. Туго-туго накачали их насосами.

Сверху настелили брезентовую палубу. На корме положили длинные шесты для управления. Шурка взял с плота зеленый чайник, аккуратно обмазал его желтой глиной, набрал воды. После этого постоял в нерешительности на берегу, поежился, представляя холодную воду, и все-таки решил искупаться. Ощущение полной растерянности и безнадежности владело им в эти минуты. Признание Андрея полностью разрушило те воздушные замки и мечты, что бессонными ночами строил он. Рано или поздно развяжется узел. И если Галка заметила и поняла, как он смотрит на нее, то тогда... У него дыхание останавливалось, едва он представлял себе, что тогда... В этом случае будущее представлялось ему как вечное счастье. Одна радость, и ничего больше. Теперь же... Разве может он, всегда бывший душой компании, перейти дорогу своему другу? Никогда.

И ему остается только желать им счастья. Зажать сердце в кулак и молчать, опуская глаза при встрече с нею.

Еще вчера он присмотрел хорошее местечко. Громадный пятнисто-серый от лишайников и мха валун торчал из глубины недалеко от берега. Дубравин сбросил мешковато-плотные, смоченные снизу росой и оттого задубевшие брюки, рубашку и, краснокожий, могучий, остался в одних темно-синих плавках. От озера пахнуло глубинной прохладой. Он поежился, побежал к камню. На ходу поднял плотную белую гальку, вспомнил примету: перевезет дедка бабку на тот берег — быть чему-то хорошему, сбудутся желания.

Метнул. Галька, булькнув, сразу пошла ко дну. Но у Шурки был упрямый характер. «Ах так?.. Ну-ка, еще раз, будет», — решил он и, схватив другой камешек, швырнул. «Бабка» с брызгами восемь раз отскочила от поверхности воды, оставляя разбегающиеся круги, потом скользнула катерком по глади и звякнула о прибрежные камни. Шурка влез на обкатанный валун, ступнями чувствуя его холодок и шероховатость. Сверху глянул в призрачную, темнеющую глубину воды. Там со дна к поверхности, покачиваясь, тянулись темно-зеленые косы водорослей, между которыми молниями скользили стайки мелких рыбешек. У противоположного берега с плеском выскочил из воды сазан. Потом ближе затрепетал в воздухе серебристым хвостом второй. Разноголосый птичий хор, устроившийся на деревьях, словно ждал этих сигналов. Неожиданно неистово грянул он свой гимн солнцу и утру. Птицы пели, старательно вытягивая клювики, перелетали с ветки на ветку, и от этого казалось, будто сами деревья машут ветвями, встречая новый день.

«Как же надо любить жизнь, — подумал Дубравин, — чтобы каждый день встречать ее вот так, с песней». И, собравшись с духом, сильно оттолкнувшись вверх, а в высшей точке полета переломившись, он колом вошел в темную глубину.

Каждую клеточку блаженно обожгла прохлада. Вода будоражила и пьянила. Он дотянул до самого дна. Сердце бешено заколотилось от глубины, в ушах заболело. Он оттолкнулся и стрелой, прорезая светлеющую к поверхности воду, вылетел на воздух. Отдышавшись, поплыл саженками, сильно хлопая ладонями, в мелкий заливчик, где теплее вода.

А по поляне уже скользили косые, длинные лучи восходящего солнца. У поющего на все голоса дерева стояла в зеленом купальнике и венке из голубых лесных цветов Галка Озерова. Она оглянулась на поднятый им шум, увидела подплывающего Дубравина, смущенно улыбнулась, показала ему язык и убежала. У Шурки, как он ее увидел, сердце сразу стукнуло с перебоем, а потом будто сорвалось, заторопилось. Ему стало тепло и радостно. Он постоял, потоптался в мелкой воде, унимая шальную радость. Потом прошел вдоль берега, нашел хорошее местечко. Блаженствовал, лежа на спине в теплой мелкой воде. Чувствовал, как от затылка к пяткам по течению щекотно перекатываются пузырьки воздуха и песчинки.


 

* * *

Перед тем как идти на выпускной, заскочили к Шурке домой. Причастились янтарно-красным домашним винцом. А то про выпускной разные слухи ходят. Говорят даже — какой ужас! — что Тобиков запретил выставлять на столы заманчивые бутылки с разноцветными этикетками. И норму установил смехотворную. По полбутылки шампанского на человека. А таким, например, как Колька Рябуха, это только слегка освежиться. А хочется-то быть веселым.

И если все выпускники чем-то неуловимым похожи друг на друга, то отцы и матери как бы разделены на два лагеря. Те, кто работает в поле, на фермах, и так называемые в народе конторские — учетчики, бухгалтеры, экономисты. Конторские более естественны. Их пиджаки, шифоновые кофточки, лакированные туфли на высоких каблуках никого не смущают. А вот шоферы, чабаны, трактористы, доярки выглядят слегка комично. Загорелые дочерна лица, тяжелые, раздавленные работой руки с въевшимся в ладони мазутом, обломанными ногтями как-то не слишком гармонируют с белыми рубашками, шляпами отцов и новыми кофтами матерей.

Шуркины родители тоже не исключение. Мария достала из комода синее плотное с блестками платье с ослепительно-белым воротником. На плечах ее горит расшитый золотом черный павловский платок. Вместо всегдашних видавших виды остроносых галош на ногах босоножки, пусть не на высоком, но все-таки каблуке. На руке кольцо и даже золотые часики, даренные ей когда-то родным государством. Черные глаза ее сегодня живые, веселые, счастливые.

А длинный Алексей в шляпе. И этим все сказано.

У школы родители церемонно здороваются, приподнимая шляпы и протягивая друг другу негнущиеся от работы и мозолей ладони.

Да, сегодня все необычно. И в школе тоже. Ребята переступают через порог родного класса и останавливаются в изумлении: «Ух ты, да это прямо ресторан “Голубой Дунай”!» Везде цветы: алые розы, белые, холодноватые каллы, ромашки, васильки. Аж в глазах рябит. Столы, исписанные, изрезанные поколениями школяров, тоже принарядились. Закрыли свои боевые шрамы и любовные надписи белыми скатертями. А на них... Сразу даже слюнки потекли... Одно слово: лучшая рыба — это колбаса.

Но прочь отсюда. Уже шумит, галдит разношерстная толпа в актовом зале. Там начинается официальная церемония. На сцену вылезают хромающий директор, усатый завуч и две толстые тетки — члены родительского комитета. Народ затихает. Директор школы, торжественно блестя лысиной, церемонно надевает очки и достает из кармана белые листы с речью. Написана она лет десять тому назад одним умельцем. Тобиков ее к каждому следующему выпускному подновляет, вставляет свежие цитаты, имена. И звучит она, надо сказать, неплохо. Особенно в части, где говорится, что у всех выпускников большое будущее, что учителя сейчас отрывают от себя кусок сердца, ну и, конечно, про то, как партия обо всех нас заботится. Не ест, не спит, только и думает, как облагодетельствовать народ. Юноши в середине его речи начинают было ерничать, острить меж собою. А потом и правда проникаются. А как тут не проникнуться, если некоторые матери начинают сморкаться в платки и прикладывать их к глазам. Вот она, великая сила слова.

Особенно грустится им, когда на сцену поднимается маленькая, но торжественная Александра Михайловна. Она сильно волнуется, так что ее напряженный голос проникает в самые дальние уголки зала и в самые тупые сердца. А когда она называет их лучшим в своей жизни классом, то неожиданно плачет. Увидеть ее плачущей никому никогда не доводилось. Дорогого стоит.

Стали вручать аттестаты. Сначала Витька Тобиков — весь чистенький, беленький, пухлогубый, ни дать ни взять молодой Ульянов-Ленин — выскочил попрыгунчиком на сцену. Получать золотую медаль. Взял трепетно. Расцеловался со взволнованным папашкой. Потом стали раздавать «путевки в жизнь» остальным. Досталось вроде всем.

...Шурка берет свой синий билет и долго разглядывает подписи учителей, удостоверяющие, что десятилетний курс страданий и побед он прошел и теперь готов идти верной дорогой дальше.

Однако нерадостно у него на душе. И смотрит он в свою синюю книгу, а видит незнамо что. Ибо сегодня последний день, когда он может вот так, запросто видеть Галю Озерову. Действительно. В школу они ходить больше не будут. На танцах встречаться некогда. Впереди вступительные экзамены. Надо готовиться. В общем, куда ни кинь, всюду блин... А там и разъезжаться пора. А вот от этой мысли у него все внутри холодеет и переворачивается. Как будто нет там теплого, живого сердца и кишок, а есть одна тупая боль и пустота.

После «раздачи слонов» все дружно переходят в классы: родители с учителями в «А», бывшие школяры в «Б». Чувствуя близкое расставание, все как-то жмутся друг к другу. Стараются быть подобрее, что ли. Уже не вопится от радости при слове «свобода». Понимают: теперь надо ею как-то распорядиться. А что там у каждого впереди — один бог знает. Короче, тревожно, братцы-кролики. И каждый гасит эту тревогу как умеет. Кто-то преувеличенно, надрывно радуется аттестату. Кто-то беспрерывно тостует, быстро и неуклонно набирая нужный градус.

Шесть-семь девчонок сбились в кучку в углу, обнялись и рыдают как белуги. Наши друзья расстарались. Путем долгих и сложных маневров и пересаживаний они вчетвером оказались за одним столом с Озеровой, Крыловой и Сибирятко. Галина вся в белом. Воплощенная хрупкость и нежность. Ровный, недеревенский загар в начале лета, чуть-чуть телесной губной помады, новая красивая прическа с заколотым в волосах белым цветком. А над всем этим — сияющие, огромные, как озера, глаза. Когда Шурка наконец рассмотрел ее сегодня, у него так защемило сердце, такой наполнилось нежностью... Ну, ни в сказке сказать, ни пером описать.

Людка тоже хороша, но по-другому: как дорогущая кукла. Одета в блестящее золотом платье. Кудри ее вспенились в высокой прическе, грудь налитая, бедра подчеркнуты. Это уже не хрупкая девчонка, как Галинка. И взгляд у нее другой: осмысленный, женский, ищущий. Вот так неожиданно взяла и проступила в один вечер на свет божий вся ее женская природа и красота. Во всей силе. Теперь она ловит внимательные и восхищенные взгляды одноклассников. И млеет от всеобщего внимания. Одно беспокоит. Для полного счастья ей нужен еще один взгляд. Иначе все без толку.

«Зачем же я тогда наряжалась? — думает она. — Для кого старалась? С утра суетилась. Кремы, мази доставала, прическу делала. А он будто ослеп... А ведь я решила сегодня... Плевать на все. Мой он. Отобью. Заберу...»

Кругом молодой народ. Молодая кровь. Играет музыка. Веселье набирает обороты. Хор родителей в соседнем классе затягивает: «Ой, мороз, мороз...» То там, то здесь раздается смех и тосты типа: «А вот Мишка Самохин будет профессором. Так выпьем же за профессора...»

Шурка сидит прямо напротив Гали. На столе, накрытом белой скатертью, помимо еды и бутылок стоит, прямо между ними, ваза с цветами. Она его раздражает, так как мешает видеть ее глаза.

Никто особо не ест. Так, клюют помаленьку. Главное — разговор. А он за этим столом какой-то нервный, прерываемый взрывами смеха. Толик с Андреем стараются вовсю. Острят по полной программе.

Шурка решается. Убирает в сторону стоящую прямо перед ним вазу с цветами. Но Людмила, заметив его маневр, как бы дурачась, снова ставит ее на место. Тогда Дубравин снимает цветы со стола вообще и передает их на другой. Садится на свое место. И у этих троих начинается свой разговор глазами.

Уже через секунду он ловит беспокойный, зовущий взгляд Крыловой. И... отводит глаза.

А потом все происходит как тогда. Ах, эти ласковые бесенята. Взгляд в сторону. И он уже не слышит музыки, песен родителей. Не слышит подтруниваний Толика Казакова над этими песнями.

Поздно. Они уже остались вдвоем. И зря Людка толкает Галину ногой под столом. Мрачнеет Андрей Франк и начинает беспрерывно подливать себе вино в стакан.

Ничегошеньки они уже не замечают. Только глаза напротив.

Веселье за столом как-то само собой угасает. Валюша даже перестает строить глазки Казакову. И тогда он говорит:

— Душно здесь что-то. Душно! А не выйти ли нам на улицу — постоять? — И при этом ловко подает ей руку.

Они дружно встают из-за стола и гуськом проходят мимо двери класса «А», где самодеятельный хор родителей гремит песней о первой любви.

Выходят в школьную ограду. Стоят, болтают о том о сем. К ним подкатывает Колька Рябуха. Сегодня он фартовый парень. Усики торчат. Кожаная куртка распирает плечи. Вышел покурить. Для форса достает целую пачку, предлагает всем. Открыто. Кто теперь ему чего скажет? Взрослый человек.

Берет сигарету только Андрей. Прикуривает с Рябухой. Но, пару раз затянувшись, затаптывает бычок. Разговор особо не клеится. Все чего-то будто ждут. И теперь уже Андрей Франк предлагает:

— Пойдем в класс. Там уже, наверное, танцы начинаются. Вон и музыку ставят...

И действительно, из распахнутого окна класса доносятся первые, вкрадчивые звуки «Школьного вальса».

Четверо уходят. Трое остаются. Напрасно Людка Крылова награждает их с крыльца огненным взглядом. Напрасно отчаянно машет Шурке Андрей. Он ничего не видит и не слышит. Колька Рябуха курит, топчется возле них, молчаливых, смотрит, соображает что-то и тоже говорит:

— Ну, я, пожалуй, пойду...

А они молча стоят друг против друга. Им столько надо сказать, особенно Шурке, но — пока молчат. Языки проглотили.

Дубравин и раньше-то был не слишком разговорчивым, а сейчас совсем онемел. Страшно ему. Боится, что наступит завтра и она навсегда исчезнет из его жизни. А как тогда жить? Чем жить-то?

Вот и получается: струсишь, не скажешь — будешь остаток жизни себя проклинать за это. А откроешься — можешь схлопотать по самолюбию такую плюху... Возьмет пожмет плечами и ответит: «А я тебя не люблю!» Или еще хуже — дружбу предложит. И все — кирдык тебе, Александр Алексеевич. Хоть в петлю полезай. Однако задачка ничего себе. Собрался он с духом. И наконец промямлил дрожащим голосом:

— Погода сегодня хорошая! И вечер, наверное, получится хорошим...

Умная девушка всегда поддержит кавалера. Чем может. Взглядом. Улыбкой. Она так и поступила. Мелькает у него мысль: «А как же Андрей? Не по-товарищески поступаю. Но что делать? Что делать-то? Ведь ничего у них не получается. Не смотрит она на него таким взглядом...»

Он чувствует, что не посмеет. И в то же время какая-то сила словно бы толкает его вперед. Тянет за язык. Дрожащей, мокрой рукой он нащупывает во внутреннем кармане пиджака блокнот, в котором последние два месяца записывает мучившие его мысли. Достает его. Поднимает глаза и, глядя прямо в ее огромные зрачки, как будто вместившие его самого и целый мир в придачу, неожиданно выпаливает:

— Знаешь! Я вот тут писал для тебя! Хочу, чтобы ты знала об этом... Возьми, почитай на досуге...

Она еще раз внимательно смотрит на него и неожиданно серьезно отвечает:

— Хорошо! Я обязательно прочту сегодня же.

