Что скажет рыба?

Михаил Михайлович Попов родился в 1957 году. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор двух сборников стихотворений и более двадцати книг прозы. Лауреат премий Правительства Москвы, им. Ивана Бунина, им. Андрея Платонова, а также журнала «Москва» за повесть «Кассандр», опубликованную в № 9 за 2007 год. Член Союза писателей России. Живет в Москве.

И снился мне кондовый сон России, что древо жизни вечно зеленеет.
Ю.Кузнецов. И.Гёте

1

Безвидная, холодная пустота, не определить, где верх, где низ, и главное — некому определять. Даже случайно оказавшийся здесь ангел поспешил бы поскорее миновать эти места.

Но — чу!

Тонкий, протяжный звук, царапина на глади безмолвия.

Случайность?

Нет, опять царапнуло в том же месте. Но главное, неподалеку как будто провели мокрым пальцем по невидимому стеклу — то ли писк, то ли присвист.

И вот уже несуществующий ангел летит поперек своего прежнего пути, и под ним слышатся разные звуки, можно даже сказать — голоса. Они рассажены в темноте на примерно одинаковом расстоянии друг от друга, и каждый тянет свою песню. Кто потише, кто-то побойчее. Когда это началось, сколько будет продолжаться?..

Но вдруг в холодной, однообразной пустоте появилось непонятного рода просветление. Светлело быстро, и вот уже понятно в чем дело: луна. Она всплыла над горизонтом, и обнаружилось, что там, внизу, не что иное, как водная поверхность, а доносящиеся снизу звуки не зарождаются сами собой, как духи из ничего, а доносятся с неподвижных длинных лодок, лежащих на серебрящейся воде в сотне метров одна от другой. В каждой десятка по два неподвижно сидящих людей.

 

2

— Да, нынче на каждой лодии свои мелодии. У нас певца не лишают лица. Песня может быть и старинная, и стильная, лишь бы рыба была обильная. Певец может и не владеть словом, лишь бы лодия была с уловом.

Невысокий коренастый человек в синем кафтане, красных сафьяновых сапогах и золотого цвета шарфе прогуливался по просторной светлице с низким потолком. Каблуки то звучно постукивали по выскобленному деревянному полу, то мягко тонули в рукодельных половиках, крест-накрест покрывавших пол.

На лавках, стоявших по периметру вдоль бревенчатых стен, теснилась кудрявая голубоглазая молодежь, облаченная по большей части в простые домотканые белые рубахи и сарафаны. Девки и парни сидели отдельно, как будто пришли на танцы, но в данном случае никто ни о каких танцах явно не помышлял. Все следили за перемещениями ярко одетого мужчины и, даже когда он ничего не говорил, хотели что-то высмотреть в его лице. Оно было немного неправильной формы, очень бледное, с густыми бровями над глубокими глазными впадинами. Поэтому всегда оставалось ощущение, что он в глубочайшей задумчивости. Когда он обращал на кого-нибудь свой взгляд, то одаренного его вниманием слушателя охватывала сладкая оторопь.

— Когда-то, еще во времена ранней юности нынешнего нашего князя Добрыни, было сделано это послабление. Прежде всем певцам на всех лодиях строго-настрого наказывалось исполнять стандартный, раз и навсегда утвержденный репертуар. Вместе с отцом Добрыни эти творческие кандалы канули в прошлое. — Бровастый сделал паузу, чтобы убедиться: его слова доходят до слушателей. — Отмена старого закона стала, надо признать, большущим шагом вперед. Но после первого верного шага второго не последовало. Все остановилось-заморозилось. «Что нам бури, что нам мели, будем петь, как раньше пели». Все вы знаете эту певческую присказку. Нынешние наши певуны произносят ее кто всерьез, кто с иронией, а кто и с циническим подмигиванием и отступаться от такого положения дел и не помышляют. Так им проще, не надо расти над собой, расширять кругозор, а гребец терпи в ночи.

Красные каблуки перешли в очередной раз с половика на пол, и в их поцокивании отчетливо послышалась непримиримость. Слушатели переглянулись при слове «кругозор», так же как прежде при словах «стандартный» и «репертуар». Но быстро сообразили — слова хоть и непонятные пока, но, видать, нужные.

— На том примитивном основании, что рыба-де в сети как перла, так и прет и посему не голоден народ, они не собираются ничего менять и запрещают себе пенять. Да вы обратите внимание — во что превратился наш язык. Ни одного человеческого словечка, по каждому поводу примитивная, созвучная по последним слогам прибаутка-поговорка. Нет такого занятия в нашей жизни, которое бы не описывалось заранее готовой, невесть когда и невесть кем сказанной поговоркой. Мы-то думали, что это у нас искусство от наших певцов идет в народ, а на самом деле это смерть этого самого искусства. Отсюда страшная леность мысли и косность ее. А от стоячей мысли идет и стоячая жизнь. Для того ли мы появились на свет, чтобы в тысячный раз протараторить дедовские присказки и кануть?!

Тишина стояла в помещении страшная.

— Кстати, это созвучие слогов по-научному называется рифма. Но это так, просто термин. Но им и другими научными терминами, как рапирами, мы проткнем сухой, тухлый рыбий пузырь, в котором принуждены задыхаться. Мы вырвемся из нашей вековой дремучести на просторы современной, да просто реальной жизни. И уже делаем это! Жизнь не стоит на месте. Вы поглядите вокруг, вы поглядите на себя. Вот ты, Лука. Давно ль был от горшка ты полвершка, а ныне умник-разумник, да тебе не одну лодию в управление, давай целую флотилию.

В середине самой густонаселенной лавки сидел юноша с узким лицом, зачесанными редкими волосами и в сером кафтанчике, который он носил по жесткому настоянию отца своего, первого государственного министра боярина Горыни. Отец сам не любил выделяться и сыну заповедал ту же манеру поведения. Парень смотрел на выступающего восторженными глазами, впитывал каждое слово, и внутри его совершалась некая стремительная и мало кому понятная работа.

— А взять хотя бы нашу Сиклитинию. Ведь раньше в сторону моря она не смела даже и взглянуть. «Рыбачество — мужское только дело, а женщина всего лишь только тело должна свое хранить для рыбака, когда притянет он издалека свою холодную и мокрую добычу». Все, дальше я фигню эту кавычу. Повторяю: время идет, и жизнь диктует новые требования. Верю, уже скоро мы сможем увидеть некоторых жен не только за плетением сетей, на нудных луковых прополках и муторных общественных засолках. Они вон в массе интересуются, чем дышит их страна — Лукоморье. И главное не в этом, а в том, что женщина осознает свое право голоса. Нет, разумеется, пока ей не дают следить движение косяка. Но уже сейчас, я считаю, ей не запрещено высказать свое мнение по поводу, скажем, какого-нибудь из наших мастеров песенного жанра и отечественного слова!

Рыжеволосая, остроносая, очень напоминающая собою стерлядь в платочке, Сиклитинья наклонилась вперед, стараясь не упустить ни единого словечка.

— Ведь и на берегу мы иной раз в праздник распеваем сочинения наших плавучих артистов. И вот тут прошу обратить самое острое внимание: былины одних нам нравятся, и сильно, а былины других никто и вспоминать не желает, не то что слушать.

Слушатели стали стремительно переглядываться — простая эта мысль всех просто пронзила. А ведь так и есть, говорил каждый сам себе. Одни поют — заслушаешься, другие — так себе, а третьи вообще бы лучше молчали!

Дальше хозяин светлицы просто бросал лозунги в толпу, даже не слишком заботясь о логическом их обосновании.

— Язык — это народ! Мы есть то, что мы говорим! Мы рождены, чтобы сказать правду!

 

3

Бревенчатый детинец князя Добрыни располагался на приплюснутом холме, окруженном старинным и каким-то приблизительным частоколом, ибо не было особой нужды тратиться на поддержание его в грозной исправности. От вечно распахнутых, растрескавшихся, косо висящих ворот уползали в сторону берега кривые переулки, заросшие вдоль заборов пыльной крапивой и репейником, застроенные деревянными, по большей части невзрачными, а то и фасонистыми одно-двухэтажными домами, приземистыми лабазами да рабочими сараями, где мастерили, ремонтировали, конопатили знаменитые лукоморские лодии — ходкие, грузоемкие, остойчивые лодки, испокон веку составлявшие флотилию — кормилицу прибрежного здешнего народа.

Крупных строений, кроме детинца, в бревенчатом скопище наблюдалось не много. В северной части выделялось «Кормило» — роскошный по местным меркам трактир, где собирались вечерами в межпутинное время лучшие люди Лукоморья: кормщики — несомненная элита плавучей корпорации, рыботорговцы, люди из рыбнадзора и нечастые иноземцы. Здесь не только вкусно и обильно ели, но и до известной степени прокладывали курс лукоморской политики.

Ближе к южной оконечности располагалась «Самобранка» — заведение, тоже связанное с пропитанием и политикой. Однако совсем в другом роде. Устроенное исключительно на казенные деньги, оно собирало в своих далеко не роскошных залах публику простую и, даже можно сказать, негодящую. Разных природных калек, отбившихся от своей лодии по увечью или какой другой хвори рыбаков, лентяев по убеждению (имелись и такие, но и для них находился кус рыбешки). В «Самобранке» кормили всех, но при одном условии: получатель пайка обязан был во всеуслышание, однозначно и неоднократно заявить, что стыдится своего нахлебнического поведения и в принципе хотел бы найти более достойное место в жизни.