Кладет голубой блокнот в свою белую сумочку, висящую на ремешке через плечо. Неожиданно Шурка ужасается тому, что сотворил. Как! Он доверил свои мысли, свою жизнь, свою, можно сказать, судьбу другому человеку. И этот человек сейчас возьмет да уйдет? Страх толкает его вперед. Страх, который надо срочно прогнать. Что-то сделать. И он, чтобы развеять свое сомнение, говорит с каким-то надрывом в голосе, так, что получается странно и вычурно:

— Пойдем погуляем... под звездами...

И ничего не произошло. Гром небесный не грянул. Молния не поразила его. Более того, она легонько кивнула в ответ. Повернулась. И они тихонько пошли рядом по аллее, заросшей сиренью.

В школе уже вовсю гремит музыка. Аж стекла дрожат. Вдоль главной улицы поселка загораются на столбах фонари. Сладко пахнет отцветающая сирень. В палисадниках возле домов пробуют голос соловьи.

Шурка счастлив. Пытка неопределенностью кончилась. Он осторожно берет ее мягкую, податливую ладонь в свою. От прикосновения легких, теплых пальчиков, от запаха каких-то таинственных духов у него кружится голова и радостно распирает грудь. Хочется сказать что-то важное. Или заорать на всю Вселенную: «Вот это мы идем вместе!» Но пока он ищет слова, она чуть улыбается уголками губ и думает о своем, о женском. Так они и шагают, не понимая толком, куда идут, зачем идут.

Круглая глупая луна ярко льет свой теплый, почти солнечный свет на улицы, сады, реку. Все вокруг дышит тишиной и тайной. И будто птица счастья незаметно кружится над ними. Только не знает, куда сесть.

— Смотри, какая сегодня луна, спутница влюбленных. Подглядывает за нами! — вдруг с какой-то детской хитринкой в голосе говорит она.

Он радуется, что наконец-то прервано молчание. И еще тому, что она своими словами как бы присоединяет себя и его к великому племени влюбленных, хотя между ними о любви еще не сказано ни слова.

— Да, единственный был их приют. И на него уже высаживались американцы, — хрипя от волнения, подхватывает Дубравин.

Они долго идут рядом. Он чувствует тепло ее плеча. Ему хочется остановиться, обнять ее и целовать, целовать, целовать без конца, чтобы наконец излить на эту тоненькую девочку в белом коротеньком платьице всю неожиданно нахлынувшую, заполнившую душу нежность...


 

* * *

Сегодня ее нет. Мир стал пустым, серым и ненужным. Шурка сидит дома в своей комнате и чувствует, как весь этот глупый огромный земной шар уходит у него из-под ног. Проваливается в какую-то пустоту. И он падает, падает в бездонную вечную ночь космоса.

Как ни крути, а смысла жить без нее нету. Но жить как-то надо. Хотя бы ради будущей встречи.

Ему тоже скоро уезжать. Дождаться вызова из Севастопольского военно-морского училища. И в дорогу. К новой жизни. А значит, расставаться со старой. Куда-то пристроить теперь уже ненужные, тяжелые разборные гантели, боксерские перчатки, дневник их команды, казну, общие книги.

Все это придется передать молодым из их «Лотоса». А что делать с остальным? Магнитофон, горные ботинки, рюкзак. Курсанту они не нужны. Он на казенном содержании... Как там описывал жизнь курсанта военком, когда они были на медкомиссии? Рай, истинный рай... «Одет, обут с ног до головы, да еще деньги дают... За обедом селедочка для возбуждения аппетита... Полдник — чай с печеньем... Перед сном — кефирчик... Вот это и есть счастье по-военному...»

За воротами раздается нетерпеливый свист. Мысли обрываются. «Неужели ребята?» Торопливо собирается. Вышагивает из калитки. Видит: возле крашеных зеленых ворот его дома кружится патлатый гитарист Леля в своих неизменных необъятных клешах. А рядом прохаживается, нервно пощупывая свои знаменитые усики, Колька Рябухин. Здороваются как положено. С почтением. Двумя руками.

— Какими ветрами, уважаемые? — спрашивает Дубравин. — Ты ж, Колька, в сельхозтехникум, на «горку» хотел поступать. Там уже и экзамены начались. Старики твои говорили...

— Да ну их на хрен! — машет рукой Колька. — Отдохнуть надо. В школе десять лет мантулил, мучился. Да тут еще четыре года. Лучше пойду шоферить.

— Хозяин — барин. Чё прискакали-то, отцы? Взволнованные какие-то...

— Да, да, де-де-ло есть! — дергая от напряжения шеей, вступает в разговор Леля. — Во-во-вку Лумпика, он-н сейчас ка-каменщиком па-пашет, вчера че-че-ны замочили...

— Как замочили?

— А так, — напористо перебивает Рябухин, — попинали. Он на втором отделении подсобником у наших каменщиков вкалывает. А там пару дней назад бригада шабашников из Кегеня, из-под Алма-Аты, подрядилась. Молодые, но борзые. Он ходил мимо них в магазин. Они к нему и пристебались. Слово за слово. Бригадир ихний на него кинулся. Потом еще двое подскочили. Наваляли...

Леля оттопырил нижнюю губу, напрягся и вклинился в Колькин рассказ:

— Де-де-деньги да-давай, говорят, с-с-суки!

— А сам Вовка-то где?

— Он там, на бараке с ребятами. Собирается!

Вообще-то Вовка Лумпик, добрый, белый, рыхлый парнишка из барака, принадлежал к компании Островкова. Той, в которой когда-то верховодил сам Дубравин. А потом передрался с ними. И ушел. Поэтому в принципе он мог сослаться на занятость или еще на что-нибудь и не участвовать в разборках. Но закон гласит: «Если пришли чужие, обиды забывай, своих не бросай, помогай». Кроме того, после отъезда Галины и охлаждения с друзьями Шурке было страшно одиноко. Он привык быть среди людей. Куда-то двигаться вместе со всеми. Поэтому только спросил у Рябухина:

— И сколько их там, шабашников этих?

— Точно не знаю. Ну, рыл семь-восемь, наверное...

— Так. Нас трое. Вовка четвертый. Но он не боец. А где барачные-то? Братья Островковы, Валька?

— Хрен их знает! Лето. Все разъехались кто куда, разбрелись.

— А где встречаемся?

— У дороги, что ведет на второе отделение.

«Эх, хорошо бы сейчас сюда наших ребят: Амантая, Тольку, Андрея, Вовика. Ладно. К ним дорога заказана. Обойдемся как-нибудь...»

— Счас обуюсь пойду. И догоню вас, — сказал Шурка вслед удаляющимся в сторону обсаженной деревьями асфальтированной дороги гонцам.

Когда он подошел к автобусной остановке, там, у дороги под тополем, кроме Рябухи и Лели уже сидели на корточках Вовка Лумпик, Комарик и Коська Шарф.

Шурка иронически осмотрел это разношерстное воинство. Вовка Лумпик, тихий, смирный парнишка, без особого возмущения, только виновато моргая ласковыми, телячьими глазами да шмыгая курносым носом, рассказывал о стычке. Он уже и не рад был, что поднялась такая буча. Парни выражали готовность постоять за него.

Вовка после школы, которую он окончил в прошлом году, учился в сельском профтехучилище на пасечника. Дело это ему страшно нравилось. Лес, степь, цветы, травы, пчелы, мед. Но черт его попутал... Вернее, не черт, а старший пасечник с совхозной пасеки, куда он устроился прошлым летом. Посоветовал. Мол, чтобы нам план по меду выполнить досрочно, надо подкормить пчел. И поставили они неподалеку от ульев деревянное корыто с разведенным сахаром. План по меду, конечно, выполнили. Да и все бы обошлось, если бы их мед не попал в столовую обкома партии. Тамошний заведующий производством сразу все понял про их мед. Короче, коли не по Сеньке шапка, то дают Сеньке по шапке.

Старший пасечник-то отмазался медом. Кому надо дал. И свалил все на Вовку: «Не знаю, мол. В отъезде был. Его оставлял за себя».

Вовку с пасеки поперли взашей. И пришлось ему, бедолаге, идти в совхоз подсобным рабочим. На стройке, как водится, каменщики дядя Вася и дядя Петя его припрягли. Стали гонять в магазин за водкой. Вот когда он в обед шел за пузыриком, его шабашники и остановили. На память об этой встрече у него остались роскошный, цвета спелой сливы синяк да разбитый локоть. В конце своего рассказа Вовка ни с того ни с сего для окружающих, но совершенно логично по ходу своих невеселых мыслей произнес, глядя в землю:

— А может, не поедем разбираться, а? Ну их на фиг. Боюсь я их. Вдруг они меня потом снова перестрянут? И что будет?

— Ты чё, с ума сошел? Ну, не поедем. Завтра они еще кого-нибудь из наших отметелят. Тебя или меня! — возмущенно растопырился и зачастил ему в ответ Комарик. — Так оставлять нельзя. Падлы они! Втроем на одного.

Не зря Толик Сасин получил свое прозвище. Хоть и мелкий, но едкий и задиристый он был с детских лет. Его конопатая, как сорочье яйцо, мордочка выныривала всегда, где возникали разборки. Он уже давно начал капитально квасить. А в подпитии всегда лез драться к мужикам, которые весят больше его как минимум раза в два. Сейчас он живо достал кожаный солдатский ремень с тяжелой, медной, остро отточенной по краям бляхой и взмахнул им:

— Ну, держитесь, падлы! Как рубану по черепку! Мало не покажется! Ишь, какие блатные крестьяне объявились! Раньше боялись. Ловим тарантас и поехали на место. Будем разбираться.

— Ох и не люблю я тех, кто больше меня брешет! — врезался в разговор Коська Шарф. — Ну чего ты размахался? Поедем. Поговорим, предупредим.

Коська — здоровенный, похожий на индейца, черноволосый, загорелый, могучий парень. Один только недостаток у него как у бойца. Лет пять тому назад возился он с самопалом. Заряжал. Сорвался спусковой крючок, и самопал выстрелил ему рублеными гвоздями прямо в живот. Отвезли в больницу, гвозди из брюха у него повыковыривали. Но при этом живот разрезали так, что шрам почти напополам рассек могучее молодое тело, будто человека слепили из двух кусков.

— Короче, мужики, — подвел черту Шурка Дубравин, — надо ехать!

И все почувствовали: он взял командование на себя. И сразу признали в нем вожака. Ясное дело — он, бесспорно, самый сильный среди них. И с детских лет был самым заводным и самым свирепым в драках.

Наконец на дороге показался зеленый бортовой зилок. Шурка поднял руку. Обдав их запахом бензина и пыли, машина резко остановилась рядом. Из кабины высунулось бородатое лицо знакомого водителя со смешной фамилией Тычина.

— Куда такой толпой, хлопцы? — с интересом спросил он, улыбнувшись и показав желтые, прокуренные зубы.

— На второе отделение, — за всех ответил Дубравин.

— Тады сидайте. Один у кабину. Другие у кузов. Там е брезент. Прикроетесь от витра...

Парни, не дожидаясь повторного приглашения, соколами взлетели в кузов. Дубравину по какому-то негласному одобрению досталось место в кабине. Тычина медленно прикурил, разгоняя редкий дым от беломорины ладонью, и, легко коснувшись широкой потной ладонью рычага, включил первую передачу. Зилок медленно тронулся. На второй передаче Тычина спросил:

— Чего это вы туда подались? Скупнуться у тамошнем озере чи шо?

— Да нет, дядь Володь! — ответил Шурка, разглядывая бегущие по сторонам дороги деревья. — Хотим шабашников мочить.

— А шо так?

— Обижают наших! — охваченный благородным негодованием, сказал Шурка.

— А, значить, драться идете?

— Угу!

— Что ж, це дило гарное! Я помню, у молодости це тоже любив. К нам бойцы из-за речки ходили. У них там воинская часть была. На танцы придуть... и того. Дивчин наших кадрить. Ну и зараза понеслась... Як-то раз сошлись мы прямо на берегу Ульбы. Во было мамаево побоище... я помню, одного как хлопнул в зубы свинчаткой. Так вин у реку — бултых. Чуть не втоп...

Так, рассказывая о былых подвигах, победах и поражениях, и ехали всю дорогу. Шурка вообще-то особо не напрягался и планов не строил. Как получится, так получится. Просто поддался общему настроению лихости и удальства.

В кузове не смолкал смех. Это Комарик развлекал всю толпу. Рассказывал, как ходил с другом в общежитие к практиканткам из пединститута. Врал напропалую, но парни, слушая его, хохотали. Нервничали перед боем. Никто еще не знал, будет драка или нет. Может, шабашников не окажется на месте?

На краю новенького целинного поселка Шурка попросил Тычину остановиться.

Прямо в пустой степи выстроились в ряд десятка полтора домиков. Ни деревьев, ни речки — голое, унылое место. Только антенны телевизоров, на которых сидели приготовившиеся для охоты за полевками хищные птицы, да невысокие одинаковые заборы из штакетника. Плюс вдалеке виднелся зерноток с поднявшимся над равниной бункером и чуть в стороне — строящийся мехдвор.

Туда они и направили свои стопы. А машина, фыркая и подскакивая на ухабах, укатила дальше.

Недалеко от стройки остановились, стали переминаться в нерешительности. Одно дело — сорваться с места, доехать. И совсем другое — рвануться с ходу в драку. Заробели ребятишки. Но Дубравин, взяв на себя бремя лидера, видя взгляды окружающих, чувствовал, как несет его вперед какая-то бесшабашная удаль. Парни пытались что-то мямлить, мол, надо остановиться, посоветоваться, но он уже летел вперед, как паровоз, понимая, что так можно сбить наступательный порыв. И решительно осаживал робких:

— А что совещаться-то? Айда на стройплощадку. Побазарим!

И продолжал двигаться к красной кирпичной коробке мехдвора, еще стоящей «без окон, без дверей».

На их удачу или неудачу, это как рассматривать, все шабашники оказались на месте. Это молодые чернявые ребята приблизительно того же возраста, что и наши друзья. Они сидели на сваленных кучей бревнах, обедали. Дубравин вмиг охватил взором всю группу: похоже, все кавказцы. Хотя тоже разные. Эти носатые, черные. А тот вообще рыжий. Надо же! Но здоровые.

Завидев решительную широкоплечую фигуру Дубравина, его нахмуренное, с крепко сжатыми зубами лицо, заметив позади его соратников, «грачи» уставились на него в каком-то оцепенении. Видимо, внезапность этого появления, смелость и быстрое движение группы произвели на них должное впечатление. Через минуту они повскакивали со своих мест и, растерянно оглядываясь по сторонам, встали за своим вожаком. Тем самым рыжеволосым чеченом.

Он один не испугался. Выдвинулся чуть вперед. Встал, широко расставив короткие ноги.

Ваха Сулбанов родился и вырос в Казахстане, еще точнее, в городе Кегене, что под Алма-Атой. В большой многодетной семье нохчей, как чеченцы сами себя называют. Жили неплохо. Большой дом, сад вокруг него. В гараже «Жигули». Отец Вахи Султан строго держал семью. У женщин была своя половина в доме. Никто из них при отце и пикнуть не смел. Поговаривали, в соседнем селении у отца была еще одна семья. Но для Вахи это было не важно. С детских лет он чувствовал себя мужчиной.

Отец частенько уезжал из Кегеня на целину. Зарабатывали там неплохо. Договаривался с директорами совхозов, и они закрывали наряды так, как надо. В общем, жили не тужили. Но Ваха по настроению отца, по разговорам родственников-чеченцев, которые часто собирались в доме, чувствовал их какую-то обиду на мир. Все вспоминали Чечню, из которой их когда-то выслали. Погибших родителей. Дома в Гудермесе. И сам Ваха впитал это чувство обиды за свой народ.

Держались молодые нохчи как-то обособленно от всех остальных. И хотя все они ходили в школу, ни с кем там не дружились. И на улице тоже сколачивались в отдельную стаю.

В прошлом году Ваха окончил школу, но учиться дальше не пошел. Семья решила, что надо помогать отцу. Вместе с другими они создали строительную бригаду. Поработали у себя в Кегене, а нынешним летом махнули сюда, на целину. Благо тут, в районе, большим начальником был двоюродный дядя Вахи Руслан Сулбанов. Он и устроил их бригаде хороший подряд на строительство.

Но работа с самого начала как-то не задалась. То кирпич есть — раствора нет. То раствор «бар» — кирпич «джок». В общем, не работа, а так, маета. Все сидели. Точили байки. Злились. Так вот, походя, вчера и прицепились к местному пареньку. Слово за слово. Гордому Вахе показалось, что разговаривал он с ним недостаточно почтительно. Это его заело. Вот и ударил. А тут подскочили Адам с Ахмадом. Тоже стукнули. Ощущение у Вахи осталось неприятное. Получилось, что втроем на одного. Гордиться особенно нечем.

И вот теперь налетели русские. По правилам надо разбираться. То есть враждующие партии, выстроившись друг против друга, должны выяснить отношения. Возбудиться взаимными обвинениями и оскорблениями. И уже после этого, дойдя до точки кипения, начать драку. Но Дубравин (и откуда только взялось?) понимал: чеченов больше и рассчитывать надо только на внезапность и натиск. Поэтому он лишь одну секунду молча смотрел на то, как у переднего, низенького, но широкого, «с дуб», коротконогого парня со странной для чечена шапкой рыжих волос блестели зубы и отливала кровь с лица. А потом кивком позвал к себе Вовку Лумпика и коротко спросил:

— Этот тебя бил? — И, не дождавшись ответа, сам не понимая, как все происходит, выкинул вперед правую, сжатую в кулак руку.

Удар пришелся прямо в подбородок. Клацнули зубы. Однако от сильного, неожиданного тычка странный чечен не упал. Он сделал несколько шагов назад на согнутых ногах. А Дубравин в это время, не медля ни секунды, достал левым боковым в челюсть стоявшего рядом длинного носатого парня. Тот, видимо, не ожидал такой прыти и рухнул как подкошенный.

Третий, скуластый, в расстегнутой до пупа рубахе и шляпе с обвисшими полями, нацелился было ему в затылок, но Коська Шарф, зорко ловивший происходящее, лихим прямым ударом свалил и этого на землю. Только шляпа покатилась по песку. Началась свалка. Шурка бил в чьи-то невесть откуда возникающие перед ним лица. Кто-то сзади колотил его по широкой спине.

Через минуту враги оправились от первого натиска. Они дружно откатились назад, подскочили к лесам, похватали доски и лопаты, которых полно валялось на стройке. Шурка неожиданно обнаружил, что он стоит один, безоружный перед толпой разъяренных чеченов. Еще миг — и его замолотят кольями, затопчут. Мгновенно подхватил с земли громадное, обтесанное топорами сосновое бревно, на котором до их прихода сидели в рядок шабашники. Поднял это «орудие возмездия» и сам удивился, с какой легкостью оно поддалось. Выставив вперед более тонкий конец и размахивая им из стороны в сторону, двинулся навстречу вооруженным лопатами и палками врагам. Конечно, ошкуренное бревно не сабля, но сам его тяжеловесный вид и страшный крик Дубровина подействовали. Шабашники бросились врассыпную.

Шурка пробежал за рыжеволосым с десяток метров. Не догнать. Улепетывает как заяц. Швырнул вслед ему бревно. А парни, ринувшись вслед, хватали обломки красного кирпича, куски бетона и швыряли в бегущих. И так гнали их по полю все дальше и дальше. Шурке пришлось долго кричать, пока вся его армия не вернулась.

Сошлись у крайнего дома. Каждый радостно и возбужденно рассказывал, как бился. Кого свалил. Кого достал. Показывали раны. Коська, тяжело дыша:

— Я смотрю, ты так резко... Секунда — и двое уже готовы. А третий тебя сзади обходил. Целился. Я его с ходу прямым в пятак. Ка-а-ак дал! Он — брык с копыт.

— Сам удивился, как у меня так ловко получилось...

— А я длинному доской по хребту врезал. Он аж крякнул и вот так разогнулся, — радостно размахивал руками Колька Рябуха, показывая, как выгнулся длинный.

— Ого-го!

— Будут знать, как трогать наших... — крутился и жужжал Комарик. — Я тоже...

— Ты как в том анекдоте, — перебил его Коська. — Комар прилетает к комарихе и хвастает: «Там в лесу слона бьют. Я тоже его два раза ногой пнул...»

— Га-га-га!

— Ха-ха-ха!

— Ну т-ты д-даешь. Точно, — бормотал заика Леля.

— Надо уходить, — когда смолк хохот, произнес Шурка, потирая ушибленную руку. — Ни к чему нам тут светиться. Пошли!

И они дружно, радостно переговариваясь, двинулись к дороге...


 

* * *

Вечером мать долго возится, наливая ему в тарелку наваристый, красный от помидоров борщ. Шурка ест сосредоточенно, отрешенно глядя в дальний угол кухни. Зачерпнет полную ложку, долго-долго держит ее перед собой на весу и только потом отправляет по назначению.

Мать садится напротив него и, беспокойно перебирая в руках край фартука, неожиданно спрашивает:

— Ты сегодня ездил на второе отделение?

Дубравин чуть не давится борщом. «И откуда она узнала?» Но быстро берет себя в руки. В конце концов, их дело правое. Вступились за своего парня.

— Ездил! — говорит он с вызовом в голосе. — А что, нельзя?!

— А если бы вы кого-нибудь покалечили? Или, не дай бог, убили? Ты об этом подумал?

Шурка в этот миг вспоминает летящие вслед шабашникам камни и теряется: «Хорошо, хоть не попали, а ведь могли. А если по затылку кирпичом... И вспоминать не хочется...» Но отвечает твердо:

— Ну не убили же! Не покалечили. Они сами нарвались. Вовку Лумпика поколотили.

— Что ж вы, ехали драться и не могли язык за зубами подержать? Меня Тычина встретил и говорит: «Сегодня возил вашего и еще ребят на второе отделение. Бить чеченов». Вы уж если собрались, так делали бы все молчком да сопком. Дали б им хорошенько так, чтоб никто не знал. И ходу. А вы расхвастались. А ну, как они соберутся со своими да начнут искать вас? Что будет?

— А мы им еще подбавим!

— Эх, сынок. Сиди уж, помалкивай. Почему ты поехал, а, например, братьев Островковых не было? Это ж Лумпика лучшие друзья. Они-то небось умные, не ввязываются. А ты у нас всегда такой. Все тебе справедливость нужна. Нашел себе компанию, Рябуха-бездельник...

И пока она его так пилит, Шуркина радость постепенно превращается в тяжесть, от которой нудно ноет в животе. Даже ноги становятся холодными. И уже кажется, что сделали они не нужное и благородное дело, а совершили преступление.

Вековечный страх матери начинает передаваться и ему. Он хмурится и откладывает ложку в сторону.

Скрипнула во дворе калитка. Залаял, а затем приветливо заскулил пес.

Приходит отец. Сразу — на кухню. Садится за стол. Бросает фуражку на топчан. Лицо у него запыленное, усталое, глаза красные. Шурка невольно опускает голову, останавливает взгляд на его руках, которые ходуном ходят по поверхности стола, то цепляя хлебницу, то поднимая нож, то бросая его на клеенку.

— Ну что, доигрались?! У одного из них дядька в районе начальник. Говорит, заявим в милицию, будем искать хулиганов. Так не оставим, посадим...

— Вот горюшко-то! У других дети как дети, а эти... Что Зойка завеялась, что Иван, теперь этот... И за что господь нас так наказал... — Слезы текут по черным от загара щекам матери. Она старательно вытирает их фартуком, но они текут и текут по лицу. — А ведь могут посадить! Могут...

Они еще долго допрашивают Шурку. Что да как. Пока окончательно не уясняют для себя, какова была его роль в событиях. В конце концов, уже поздней ночью, оценив все и действуя по принципу «береженого бог бережет», решают, что Шурке немедленно нужно уезжать из Жемчужного. Пусть едет к Зойке в Алма-Ату. А там посмотрим.

Он не спит до самого утра. Все ворочается на своем диване: «А как же теперь училище? Как Галка? Что делать в Алма-Ате? Неужели все мечты пропали даром?.. И из-за чего!..»


Утро. Гигантский желток солнца еще только-только начинает разогреваться на голубой сковороде небосвода, а на дороге, ведущей в сторону города, уже показываются двое путников с собакой. Они выходят за околицу и быстро топают по асфальту через огромное поле желтоцветущих подсолнечников.

Впереди шагает крупный, широкоплечий парень, одетый в парадный, видимо выпускной, костюм и белую рубашку, но в потрепанных кроссовках и с рюкзаком за плечами. Чуть отстает от него, семенит, поспешает худенький, беленький, лопоухий мальчишка с тонкой шеей, выглядывающей из-под воротничка голубой рубашки. То обгоняя, то отставая, мотается между ними большая серая овчарка. Это Шурка Дубравин, Вовка Озеров и Джуля. Собака, чувствуя скорое расставание, то забегает вперед, преданно заглядывает в глаза Шурке, то вдруг останавливается, смотрит на еле виднеющийся позади поселок.

Парни останавливаются передохнуть, когда крыши домов скрываются за горизонтом.

— Ну, прощай, Володя! — протягивает руку лопаткой Шурка. — Привет нашим передавай. Пусть не обижаются. Это жизнь. Я тоже человек... Гантели, штангу, книги, журнал нашего общества забери. Я все приготовил. Мать отдаст. Дальше не ходи! Я сам!

Они крепко обнимаются. Вовуля тыкается носом в парадный пиджак, шмыгает. Дубравин отрывается. Опускается на корточки. Чтобы не выдать своего волнения, долго теребит жесткую, густую шерсть Джули. Наконец встает.

И уходит вперед по асфальту. Один.

На душе у него как-то торжественно-печально. Он чувствует, что родное село позади и, может быть, навсегда остался там самый лучший, самый важный кусок его жизни. Он смахивает прозрачную слезинку с ресниц. И прибавляет ходу.

Володя долго стоит на дороге, держит собаку за ошейник и смотрит вслед удаляющейся, уменьшающейся фигурке. Легкий, прохладный утренний ветерок шевелит листву на деревьях, а потом вдруг накатывается на поле и громко шуршит жесткими листьями подсолнечника.

Фигурка на шоссе неожиданно оборачивается. Дубравин из невероятного далека, куда он уже ушел за эти три минуты, машет им рукой. Вовуля поднимает ладонь ему в ответ. Пес гулко лает, скребет лапами по асфальту. Но Озеров удерживает собаку и еще долго стоит, ждет, пока Дубравин не исчезает, не растворяется в дымке восходящего солнца.


 

* * *

Турекулов, как и многие казахские ребята, из большой многодетной семьи. И жизненный уклад ее резко отличается от образа жизни других соседей. Двор у Амантая — голая земля. Не растут ни цветы, ни картошка! Зато посередине стоит белая юрта, а на базу постоянно белеют барашки. Аульные родственники подбрасывают мясо, муку, рис. И оттого в юрте не переводятся манты и бешбармак.

Прадед Амантая был степным разбойником — барымтачем, то есть угонщиком скота. В степи угон скота у вражеского рода в те времена был явлением обыденным. Налетали на стойбище лихие молодцы с камчами и соилами. Бились до крови и отгоняли чужих барашков и верблюдов. А потом уходили от погони в намет на степных лохматых лошадках.

Прадед Турекул вместе с легендарным «красным батыром» Амангельды Имановым покуролесил по степи и в шестнадцатом году. Потом посидел в тюрьме, хлебнул каторги. Дед Амантая породнился с родом Ураза Джандосова. Учился в числе первых казахских интеллигентов в Москве.

Отец уже профессиональный партиец. Но из-за «вредного» характера высоко не поднялся. Работает парторгом целинного совхоза. Он свято верит в то, чему учат в партшколах, и, судя по всему, относится к редкой, вымирающей породе людей, принявших коммунистические идеалы всей душой.

Мать Амантая Бибигуль живет и мыслит совсем по-иному. Большой многодетной семье в одиночку не выжить. Она старательно поддерживает отношения с многочисленными родственниками. Не бывает дня, чтобы к их двору не подкатывала машина или повозка. А иногда подъезжает всадник на верблюде, в чапане и малахае. И всем она находит ласковое слово, всех оделяет баурсаками и поит чаем из большого самовара.

И множится род, к которому все они принадлежат.

Амантай органично впитывает все. При необходимости может вспомнить всех своих родственников до седьмого колена, но, если надо, готов произнести здравицу в честь комсомола и партии — наших рулевых.

Он хочет быть начальником. Неважно где. И неважно каким. Поэтому с друзьями ему порой очень сложно. Они его претензии признавать не хотят. Что делать — юность ведь судит не по званиям и должностям, а по реальным достоинствам. Вот он постоянно и обижается на весь мир, который, как ему кажется, не может оценить его.

Амантай вышел из серой юрты на зеленый горный луг, простирающийся перед ней. Голубой Иссык-Куль далеко внизу бриллиантом переливался под ослепительным солнцем. И белый пароход, за которым тянулся пенный след, казался отсюда игрушечным. Суровые же черные гранитные скалы Ала-Тоо, наоборот, приблизились.

Вчера вечером он не разглядел всей красоты. А сейчас увидел. И задохнулся. «Все прозрачное! Воздух, вода, свет. Как на картине! И белые юрты как плывущие лебеди на зеленой траве!» — неожиданно для себя поэтично произносит он.

— Амантай-бала! — ласково зовет его вышедший из-за самой большой белой юрты дядя. — Иди умойся и помогай Жакыпу! Сегодня у нас важный день.

Дядя Марат — живое воплощение справедливости эволюции. Прадед его и дед были кривоногими толстяками с вывернутыми наружу жирными губами. Но каждый из них брал в жены первых аульных красавиц. Белокожих пери. Два поколения. И результат налицо. Дядя высокий, худощавый, с благородной сединой на висках. Одно слово — красавец мужчина-лев. Взгляд его темных с восточным разрезом глаз спокоен и важен.

Агай Марат нравится Амантаю. Не нравится ему другое. То, что дядя приехал сюда «поговорить» с нужными людьми об университете. Школа, книги, отец, друзья учили другому. И хотя перед друзьями Амантай бравировал и хвастался, на самом деле ему было стыдно. Он чувствовал себя униженным. Что, если спросят: «Как ты поступал?» Вот отчего, когда сейчас дядя сказал об этом, все в груди у Амантая напряглось, затопорщилось, уперлось. Не таким он видел свой путь в «начальники». Но дяде перечить не смел. Только искоса глянул и с неохотой пошлепал к Жакыпу. Испортилось настроение.

Дальний родственник секретаря райкома Жакып — плосколицый, медведковатый киргиз — уже ловко раздувал с помощью сапога огромный, пузатый, медно блестящий, начищенный по торжественному случаю самовар. Синий дымок из прокопченной металлической трубы тянул в сторону юрт. Свежий ветерок разносил запахи кошмы, дымок кизиловых дров, конского навоза.

Молодая жена секретаря райкома уже разожгла огонь под огромным казаном. В пенящемся, кипящем янтарном масле жарились казахские колобки — золотистые баурсаки.