Утренний доклад князь Добрыня принимал за утренним чаем на веранде своего деревянного дворца. Сиял большой медный начищенный самовар, окруженный вазочками с вареньем, сушками, пряниками, медом, моченой морошкой. Из пузатого заварочного чайника в красных маках горничная Устиньюшка наполняла княжескую чашку. Добрыня, большой, полный, русобородый дядька в стеганом халате, тоже сиял. Утро обещало славное продолжение дня. К батюшке-правителю вернулся царь настроения — аппетит. Вернулся после разговора с любимой дочурой, хорошего разговора. Папина любимица Любава, девушка небестолковая, но своенравная, кажется, решила взяться за ум. Ее, признаться, немного избаловали, как это случается, когда ребенок в семействе один и потому любимый сверх всякой меры. Супруга Добрыни скончалась, когда Любаве исполнилось всего шесть годков, и основ правильного домашнего женского воспитания заложить не успела. Лукоморские девушки росли трудолюбивыми, чадолюбивыми и беспрекословными. В данном случае традиция нарушилась. Княжеская дочка должна была являть собою пример послушания, однако не являла. О чадолюбии пока речь не шла, женихов приемлемых на горизонте не просматривалось, в сопредельных государствах сыновей подходящего возраста не находилось.

Мамок и нянек Любава третировала и, будучи от природы особой хитрой и быстрого ума, всегда умела представить дело так, что мамки и няньки оказывались сами во всем виноваты. Систему воспитания выбирала она себе сама. Дольше, чем это считалось нормальным, играла в тряпичные куклы, наряжая в странные платья собственного измышления. Домашние решили — станет портнихой. Чем не занятие для девы. А она вдруг возьми и займись гарпунным делом. Нашла где-то в саду увесистую палку, примотала к ней пояском собственного платья железный прут и давай с размаху крошить кору садовых карагачей. Мало того, что занятие это не женское, но еще и иноземное. Появились даже опасения — не дефективен ли ребенок. Отказались от рыбьего жира и добавили в рацион растительных витаминов с пригородных огородов. Благодаря ли корректировке диеты или по другой причине княжна сразу и вдруг перешла к отчаянным отплясываниям с приглашенными подружками в задних палатах, налегала на хороводное дело в дворцовом дворе и даже заставляла разжигать костры, а отроков из охраны — сигать через них. Ходили даже слухи, что, когда никто из домашних особо не присматривался, она и сама была не прочь поиграть с огоньком. При каждой встрече Добрыня обнюхивал дочку в поисках горелого запаха, упрекал и заклинал остепениться.

Ни о рукоделии, ни о чем подобном и слышать не хотела. Батюшка неоднократно и регулярно пенял ей — мол, надо бы взяться за ум, все вон девки сидят себе по домам. Он имел в виду, что лукоморочки в ее возрасте что-нибудь плетут, вышивают, соревнуются друг с другом в спроворивании разных ушиц и фаршмаков. Ладно, сказала, возьмусь. За ум, папа, так за ум! Но очень скоро Добрыня пожалел об этом.

Надо сказать, что Лукоморье той поры придерживалось устной традиции. Лишь некоторые купцы да писцы рыбных складов ведали цифирь и сопутствующие учетные и перечислительные словечки. Основная масса народа и стоящая над ним власть взаимно обходились звучащим словом, и от этого не создавалось никаких неприятностей и недопониманий. Рыбак сказал — рыбак сделал. Но о том, что есть такая форма хранения ума, как книга, отдельные личности конечно же знали. Например, Горыня — первый боярин и министр Лукоморья. Он и сам кое-что почитывал, но укромно и с видом явного отвращения, чтобы не вводить в сомнение представителей народа и дворовых. Добрыня знал об этой особенности министра, но относился к ней снисходительно, считая, что Горыня совершает что-то вроде подвига во имя государства и своего князя. Как тот врач, что прививает себе хворь, дабы посмотреть, как она скажется на организме.

Так вот Любава велела доставить себе именно книги. И засела за них, и нешуточно. Тут сразу образовалось несколько проблем. Во-первых, книжки обходились недешево, какие-нибудь «Планиметрия» или «Приручение слонов» стоили по два воза наваги каждая. Вторая проблема заключалась в том, что писаны книги были на чужих языках. Любава скоро перехватывала иноземные слова и могла спокойно балакать с иноземным гостем чуть не с первой минуты знакомства. Уверенность, что у нее все получится, настигла ее в тот момент, когда она беседовала у дворцового колодца с родовитым кито-боем Форте, прибывшим из соседнего китового герцогства для лечения. Он повредил дома печень тамошним адским ромом и рассчитывал поправить ее мягким лукоморским пивом. Они так славно разговорились с княжной, помогая друг другу жестами и улыбками. Любава шутливо покалывала иноземца своим самодельным гарпуном, и они хохотали до слез. Княжна решила — книжки так же станут ей улыбаться во все свои шрифты, стоит ей только открыть крышку.

Гостя, как водится, не оставили без участия, он устроился по протекции княжны на одну из лодий певцом, как «весьма сладкоголосый инородец». Гребцам сначала это показалось немного странно, а потом пообвыклись.

А Любава обложилась томами и томиками и упорно пялилась в них целыми часами, приводя дух батюшки в томление и тревогу.

Министр-боярин, желая помочь наследнице, предложил в помощь своего сына Луку, обученного нескольким видам азбуки. Но серого Лучка она с негодованием отвергла, вкрадчивый вьюнош в неприметном кафтанчике был Любаве противен.

Очень скоро гордая девица поняла, что покусилась не на тот кусок, а отступить сразу — стыдновато, вот и пошло утомительное выдерживание характера. Часами и днями просиживала княжна, не ожидая рожна, расстраивая князя продолжением безобразия.

Добрыня потерял аппетит. На вопрос, зачем ей это чтение, надрывное и непрерывное, она спрашивала: неужели ты, папочка, против образования и хочешь, чтобы я осталась неотесанной? Аргументы вроде того, что мы, князья лукоморские, не один век уж проживаем без книжной премудрости и весь рыбный флот держится на устном предании-воспевании, Любаву не убеждали. Она говорила, что нынче другие времена на дворе и по старинке жить нельзя. Дети всегда говорят это родителям, и родители никогда не знают, что на это ответить.

Посоветоваться правителю было не с кем, кроме своего верного и первого министра Горыни. Тот, конечно, человек государю преданный, но на княжну обиженный за упорно отвергаемого сына. Он не стал совсем уж успокаивать хозяина — мол, побесится и перебесится. Сказал, что опасность реальна — дух дурного времени немного шумит в подрастающих душах по всему Лукоморью. Да, что-то вроде моды какой-то появилось на абстрактное знание и отвлеченное умствование.

У Добрыни вслед за аппетитом пропал и цветущий цвет лица. Горыня сказал, что дочку корить не надо, это только усугубит положение.

Пороть поздно, запрещать бесполезно. Так что делать, Горынюшка? Терпеть, батюшка. И надеяться, что увлечение поверхностное. Княжна покажет своим подружкам, что современная она, а батюшке — что независимая она, и насморк характера пройдет.

 

По совету министра князь начал ласковее отзываться о книжном знании и даже выдавил из себя слова какого-то поощрения в адрес дочкиных теперешних занятий. И помогло. Намного меньше азарта и вызова сделалось в поведении Любавы. И разговаривать с ней стало возможно. Она даже выслушала робкую нотацию отца: ты не просто так девица, а девица, на которую все Лукоморье дивится. Ты прядешь — и все прядут, ты поешь — и все поют.

— И чего ты от меня, папенька, хочешь? — напрямик спросила Любава.

— Ты вспомни наше имя родовое — Не-китичи. Это соседи наши кита промышляют, а мы всегда на рыбе держались. На поддержании порядка добычи, правильном засоле и справедливом распределении ея. Забывать об этом нельзя, и нельзя дать забыть об этом людям.

— Так ты что, хочешь, чтобы я в море пошла на лодии?

Добрыня заметил иронию, но сделал вид, что не заметил:

— Нет, конечно, доченька.

Но объяснил, что с ее стороны все же необходима небольшая демонстрация того, что она порядок жизни в стране понимает и его придерживается.

— Мы не только правление осуществляем, но и служение.

— Ладно-ладно, эту песню я слыхала. Практически что от меня требуется?

— Можешь пока читать себе книжки, коли это импозантно.

— Не тяни, папочка, говори прямо.

— Тебе придется брать уроки ужения. Не в море, конечно, в пруду нашем садовом, но при стечении большого числа случайных свидетелей.

— Это все Горыня тебе напевает, серый змей.

— На то он и министр, чтобы советовать, а я — выбирать из его советов те, что получше.

Любава задумалась.

— Хорошо, два раза в неделю, не чаще. Это всё?

Добрыня помялся:

— Скоро лодии вернутся, а там, ты знаешь, вскорости и праздник плетения сетей. Раньше я тебя не просил, а теперь попрошу, вместе с кормчихами, на полчасика. Знаешь, как зауважают и прослезятся. Чистое умиление настанет в народе и равновесие в природе.

Любава прищурила глаз и покусала губы:

— Ладно, папа.

 

Громко швыркая чай из блюдца, князь подмигнул министру, всходившему на крыльцо.

— Ну, чем порадуешь-опечалишь? Дайте ему блюдечко. Есть какая новость, скоро ли ждем добытчиков?

Горыня сел, расстегнул ворот серого кафтана, откинулся на спинку стула. Вытянутое, нездорового цвета лицо, во рту просматриваются разноцветные зубы, золото вперемежку с гнилью, на лбу большая горизонтальная морщина.

— Что ты всегда такой: право, будто с утра четыре луковицы сгрыз?

Добрыня любил пошутить на эту тему, пусть и неостроумно, да только всегда по существу. Благосостояние семейства Горыни Змиевича держалось на владении бескрайними огородными полями имения Ужова, что в окрестностях широкодеревянной столицы. Еще в незапамятные времена богатые рыболовы основали сильный, цветущий город и приняли под свое весло полунищие деревни, жители которых на скудной земле выращивали лук и прочую огородную зелень. Это было не воинственное подчинение, а что-то вроде брака по необходимости. Ибо нельзя же одно рыбье мясо есть, без всякого витамина. Да и при консервации морского продукта дары небогатых огородов приходились кстати. А ведь хочется рыбку не только на месте съесть, но и отвезти продать-обменять. Одной солью не обойдешься. Из этих слов — «лук» и «море» — и составилось название государства — Лукоморье. И по традиции, второй человек в стране — первый государственный боярин — обычно брался из деревенских богатеев, имеющих становище в селе Ужове. Что способствовало властному равновесию в стране и общему политическому добродушию.