Самовар запыхтел. Жакып отер рукавом клетчатой рубашки пот с плоского загорелого лица. И пригласил Амантая. Они присели на кошме недалеко от самовара и принялись тянуть сладкий чай со сливками.

Жакып так и надувался от важности. Еще бы. Ему, простому аульному киргизу, сам секретарь райкома доверил обслуживать важных гостей из самой Алма-Аты! Больше того. Казахи всегда ставили себя выше киргизов. А тут ему в помощники дали городского казаха. «Ой, бай! Что творится на белом свете. Надо срочно показать этому тощему с сердитыми глазами, что он, Жакып, здесь главный».

— Будешь помогать мне! Твой дядя сказал. Мы с тобой будем гостям подавать. Надо хорошо услужить. Это дело важное! — произнес он. И уже с облегчением обратился к хозяйке: — Эй, байбише, дай нам баурсаков, пожалуйста. Чайку попьем да и начнем.

Амантай, выросший на севере, не понимал, почему дядя велел ему подавать гостям. Он вообще не просекал всех этих восточных тонкостей обхождения с «большими людьми». И, наверное, долго бы еще оставался в неведении, если б не Жакып.

— Сегодня большой праздник. Той, — толковал он ему, жуя баурсак. — И испортить его нельзя. Тут любая мелочь важна. Что будет, если ты возьмешь и нальешь ректору полную пиалу чая? Он обидится. И тебя никогда не возьмут в университет. А почему? Потому что уважаемым гостям чаю наливают на донышко пиалы, понемногу, чтобы остывал быстрее. А тем, от кого хотят избавиться, бухают полный стакан. Мол, выпей и уходи... Полотенце для рук подавай с поклоном... Говори почтительно. У нас это главное, а не твои великие знания. Учись, пока Жакып живой...

«Как же так? Неужели все, что он говорит, — правда? Да врет он все. Не может этого быть. А зачем же нас тогда учили в школе? Бред какой-то. Моя судьба зависит не от знаний, а от того, как я умею голову барана разделывать? Это унизительно!»

А праздник тем временем разворачивался во всей красе.

Из гостевой юрты на полянку потянулись приезжие. Рядом с дядей Маратом шел ректор университета Ураз Джолдасбеков. Могучий, толстый. Волосы черные, гладкие, глаза узкие, масленые. Пузо торчит далеко вперед, так, что брюки не сходятся. Когда-то он занимался вольной борьбой, поэтому и сейчас ходит растопырив руки и переваливаясь. Ну прямо большой пингвин. Особенно в этом черном костюме.

Чуть позади — не так давно избранный мэр Алма-Аты Серик Кунтушбаев. Еще недавно он был комсомольским секретарем, мальчиком на побегушках у сильных мира сего. Люди его типа до самой старости сохраняют моложавость. Стройный, гибкий, подвижный как ртуть, сразу и не поймешь, сколько ему лет. Модные усики, модная кепка с большим козырьком, модный свитер.

Чуть позади — первый секретарь райкома партии — сторона, принимающая гостей. Он единственный одет официально, в костюм, впрочем довольно мятый. На его темном от загара, маленьком, сморщенном, побитом оспой личике застыло выражение подобострастия и неподдельной радости, которую он испытывает от прибытия таких высоких гостей.

Позади них тянулась живописная группа, в которой выделялся длинный, сухой старик с белой тонкой бородкой и в высокой войлочной киргизской шапке с черными узорами. Это знаменитый акын.

Вот все подходят к месту жертвоприношения. Туда же подтягивают на веревке упирающегося, блеющего козленка. Народ смотрит на него и разом поднимает руки к лицу:

— Бисмилля! Благословляем!

Пастух в синем чапане приникает к козленку, которого крепко держат, достает длинный, блеснувший на солнце отточенный нож. И круговым движением перерезает козленку горло. Копытца, безнадежно подергиваясь, стучат о землю. Через минуту козленок стихает и обмякает. Кровь его собирается в миску. Она пойдет на угощение.

Медведковатый, кривоногий Жакып берет тушку и торжественно выносит ее на середину лужайки. Дочерна загорелые, рослые джигиты, стоявшие с лошадьми недалеко от них, садятся на коней. Лужайка становится пестрой от атласных разноцветных рубах и войлочных шапок с витиеватыми узорами.

Сигнал. И начинается скачка. Это кок-пар. По-русски «козлодрание». Десяток джигитов на конях с разных сторон устремляются к козлу. Каждый хочет схватить его прямо с лошади. Толкаются. Задача — поднять тушу с земли, протащить и бросить к ногам дорогих гостей. Лошади кружатся на месте. Наступают на козла. Его то подхватывают, то роняют оземь. Но все так и задумано в этой игре. Потому что у киргизов и казахов существует поверье: если мужчина хочет, чтобы у него родился сын, то он должен устроить праздник «той», на котором к столу подадут мясо козла. Во время кок-пара его разомнут. Оно станет мягким, сладким и целебным. Мужчина поест его и зачнет сына.

А что творится с гостями! Они возбуждены игрой. Ревет не своим голосом ректор:

— Давай, давай, тащи его сюда!

При каждом движении понравившегося ему джигита вскакивает с места мэр, громко хлопает в ладоши:

— Ай, молодец! Будет тебе суюнши-подарок!

У секретаря райкома галстук сбился набок, волосы запутались, сам он вспотел, заискивающая улыбка пропала, и только хрипит сквозь съеденные зубы, когда козел падает на землю:

— Выгоню мерзавца, выгоню...

Амантай как зачарованный смотрит на кок-пар. Не отводит глаз. Будто что-то, чего он и сам в себе не знал, проснулось в нем от этого топота копыт, бешеной скачки. Ему тоже хочется скакать сейчас на взмыленном коне, прижимая тушу козленка ногой к мокрому от пота боку лошади. Он уже чувствует себя прадедом Турекулом, который уходит от погони после удачной барымты — кровной мести. Какое-то неясное еще ликование теснит его грудь, а сердце сладко стучит, как от первой любви.

Но вот нашелся джигит. Загорелый, черный, как головешка, он ухитряется повиснуть под пузом у коня и схватить козла за заднюю ногу. Потом взлетает в седло и, прижав тушку ногой к мокрому от пота лошадиному боку, мчится к белым юртам. Еще чуть-чуть — и он бросит козла рядом с гостями. Но его настигает лихой джигит в голубой рубашке. Ударяются боком, конь о конь. Первый испуганно хватается за поводья и роняет козла. Пока эти двое, сцепившись друг с другом, борются в седлах, а кони их кружатся и норовят укусить друг друга, подлетает третий. Юркий, как ящерица, худой, костлявый и на плохой лошаденке. Но он и выигрывает. Живо подхватывает добычу и мгновенно доносит к гостям.

Победа!

— Ай, молодец, хитрец! — говорит дядя Марат. — Вот тебе подарок от меня! — И снимает с руки, дарит джигиту свои часы «Чайка».

Все гости ахают от такой щедрости заведующего отделом ЦК. Сердце Амантая наполняется какой-то неведомой ему родовой гордостью. Как будто и он причастен к этому широкому жесту. Вместе с дядей он как бы вырастает в собственных глазах. Он уже не просто Амантай Турекулов — дальний родственник ответственного работника, он член клана, рода. На него с завистью поглядывают и плосколицый Жакып, и водители казенных «Волг», и сам секретарь райкома. У Амантая аж сами собою плечи поднимаются вверх. Вот мы какие, из рода жатаков.

Гости проходят в юрту. Рассаживаются на одеялах. Обсуждают перипетии кок-пара. Постепенно разговор снова возвращается в привычное русло. К чинам, должностям, званиям, связям. Никто не стесняется. Здесь все свои. Люди одного круга.

— Эх, карашо! — говорит Джолдасбеков, обтирая платком обильный пот, выступивший на могучей шее. Он берет из рук хозяина пиалу, шумно отхлебывает чай. — Вот так же может случиться и у нас. Димаш Ахмедович, дай ему бог долгих лет жизни, хорошо поработал. И здоровье у него, слава аллаху, крепкое. И Леонид Ильич в своей книге «Целина» о нем немало хороших слов сказал. Но что будет, если он уйдет? Как повернется жизнь нашего народа?

— Правда, друг! — говорит дядя Марат. — У нас сегодня каждый тянет в свою сторону. Все поделились на жузы и роды, и все стараются своих родственников пристроить. А мы единый народ, должны отстаивать общие интересы. Тогда с нашим мнением будут считаться везде. А то в Москве говорят: «Вы о стране не думаете. Только и знаете своих тянуть, какие бы они ни были».

В юрту к старшим заходит Амантай. Он принес соленый сушеный творог — курт и свежевыпеченные баурсаки. Аккуратно ставит угощение и хочет уйти. Дядя останавливает его жестом:

— Вот наше будущее. Молодые, грамотные. Они должны быть образованными, чтобы могли продвинуть наш народ дальше. Им тоже надо знать, о чем думаем мы — те, кто сегодня отвечает за народ.

Жакып уже объяснил Амантаю, что это большая честь, когда старшие приглашают присесть. Но при этом надо не забывать свой долг. Принести, подать с уважением. Полотенце ли — руки обтереть. Пиалу. Чайник. Поэтому Амантай потихонечку присаживается в уголке.

Куда делось его раздражение! События дня, гордость за дядю во многом изменили течение его мыслей. «Давно ли это было, — думает он. — Друзья, школа, слет. Видели бы они меня сейчас. С какими людьми я сижу! Это умнейшие люди нашего народа! И я среди них... К чему бесплодные наши мечтания, какие-то наивные принципы? Надо слушать старших. Они знают, как надо...»

А разговор разворачивается шипящей змеей, совершая все новые круги. Ага Ураз, широко разводя руки и отправляя баурсаки в рот со скоростью автомата, говорит, не прожевывая:

— Так-то оно так, Абеке, дорогой. Никто не спорит, что образовывать надо. Но ведь, с другой стороны, молодежь совсем от рук отбилась. Не знает наших обычаев. Утратили все...

Известный местный акын Жандаулет, аксакал в белой войлочной киргизской шапке с круторогим узором, поглаживает клинышек белой седой бороды, смотрит из-под шапки узенькими, хитренькими глазками. Согласно, как болванчик, кивает и подхватывает:

— Правильно пишет наш великий Чингиз Айтматов о манкуртах. Память потеряли. Обычаи забыли. Язык утратили...

Откинув полог у входа в прохладный полумрак юрты, заходит круглолицая апашка в цветном платье до пола, в казахской душегрейке, на плечах шаль, на ногах остроносые галоши. Спрашивает у мужа:

— Бешбармак созрел! Подавать сейчас или попозже?

— Подавайте! — отвечает секретарь райкома, доселе скромно молчавший среди гостей.

Через минуту в юрту вплывает дымящаяся гора мяса на подносе, украшенная сверху бараньей головой. По юрте плывет чудный запах жирной баранины. У Амантая от этого расчудесного запаха аж бурчит в животе. Он сглатывает слюну и притихает в своем уголке. Как зачарованный смотрит на этот пир.

Дядя уступает право разделать голову ректору. Тот смело берет ее могучей рукой. Отрезает ухо и подает его Амантаю. Потом срезает с морды кожу, умело открывает острым ножом «замок» черепа. Белые мозги выбирает ложкой в отдельную чашку и подает первому дяде Марату. А уж затем смело берет с блюда большие куски мяса и наделяет гостей по старшинству.

Через минуту все дружно наваливаются и слышно только урчание и чавканье. Разговор, прерванный появлением мяса, продолжает мэр. Он откидывается на подушках, вздыхает тяжело и говорит:

— Надо, чтобы Димаш Ахмедович сам выбрал себе преемника. И подготовил его.

— Это кто же может быть таким? — робко спрашивает секретарь райкома, который наконец-то решается вступить в разговор с такими важными людьми. — Может быть, Закаш? Биография у него подходящая. Был секретарем комсомола. Руководил республиканским КГБ. Сейчас секретарь ЦК по идеологии. А как вы считаете, Марат-ага?

— Ну, если рассматривать эту кандидатуру, — важно говорит дядя Марат, беря бешбармак, в отличие от других гостей, ложкой, — то она может иметь место. Но могут появиться и другие. Кто из его родственников способен претендовать на его место?

Джолдасбеков, которому попался жесткий кусок, не прожевывая, сплевывает его прямо на стоящий рядом поднос и говорит:

— Пожалуй, Нурсултан может претендовать. Племянник его из Караганды. У него тоже неплохой послужной список. С Кармеда начинал. Числился рабочим. Он из старшего жуза, как и Кунаев.

— Ай, старший жуз. Не зря казахская пословица говорит: «Дай палку в руки, пусть пасет овец!» — смеется, показывая молодые, блестящие зубы, мэр.

— Это зря! — замечает дядя. — Говорят, что он на недавней аудиенции целовал руки Димаша Ахмедовича и говорил: «Я ваш сын!»

— Да, это сильный ход, если учесть, что Кунаев бездетный, — соглашается ректор.

Ректору возражает мэр:

— Это все буря в стакане воды. Еще свое слово Москва скажет. Читали заметку в «Правде» про первого секретаря кзыл-ординского обкома партии Адельбекова? В «Правде» просто так ничего не печатают...

— Что это за кадровая политика такая, — говорит дядя Марат, — когда все зависит от того, кто кому родственник, брат, сват? Молодым, талантливым дороги нет...

— Ах, Абеке, не возмущайтесь, лучше попробуйте мясо. Настоящая Сары-Арка. А как пахнет травой, степью. Это вам не русский борщ, — говорит старый акын Жандаулет. Затем он неожиданно берет горсть бешбармака и бесцеремонно протягивает ее прямо ко рту Амантая.

В первую секунду юноша опешивает. Ах, если бы еще вчера Амантаю сказали, что его будут кормить бешбармаком с руки, он бы возмутился и обиделся. Но сейчас многое переменилось в нем. Ему, конечно, противно. Он колеблется с секунду. Что это? Еще одно унижение? Или это отличие? Он ищет поддержки у дяди. Смотрит на него. Дядя кивает. Тогда он мужественно открывает рот и берет с костлявой, с грязными ногтями руки мясо. А потом и проглатывает его под строгим взглядом старших.

— Ай, молодец, джигит, наш джигит! — чмокает тонкими губами акын. — Знает обычаи.

— Да, хороший джигит! — говорит Джолдасбеков, обтирая жирные пальцы о поданное ему полотенце. — У джигита три достоинства. Род отца, род со стороны жены и род со стороны матери. Но как говорит наша пословица: «Шейная часть — не самое лучшее мясо. Племянник со стороны сестры — не самый лучший родственник!»

— Если в шейной части много жира, почему это не лучшее мясо? — парирует его слова мэр.

— Ладно, Ураз-ага! — примирительно говорит дядя. — Давайте выпьем за наших родителей. Кем бы они ни были. Они нам дали все!

Стукнулись стаканы и рюмки. Все выпили.

— Эх, классный арак!

Амантай сидит ни жив, ни мертв. Все перепуталось в его голове... Весь привычный, ясный и понятный строй жизни пошатнулся и стал стремительно рушиться. «Где ж она, та правда, которой учили нас в школе?»

Старый акын берет в руки домбру и затягивает песню об Утеген-Батыре и жестоком белом царе.


 

* * *

Ближе к вечеру дядя Марат вышел прогуляться по джайляу. Вместе с ним, переваливаясь, вывалился из юрты и ректор.

Чистое небо затягивалось облаками. Солнце уже зацепилось за ближнюю гору. Повеяло холодком.

— Ага Ураз! — голос дяди был нежен и даже слегка почтителен. — Видели моего племянника?

— Да! Хороший джигит!

— Ах, вам понравился мой племянник? Тогда я в ваши руки его отдаю! Чтобы вы учили его уму-разуму.

— Ну, если в мои руки отдаешь, то конечно!

Оба понимали, о чем идет речь. Дядя Марат, тонко используя народные обороты, говорил об устройстве Амантая в университет.

— Есть одна проблема у нас! — ответил Джолдасбеков. — В последнее время нас критикуют. Слишком много людей из южных областей принимаем. Вот комиссия из ЦК должна пожаловать к нам через две недели...

— Я постараюсь, чтобы в комиссию хорошие люди попали, — произнес дядя Марат. — А с мальчиком проблем нет. Он из северной области. Из Усть-Каменогорской.

— Это хорошо! Это хорошо, раз отдаете его в мои руки. Надо подумать, как с ним быть...


 

* * *

В просторном кабинете сидели двое. Проректор по воспитательной работе — молодой, худощавый, с бородой. Весь из себя манерный. И молодой мужчина с седыми висками. Слегка лысеющий, коротко остриженный, спортивный.

— Присаживайтесь! — на «здравствуйте» Казакова кивнул проректор. И, повернувшись в сторону незнакомца: — Студент первого курса, отличник. Староста группы Анатолий Казаков. А это наш куратор от Комитета государственной безопасности Евгений Борисович Маслов. У меня лекция. Я вас оставлю. Побеседуйте.

Казаков весь похолодел. Как-то доселе круг его интересов не совпадал с КГБ. Он даже в детстве никогда не хотел стать разведчиком. Поэтому сейчас с интересом и одновременно с опаской изучал мужчину. На вид лет сорок, одет в типичный костюм клерка. С виду похож на преподавателя. Ничего необычного, запоминающегося, кроме седины.

— Как дела, Анатолий Николаевич? Как учеба? — начал с дежурного вопроса куратор от комитета.

— Да ничего, хорошо!

— Как ваши родители? Что пишут из вашего Жемчужного? Как там урожай? Ваши друзья тоже учатся? Вы общаетесь?

«Все знает. Знает, откуда я!» — Анатолий гордо отбросил челку назад и стал отвечать. Собеседник, невнимательно выслушав, задал новый вопрос:

— Каким спортом занимаетесь?

Анатолий отвечал на вопросы, а сам видел, что эти ответы заранее известны кагэбэшнику. Наконец тот перешел к делу:

— Мы к вам уже достаточно давно приглядываемся. И у нас сложилось в общем-то хорошее впечатление. Вы сами, без чьей-либо помощи или протекции, поступили в этот престижный столичный вуз, что для человека из глубинки очень даже непросто. Хорошо учитесь. Активист-общественник. Занимаетесь спортом. Поэтому мы решили к вам обратиться за помощью. Эта помощь для вас необременительна. В следующем году на Олимпийские игры в Москву приедет много гостей. В том числе и из зарубежных стран. Люди абсолютно разные. Естественно, что западные спецслужбы тоже готовятся к нашей Олимпиаде. Есть сведения, что, например, американское ЦРУ, западногерманская разведка готовят ряд провокаций против нашей страны. От них приедут профессиональные шпионы и мастера идеологических диверсий. Наша задача — им противостоять. Но естественно, мы можем им противостоять только в одном случае: если советские граждане будут поддерживать нас, помогать нам в борьбе с этими диверсантами...

«Ох и стелет мягко! Так что же ему все-таки нужно от меня?» — думал в это время Казаков, вспоминая свой приезд...

...Москва его тогда ошеломила. Когда он только сошел с поезда на Казанском вокзале, его потрясла панорама столицы. Здесь все было огромным: площадь, вокзалы. Толпы спешащих куда-то людей. Ощущение живости и бодрости. Суета сует.

Толик Казаков по характеру подвижный и живой. И то, что других провинциалов в Москве раздражало и пугало, его, наоборот, страшно вдохновляло. Он был молод, энергичен, свеж. Ему легко давалась жизнь в общежитии с несколькими людьми в одной комнате. Он быстро находил общий язык и с начальством, и с преподавателями. Его не раздражала давка в автобусах и троллейбусах. Он даже не ругался, стоя в очереди за пивом. В общем, Анатолий Казаков, с тех пор как покинул родной поселок Жемчужное, без труда, быстро и незаметно для себя и окружающих вписался в новую среду.

И еще он страшно гордился тем, что сумел пробиться в Москву. Один из их класса. Осенью их всех, как обычно, отправили на картошку. И там он тоже зарекомендовал себя неплохо. Да и какой труд может напугать человека, выросшего в деревне, привыкшего и траву косить, и навоз выгребать по полной программе. А спорт? Основательная закалка, полученная им еще в команде «Лотос», давала о себе знать. Он и бегал, и прыгал как конь. И сейчас ему польстило то, что за помощью обратились именно к нему. «Значит, заметили. Заметная я фигура на курсе. Не к кому-то обратились, а ко мне!» Сердце его мгновенно переполнилось гордостью. Но он понимал, что сразу соглашаться не следует.

— Можно мне пару дней подумать?

— Хорошо, подумайте, — ответил ему Маслов и шумно вдохнул воздух носом. — Когда надумаете, позвоните вот по этому телефону.

В общем-то он уже все решил. Но держал паузу два дня. «А что, собственно, изменится в моей жизни, если я буду с ними сотрудничать? Да ничего! Тем более что дело касается будущих, в следующем году, Олимпийских игр в Москве. Все равно по факультету ходят слухи, что нам придется на них работать, обслуживать эти игры. Какая разница — что так, что этак мы будем официантами, разнорабочими, контролерами и так далее. С другой стороны, связь с такой могущественной организацией в жизни не помешает. Ведь не зря этот Маслов намекнул, что они имеют возможности самые разнообразные. В общем, звоню». Но только он собирался набрать заветный телефонный номер, как другая мысль остановила его: «Не очень-то это и красиво получается. Доносить на кого-то потихоньку». Вспомнилось, как отец и дед отзывались о чекистах... «И вообще. Хотя, с другой стороны, времена переменились! Или не переменились? Вдруг кто-то узнает? И что тогда? Как я буду выглядеть в глазах товарищей, друзей? Но с другой стороны, тот же дед с такой гордостью, с блеском в глазах рассказывал, как он служил в охране у царя. Он служил империи. Могучему государству...»

На третий день Казаков позвонил. Трубку на том конце провода мгновенно поднял незнакомый человек:

— Маслов? Сейчас позову!

Через секунду Анатолий услышал знакомый, с хрипотцой голос Евгения Борисовича:

— А, мой молодой друг! Давайте не будем обсуждать наши дела по телефону. Мы можем с вами встретиться? Ну, хотя бы завтра. А вот где? В институте? Нет, в институте не надо! Я завтра буду в гостинице «Москва». И в шестнадцать ноль-ноль давайте встретимся там. Я буду ждать вас на входе.

Действительно, когда Анатолий пришел к парадному входу гостиницы «Москва», Маслов уже ждал его. Они быстро поздоровались, и кагэбэшник повел его мимо швейцара в холл, к лифту. Пока лифт поднимался на шестой этаж, Анатолий в уме проговаривал, прокручивал свой будущий разговор с куратором их факультета.

Они зашли в пустой номер, который Маслов открыл своим собственным ключом. Присели у стола. Номер был небольшой, одноместный, типичный. Узкая кровать, стол, пара стульев. Хотя снаружи гостиница выглядела помпезно, удивляла простота и даже советская примитивность внутри.

— Ну, что решили, Анатолий Николаевич? — спросил Маслов после обычных традиционных расспросов о здоровье, о доме.

— Да, я готов помочь комитету в этой работе, — заранее заготовленной фразой ответил ему Казаков.

— Вот и хорошо! Вот и хорошо! — как-то сам для себя сказал Маслов. — Тогда нам надо как-то оформить наши отношения.

— То есть? — удивился Казаков.

— Ну, понимаете, Анатолий Николаевич, это нужно для моего отчета перед начальством. Для этого надо, чтобы вы написали заявление примерно следующего содержания: «Я, такой-то, такой-то, берусь помогать в работе Комитету государственной безопасности. При этом обязуюсь не разглашать те сведения, которые станут мне известны в ходе сотрудничества». И соответствующую подпись. И еще вам надо придумать какой-то псевдоним.

«Во, как в кино про шпионов. Ну да ладно. Раз уж согласился с ними работать... Посмотрим, что он мне еще предложит».

— У вас ручка есть?

— Вот, пожалуйста. — Маслов протянул ему шариковую ручку. — Я могу помочь, продиктовать.

— Ну, давайте! А как подписаться?

— Каким-нибудь псевдонимом.

— Ну, давайте я назовусь Робертом...

Получив вожделенное заявление, Маслов аккуратно сложил его в папочку, с которой только что пришел.

— Никто никогда ничего не узнает. В нашей организации документы хранятся в строжайшем секрете. Только в сейфах и только на работе... Ну, раз мы договорились о сотрудничестве, то мне хотелось бы поговорить об одном деле, в котором бы я хотел, чтобы вы нам помогли разобраться. Дело, я бы сказал, щепетильное, но очень важное...

Трамвай, позванивая и громыхая железными колесами, несет Анатолия по тихой улочке Москвы в сторону общежития. Поздняя осень. Ветерок, словно заправский дворник, гоняет по улице желтые листья. Туда-сюда. Но Казакову как-то не до красот. Мысли нудные, неприятные. И на душе как-то тошно. Беспокоит дело, которым предложил ему заняться Евгений Борисович. Само дело в общем-то несложное. Да это даже и не дело. А так, поручение. Но...

«И зачем я связался с ними? Учился бы себе да и учился. Сказал бы, что занят, первый курс. “Важно, важно”. А что важного-то?»

Дело в том, что Маслов попросил его познакомиться поближе с одной из студенток второго курса: «Есть сведения, что она поддерживает связь с одним иностранным гражданином. И как-то в кругу подружек хвасталась, что, мол, живет с ним. И собирается, закончив институт, выйти замуж и уехать из СССР. Их институт — учреждение серьезное. Готовит людей в основном для оборонных отраслей. Лекции читают известные ученые. В общем, надо разобраться».

С одной стороны, Казакову приятно, что его посвящают в тонкости. А вдруг он сейчас накроет шпионку или будущего предателя? С другой — уж больно не нравится ему этот подход. «Взяли бы и спросили у нее самой. Вызвали бы к декану. А то познакомься с ней, погуляй. Любовь-морковь. А сам в это время выспрашивай у нее, кто да что, что да как. Врать, будто нравится она мне».

Ничего в этом хорошего нет.

Прошло три дня. Однако Анатолий так нисколько и не продвинулся в выполнении задания. Он сходил под каким-то предлогом на второй курс. Посмотрел издалека на эту Валю Толстую — красивую, томную, грудастую девушку с явно выраженными порочными вкусами в виде слишком, на его взгляд, обтягивающих джинсов. А в общем, ничего. Отметил про себя, что она похожа на английскую королеву. Лицо красивое, слегка надменное. Но подойти не рискнул. С одной стороны, заробел, с другой — предлога не было. В общем, так и маялся все эти дни, пока Евгений Борисович не вызвал его на встречу.

На этот раз они договорились встретиться по всем законам конспирации. Порядок действий определился такой:

— Вы увидите меня в сквере у дома номер шесть по улице Кирпичной. Я буду там в семнадцать часов. Я встану с лавочки и пойду. Вы не здоровайтесь, а просто идите за мной следом до квартиры номер пять. Я зайду, и вы, не звоня и не останавливаясь, просто открывайте дверь и проходите.

Так и сделали. Анатолий с замиранием сердца вошел вслед за Масловым в подъезд, затем поднялся на этаж и потянул за ручку двери указанной квартиры. Дверь легко поддалась. И он оказался в тускло освещенной прихожей. Ничего особенного. Обычная прихожая обычного жилого дома. Евгений Борисович провел Казакова в какую-то боковую комнату.

Ничего особенного не было и в ней. Стол, два стула, диван, накрытый вышитой салфеткой телевизор в углу.

«Явочная квартира, — мелькнуло в голове у Казакова. — Такая же серенькая, как и сам хозяин. Ничего бросающегося в глаза».

Выполняя заданную программу, Маслов задал ему несколько вопросов об институте, о родителях. Наконец перешли к делу. Анатолий сказал, что еще не познакомился. Не нашел, мол, повода. А потом махнул рукой и честно рассказал о своих сомнениях:

— Как-то все это выглядит не очень порядочно. Обнимать ее, может, придется, целовать. И в это же время врать. Выспрашивать...

— Анатолий Николаевич! Не ожидал я от вас такого. Как вы не можете понять простые вещи? Например, такую. Сколько стоит обучение в вашем вузе? В какие деньги оно обходится государству? Не знаете? А я вам скажу. В пятьдесят тысяч рублей! И вот представьте себе, что наше государство учило-учило человека, а потом он посылает всех и уезжает за границу, не отработав вложенное в него. Это как? Государство должно думать об этой ситуации или нет? Как по-вашему? Возьмем другую сторону. Ваш вуз, это не секрет, готовит специалистов для оборонки. Компьютеры, область атомной энергетики. Предположим, что этот ее жених на самом деле вовсе и не жених, а сотрудник одной из западных спецслужб. Со временем его пассия попадет на наш оборонный завод. И что же может в такой ситуации возникнуть? Если мы сейчас не пресечем эту связь, не разберемся, не примем превентивных мер, что ждет ее в будущем? Работа на западную разведку? Суд? Тюрьма?

— А может, у них нормальные человеческие отношения? И никакой он не агент?

— Так и я о чем говорю! Просто надо разобраться, в чем тут дело. Мы их посмотрим с разных сторон. И если все тут чисто, пускай любятся. Хотя это не очень. Особенно для ее распределения...

Через пару дней он познакомился с Валей Толстой через одного общительного товарища. Был такой на курсе Леня Дрочко. Весь живой, полный энергии, обаятельный. Шевельнет усами, глянет горящими глазами — и девушка его. Живчик.

Они сидели в институтской библиотеке в тишине, когда Анатолий показал ему эту яркую девушку, Валю Толстую, и сказал, что она ему страшно нравится, но он боится с ней познакомиться.

— С Валентиной, что ли? Да я ее знаю как общипанную, — неожиданно заявил ему Леня. — Познакомились в кафе, где она сидела с одним иностранным ухарем. Он то ли американец, то ли бельгиец. Такой субъект! Тощий, все озирался. Боялся нас, что ли? Хрен его знает. Хочешь, я тебя познакомлю? Да хоть сейчас!

— Да как-то все странно! Я не знаю, — забормотал Казаков.

Леня уже не слушал. Быстро встал из-за стола. Перешел и присел рядом с Валентиной. Они о чем-то шептались. Через секунду оттуда послышалось хихиканье. Потом Дрочко обернулся к Анатолию, заговорщически подмигнул ему и кивнул головой: мол, иди сюда.

На ватных ногах Анатолий подошел к их столу. Леня подвинул третий стул.

— Садись! Вот мой друг, который без ума от тебя, Валюша, — фамильярно заметил Леня.

Анатолий весь покрылся испариной и покраснел до кончиков ушей.

Валентина оценивающе посмотрела на него слегка прищуренным глазом.

«Ишь, какая московская щучка!» — подумал Казаков.