В противоположность импозантному, колоритному князю, министр специально подчеркивал форменным обликом свою незначительность и отсутствие чиновных фантазий.

Чай он пил так же шумно и со знанием дела, как и его господин.

— Так что молчишь? Везде порядок и никакого раздрая?

Министр, закинув в рот большую щепоть морошки, доложил, что порядок не повсюду и не полный. Выявлено два случая измены, горячие рыбачки спутались с береговыми бездельниками, пока мужья ждут рыбьи косяки на ледяных волнах под восходящей луной.

Добрыня вздохнул. Очень он не любил этого — измену, нечестность, неблагодарность. Но по опыту знал — полностью искоренить не выйдет, как ни бейся.

Выяснилось, что и иностранцы чуть-чуть, а пошаливают на просторах лукоморской столицы. Два кито-боя учинили дебош в «Кормиле». И это не было новостью. У соседей сейчас «сухой закон» на время промысла, так они по извечной кито-бойной жадности своей до горячительного наведываются в тихую соседскую заводь. Пьют пиво жбанами и лежат в грязи кабанами.

— Высечь и выслать! — сухо велел князь.

Горыня кивнул и улыбнулся. Добрыня понял, что все положенное в данном случае уже или сделано, или как раз сейчас делается.

Некоторое время пили молча. Осушив третье блюдце, князь не выдержал:

— Ну а о нем чего молчишь? Что узнано, что разведано?

Горыня поставил блюдце на стол, застегнул пуговицу под горлом:

— Все, что возможно.

— Ну что? Он кто — иноземец?

Горыня отрицательно покачал некрасивой головой:

— Никак нет, свой, лукоморский.

— Ишь ты! И из каких?

Министр взял со стола сушку и надел на палец как кольцо.

— Купеческий сын, но из составных, а не из единоличных.

Это значило, что отец человека, о котором шла речь, не имел во владении целой лодии, а тем паче флотилии, а содержал одну на паях с товарищами.

— Зовут Конфузий, мать зовут Деменцией, померла совсем недавно, отец сгинул давно и звался сходно — Дементий.

— Странное имя — Конфузий, у нас таких вроде и не должно быть.

Горыня вздохнул:

— Отечество у нас не слишком обширное, но довольно населенное, и пожалуй что нет ничего в нем такого, чего бы не было.

Князь поиграл бровями.

— Конфузий... я бы стыдился такого прозвища.

Горыня взял еще одну сушку:

— При таком имени можно, конечно, стыдиться, но, однако, удобно и стыдить.

Добрыня тоже взял сушку:

— Кого стыдить? Ладно, пусть такое имя. а чем живет? Как я понимаю, рыбой не торгует.

— Да, рыбное их хозяйство захирело сразу, как захирела старушка его мать. Личных торговых способностей Конфузий этот не выказал. Но ему повезло, подвернулась торговля салом.

— Это как, Горынюшка, где же он сало ловит?

— А южные заезжие купчики из фирмы «Три хряка» как-то к нам проклюнулись, а он им подвернулся, и назначили его надзирать за лавкой. Он им задешево свой родовой дом под это дело сдал. Или, наоборот, сначала сдал, а потом назначили.

— А, понял. А зачем нам тут, среди здоровой пищевой традиции, такой холестериновый товар?

— А швы в лодиях смазывать, а волоки к складам натирать, когда суда груженые перетаскиваем, а и свечи на рыбном жире скверно горят.

— А и пусть тогда, и сало товар.

— Да, и заведение его поэтому называется «Салон».

— Красиво.

Горыня выпятил на мгновение нижнюю губу — ну, если тебе, батюшка, нравится...

— И что же, бежит к нему молодежь?

— Да бежит, батюшка.

— И чем привлекает он их? Сальности всякие лепит, а им бы зубы поскалить?

— К сожалению, нет. Лука мне врет: говорит, что вредного ничего он не говорит. А между тем докладывают мне, Конфузий этот правде, ни с кем не согласовав, учит.

Добрыня внимательно поглядел на министра:

— Правде? Правда и так вся известна. Ее у нас и по закону скрывать запрещено. Или есть все же такая правда, которой мы не знаем?

— Как сказать, государь. Правды много, и не всякий знает обо всей. И главное, не все хотят знать всю правду. (Добрыня замахал на боярина руками — мол, хватит с меня этих умственных выкрутасов.) Он учит, что вообще ничего, кроме правды, быть не должно. Но бросаться во все стороны за ней он считает неправильно, надо в главном месте ее, правду, отделить от неправды, и тогда само собой пойдет всеобщее обновление. Судя по всему, он решил взяться за нашу культуру.

— Что это?

— Сказки, легенды, песни.

— Да-а? И что он хочет от них? Одни люди поют, потому что умеют, другие слушают, потому что любят. Какую к этому можно еще правду добавить?

— Хочет он вроде как определить, все ли дельно поют, не халтурит ли кто.

— А как это можно определить, Горынюшка?

— Как я понял, с помощью новых слов.

— А что, старых не хватает?

— Старые, говорит, заскорузли, затрепались, а у него такие особые слова.

— Заграничные? — поднял князь бровь.

— Да как сказать... В общем, и да, и нет. На языке на нашем, но и не наши.

— Помилосердствуй, ума мне не вывихивай, мне не постичь такое.

— А молодежь, батюшка, думает, что постигает, и прямо рвется, чтобы ей эту новенькую правду указали, прямо чтобы в нос ткнули.

— По моему разумению, правды надо держаться, а не тыкать ею в нос.

Горыня кивал в ответ на каждое слово князя.

— Только у меня такое впечатление, что парни наши и девки словно впервые про такое услыхали. Рты пораскрывали и глаза повыпучили — и все его байки наизусть выучили. Я по своему Луке сужу, по этому домашнему ужу.

— И что Лука?

— Смотрит как на старого дурака.

Добрыня остановился:

— На тебя?

Боярин вздохнул.

Князь тоже вздохнул:

— Но, насколько я понимаю, это пока только слова.

— Да, батюшка, в словах-то все и дело. Конфузий старые слова бракует — надо, говорит, взять слова, не запачканные обиходом и заостренные на максимальную точность. Термины.

— Как-как?

— А еще желает, чтобы именовали его не только Конфузием, но и Терминатором.

— Вообще что-то неслыханное. И угрожающе так звучит.

— На самом деле ничего страшного. Терминатор — это всего лишь человек, применяющий соответствующие термины, для того чтобы суть каждого явления обозначить однозначно.

Добрыня заерзал в кресле и даже слегка застонал. Жили себе не тужили, а тут вдруг начнется вокруг точное обозначение сути разных там явлений! Это ж голова кругом пойдет, конец спокойной жизни!

— Что предлагаешь, советничек?

Серый змей чуть заметно улыбнулся:

— Я предлагаю его зарезать, пока не поздно.

Князь пару секунд смотрел на него выпученными от удивления глазами, а потом весело расхохотался:

— Шутишь!

Горыня сделался серьезен:

— Шучу, конечно. У нас такое невозможно.

Князь отхлебнул остывшего уже чая, и на него нашла вдруг задумчивость.

— А это не бабулька ли Лукерьюшка подсказки такие дает?

Горыня опустил глаза, он знал, что престарелую и некрасивую супругу его все считают ведьмой и поговаривают, что женился он на этой женщине куда старше его годами то ли по тайной необходимости, то ли из нехорошего расчета.

— Нет, государь, ты же знаешь, плоха она головой, куда ей замышлять.

— Все тараканы ей снятся?

Горыня горестно кивнул.

— Да, на все вопросы один ответ: шесть ног, шесть ног. Как в народе говорят — тараканы в голове.

— А может, она лекарство просит, есть такое, я знаю, «пять ног».

Министр поморщился, показывая, что разговор ему очень неприятен.

 

4

Возвращение флотилии из рыбного похода — в Лукоморье всегда праздник. Даже если улов не особенно богат. Главное, что вернулись все. А так бывает не всегда. Но что о худом вспоминать, когда нынче все исполать.

Лодии входили в гавань медленно, чинно, даже с особой осторожностью, как беременные. Еще издалека, по осадке, по виду и поведению кормщиков, можно определить главное — улов есть, и немалый. Так что веселье на берегу началось еще до того, как рыбаки достигли берега. Громче всех радовались рыбацкие женки. Они стояли немалой толпой в окружении снующих ребятишек и завивали воздух над собой платочками.

Чинно высились у главных сходней мужчины, в синих кафтанах, с белыми бородами, — рыбнадзор. Ветераны рыбацкого дела, выбранные за верность ремеслу, твердый характер и неподкупность для наблюдения за тем, чтобы не случилось какого злоупотребления при дележе добытого непосильным морским трудом.

Рядом дежурили сольдаты — охрана соляной почты, что доставляла в Лукоморье незаменимый консервант.

Неподалеку стояли писари и несколько стражников из ведомства Горыни. Власть показывала, что она есть, и вместе с тем демонстрировала своим скудным присутствием, что она уверена — беспорядков не ждет. Такое поведение власти понималось не как невнимание, но как доверие. Когда приключалось на море несчастье — касатка ли переворачивала лодию, или внезапный ледяной шквал губил моряков, — не то что министр, сам князюшка прибегал на пристань вместе со своим лекарем, прилюдно рвал на себе кудри и помощь не экономил.

Завсегдатаи «Самобранки» тоже толпились на берегу и тоже радовались. Их ожидала «щирая неделя», в течение которой они могли столоваться, не истязая себя самооскорблениями. И чем лучше улов, тем неделя эта будет продолжительней.

Похмелившиеся и еще не успевшие похмелиться иностранцы любили выйти на берег для встречи лодейного флота и негромко позлословить на тот предмет, что «один кит дает больше мяса, чем миллион рыб».

Нынешняя встреча отличалась от прежних тем, что в общей толпе выделялась группа людей, прежде никогда здесь не наблюдавшаяся. Это торговец южным товаром и независимый мыслитель Конфузий явился в окружении своих слушателей-единомышленников. Они держались вроде бы и обыкновенно, но притом чуть-чуть подчеркивая свою отдельность от общего собрания. В этом они даже, как ни странно, превосходили кито-боев с их привычными, в общем-то язвительными шуточками. Молодые люди не так бурно и выразительно радовались картине швартующегося удачливого флота, все время как бы оглядываясь на реакцию своего молчаливого вожака. Было заметно, что его оценка их поведения для них важнее, чем мнение окружающих.

По специально прокопанному каналу лодии, сопровождаемые приветственными криками, шли к «большому разделочному столу» — так называлось место, где делили добычу. Рыба — товар, как известно, портящийся весьма скоро, так что его старались побыстрее пустить в дело. Уже грохотали выкатываемые из складских запасников князя бочки, и дворцовые консерваторы, нацепив непромокаемые фартуки и взяв в руки особые мешалки, уже готовились принимать государственную долю. Доля эта была изрядная, но совсем не обременительная для добытчиков, так что и кормщики, и гребцы спокойно вели себя при сей процедуре.

— Ну что ж, пойдем посмотрим, — сказал Конфузий и медленно двинулся в ту сторону, куда медленно и солидно шли, едва не зачерпывая воду низкими бортами, переполненные суда.

Рыбаки на ходу выпрыгивали на берег, обнимали жен и детишек, оставляя на щеках поблескивающие чешуйки, и бежали к разделочным рядам.

Все здесь устроено так, что любой желающий мог видеть, как происходит главная процедура. С небольшого возвышения горожане одобрительными криками встречали каждый отмер и отвес. Княжеские бочки наполнялись одна за другой. При каждом дворцовом консерваторе находилась пара-тройка дюжих грузчиков, бочки мгновенно взлетали на подводы, и вот уже подводы, грузно переваливаясь на неровностях дороги, потащились в сторону засолочных цехов.

Потом свою долю получали кормщики, как уж заведено. Потом помощники кормщиков. Потом главный сетевед, тот, кто блюдет сеть на берегу и лучше всех знает момент, когда надо ее закинуть под косяк.

— А теперь смотрите внимательно, — сказал Конфузий своим присным, — смотри, Лука, мы говорили об этом. Сейчас самый для нас всех важный момент.

После кормщиков и сетеведов за долей подбегали родственники лодейного певца.

— Заметьте, раньше простых гребцов, — снова подал голос Дементий.

С тех самых пор, как стоит на берегу моря-кормильца Лукоморье, в экипаж каждой посудины входил один человек, чья задача заключалась не в том, чтобы сеть закидывать или маршрут прокладывать, а во время длинных ночных сидений под звездами в ожидании косяка развлекать товарищей песней, рассказом, былиной, шуткой. Ибо нет ничего тяжелее для человеческого настроения, чем время, ничем не заполненное, и голос рассказчика помогает его пережить и не помутиться рассудком и встретиться с долгожданной рыбой в полной бодрости и даже веселом расположении духа.

— Трудно спорить с тем, что роль певца очень важна, и даже исключительно важна. Предки наши не зря так выдвинули эту должность. Но мы с вами не должны забывать одного важного обстоятельства.

И сероодетый Лука, и остальные молодые люди замерли, чувствуя, что вот именно сейчас и будет им приоткрыта часть той самой заочно обещанной правды.

— Суть в том, что должность — это должность, а человек — это человек. Вот посмотрите на Василия... — Василий — весь синий от усилий.

В этот момент именно этого певца отоваривали щедрой долей.

— Можно только порадоваться за человека. Голос у него звонкий, чистый, ум бодрый и репертуар разнообразный. Его не только в темноте под звездами можно слушать, а и в домашнем тепле и расслабленном состоянии. Всегда рад повеселить люд, вот ему в бочку и льют.

Два больших бочонка повез по направлению к дому высокий, стройный, ясноглазый Василий, сопровождаемый счастливой женкой и стайкой резвящихся ребятишек.

— А теперь гляньте, коллеги, Никодим. — Тоном ниже взял Конфузий. — Он-то получит не два бочонка, а почти полных три, потому что лодия у него покрупнее. А ведь, если вдуматься, за что ему такое преимущество, когда он хриповат голосом и забывчив памятью, ни одной былинушки до конца не добалакает, чтоб не сбиться? А шутки уместной от него вовек не дождешься. Понятно, о чем я говорю?

Все закивали, а Лука даже зажмурился, настолько разящей показалась ему высказанная учителем мысль. Что ж это за порядок такой, скажите, пожалуйста?! Прямая правда одним махом вскрыла немалый кусок явной несправедливости: от качества пения не зависит кормление.

— Чем гребцы с лодии Никодима хуже рыбаков с той, где плавает Василий? Никодим, мы тебя не хотим! И заметьте, это я еще, молодые мои ревнители точности, это я все еще старыми словесами обхожусь.

 

5

— Спасибо, доченька, спасибо, потрафила отцу.

Любава изучающе прищурила левый глаз:

— Что, папа?

— И сети плела ты с рыбацкими бабешками на загляденье. На полчаса просил я тебя к ним выйти, а ты полдня выделила для этого дела. А уж как удила, как удила...

— Чуть не поймала крокодила, — хмыкнула дочь. — Говори, чего тебе еще, папа. Твое третье желание. Я не золотая рыбка, но выполню. Только уж потом — всё. Будет длительный перерыв до нового приступа дочерней почтительности.

Добрыня закивал кудлатой головой:

— Хорошо, хорошо. Вот Горыня и его Лука...

— Нет! — взвилась Любава. — сто раз тебе говорила: нет, нет и нет! Получается, уже сто три тебе, папа, отказа. Никогда я не пойду за этого мышиного принца, сына отца змеиного и ведьмы огородной.

— Да я не про то...

— И вообще, не слишком ли много власти взяли при дворе и в государстве эти поставщики растительных специй?

— Не про то я!..

— А я, папа, про то. Кстати, а почему страна наша называется Лукоморье? Почему на первом месте «лук», а не «море», откуда мы берем наше главное богатство?

Добрыня вздохнул:

— Я и сам думал, да ничего не придумал дельного. Пробовал переставить, да и что выходит — «Море лука»! Еще, как видишь, хуже. И вообще, дразнить нас станут — Горе луковое. Да, рыба дает нам девять десятых богатства, да слова не хотят этого признавать.

Любава махнула рукой.

— А я меж тем к нужной теме и вышел, хоть и с другой стороны.

— О чем ты, папа?

— Прошу я тебя, дочка, освятить своим присутствием ежегодный праздник певцов.

Среди прочих многочисленных увеселительных сборищ, что заведены в Лукоморье, имелось и такое. В Лукоморье умели и в работе себя показать, и в веселье продемонстрировать. Не то что в стране кито-боев, которую все прозывали не иначе как Угрюм-страна. На фестивале мастеров пряного посола в трактире «Кормило» проводились бражные ристалища богатырей-кормщиков. Луководы любили пройтись парадом по набережной с пучками зеленой своей ценности и поиграть в «Выжми слезу!». Даже многолетние нарыбники из «Самобранки» устраивали игрища, пусть и небогатые, но часто с большой изобретательностью. Не говоря, само собой, о регатах — гонках лодий по глади главной гавани. На это соревнование являлся и сам Добрыня. Ни за кого конкретно, конечно, не болел, что было бы неприлично, а отвечал, когда спрашивали его, за кого он: «Я болею за красивую греблю».

Вот и певцы, не желая отставать от прочих сословий, собирались в саду княжеского дворца на берегу рыбного пруда и устраивали парад песнопений. По традиции, освящать своим присутствием это действо должна была княгиня. Но после ее смерти праздник скукожился, протекал быстро, формально, дворецкий Микула послушает пару былин, махнет жезлом — хватит, мол, и все разбредаются по домам. Пару раз сборища певцов даже не собирались. Это вызвало нарастающее недовольство. Певцы сочли себя незаслуженно приниженным сословием и отправили троих самых заслуженных работников своего цеха — Андрея, Лаврентия и Фоку — к князю со слезницей. Горыня подсказал выход из ситуации: а пусть Любава, уж подросла вполне, вместо матушки воссядет на трон главной слушательницы. Лука неожиданно вызвался отцу помочь, хотя в последнее время как бы даже стыдился родства с главным надсмотрщиком государства. Сын обещал организовать большое явление лукоморской молодежи на мероприятие. «А то соберутся одни старики». И это тоже батюшке князю понравилось. Давно замечено, что на певческие собрания поколение подрастающее стремилось с каждым годом все менее охотно: певцы-де все те же, и песни у них никогда не новы. Раз усевшись в лодию на хорошую рыбную долю, работники горла перестают расти над собой и думать о разнообразии репертуара. А молодежь, видишь ли, с какими-то своими мыслями носится, чего-то ищет, по углам скучает и невнятную несуразицу мычит, называя ее «новым стилем».

Ладно, сказала Любава. Роль почетная и необременительная. Схожу, мол, посижу, погляжу да послушаю. Пусть даже идея исходит от малоприятных луковых людей.

 

6

Место действия: вместительная беседка за прудом для демонстрационного ужения — легкая резная крыша на восьми столбах в окружении расцветающих сиреневых кустов.

Расселись так: Любава, в платье, покрытом чешуей из начищенного серебра, — на возвышении, на скамье, похожей на место кормщика на лодии, что напоминало о правящем ее положении в этом собрании. По правую руку, на простых струганых лавках, мамки и няньки, пожилые дворцовые сотрудницы, назначенные следить за соблюдением нравственной атмосферы в окружении наследницы. Весьма замученные за все пре-дыдущие годы всегда проигрываемой борьбою с крутым характером Добрыниной дочки. По левую руку подружки, сверстницы, соучастницы игр Любавиных, девушки из семейств богатейших кормщиков, одетые так, чтобы своим простоватым видом выгодно оттенять серебряную статуэтку на тронной лавке.