Уже через неделю он знал о Валюше Толстой почти все. Они вместе бродили по Москве. Частенько допоздна засиживались в библиотеке. Она охотно болтала с ним обо всем. Рассказывала интересные истории, случившиеся с преподами, доставала нужные ему книги. Показывала какие-то московские дворики и рассказывала, кто здесь жил. Казалось бы, полная любовная идиллия. Но было в ней что-то, чего он никак не мог понять, что-то, что не позволяло им сблизиться до конца. С его стороны это была мысль о задании. Она делала его деревянным, когда дело доходило до настоящего человеческого сближения.

Что-то скрывала и она. Хотя иногда и прорывались какие-то словечки. Или выражения, которые показывали ему: она знает что-то большее, и у нее есть какая-то более высокая цель, чем у всех у них, студентов. Как-то они сидели на лавочке в институтском дворе.

— Валя! — по-дружески и заговорщически подмигнул он ей, глянув на ее красивую белую грудь. — Не пора ли нам с тобой куда-нибудь сходить? Давай на вечеринку. Колька Белов приглашает на день рождения.

Тем самым он как бы предлагал ей пойти на какие-то более близкие отношения. Действительно, сейчас они были просто приятельскими. Ну, встретятся, поговорят о том о сем. А тут вечеринка, выпивка, люди.

«Может, она как-то раскроется, что-то прояснит?»

И потом, страдало самолюбие Казакова. Что ни говори, а он красивый парень. И ему обидно — неделю ходили туда-сюда, а толку чуть. Одним словом, заело. Вот он и решил рывком преодолеть разделяющее их расстояние. Но...

— Знаешь, Толик, ты хороший парень, и любая девушка пойдет с тобой хоть на край земли. Ты и мне нравишься. Но понимаешь, у меня есть человек... жених... Мы с ним давно встречаемся...

— Человек?! — якобы ошеломленный Казаков уставился на нее. — Ну так что же ты всегда одна? Ты не обманываешь? Если я... — у Казакова от волнения даже голос задрожал. В эту секунду он действительно верил в то, что говорил. Голос его осекся...

— Ну, он просто живет не здесь! Он как раз сегодня приезжает. И может быть, может быть... — у нее на ярко накрашенных губах появилась улыбка.

Ага, наконец-то подтвердила то, что говорил Маслов. Надо только уточнить, но не спугнуть ее.

— Он что, из другого города?

— Нет, он не из другого города. Он из другой страны! — торжествующе, с гордостью произнесла она. — Он из Америки...

Анатолий даже присвистнул.

— Из Америки? Ну, тогда конечно, где нам, серым лапотникам, тягаться с ковбоями.

— Он такой, такой необыкновенный. Сказал, что заберет меня отсюда.

— И давно вы встречаетесь?

— Уже больше года.

— Ну и ну!

«Держи карман шире! Он приезжает в Москву, выполняет задание, спит с тобой и рассказывает всякие басни. А ты сидишь тут и ждешь чего-то. Может, он и заберет тебя. Вот только с какой целью? А может, так и будет нести свою ахинею дальше. Как начальство скажет. Надо доложить Маслову, что да как».

Но Казакову неожиданно стало ее жалко. Такую умную, московскую, всезнающую, но все равно дурочку, готовую верить в какую-то сказку об иноземном принце. А с другой стороны, его ела какая-то древняя досада. «И что она здесь, в Советском Союзе, не могла найти себе парня? Мы уже для нее не подходим? Да еще с такой гордостью... — обиженно думал он. — Тоже мне фифа. “Он американец”!.. Как будто орден ей дали».

Но вслух Анатолий, конечно, ничего по этому поводу не сказал. Только разочарованно вздохнул и добавил:

— Конечно! Если у вас все так серьезно, то мне тут делать нечего. Моя касса не играет.

Они расстались молча. Анатолий знал, что больше ему не нужно встречаться: «Задание выполнено. Что еще? Ничего».

Маслов остался доволен. А у Казакова все равно саднило на душе. Как-то все это было несерьезно: «Какая из нее шпионка? Соплюшка... И моя роль не слишком честная... Ну да раз так надо... Не нам решать. Впрочем, зачем ей тогда учиться? Как-то за страну обидно».


 

* * *

Шурка аккуратно сложил в корыто помятые ведра, лопаты, мастерки. Застропил, как учили, крюки изнутри. И собрался было подняться пешком на девятый этаж строящегося панельного дома.

— Эй! — высунувшись сверху из кабины подъемного крана, крикнула ему крановщица Валентина. — Садись в корыто, прокачу на крышу!

Дубравин знал, что катание на подъемном кране строжайше запрещено правилами техники безопасности. Да и Валентина не из тех девушек, которые просто так, от нечего делать будут нарушать эти самые правила. Можно не только получить втык от бригадира, но и лишиться премии. За этим приглашением что-то было...

Он просто не знал, что в бригаде, где он сейчас проходил производственную практику, катание в корыте было традицией при принятии новичков в коллектив...

С минуту он колебался. И, честно говоря, пролететь в корыте над домами, над Алма-Атой, с одной стороны, было заманчиво, а с другой — жутковато.

— Ну что ты? — крикнул сверху ему звеньевой на монтаже дядя Федя. — Садись!

И Шурка решительно шагнул в бадью. Сел. Легкий толчок, натянулись стропы. Он словно птица взлетел вверх. Мелькнули мимо окна этажей. Далеко внизу остались чуть припорошенные снегом крыши частных домишек, окруженные деревьями и кустарниками.

Стало страшно и почему-то весело. Он вцепился побелевшими пальцами в края растворного корыта, оглянулся и одним взглядом охватил весь город. В это мгновение Алма-Ата впечаталась в его сознание, его жизнь, его судьбу. Сам того не ведая, он навсегда полюбил этот город, бесспорно и по праву считающийся красивейшим в Казахстане и Средней Азии. Он смотрел на него сверху и видел справа зеленые холмы, вздымающиеся, словно гигантские волны, а еще выше — величественные заснеженные пики Алатау. Смотрел влево, в марево, дымное от бесчисленных печных труб, и видел, как город уходит от гор куда-то вдаль и там теряется, растворяется в далекой-далекой дикой степи. Он видел прямые улицы, обсаженные тополями. И понимал, что город строился не так, как обычные азиатские города.

Когда-то, в конце прошлого века, пришли сюда русские казаки и заложили крепость, назвав ее Верный. Казахи, которые из своих аулов приезжали в этот город на базар, увидев в нем гигантское количество яблонь, звали город Алма-Ата, что значило «отец яблок». Ну а после революции, в тридцатые годы, коммунисты в угоду проводившейся тогда национальной политике переименовали казачий форпост Верный. Этой участи не избежали тогда многие тысячи городов. Киргизский Пишпек стал городом Фрунзе, Екатеринбург — Свердловском, Петербург — Ленинградом, Царицын — Сталинградом. Но так как никакие «выдающиеся» революционеры в Верном не объявлялись, то большевики пошли по другому пути. Они в отместку казакам назвали этот город так, как называли его «кайсаки» — Алма-Ата.

А зеленой она была вот почему. Еще царский губернатор издал указ: «Если кто едет на базар из близлежащих сел, то он должен привезти в город пять саженцев». Эти саженцы были пропуском для торговли на рынке Верного. Поэтому и сегодня, если приглядеться, видно, что все улицы города были засажены тополями по пять штук подряд.

«Знал бы губернатор, что от тополиного пуха в двадцатом веке люди будут так страдать. Небось засадил бы улицы чем другим», — подумал Саша Дубравин, планируя над усохшей верхушкой гигантского тополя в растворном корыте и подлетая к балкону девятого этажа экспериментального дома.

Алма-Ата находится в сейсмической зоне, и поэтому раньше здесь дома выше двух-трех этажей никогда не строили. Боялись. Но в шестидесятые годы, когда возникло панельное домостроение, дававшее возможность собрать жилой дом в девять этажей за месяц-два, решили рискнуть. Много возились с проектами. Проводили испытания. И вот теперь, как бы ни было сложно, строили. Даже девятиэтажки... Целыми микрорайонами.

Бадья глухо стукается днищем об пол девятого этажа, звякают ослабшие крючья. Он приподнимается на ослабших ногах, встает. И оказывается прямо в центре их монтажной бригады. Во главе стоит маленький седой звеньевой дядя Федя. Рядом его помощник — монтажник пятого разряда крепкий, спортивный молодой кореец Валерка Ким. Тут же в своей негнущейся робе и похожей на рыцарский шлем маске сварной Зарубин. Рядом могучий бетонщик татарин Наиль. И звено, которое замазывает места сварки раствором. Оно состоит из трех человек: это Маруся — жена Наиля, здоровенная баба — и две подружки-хохлушки, две черноволосые, белолицые девчонки с Украины, приехавшие попытать счастья в Алма-Ату.

Сашку торжественно выводят из корыта. Дядя Федя подает ему короткий монтажный ломик. Все хлопают в ладоши. Это означает, что бригада принимает его в коллектив. Такой небольшой местный обряд. Минутное дело!

Дубравин пожимает всем окружающим руки. И народ расходится по рабочим местам. После смены он еще должен проставиться, или — по-другому — прописаться в бригаде, — купить народу выпивку и закуску. Так начинается его практика на стройке.

Вообще, за все то время, что он в Алма-Ате, Дубравин только сейчас начинает интересоваться окружающим его миром. А так было не до него. Потому что он весь в своей любви. Месяц тому назад он получил от Галины «черную метку» в виде письма и не находил себе места. Метался. Наконец купил билет на занятые у сестры деньги. Сел в голубой автобус-экспресс, идущий до аэропорта. И полетел к ней, в Усть-Каменогорск. Домой.

Ему казалось, все эти размолвки, непонимание, холодность с ее стороны только оттого, что они давно не виделись, не были вместе. Встретятся они, и все станет как было. И вот он преодолел две тысячи километров одним махом.

И что же? Первое, что потрясло Шурку, — это то, как изменилось Жемчужное. Прошло так немного времени. Все вроде на месте: дома, улицы, школа, люди. Но все чужое. Почему? А потому что исчез тот мир, в котором он жил. Мир класса, мир его друзей. Исчезла аура. Осталась пустота. Это был удар. Пока он сидел где-то далеко, ему казалось, что настоящая жизнь происходит здесь, в Жемчужном, что он просто в силу обстоятельств вырван из нее. А оказалось, что их рай исчез. Их мир исчез. Он, как Атлантида, погрузился в небытие.

Второй удар был связан уже с ней. Каковы же были его недоумение, разочарование, горечь, когда он прождал ее на мостике весь вечер, а она так и не появилась. Уже в темноте он пришел к ее дому и еще, наверное, с час вглядывался в зашторенные окна: «Получила ли она мое письмо? Или же не получила? А если не хочет приехать? Или не может?»

Так, в мучениях, прошла пятница, потом суббота. Оставался последний день. Воскресенье. Дубравин понял, что не появилась она не случайно. И почти смирился с судьбой. Уже ни на что не надеясь, пошел вечером в кино. И — о чудо! Возвращаясь домой после фильма, неожиданно, да так, что совсем опешил, натолкнулся на Галину, которая шагала вместе с младшей сестрой. Увидел ее, и сердце упало куда-то в пятки. Забилось. В этот миг она показалась ему такой же далекой и недосягаемой, как тогда, когда они еще ходили в школу. Он даже растерялся. Сто раз в день представлял, как они встретятся, что скажут. И когда встреча произошла, ничего сказать не может.

— Здравствуй, — спокойно ответила она на его приветствие, потом повернулась к сестре: — Таня, ты иди домой. Нам надо поговорить.

Таня, послушная девочка, кивнула головой и тихо пошла по аллейке.

— Ну, что скажешь? — спросила она и оглядела его своими огромными глазами.

Ее «примороженный» тон остановил все мысли Дубравина. Он хотел обнять, поцеловать ее. И не мог решиться. Его пыл, горячность показались ему совершенно неуместными в это мгновение.

Он не без юмора рассказал ей о том, как отпросился с занятий и с работы, как мчался к ней, «словно вихрь черный», и понял: «Не надо».

Разговор завертелся о том о сем. Как будто не было тогда этих летних двух недель. Не было романа в письмах.

Чужие, они дошли до ее дома. Остановились. Чувствуя, что сейчас она уйдет, а он так и останется с этим ужасным вопросом, он, пересиливая себя, вел этот ненужный ему разговор и в то же время лихорадочно искал возможность спросить о главном.

И пока она что-то спокойно рассказывала о КВН, он внезапно спросил:

— Может, мне и не надо было приезжать?

И вдруг почувствовал, как его жизнь, его судьба встали всем весом на этот вопрос. Она же как-то странно ответила:

— Саша, понимаешь, я думала, что все будет по-другому. Мы же договорились тогда, что встретимся через год... А сейчас прошло всего ничего. И вообще, — вздохнула она, — ничего мне самой не понятно... — но, увидев, как меняется его лицо, как в темноте начинает известково белеть и как будто светиться, она мягко перевела разговор в другое русло: — Слушай, я никак не пойму, чем ты больше занимаешься сейчас? Ходишь на занятия, работаешь на строительстве, увлекаешься спортом? Что главнее?

— Знаешь, Галь, уже поздно. Да и холодно, — ответил он. Ему страшно не хотелось больше ни о чем говорить. Навалилась какая-то первобытная тоска и усталость. Ничего уже не важно. Он несся сюда, рвался, занимал деньги у сестры, а она: «Мы же договорились через год...»


 

* * *

Амантай жил у дяди только по приезде первый месяц. А потом Марат Карибаевич посоветовал ему: «Тебе надо подружиться с кем-нибудь из однокурсников. Из хорошей семьи. Я слышал, у вас там учится сын первого секретаря чимкентского обкома партии Оскарова. Вот с ним вместе снимите хорошую квартиру в городе. Надо налаживать связи».

После той поездки на Иссык-Куль, когда дядя договорился с ректором Джолдасбековым о его учебе, дело пошло как по маслу. На экзаменах в университет ему подсказывали, к какому преподавателю надо садиться. И — о чудо! Все экзамены он сдал успешно. Даже немецкий язык. И набрал нужное количество баллов, ни больше, ни меньше.

С этого времени Амантай понял одну очень простую, но важную вещь. Что есть в жизни правила писаные, те, о которых все говорят в университете, с трибун, а есть правила неписаные, по которым многие или некоторые — очень важные — люди живут. Он видел, как те ребята, которые поступали с ним вместе и не смогли поступить, пошли на строительство нового студенческого городка Казгуграда. И будут зарабатывать свое право учиться тяжелым, грязным трудом на стройке. Они будут жить по писаным правилам. А он, который нисколько их не умнее, будет юристом. Потому что его дядя, а теперь и он сам, принадлежит к людям другого уровня. Тем, которые живут по другим правилам.

— Тебе, Амантай-бала, — ласково внушал ему дядя Марат, — надо правильно построить свою жизнь. Многие студенты считают, что их дело — учиться. И все. А тебе прямо сейчас надо начинать вести общественную работу. Ты не стесняйся. В будущем тебе это очень пригодится для карьеры. Иди в комсомольские секретари. Это наш резерв. Действуй прямо с первого курса. Не сиди, не жди. А я помогу!

В общем, жизнь поворачивалась к Амантаю своей гладкой стороной. И ему нравилось быть студентом, жить в Алма-Ате. Одно только иногда раздражало. Дядина дочка Розка, толстая, рыхлая, очкастая девица, частенько подначивала его.

— Ну что, Аманчик, — ласково начинала она, — как вы там, в своем комсомольском отряде, много бандитов в общаге выловили? — А потом добавляла язвительно: — В мусора готовишься?..