Вдоль стен на скамьях взрослые горожане и горожанки, явившиеся, по традиции, на представление и почитающие свое участие в действе обременительной честью.

По периметру беседку окружала плотным строем лукоморская молодежь, и рыбная, и луковая, и явилась она на праздник в таком количестве, в каком никогда еще не являлась.

Любава, увидев собрание, удивилась и даже немного взволновалась. Объяснение такому наплыву людей у нее находилось одно: впервые за много лет официальное сиденье не пустует и в нем такая красотка. Народ любит свою княжну и упования на будущее связывает с ней.

Не долго пребывала Любава в этом приятном заблуждении. Уже когда управитель придворный Микула вышел на середину павильона во главе небольшой, цветисто одетой, важно выступающей толпы творцов и они встали шеренгой и отдали почти одновременный поясной поклон хозяйке, столь сияюще символизирующей царицу-рыбину морскую, послышался шум за спинами столпившейся молодежи.

Микула ударил в деревянный пол посохом и приподнял левую бровь, отчего по лысой голове пробежала заметная рябь.

— Что там?!

Сама собой стена народа раздвинулась, и в проход решительно вдвинулись посетители «Салона», образуя живой коридор. Причем распихиваемые не выказывали никакого раздражения или возмущения. Подобное поведение было слишком в новинку в нынешние степенные, добродушные времена. Все лишь виновато улыбались — знать, так надо. Вдоль по коридору, громко постукивая каблуками, но при этом скромно глядя в пол, прошел Конфузий. Держался он не вызывающе, но настроен был твердо.

Тишина установилась плотная и загадочная.

Оказавшись внутри круга, он поклонился княжне и, иронично улыбаясь, сместился немного в сторонку, где его соратники образовали независимо стоящую кучку. Стремительная Сиклитинья метнулась к Микуле и шепнула на ухо, что гость не сразу возьмет слово, а когда время приспеет. А пока ведите свое действо как задумывали.

Собравшиеся, и певцы, и слушатели, ощущали себя кроликами, к которым уже подполз удав, но пока еще не приступает к трапезе. О новом умнике уже были многие наслышаны, и кое-какие из его мнений уже погуливали в народе.

Любава подозвала к себе жестом распорядителя. В чем дело и что это такое? Микула, больше всего озабоченный тем, чтобы не случилось какого-нибудь скандала на вверенном мероприятии, виноватым шепотом объяснил, что просвещенный торговец Конфузий не по своему капризу, а по желанию большого количества интересующихся, особливо молодых лукоморцев, желает участвовать в празднике.

— Так это из-за него явилось столько народу?

— Нет, конечно, госпожа! — соврал Микула, и так, чтобы княжне было совершенно ясно, что он врет.

— Он что, певец? На лодию хочет устроиться?

Такие желающие появлялись иногда, да только вакансии открывались редко: гребцы консервативны в своих вкусах, и им очень трудно было понять, с какой стати они должны менять своих привычных, хоть и приевшихся немного певцов на неизвестно откуда вдруг взявшихся охотников «рыбки горлом заработать». Сын певца наследовал отцу, иной раз даже и не желая этого и не имея никакого исполнительского дара. Но зато в порядке рыбного промысла оставалось главное — стабильность и равновесие, что помогало поддержанию и общего порядка в государстве.

Микула подвигал бровями, он хоть и был глубже других в курсе интересов этой внезапной личности, но административного равновесия в себе не ощущал. Про Конфузия прямо накануне парада певцов стало известно, что он весь свой товар — доставленное из-за границы сало — раздал лукоморским беднякам-бездельникам. Малолетние его клевреты объясняли это так: Терминатор решил полностью вырваться из мира материальной выгоды и все свои умственные силы посвятить подвигам на поприще отечественной культуры. Это казалось не просто необычным, а даже и подозрительным. Кто этот купчик — дурень или ухарь? Как опытный администратор, Микула чуял: запрещать здесь что-то не след, раз поднялась такая волна. Пусть дикий человечишка покажет себя, авось обмишулится, тогда и ошалевшая молодежь от него отметнется.

— Так что он будет делать? — нервно спросила Любава.

Предварительно Лука, взявший на себя роль медиатора, растолковал распорядителю роль Терминатора в этом мероприятии. Микула не до конца понял, но принял к сведению, что в деле заинтересован серый мышонок, а значит, не исключено, что и сам боярин имеет какой-то тут официально не выраженный интересец.

— Он примет участие, матушка, — поклонился Микула. — Певцы будут петь, а он вслед их пению говорить.

Любава посмотрела на сосредоточенно молчащих певцов, слишком явно побаивающихся взглянуть в сторону Терминатора. Все они погрузились в себя и как бы к чему-то готовились. Предстоящее представление они не считали чем-то рутинно-проходным. Если бы сейчас они все хором заявили, что они против участия разорившегося купчика в празднике, Любава знала бы, что решить. Тем более что ей явившийся совсем и не показался. Ликом, что ли, чуть кривоват, и какой-то вызов нелукоморский сквозит во всей его постановке и повадке. Нужно ли нам это, да еще в день ее первого выхода к народу, да еще при таком его, народа, стечении?

А певческая корпорация помалкивала. По ряду причин. Одни любили себя показать, потому что знали — они прочих умелее, да и просто любили свою работу и готовы делать ее не только на водах, но и на берегу. Другие опасались осуждения за отказ участвовать. Ибо уже не только соседи, но и родственники что-то бормочут об этом купце Конфузии, о его явной необычности и особой честности: «всем дуракам дает по рогам». Пусть мы поем похуже, чем вон те соловьи рыбные, но небось проскочим — «без восторга публичного, но и без стыда неприличного». Совсем плохонькие частично не явились, сказавшись больными или напившись пьяными, и им предстояло еще об этом пожалеть. Уже начинало вырабатываться народное отношение к песенной проблеме, чего раньше и в помине не имелось. Раздавались даже голоса: мол, какая песня, такая и рыба. А «если совсем не явился попеть, так пустой-де воде в котелочке кипеть!». Даже неказистые творцы радовались, что догадались все же оказаться здесь: «лучше уж как-нибудь показаться, чем совсем отказаться».

Чем все это кончится, не знал никто, и поэтому всем было интересно.

В чем особая значительность и новое умение этого Терминатора Конфузия, мало кто себе представлял. Только все видели, что молодые из его команды просто-таки кипят непонятной уверенностью в себе и в учителе своем, и даже предвкушением чего-то очень радостного и сочного, как печень трески.

Нет, это все неспроста.

Да и то сказать, жизнь наша лукоморская скучна как-то стала, погрязла, закисла...

Любава, преодолевая чувство легкого беспокойства, сделала движение рукой — мол, начинайте. Про себя она при этом подумала: «Ну, папа, ты сам этого хотел!»

Певцы переглянулись, пытаясь определить, кто больше других рвется в бой. Кто? Фока? Никодим? Василий? Пантелей? Молодой Митрофан? Молодой Андрей? Старик Лаврентий?..

Кто-то шумно и решительно выдыхает и делает шаг вперед.

 

7

И вот они снова стоят уже на своих местах в прежнем строю, но уже как бы немного помятые, опустошенные. Прошли через кошмар ристалища и все хором глядят в угол, где сидит на неизвестно откуда появившемся услужливом табурете во главе своего юного воинства чуть улыбающийся Терминатор. Только княжна и он удостоены этого права — сидеть во время пения. Конфузий, конечно, намного ниже устроен, но все же уважен. Он не спешит двигаться с места, хотя в воздухе павильона прямо растворено всеобщее: «Просим, просим!» Все знают: у него чрезвычайно особое мнение по поводу прозвучавшего. Но даже о том, когда начать высказываться, у него мнение свое.

Когда человек с грустной, даже сочувственной улыбкой встает с табурета, делает шаг вперед, собравшиеся чуть вздрагивают. Вот оно!

Выйдя на центр павильона, Конфузий галантно поклонился в адрес сияющей и неприязненно помалкивающей княжны, потом сделал движение корпусом, показывающее его уважение к собравшемуся лукоморскому народу («народ и рыба — вот Лукоморья глыба», — как поведал только что кто-то из соревнующихся). Певцам он не поклонился, но изучающе посмотрел на них, в каждом возбуждая волнение и легкую неловкость за только что исполненное.

— Мы ждем! — сказала Любава, прищурившись, чувствуя, что теряет власть над молчаливым собранием.

Конфузий приложил руку к груди, то ли выражая почтение чешуйчатой председательнице, то ли показывая, что будет говорить от сердца.

— Хотел спросить тебя, заслуженный наш Андрей, словесный повелитель морей, пред которым даже ветер Борей... — Терминатор испустил короткий сокрушенный вздох и перешел с традиционного речитатива на язык совершенно новый: — Разве это хорей? Каким все же размером, в конце концов, писана твоя баллада? Нет, изобразительные средства твои меня не шокируют, но — строфика, родной! Нельзя же, право, уважаемый, запев давать таким расхлябанным двухсложником! У тебя ударение то на первом слоге, то вообще неизвестно где. Первый пропев у тебя идет трехсложником — ну, ладно, это дело хозяйское. Но в конце!.. В конце — это же голимая силлабика!

Андрей, относившийся к числу чуть ли не самых лучших, виновато опустил голову. А прочие, наоборот, головы задирали, силясь разглядеть мизансцену в деталях. Всех поразил полемический прием Конфузия — этот резкий переход от вроде бы посконного, привычного стиля к конкретному терминологическому говорению.

У юных слушателей прямо-таки закружились интеллекты. Лука подмигнул Сиклитинье: да, учитель показывал класс.

— И что самое скверное: ты мне скажешь, что ты растущий талант и просто недорабатываешь — мол, и так сойдет. Гребцы, мол, слушают и помалкивают. Но слушают — не значит радуются! Поднимай планку! Как, есть силушка поднять?

Последние слова подводили моральную платформу под новую, чисто критическую оценку, а мораль всегда нужна народу.

Конфузий прошелся вдоль строя исполнителей. Туда, обратно, давая возможность слушающим переварить смысл сказанного и оценить уровень непредвзятости говорившего. Резко остановился и вперил взгляд ясных и грустных глаз в совсем юного Митрофана. Вздохнул:

— Митрофанушка, не без стаканушка, да?

Известный пивосос и дебоширщик громко шмыгнул носом и попытался оправдаться:

— По младости годов.

— А песне все равно, кем сложена, была бы в размер уложена да верною рифмой стреножена. Твоя младость только для тебя одного радость. А рыбаку лукоморскому нужна в черной ночи и скуке помощь от тебя стройно-песенная да отдохновение душевное. А ты ему что?

Все ушки навострились: что? Все уже ждали, как в этот раз Терминатор с привычного наречия перескочит на новый стиль.

— Я уже не говорю про цезуру, ты и понятия не имеешь, что это. Я хочу узнать, должно ли стремиться к тому, чтобы смысловая пауза у тебя хоть иногда совпадала с дыхательной? Но это так, преамбула, а вот тебе амбула: где у тебя, милок, созвучие клаузул? Почему у тебя рифмуются «кирпич» и «купорос», «разносол» и «чемодан»?

Возразить было нечего Митрофану, но он все же попытался:

— А «бревно — все равно» — рифма же.

— Все равно-то все равно, только у тебя не песня, а бревно.

Конфузий отвернулся от него под общий восторженно-одобрительный хохот. И тут же поднял руку: не надо длительных оваций. И к следующему участнику, уже выцеленному острым оком:

— Но должен заметить всем справедливости ради, что и старость, как и младость, не белый билет от критики. Равно как и увечье. Вот ты, Пантелей.

Однорукий и одноглазый мужик, стоявший на самом левом краю, захлопал веками единственного ока. Он привык, что ему многое прощается за то, что он, будучи в таких немощах, не сидит за бесплатной ухой в «Самобранке», а стремится внести посильный звук в народное предание. Доброе отношение народа выработало в нем благодарно-умильное отношение к жизни.

— Пантелей, он всех милей, он льет елей поверх рыбных полей, да?

Певец шмыгнул одной ноздрей. Дело в том, что у него частенько обострялся хронический ринит, так что он становился ко всему еще и одноноздрым, что для певца большое неудобство.

— Твоя беда, Пантелей, — слишком упитанный и раскрашенный эпитет. Послушать тебя, так в жизни все исключительно расписано в цвета голубые да розовые. И жизнь, и люди, и ангелы, погоды кругом и всегда райские, а рыбки сами собой впрыгивают в бочки и сами еще доплачивают от себя за соль, перец и луковый рассол.

По павильону прокатилась едва заметная волна недовольства. Глумления над калекой, даже недаровитым, лукоморцы не готовы были позволить, тут пролегала моральная граница.

Конфузий поднял руку:

— Вот видишь, Пантелей, народ-то наш добр, широк душой, но нельзя же доброту эту вменять ему в обязанность, широту его душевную использовать обиходным образом.

— Но я же...

— Так вот, не обижай народ, не пренебрегай метонимией. И вообще, метафора — это клад. А синекдоха? Да и в целом, замечу, пластики, гибкости образной не хватает вашему брату.

Сделав еще пару проходок вдоль заугрюмевшей шеренги, Конфузий вдруг изменился лицом и просветлел взглядом:

— Но не стоит впадать в уныние, земляки. Таланты певческие в народе нашем есть. И немалые. Вот тот же Фока. Я мог бы и про него затеять дурацкую речевку: Фока — не валяющий дурака, не заходящий издалека, слово которого как река, мысль которого глубока... Но я попрошу вас просто вспомнить, с каким наслаждением мы слушали его выступление: и мороз по коже, и ландыши в душе! А это говорит о том, что восприятие идет раньше понимания. И главное что? Сюжетище каков! Лукоморская литература держится канона, и оригинальность сюжета у нас не поощряется, а у Фоки она есть, и ее надо ценить, а не шпынять. Уже сразу название обращает на себя внимание: «Одиночество в сети». Никто еще не описывал мироздание с точки зрения штучного тоскующего тунца, затерянного на периферии неудачно заброшенного бредня. Каково!

Еще довольно долго прохаживался и вещал Конфузий. Никто из слушателей не спешил уйти. Слушали по-разному. Молодцы и девицы из «Салона» сопровождали своего интеллектуального отца сияющими взглядами. Старики сосредоточенно хмурились, удивляясь неожиданному шевелению непривычных мыслей в голове. Многие переглядывались, поднимая брови и делая большие глаза. Любава кусала губы и прищуривалась, отчего ее красивое лицо делалось то хищным, то растерянным. Физиономия Микулы была только растерянной, он не мог понять, куда может занести их всех течение этого потерявшего всякие границы и нормы праздника.

Не дав представлению затянуться, отпустив напоследок несколько совершенно невразумительных с точки зрения простого лукоморца фраз, призвав ни в коем случае не путать синтагм с парадигмами, Конфузий, отвесив церемонный и одновременно небрежный поклон княжне, убыл, сопровождаемый верещащими сторонниками.

Оставив после себя торжественную тишину.

Практически во всех башках сформировался один вывод: а ведь он говорил чистую правду!!! Неожиданную, новую, но совершенно чистую.

 

8

— Что это было?

Горыня, державший у носа блюдце с ненавистным в данный момент чаем, с облегчением поставил его на стол. Говорящий имеет право не хлебать одновременно горячую воду.

— Думаю, демонстрация силы.

— Какой еще такой силы? — князь тоже прервал чаепитие. Зачем в государстве еще какая-то сила, раз уже есть княжеская?

— Есть такое выражение: «Не в силе сила, а в правде».

— Есть такое выражение?

— Да, государь.

— Привозное выражение, Горыня! Чую, что чисто привозное, умственная сальность.

— Сало свое он, кстати, накануне прослушивания раздал неспособным. И это стало широко известно, это всех смутило, никто до такого раньше не додумывался. А выражение про силу и правду, как утверждают некоторые старики, исконно лукоморское. И само, мол, Лукоморье изначально даже не на рыбе было построено, а на правде. Потому и цветет до сих пор.

— Ты бы этих стариков, Горынюшка, встряхнул — пусть вспомнят правильно. Как это сила не в рыбе?!

Глаза министра, потухшие доселе, загорелись административной радостью:

— Что, батюшка, и правда можно встряхнуть?

Добрыня взял со стола блюдце, приложил к устам, да чай в нем уж остыл, уста княжеские скривились.

— Сам же знаешь, что нельзя. Стариков мы холим, ценим, уважаем и никогда не обижаем.

Взгляд министра погас.

— Ну да, — тихо промямлил он.

— Ладно. Старичье бредит, а жизнь вперед едет. Ты мне поведай, что наши подрастающие себе вообразили после вчерашнего?

— Вообразили позавчера и раньше, государь, а вчера увидали подтверждение своим воображалкам.

— Это ты опять про правду?

— Про нее.

— То есть купчик этот полунездешний так вот взял и предъявил правду? В полной натуре и живым весом?

— Можно сказать и так.

— Так что и пощупать было способно?

— Иногда, батюшка, услышать убедительней, чем пощупать.

Добрыня снова задумался, рассматривая свое отражение в начищенном самоваре.

— Но если стариков нельзя встряхнуть, то ведь юнцов законно можно и высечь. Не повсюду на Лукоморье это сейчас норма, но во многих домах еще в заводе. Так что и власти не зазорно попробовать старый способ. Популярно объяснить что к чему.

Горыня смотрел в пол.

— Получится, что сечем за правду. Непопулярно получится.

— Непопулярно получается, когда велишь делать то, чего сам не сбираешься делать.

Министр удивился:

— Думаю, что не вполне понял тебя, государь.

— А чего тут понимать? Говоря про молодежь, я и Луку твоего в виду очень даже имел. Насколько знаю, парень не просто, как и прочие, слегка с глузду съехал, а прямо в братчики пошел к купцу этому иноземскому.

— Не иноземский он, тутошний.

— Но как-то слишком умело, не по-нашему ловко, не по-здешнему вовремя от сала завозного отрекся и в дешевый авторитет впрыгнул.

— Не вполне одолеваю твою мысль, государь! Лука мой здесь каким боком?

— Прямым. Зачем он там, а не на твоей стороне, а стало быть, и мне не помощник?

— Нет, государь, хотя да. Не помощник. Но не по той причине, что может показаться.

— А по какой? — с несвойственным в общем-то для него ехидством уточнил Добрыня.

Горыня вздохнул.

— С чего это ты задышал как кит на водной глади?

— Нам надо бы, батюшка, одним фронтом выступать, а если я откровенно тебе сейчас отвечу, тебе покажется, что я вину своего сына хочу разделить и часть ее на кое-кого переложить.

Князь небыстро, но охватил своим умом эту конструкцию:

— Ты договаривай, и прямо, — не обижусь. Вернее, постараюсь не обидеться.

— Лука почему нырнул к этому купчику?

— Почему?

— Ты же знаешь, батюшка, в Любаву он твою влюблен.

— Это ты и думать забудь!

— Давно забыл и сейчас не помню, хоть и говорю. И Луке внушил, да так, государь, внушил, что он понял — нет на этом пути для него видов. И тогда впал парень в тоску и, чтобы рук на себя не наложить...

— Ах, вот ты как поворачиваешь!

— Само поворачивается.

— Любава, выходит, во всем виновата.

— От женщин в наше время вообще многое зависит. Конфузий это сообразил, теперь злоумная Сиклитинья за ним табуны девок водит.