Амантай обиженно вскидывал свою челку, совал руки в карманы и уходил из комнаты, не оборачиваясь. А она, язва, кричала вслед:

— Я сегодня на дискотеке буду! Вы уж меня не арестовывайте!

Розка относила себя к золотой молодежи. Для нее и ее друзей Амантай был провинциальный козел, пытающийся втереться в высшее общество, в котором она числила себя по праву рождения. И доводить его было для нее удовольствием.

Амантай скрипел зубами. И думал: «Ну, подожди, зараза. Будет и на нашей улице праздник». Но ругаться с родственницей не смел. Терпел. Боялся, что дядя отвернется от него. А Розка чувствовала это. И наглела с каждым разом все больше.

Когда они с огромными сумками появились с Сергеем на пороге дядиной квартиры, в ноздри им ударил ни с чем не сравнимый запах вареной конины. Верный признак того, что гости уже в доме.

Дядя Марат и отец Амантая Турекул сидели в гостиной. Разговаривали. Амантай давно не видел отца. И сейчас, после долгой разлуки, ему невольно бросились в глаза его сельский мятый парадный костюм, старомодный, плохо завязанный галстук. И еще его удивило, что два таких внешне похожих человека могут быть такими разными.

Дядя Марат — белый, красивый, холеный, важный столичный казах с круглеющим, чистым лицом и влажными, внимательными глазами. Отец — дочерна загорелый, тощий, с выпирающими острыми скулами, с колючим взглядом.

И разговор между ними шел какой-то странный. Будто два человека говорили на одном языке, а не понимали друг друга.

— Ну, как там у вас дома? — вежливо потягивая из разноцветной яркой пиалушки душистый индийский чай, спрашивал дядя Марат отца.

По идее отец должен рассказать, кто жив, кто умер, кто машину купил, у кого сына женили. А он, отставив пиалу в сторону, говорил об ином:

— Нынешней зимой у нас один бала погиб. Куанышбека Ибраева помнишь? Его сын. Сам замерз в степи. А отару спас. Куанышбек с апашкой уехали в поселок. Он на стойбище один с отарой остался. Выгнал стадо в степь. Тут вихрь налетел. Пурга, понимаешь, застигла его. Так он овец не бросил. Погнал в ложбину, в балку, чтобы там переждать буран. И овцы, знаешь, целы все остались. А сам замерз. Можно сказать, ценой своей жизни спас отару. Вот какие у нас люди... Не бросил народное добро...

Дядя Марат чуть заметно хмыкнул в усы. Но промолчал.

Отец вспыхнул. Но сдержался. Пробормотал:

— Мы хотим подать на орден его. Герой... Ты бы, брат, помог, куда надо документы его передал, — добавил он просительно.

Странно, раньше, в Жемчужном, Амантай поддержал бы отца. Сейчас он как-то по-другому увидел его рассказ и засомневался: «Стоили ли эти овцы жизни Ибраева Ербола? И вообще, какой тут подвиг? Ничего тут героического нет. Просто жалко парня. Он в общем-то был хороший. А отец все как-то по-газетному рассуждает».

Конечно, Амантай ничего не сказал. Нельзя влезать в разговор старших. А уж тем более спорить с ата.

Отец, чувствуя молчаливое несогласие двоюродного брата, принялся убеждать его по-своему:

— Без таких людей, без молодежи как мы можем выполнить установку партии о том, что в Казахстане должно быть сорок миллионов овец? Ты же, брат, сам в ЦК работаешь. Большой начальник...

Дядя слегка недовольно поморщился. Но прерывать брата не стал. Он сам знал, откуда растут ноги у всех этих инициатив и лозунгов. Изнутри видел, как готовятся эти постановления ЦК, обращения передовиков. Ему сейчас только казалось удивительным, что еще были люди, которые верили в казахстанский миллиард пудов хлеба, сданных Родине. В поголовье из сорока миллионов овец и прочую ерундистику.

Но, как человек восточный, сдержанный и прошедший большую школу партийной номенклатуры, он ничего не говорил, слушал брата и думал: «Какие сорок миллионов? Это только до революции было. С освоения целины все пастбища распахали. Где им пастись, этим овцам? Так выдвинули лозунг. А чем кормить — не знают. И миллиард этот наш вечно дутый. Вытащат все зерно из совхозов. На семена и то не оставят. Сдадут на элеваторы. Отчитаются. Награды получат. А весной и сеять-то нечем. Зато все газеты трещат про казахстанский миллиард». И он, отвечая своим мыслям, вслух произнес:

— Чтоб сорок миллионов овец прокормить, надо их не на пастбища гонять, а корма заготавливать, кошары строить.

— Вот и я о том же говорю, брат, нашему совхозному директору. Давай создадим молодежную ударную бригаду из выпускников школы. Направим их на заготовку кормов. Поднимем поголовье. А ему ничего не надо. Лишь бы на бумаге все было гладко.

Амантай слушал отца. Но за его казенными, затертыми словами видел свое, другое. Бескрайняя степь. Вот уж точное, хоть и затертое выражение. Бескрайняя. По ней идут большие трактора. За каждым привязан широкий стальной лист. На этих листах, нет, на плывущих по полю плотах стоят они, старшеклассники. Он, Шурка Дубравин, Толька Казаков, Андрюха Франк. Жара. Пыль столбом. Они на заготовке кормов. Подхватывают на ходу выскакивающие из бункера тюки прессованной соломы, складывают на своем стальном плоту. Ах, хорошо же было. Ребята...

И опять плетется отцовская речь. О совхозе, о надоях на фуражную корову, о поголовье... Амантай смотрит на братьев. Неужели дяде это интересно? И вдруг понимает, что отец его безнадежно, навсегда отстал. Что ни дяде Марату, ни ЦК, ни вообще никому это все уже не нужно. Все его идеи. Лозунги. Вера в коммунизм. И ему почему-то становится жалко отца. Жалко его переживаний. Его рвения донести до дяди какую-то свою правду. Жалко его старомодного костюма с пятнами. Его потраченной жизни...


 

* * *

Сегодня в самой большой аудитории на физмате, похожей на амфитеатр, выступает лектор-международник — как сказали Казакову в деканате, «по разнарядке от ЦК КПСС». Но Анатолий на эту лекцию опоздал. И когда появился на пороге аудитории, увидел, что все места в передних рядах уже заняты пестрой студенческой братией. Пришлось подниматься на амфитеатр. Там, наверху, он неожиданно обнаружил Валю Толстую. Она сидела, наклонившись над столом так низко, что ее большие красивые груди буквально распластались по крышке, а затянутый в коричневые вельветовые джинсы зад соблазнительно оттопыривался, вызывая у Казакова привычные фривольные мысли.

— Привет! Сколько лет, сколько зим! — брякнул Анатолий, плюхаясь на скамейку рядом с томной красавицей.

— А-а-а! Это ты! — Валентина повернула к нему ухоженное, красивое русское лицо с голубыми, но почему-то сегодня заплаканными, красными глазами. — Тебя сразу и не узнаешь. Вон какой стал!

Действительно, Казаков сильно изменился со времени их первой встречи. Густые, черные, слегка курчавые волосы, бакенбарды а-ля Пушкин и усы под Мулявина сделали его облик весьма запоминающимся, нестандартным.

— Валя! Ты чего? — спросил он ее.

— Да так! — нехотя ответила она, вытирая глаза белым платком и доставая привычным движением из сумочки пластмассовую пудреницу с зеркальцем.

— Лекция-то о чем? — еще раз потревожил он ее.

— Тема, кажется, называется «Об олимпийском движении...» то ли «в двадцатом веке», то ли «в современном мире», — прошептала она в ответ, припудривая нос.

— Ну и что он буровит?

— А я слушаю, что ли, этого козла?

— А чё тогда сидишь?

— В деканате сказали: «Лишим на месяц стипендии тех, кто не пойдет!»

— У-у! — промычал Анатолий.

— Гады! — Валентина проплакалась, теперь ее распирало негодование.

— Кто гады-то?

— Да эти! Плетут всякую брехню про Олимпиаду. «Свобода»! «Общественное движение»! А сами...

— Чё сами-то? — Анатолий уже привычно прислушался к ее словам.

— Да меня вчера приглашали в деканат. Там сидел такой плешивый. Куратор от КГБ. Ну и начали... Мы, мол, рекомендуем вам на время Олимпийских игр выехать из Москвы. Ну, я, конечно, им говорю: «На каком основании?» А мне в ответ: «У вас связь с иностранцем. С американцем. Мы знаем о ваших планах выйти за него замуж». Ну и все такое. «Это ваше личное дело. А вот Олимпиада-80 — дело общественное. И вам придется покинуть Москву, если вы не хотите иметь проблемы и неприятности в будущем».

Анатолий аж присвистнул.

— И что мне делать теперь, не знаю, — печально продолжила она. — Ведь мой Кларк должен приехать сюда, в Москву. Мы так хотели вместе посмотреть Игры. А теперь...

— А ты сходи на прием к ректору. Может, он посодействует.

— Да мне этот плешивый сказал, что все уже согласовано с ректором, — вздохнула она так, что белая грудь чуть не выпала из разреза. — Все студенты, и наши в том числе, направляются на обслуживание Игр. Через неделю начинают учиться. Танька, подружка моя, будет работать в ресторане в Олимпийской деревне, где спортсмены питаться начнут. Всех увидит! А меня заставляют уезжать. Кагэбэшники поганые...

Только что красавица Валюшка, надменная, как английская королева, рыдала, а тут на глазах наливалась ненавистью:

— Совок проклятый... Ненавистный...

И пока она шепотом поносила советский строй, партию и органы, Казаков вспомнил, как в прошлом году «разрабатывал» ее связь с американцем по заданию Маслова. И вот теперь, в преддверии лета, начинается реальная подготовка к двадцать вторым Играм. Вот и всплыла ее любовь.

«Ну да ладно. Что там буровит лектор?» Он прислушался к трескотне, несущейся с кафедры:

— ...Никакой бойкот со стороны империалистов не пройдет. Уже семьдесят стран мира заявили о своем участии в Олимпиаде в Москве. Заканчивается строительство и реконструкция...

Да, подготовка идет по всем линиям. Вчера он встречался с Масловым. КГБ старательнее всех готовится к Играм. Встреча была даже не на явочной квартире, а в специальном особнячке без вывески. Анатолию показалось, судя по обилию телефонов, что он попал в какой-то штаб, точнее, один из штабов комитета по подготовке к лету. Маслов был, как всегда, спортивный, подтянутый. Короткая стрижка. Лоб с залысинами. Только виски седые, что для его моложавого вида нетипично. Да лицо слегка осунулось. Так торопился, что начал обсуждать с ним дела без этих их церемоний. Да и что церемониться. Он, Анатолий Казаков, доверенное лицо, внештатный сотрудник.

— Мы уже давно готовимся! — возбужденно, поблескивая глазами, говорил он ему. — Ни семьдесят второго года, когда в Мюнхене палестинцы захватили сборную Израиля, ни семьдесят шестого, когда гимнастка Команечи из румынской сборной ушла на Запад, мы не допустим. Пусть не думают. Сейчас по приказу председателя комитета Юрия Владимировича Андропова идут постоянные тренировки антитеррористической группы «Альфа». Той, что первой отличилась в Афганистане. И диссидентам мы Олимпиаду использовать в своих целях, чтобы клеветать на СССР, не дадим. Сейчас их всех в Бутырки собирают. Подумать только, горсть народу, — Маслов презрительно сморщил губы, — всего-то человек семьдесят, а пытаются с такой силищей тягаться.

Он помолчал. Словно подумал: «А стоит ли продолжать?» Но, видно, случается, что и самых скрытных людей в какие-то моменты прорывает. Да и потом, он среди своих. Можно и погордиться:

— Народно-трудовой союз намеревался наводнить нашу страну своей литературой. В штабе НТС недавно выступал некто Андрей Редлих, так они постановили: «Ехать как можно больше. Везти в Советский Союз подрывную литературу. Клипы, кассеты, брошюры...» А мы их даже сюда и не пустили. Эмиссаров НТС прямо из нового аэропорта Шереметьево-2 на тех же самолетах, на которых они прилетают, отправляют обратно. Вот уж они возмущаются. Да и Москву сейчас почистим. Нищих, бродяг, проституток — всех отсюда выселят за сто первый километр. У нас сила. Пусть они не думают, что СССР для них проходной двор.

Конечно, не все рассказал Маслов Анатолию. Валентина не была ни бомжом, ни проституткой, ни диссиденткой. Но раз уж попала на заметку, то поезжай от греха подальше. Да что, она одна, что ли? Миллион москвичей на время Олимпиады будут отправлены в отпуск. Почти всех детей вывезут в лагеря. Студентов, которые не будут заняты на обслуживании Олимпиады, отправят в стройотряды. Их места в общежитиях займут гости столицы и сто пятьдесят тысяч милиционеров.

Найдется работа и ему, Анатолию Казакову. Он поинтересовался, что предложат ему. Но Маслов в этот раз промолчал. Только сказал, что его поставят на важный участок. А пока поручил одно дело среди студентов.

Лекция международника «от ЦК КПСС» тем временем подходила к концу. Народ уже начал задавать вопросы. Слышались гладкие, обтекаемые, внушительные фразы:

— Наша партия и правительство выделили значительные средства на проведение... Все эти спортивные сооружения останутся в Москве и будут использоваться по прямому назначению... В Олимпийской деревне поселятся московские очередники...


 

* * *

— Повернитесь спиной. Спустите трусы! Наклонитесь. Раздвиньте руками ягодицы! Так. Повернитесь ко мне лицом! — Строгая женщина-врач в белом отутюженном халате с вышитой на кармане синими нитками фамилией «Курдюкова» профессиональным взглядом хирурга окинула его мощную, мускулистую фигуру и принялась что-то записывать в его медицинской карточке.

Еще никогда в жизни Дубравин не казался себе таким маленьким, ничтожным и жалким, как на этой медицинской комиссии. Перебираясь по длинному коридору военкомата из одного медкабинета в другой, он сознавал необходимость происходящего и спокойно, терпеливо переносил все эти осматривания, простукивания, ощупывания, хотя чувствовал себя неуютно. Ощущал себя не личностью, а какой-то букашкой, параграфом в руках всех этих важных, занятых исполнением своей функции людей.

Дубравин впервые прямо столкнулся с советской государственной машиной в лице ее представителей и ощущал ее как равнодушно-бездушное, безликое существо, которому абсолютно нет дела до живого, думающего человека. Он еще не знал, что каждый советский человек в таких обстоятельствах чувствовал то же самое. И так оно было на самом деле.

Но он-то откликался на происходящее по-человечески, эмоционально. В раздрызге подсел к молодой, красивой, черноволосой медсестре-казашке, которая мерила давление и сидела рядом в этом же кабинете. Одна мысль о том, что она видела сейчас всю эту унизительную процедуру осмотра интимных мест, бросила его в жар. И пока сестра в белом коротеньком халатике мягкими, ласковыми руками обвивала его мускул эластичным плотным рукавом прибора, он чувствовал бешеное сердцебиение.

— Сто шестьдесят на сто двадцать, — равнодушно сказала сестра рядом сидящему доктору. Посчитала пульс: — Восемьдесят! Много. Сделайте десять приседаний!

Он сделал. Она снова посчитала пульс. И что-то записала в его карточку. А потом перевела взгляд узких черных глаз с карточки на него и заметила:

— У вас повышенное давление! Отчего бы это? Может, вы вчера злоупотребляли?