Добрыня резко отодвинул от себя блюдце с чашкой, так что чашка повалилась на бок.

— Я-то надеялся, что Лука твой соглядатай, а оно вон как!..

Горыня снова вздохнул.

— Так что будем делать, министерская твоя душа?!

— Ночи не сплю, все прикидываю.

Добрыня медленно кивнул и вздохнул и немного размяк всем массивным телом.

— Да что ж это за напасть на наши головы, Горыня, а? Ведь жили себе тихо, безвредно, чужого века не заедали и порядок здравый блюли. Один рыбалит, другой поет, третий на засолке, и нищему кус перепадал, и тюрьма по большей части пустовала, а тут на тебе — правда! И непонятно, как к ней подступиться. А вот она подступает — и смело, и все заодно с новой хитростью. Тревожно мне, Горыня.

— А уж мне-то, батюшка...

— Но если с другой стороны глянуть, народ лукоморский меня все же любит-уважает. или как?

— Одна надежда, батюшка, что народ своего государя не выдаст, ибо добро помнит и себе самому вреда не желает.

Добрыня внимательно поглядел на Горыню:

— Веришь ли ты сам в свои слова, боярин?

 

9

Княжна пребывала в сильнейшем раздражении. Никак не могла отделаться от мысли, что во время этого злосчастного смотра поющей части плавсостава она непонятным пока образом претерпела что-то вроде фиаско — несмотря на серебряное платье. Не помогли ни княжеское достоинство, ни высокая лавка. Это только казалось, что она правит бал и всем распоряжается. А интерес и заискивание толпы, как это было на плетении да ужении, направлены не к ней, а к внешне неприятному говоруну непонятных слов. А каково слушали-то! Того, что она сама слушала с огромным интересом, княжна признавать не желала и гнала от себя мысль об этом. Но та упорно выбиралась из задних рядов и маячила прямо по курсу.

Нельзя все так оставлять!

Надо разобраться!

Как это сделать?

Посоветоваться с батюшкой? Нет, Любава отца любила, но в этом деле на него надеяться не могла.

Горыня? Сразу — нет!

Пусть объяснит все тот, кто эту уху заварил.

— Устиньюшка!

Самая доверенная из горничных, шустрая лукоморочка с умными глазами, явилась и получила задание.

Любава стала прогуливаться по комнатам, раздумывая над тем, где и как принять гостя. Он человек не сановный — но по лукоморским меркам все же родовитый, купеческого звания — но не купеческий гонор в нем на первом месте. И вот пойми теперь, в чем его достоинство, которое надо уважить, себя не роняя.

Горничная вернулась смущенная. Задание она не выполнила — допуска к господину Терминатору не получила, и никакие хитрости не помогли.

Так, значит?!

Уже начавшая настраиваться на дружелюбный по отношению к непонятному правдолюбцу лад, княжна взъярилась и трижды обошла быстрым шагом вокруг дворцового пруда.

Не хочешь — не надо!

Это не ты не пожелал явиться, а я не захотела тебя пригласить!

Велела созвать свитских: сегодня день выходной, будем, мол, развлекаться, рыбу на пруду удить, вкусно выпивать и закусывать.

Устиньюшка виновато потупилась и в ответ на грозное недоумение, выраженное княжной, пояснила, что праздник никак не закатить: все разбрелись из дворца по своим делам.

— Праздник первой сельди, госпожа-душенька.

Любава спросила, а не видела ли Устиньюшка там, откуда только что вернулась, в «Салоне», кого-нибудь из этих прикармливающихся здесь при дворе парней и девиц?

Горничная неумело и едва слышно соврала:

— Не присматривалась я.

Любава громко позвала:

— Микула!

Лысый гигант явился, получил задание, поплелся в «Салон» с приказом смутить придворных предателей и с официальным приглашением Терминатору, раз неофициальная миссия провалилась. Любава далеко не была уверена, что поступает правильно, да только не могла удержаться — характер брал верх над разумением.

 

10

В глазах у него стояли слезы, он пришмыгивал носом и сглатывал слюну. Конфузий смотрел на гостя прямо, без превосходства и подоплеки во взоре, и даже сочувственно.

— Что привело тебя ко мне?

Разговор происходил в «Салоне». Хозяин сидел на лавке, гость стоял перед ним навытяжку. Ему дважды было предложено сесть, но тот отказался, считая, что таким образом проявляет особое уважение.

— Изволишь ли видеть, батюшка, с просьбой я к тебе.

— Излагай. Буде смогу помочь, помогу.

Гость шмыгнул носом и изложил просьбу. Зовут его Емельян, он певцом плавает на лодии известного кормщика Акинфия. И не первый, и не второй год, и знать не знал никакой неприятности в связи со своим ремеслом. И тут на тебе.

— Что так?

— А явились молодые ребята да девка Сиклитинья и начали об нем речи водить, да так, что всем слышно. И Акинфию, и гребцам, и даже их женкам. Мол, Емельян — меня Емельян зовут — никак не Боян, не талантом обуян и так далее. Но это бы еще что, они говорили эти слова страшные: «клаузула», «кода» и, главное, — «климакс».

Емельян стал вытирать кулаками жалостливо слезящиеся глаза.

— Да что ты так убиваешься, Емеля! «Климакс», если хочешь знать, всего лишь такая стилистическая фигура в поэтической речи — расположение слов или выражений, относящихся к одному предмету в порядке нарастания, усиливающего ее интонационно-смысловое напряжение. Правду тебе говорю.

— Тебе-то легко сказать твою правду, а мои-то лодочники заколдобились. Мысль какая их теперь гнетет? Не по размеру дара кормление мне рыбное дается. Гребцы, кормщик и сетевики на лодии все мастера-работники, лодия из самых добычливых, а певец на ней пуст, как суховей.

— Да?

— А то, отец родной, стали некоторые наши, что с лодии, на меня вроде как коситься, а эти, твои ученики, все продолжают, рвут словесами репутацию. Жду — вот-вот начнется неприятнейший для меня разговор с людьми из команды.

— А ты?

— А мне обидно. Я же до хрипоты на холодном ветру глотку деру, народ развлекаю, а мою славу так обрушивают.

Конфузий встал и принялся прохаживаться. Емельян стоял смирно, только глазами, воспаленными обидой, сопровождал его задумчивую фигуру.

— Просишь, как я понимаю, чтобы мои ученики да девка Сиклитинья перестали про тебя говорить?

Емельян молитвенно сложил руки на груди, показывая, что просит, и очень.

Хозяин кивнул:

— Ладно, я поговорю с ними. Но вот что я у тебя спрошу, и ты уж мне ответь.

— Отвечу, батюшка, как на духу.

— Как тебе самому, певцу многолетнему, кажется — они, то есть Сиклитинья да парни, они врали про тебя или говорили по делу? Другими буквами если изложить, Боян ли ты в самом деле, Емельян?

Гость-проситель помялся.

— Ты же не глупец, да и других певцов слыхал, можешь сравнить, — настаивал Конфузий на профессиональной исповеди.

— По правде сказать, маловато я к другим прислушивался. Основная наша работа в море на улове. А так-то, на берегу, мы и глотки-то зря не полощем. Зачем? Пение ради пения — это недоразумение. Для гребцов поем, а не для певцов. Как говорил мой батюшка, что выдано, то и съедено, а на соседний стол не смотри, подавишься. Так заведено.

— То есть, как я понял, ты себя считаешь талантом большущим?

Емельян шумно и длинно втянул воздух и надолго его там, внутри, задержал.

— Скажу честно, то есть правду. Да, я не Боян, другие, да почти все, поладнее меня будут. Признаюсь от всего сердца: и «коды» пока что я за собой не замечал, и «климаксом» не балуюсь.

Хозяин серьезно, вдумчиво кивнул:

— Ладно, поговорю с Сиклитиньей и ребятами, и настоятельно поговорю, с убеждением. Представляется мне, что перестанут они имя твое трепать и таланты твои прилюдно оценивать.

Емельян попытался рухнуть на колени, но Конфузий, словно был готов к такой реакции, подхватил его под локоть:

— Должен ты впредь знать: я, хоть называем тобою неоднократно батюшкой, не начальник тебе. Ступай с правдой.

Как только дверь за Емельяном закрылась, тут же ее снова отворяют, и в светлицу бочком вникает Митрофанушка. Смущен, дышит шумно, но не перегаром.

— Чего тебе, паря?

— С просьбой я.

Конфузий предложил жестом — присаживайся, рассказывай. Митрофан отказался: «Постоим, не баре». Хозяин улыбнулся, стукнул каблуком в пол, и тут же в светлицу влетела одна из девиц, да с подносом, а на том подносе штоф цветного стекла, пара стопок серебряных и блюдце с моченой морошкой.

Митрофан так заотнекивался, что даже зажмурился:

— Ни-ни-ни-ни!

— Что так? — спросил Конфузий. — А я с твоего разрешения выпью рюмку. Иногда ведь глоток зеленого вина — радость для воображения.

Налил собственноручно и выпил, и крякнул, и занюхал маленьким перстнем. Певец даже зажмурился, завидуя всем организмом. Поднос вместе с девой улетел вон из светлицы.

— Говори же, а то у меня дела стоят и люди ждут.

— Я как раз по этому, по винному делу.

— И?

— Ты дал мне обозначенье, что я-де без пивной кружки еще не работник, а после двух — уже и бездельник.

— Будешь отрицать?

— Не буду, батюшка, отрицать, буду об отмене просить или хоть о смягчении характеристики. Видишь сам: отрекся я от хмельного. Да и почему пил?

— Почему? Поведай, хлопче.

— А кито-бойный гость, Форте зовут, небось знаешь-слышал, меня и совратил по малолетним моим годам и охоте до новых впечатлений. Они-то, кито-бои, вечно под хмелем. Он даже на фестиваль к княжне Любаве не явился, оттого что из-под забора встать не смог.