— Не-е-ет! Что-то я просто разволновался. Сам не знаю почему. Может, оттого, что все так непривычно, — пробормотал Сашка, торопливо забирая лежащую на столе наполовину исписанную медицинскую карточку. Он чувствовал какую-то еще неясную тревогу, поселившуюся где-то в груди, рядом с сердцем.

А народ все шел и шел. И в основном качественный, молодой народ: худые, длинные подростки — выпускники школ; крепкие, мускулистые ребята-спортсмены; была даже парочка солдат-срочников, решивших продолжать службу курсантами.

Он нормально прошел окулиста, кожника, еще нескольких специалистов. И в общем-то понемногу стал успокаиваться. Последняя инстанция. Кабинет, где заседает медицинская комиссия. Стол. За ним — три человека. В середине — пожилой седовласый доктор с одутловатым лицом и мешками под глазами. По краям — врачихи. Старая, с черными, но припудренными сединой волосами еврейка, а с другой стороны — стерва, как определил для себя Дубравин, едва взглянув на нее.

— Так-с! Посмотрим, каковы ваши показатели, юноша! — произнес седовласый доктор, снимая с носа круглые очки. Видно было, что председатель комиссии настроен благодушно. — Да у вас повышенное давление! Врач пишет, что может быть психоневрологическая дистония. Это плохо!

— Это случайность, доктор! Я просто что-то разволновался в тот момент... Вот оно и подскочило...

— Но это полбеды! — тощая, носатая, с красным лицом стерва, заместитель главного врача, как было написано на бумажной табличке, стоявшей на столе, подсовывала доктору какую-то бумажку с анализами. — Вы видите, Владимир Григорьевич? У него еще и белок в моче.

— Спортсмен? — полувопросительно, полуутвердительно спросил главврач Сашку.

— Да, занимаюсь борьбой дзюдо, — с гордостью ответил тот, расправляя плечи. — Недавно были соревнования областные. Я выступал...

— Всегда с этими спортсменами проблемы, — неожиданно оторвалась от разглядывания бумажек пожилая.

— Да здоров я! Что вы, не видите, что ли? — в отчаянии воскликнул он.

— Ну, что будем делать? — беспомощно развел мягкими ладонями главврач.

— Я на себя ответственности не возьму! — вякнула носатая.

— Не годен! — добавила вторая.

Главный вновь с сожалением развел руками.

Сашка еще пытался что-то говорить, доказывать им. Напрасно. Тем более что дверь уже приоткрывало, ломилось следующее молодое тело...


 

* * *

В газету он тогда написал. В ту самую многотиражку «Домостроитель», где еще осенью напечатал свои стихи о стройке: «Стройка с тройками нас принимает, жить же учит на пять...» и так далее.

Неожиданно его заметка вышла в свет. Она называлась «Очередь на конвейере». Правда, в ней ни слова не было о том, что бригада Мукашева имеет преимущества, что ее тянут в передовые. Просто в двух абзацах рассказывалось: «...из-за неполадок в формовочном цехе Алма-Атинского домостроительного комбината замедлилась сборка экспериментальных домов новой серии».

Когда очередную кипу газет, привезенных в вагончик, бригада разобрала на самокрутки, к нему подошел сварной Мишка Зарубин и ткнул грязным пальцем в заголовок на первой полосе.

— Гля, Дубравин, — он впервые назвал его по фамилии. — Это ты, что ли, написал?

— Чего написал-то? — удивился не на шутку тот.

— Ну, что мы стоим из-за панелей. Не ожидал я. Молоток!

Сашка выхватил у него номер, жадно уставился в подпись. Внизу и правда стояло жирно: «А.Дубравин, монтажник СМУ-2». Он несколько раз подряд прочитал написанное. Набранный шрифтом текст был каким-то чужим, официальным. Кроме того, в редакции от себя добавили несколько высокопарных предложений типа «Идя навстречу...», «Бригада взяла повышенные социалистические обязательства...», «Партия учит нас...».

Конечно, ничего подобного сочинить он никак не мог. Но подпись стояла. И Сашка был явно польщен тем, что его талант заметили. Даже бригадир дядя Вася как-то по-новому взглянул на него, когда однажды на стройке появилась корреспондентка «Домостроителя» и спросила его:

— А где наш внештатник?

Дубравину корреспондентка не особо понравилась. Такая толстенькая кудрявая девушка в синем беретике, беленьком плаще и каких-то высоких шнурованных ботиночках. Он представлял себе корреспондентов несколько по-иному. Как в фильме «Журналист». Молодые, красивые, умные мужики из другой, недосягаемой жизни. А эта девчушка такая же, как и он сам, простоватая.

Но то, что она предложила ему сходить в редакционную кассу за гонораром, его чрезвычайно обрадовало. Пятнадцать рублей — неплохие деньги. Тем более за два абзаца в тридцать строчек.

Жизнь продолжалась. Впереди диплом об окончании ПТУ. А с ним профессия. Уже в восемнадцать лет что-то есть в руках.

А летом поступит в университет. На исторический факультет. Он, правда, хотел себя попробовать в другом. В психологии. И даже сходил после провала в военкомате медкомиссии в приемную пединститута. Но разговор там получился какой-то странный.

— Вы набираете группы по специальности «Психология»? — спросил он женщину в приемной декана факультета.

— Да, у нас набирают. Но мы принимаем на этот курс только коренных жителей республики! — приветливо ответила она. — И направляем их для дальнейшего обучения в Москву, другие крупные города. А вы же не казах?

— Как видите!

— Ну, тогда вам к нам дорога заказана.

— Так что, я человек второго сорта, получается? — начал возмущаться он.

— Я ничего не знаю! — тоже повысила тон она. — У нас есть разнарядка. Есть приказ министерства. Вот туда и обращайтесь, — и отвернулась, давая понять, что разговор окончен.

Так что на семейном совете решили: исторический.

Но сегодня он достал из ящика странное послание. Военкоматовскую повестку: «Вам необходимо явиться в Калининский районный военный комиссариат... При себе иметь следующие документы: военный билет (или приписное свидетельство), партийные документы, паспорт».

Все чин чинарем. По-взрослому...

Этот серый листок с синими печатями странно озадачил его: «С чего бы это они меня вызывают? Восемнадцать мне только через три дня исполняется. Вроде в армию еще рано. Разве что осенью. Значит, это наверняка связано с военным училищем. Точно! Может, у них куда-нибудь получился недобор? Вот и вспомнили обо мне. Ура! Надо срочно туда мчаться. Теперь-то я не оплошаю. Пройду!»

Врачи были те же. Но состав призывников другой. Во-первых, разных возрастов. От восемнадцати до двадцати восьми. Во-вторых, по многим лицам было видно, что эти «университетов не кончали». Да и не собираются. Много было ПТУшников. В одном из закоулков военкомата Сашка неожиданно наткнулся на Витьку Палахова. Тот сидел в одних трусах на скамеечке перед кабинетом хирурга и, глядя ясными, наглыми глазами на стоящего перед ним длинного, худого, растерянного парня, поучал его:

— В этот кабинет надо входить так. Открываешь дверь. Поворачиваешься спиной. Снимаешь трусы. Наклоняешься. И задом заходишь.

Длинный парень, по-видимому деревенский, сомневаясь, оглядел лица сидящих рядом с Палаховым. Но все серьезно-утвердительно закивали ему в ответ. Он постоял, вздохнул. Ну, что поделаешь. Задом так задом. Открыл дверь. И пошел.

Через секунду из-за двери раздался дикий крик. Парень вылетел как ошпаренный, натягивая трусы.

В коридоре гогот:

— Ну, ты, Чемолган, даешь!

— Га-га-га!

— Ха-ха-ха!

Дубравин подошел к Палахову.

— Привет, старик! — Витька, чуть не падая со скамейки, все еще хохотал. — Ты видел его? Задом! Задом! Снял штаны. И пошел. Во дуб! Надо же таким быть! — Он слегка успокоился. — Тебя тоже берут?

— Ну да, вызвали! — поморщился Дубравин.

— Вместе, старик, в десанте служить будем!

И снова, как и месяц назад, тот же последний кабинет. Та же медкомиссия в полном составе. Пожилой седовласый доктор с одутловатым лицом и мешками под глазами. Старая, с черными, но припудренными сединой волосами. И та стерва. Но разговор получился совсем другой.

— Годен! Без ограничений! — произнес доктор, заглянув в его бумажки.

— Как же годен? — удивился Дубравин. — Ровно месяц назад меня не взяли в военное училище. Вы же сказали «психоневрологическая дистония». Белок в моче. Вот ваша ассистентка, — он кивнул на стерву, — нашла. А теперь — годен. Где же правда? Там или здесь?

— Так то военное училище! — встряла носатая. — А это армия.

— Ничего не знаю! — сердито проворчал главный. Чувствовалось, что ему неудобно.

Его поддержала стервозная:

— Может, тогда и было что-то, а сейчас нормализовалось.

Главный слегка помедлил и повторил еще более рассерженно:

— Ничего не знаю! Вот карточка. Написано везде: «Здоров». Будешь служить!


 

* * *

Вода в озере наконец-то прогрелась настолько, что можно было купаться и самым маленьким. Июльское солнце каждый день золотило подсыхающую траву по берегам, путалось в ветвях танцующих на лужайках берез. Здесь, у озера, они действительно были особенными. Их белые стволы, в отличие от обычных, изогнуты, изломаны по какой-то необъяснимой причуде природы. Они то стелются прямо над землей, то взмывают ввысь, к синему высокому летнему небу. Отдыхающие группами и поодиночке располагаются в этой живописной роще на берегу, используя березы в качестве скамеечек, подставочек.

Сегодня на озере купальщиков как пчел в улье. На зеленой травке меж березок расположились на покрывалах и полотенчиках, взятых из дома, друзья. Толик Казаков, сбривший недавно усы и бакенбарды, чтобы не смущать ими родителей, сидит по-китайски, поджав ноги, и раздает карты окружающим. Галинка Озерова пристроилась в тенечке, чтобы не обгореть на солнце. Людка Крылова в открытом купальнике, наоборот, вылезла на самый солнцепек. Только нос закрыла белой бумажкой да надела большие темные очки. Андрей Франк то и дело откладывает карты в сторону, чтобы снять еще один кадр. Он отбегает с «Зенитом» на несколько шагов и дает разнообразные команды:

— Так, всем смотреть сюда. Сейчас будет птичка. Не. Толюня, ты поближе, поближе к девчонкам сядь. Вот так. Внимание! Чи-и-из!

Зеленоглазая круглолицая русская красавица Валентина Сибирятко возвращается от воды и вдруг брызгает на всех из пластмассовой бутылки. Раздается девичий визг, писк:

— Ой, моя прическа!

— Валька, дура, что ты делаешь?

— Холодно же!

Валентина в ответ мотает мокрой головой. Брызги в стороны. Прозрачные капельки падают на разморенные жарой тела.

Не приехал Амантай Турекулов. Он работает каким-то инструктором при казахстанском штабе студенческих строительных отрядов. Нет Шурки Дубравина — он служит в армии. А так все на месте. Лежат. Балдеют. Купаются. Вспоминают друзей. Разглядывают других отдыхающих.

На дороге, что находится недалеко за березками, слышен треск. Через минуту появляется синий трактор «Беларусь» с тележкой. Приехали искупаться деревенские. За рулем их одноклассник Колька Рябуха. Он с усами, но почему-то обрит наголо. В прицепе сидят по-прежнему могучий, как индеец, загорелый Коська Шарф, рядом с ним Толька Сасин, больше известный под прозвищем Комарик. Его конопатая, как сорочье яйцо, физиономия расплывается от радости.

— Ой, кого я вижу! — он встает в кузове тележки в позу «ку» и разводит руки в стороны. — Пацаны приехали. Коська, Рябуха, идите сюда! Поздороваемся! Ну, как вы там, в городе? А? Небось зажрались. Своих не признаете. А Шурки нету, что ли? — Он спрыгивает вниз. — В армии? Ах, елки-палки. О, мы с ним в прошлом годе повоевали здесь. Зверьков учили как следует. Наваляли им. Ну, чё вы сидите? Давайте выпьем, что ли?

— Да нечего вроде выпить-то, — заметил Колька Рябуха.

— Да ты чё? Коська, давай на трактор. Слетай в магазин. Одна нога здесь, другая там. Скажи Вальке-продавщице, что пацаны приехали. Пусть в долг дает. Я потом отдам.

— Да она нам в прошлый раз сказала, что больше не даст.

— Брось! Дуй, я тебе говорю!

Комарик сбрасывает с себя брюки, майку. Присаживается на траву рядом.

— А вы, девчонки, как поживаете? Женихи-то уже есть? А мы вот тут, в деревне остались... Урожай убираем...

Из-за кустов появляется беленький, тоненький Вовуля Озеров. Дурашливо достает из кармана треугольный конвертик с синей печатью, размахивает им:

— Галка, тебе письмо!

— От кого? — В огромных глазах Гали тревога и надежда.

— Не знаю! Обратный адрес: войсковая часть 42 641. Танцуй, Галка!

— Ну, Вова, перестань! Дай сюда!

Но Вовуля дурачится, подпрыгивая, машет письмом перед ее носом. Она несколько раз пытается выхватить письмо, но он уворачивается. Приходится уступить. Народ рассаживается, начинает хлопать в ладоши, запевает почему-то «В лесу родилась елочка», хотя сейчас далеко не Новый год. Покрасневшая Галя несколько раз проходит по кругу, покачивая тоненькими бедрами...

Выручает Крылова. Как молния вскакивает, выхватывает треугольник из руки Вовули, смотрит на знакомый почерк и военный штамп. Передает письмо Галине. Озерова присаживается в сторонке. Нетерпеливо разрывает конверт: «Любимая...» Горло перехватывает уже привычная волна радости, счастья, тепла. Краснея, Галя читает его признания.

Людка, сидящая в кружке с картами в руках, вздыхает, глядя на нее, счастливую. Эх, писал бы он ей так, как Галке! Господи, что бы она только не отдала в жизни, чтобы он написал ей такое письмо! Андрей Франк хмурится. Печально смотрит на Галку. У него ведь вся комната в общежитии оклеена ее фотографиями. Эх!..

Казаков не выдерживает первым.

— Ну что, Галь, пишет наш защитник? — спрашивает он с чувством легкой иронии и одновременно живого интереса.

— Автомат уже получил? — добавляет Вовуля.

Она отрывает счастливый взгляд от письма и старается отвечать как можно спокойнее:

— Пишет, что сейчас в учебке на пять месяцев. А потом их распределят по частям. Уже когда присвоят звания этих, как их, сержантов...


 

* * *

Однажды к Богу пришел человек и взмолился:

— Господи! Ты возложил на меня слишком тяжелый крест. Не могу я его носить по жизни. Жена злая. Работа тяжелая. А я сам болен и немощен. Помоги! Освободи!

— Ну что ж, — ответил Господь. — Поставь свой крест вон там, в уголке у оградки. И пойди поищи какой-нибудь другой. Поменьше. Да возьми хоть вон тот.

Схватил человек новый крест. Обрадовался, что меньше. А крест оказался весь в колючках. Искололся человек до крови и опять взмолился:

— Господи, что ты мне дал? Еще тяжелее!

Господь ему в ответ:

— Возьми любой другой.

Стал человек примерять кресты. Тот хоть золотой, да чересчур тяжелый. Этот грязный. Третий длинный. Так и проходил целый день. Но ни один ему не подошел. И только под вечер увидел в уголке подходящий. Обрадовался. Взял его:

— Это по мне! Прямо в самый раз.

А Господь ему в ответ:

— Так это ж твой крест, который ты утром оставил!

Комментарии 1 - 0 из 0