Конфузий отвернулся от парня:

— То есть получается — не ты сам собою виноват, а иноземец гадит. Зараза твоя душевная — не исконная, а привозная. Да?

Митрофан шмыгнул носом, осторожно соглашаясь с формулировкой.

— Оттого что Форте пьян, ты не овечка невинная. Твое похмелье не от его стакана. Как он, кстати, вообще в певцы попал?

— Прибыл он сюда на лечение, для пьянства своего смягчения. Забавен показался, а мы народ не без открытости... Экзотики, как говорят твои молодые, тоже иной раз хочется... Ну и как-то вник он на свободную лавку. Теперь, видать, сгонят.

— Но это ладно, расследованием тут уж не поможешь. И не за то я тебя ругал, что выпьешь иной раз, и даже сильно. Ругал я тебя за рифму кособокую. Почти сплошь у тебя не нащупать созвучья концевых слов. А с белым стихом в наших белых морях нельзя — зябко. Понял?

Митрофан кивнул, и большое оставалось сомнение, что прямо сейчас он кинется трудиться над строфикой.

Хозяин же сказал:

— Если кинул лакать — хвалю, но учти: под сильным ты присмотром. Из одной простой трезвости не сотворишь просодии.

— Укорот-то дай языкам правдивым, батюшка.

— Пойми, мне не ангел в тебе надобен, а мастер. Не пить ты можешь в качестве кого угодно, а в качестве былинника ты должен петь хотя бы складно, если не умеешь виртуозно. А пока иди. За пьянство тебя костерить перестанут, а уж за неуправляемые ассоциации и гипердактилическую рифму — извини, получишь.

— Спасибо, батюшка, — без окончательной благодарности в голосе сказал Митрофан.

— Всё.

После одумавшегося юного пьяницы вошел в светлицу очень массивный человек — и физически, и душевно. Один из самых солидных и бывалых кормщиков, борода седой лопатой — Онуфрий. Он предложение присесть принял сразу, поставил между ног свою трость, более заслуживавшую названия дубины; когда внесли все тот же поднос со штофом, охотно выпил.

Конфузий сел рядом — говори, уважаемый, готов внимать.

— У меня лодия, и у меня команда, и много лет. И вот был случай...

История в самом деле приключилась трагическая. Семь путин тому назад шальная касатка, а может, и не касатка, — случилось это ночью, никто толком ничего не рассмотрел, — хватанула за руку и утянула в пучину певца с Онуфриевой лодии. А певец был старинным, с детства другом Онуфрия и оброс значительным семейством, единственный кормилец, и взял Онуфрий старшего сына погибшего товарища на певческое место.

— Парень Проша, знаю, уважаемый, не талантом и не голосом силен, выпевает по отцовским заветам. Его недаром Проша-второй кличут, потому что и отца тоже звали Прохором. Повторяю, не силен, но ведь кормилец. Мать уже почти старуха, братики, сестрички.

Конфузий сделал движение, собираясь сказать слово, но кормщик поднял широченную ладонь:

— Знаю, сам знаю, пищит мой Прохорей, а не поет, и даже там, где у отца получалось складно, у него неладно. Что ж делать, терпим, да и прочие притерпелись, иной раз даже подсказывают старые гребцы Прошке, когда строчка какая из речи выпадет.

— Зачем же терпеть?

— Когда за доброе дело, то и терпение не в ущерб.

— Тогда что же, мое место в этом деле где? — развел руками Конфузий.

Кормщик хлопнул широченными ладонями по громадным коленям.

— Говорю, гребцы мои притерпелись, и терпели бы далее, но услыхали вдруг твоих говорунов, и роптанье среди них стало прорастать: а чего это мы Прошку безразмерного кормим? Почему неинтонированного рыбкой одариваем?

Терминатор всплеснул быстрыми и как бы несчастными ладонями:

— Ну а коли и в самом деле нет у него размера, да и ритма тоже? Это же правда!

— Правда правдой, а семью кормить надо. Знаю тебя, да и все говорят, что ты от правды не отступаешься просто так. я что решил...

— Что?

— Договор.

— Что еще за договор?

— Законный и человечный. Я тебе рыбную долю со своей лодии, а ты Прошу оставляешь своим едкостным вниманием. Хвалить Прохора не надо, потому что не за что, понятно, но пусть хоть не талдычат свои злые слова. Я семью друга оставить никак не могу.

Конфузий встал, ушел в другой конец светлицы:

— Но мы же не только про твоего Прошу, но и про всех правду говорим. И на многих лодиях уж задумываются: кого кормим? Наши гребцы как есть молодцы, ты же не станешь терпеть ленивца безрукого на банке и штурмана, что всегда мимо косяка лодию гонит. Почему этим песноводам такое потрафление? Отсюда и громадная несправедливость! Сам посуди: одним гребцам — песня сладкая да веселая в уши, а другим — хоть не слушай?

— Понимаю, потому и беседую, потому и долю солидную предлагаю. — Кормщик встал. — Без оплаты не поставишь и заплаты. Правда, она тоже денег стоит. Ты подумай, а я пока пойду.

И ушел.

— Лука! — крикнул Конфузий.

Серый, шустрый соратник явился как из-под земли.

— Сегодня никого больше сюда не пускать. Надо подумать. Дело, как я вижу, оборачивается особо. Наше служение не все понимают адекватно, хвост им в печень. Думают, что мы правду выращиваем, как рассаду, и распродавать собираемся.

Лука хлопал маленькими глазками.

— А что делать с подношеньями?

— Какими подношеньями?! — голос Конфузия сделался ледяным и угрожающим.

— А уж скопились сами собой. Емеля икры бочонок приволок, связки три уса китового — это от Онуфрия. Балыки. я не хотел брать, так он палку как занес... Даже Митрофан рыбьего жира особой домашней очистки подставил штоф.

Конфузий сделал круг по светлице.

— А теперь, глядишь, и рыба хлынет, — сказал он с нервным смешком.

— Рыба?

— Онуфрий-то рыбной долей меня завалить вознамерился. Как они не понимают, не того мне надо, не того! Правда купленная — и не правда уже совсем! А как только пойдут те туески да связки, так и конец нашей сказке. Ведь только-только чуть прорезалось солнышко на нашем горизонте, а мы его рыбьим жиром залить спешим, с ведрами бежим.

Лука вдохновенно молчал. Он обожал эти моменты откровенности в речах учителя, был благодарен ему за счастье приобщения к его внутреннему, такому чистому миру. И золотое злорадство в адрес этих недоумков с рыбинами и китовыми усами, не понимающих, с чем они имеют дело, бодрило его, как белый, ядреный квас.

Конфузий остановился:

— Стой.

Лука щелкнул каблуками, дабы показать, что и в стоячем положении может выполнить команду «стоять!».

— Видать, не прожить мне тихо, укромно, частно и чисто.

Еще пара минут великого размышления великого человека.

— У рыбарей наших когда следующая путина?

— Через четыре дня выходят.

— Так, Лука, что поднесено — то возвратить.

— Обида.

— Скажешь: что принесено — то еще не взято. Я не знал, а узнав, осерчал.

— Понятно.

— Сюда, в светлицу, — стол. Большой, как в «Самобранке». Скатерть. И главное — приглашенья всем певцам прибыть на прослушивание в «Салон». Хождение и говорение вольное я прекращаю. Об том извести всех наших, и строго извести, пусть не кичатся знанием терминологии и простой люд не третируют. А то налетают как оводы. Много шальной у нас еще правды, а мы во главе всего поставим норматив. Каждому певцу будет бумага выправлена на право плавания и получение рыбной доли.

Глаза Луки просветлели: ай да ум!

— Все будет законно, открыто и с печатью. Зачем нам волнение в гребном народе? Наша бумага — вот будет закон для нот и слов. Да зови на законное прослушивание всех, даже этого пьяного варяга Форте. Только не Емельяна.

Соратник кивнул и осторожно спросил:

— А можно из сухопутных кого-нибудь?

— Не понял.

— Да у нас, знаешь, вокруг Ужова случаются разные перекати-поле подзаборные людишки. Невесть откуда взялись. Прижились. Попадаются толковые. Один к нашему семейству прибился, Анчо зовут. Жалостливо так поет.

— Пусть, только никакого места я ему на лодии не обещаю. Плавать будут не из жалости, а по таланту. Анчо... Что за имечко?

— Говорит, что матушка его Кириллица и лукоморству нашему он не чужой, а двоюродный. Из морских, что ли, цыган, точнее не помнит.

— Ладно, пока все. — Конфузий вновь задумался, да помощник снова:

— Все понял, все исполню, и есть еще маленький доклад.

— Докладывай.

— Про Устиньюшку от Любавы я уже говорил.

— Отослал?

— Как есть, так после ведь еще одно пришествие.

— Кто?

— Сам Микула.

— А ты?

— Как и с Устиньюшкой. Прав ли?

Конфузий кивнул, устало улыбнулся:

— Прав, прав. Мы по вызовам не ходим.

 

11

Кормщики собрались в «Кормиле». Как водится, разъели большое заливное, обменялись мнениями-сомнениями и решили, что в «Салон» лучше певцов отпустить, пусть получат эти самые «лицензии». Слово казалось странным и от этого немного пугающим. Да и вообще перемены лукоморцам не нравились. Жизнь шла у них многими годами ровная, сытая, немятежная, а тут на тебе — «лицензия». Но явился Лука и растолковал, что ничего особенного и страшного в слове том нет. Ибо происходит оно от другого слова, родного, привычного, от слова «лицо». После прослушивания и доброжелательного совета в «Салоне» всем достойным выдадут как бы свидетельство, что у него есть авторское лицо, что и свидетельствуется лицензией.

— Хорошо ли, когда на исправной, заслуженной лодии голосит в ночи человек без творческого лица?

Кто-то из кормщиков пробурчал, что ночью, при свете звезд, а пуще — в ледяной мгле, никакого лица и не разглядишь, но Лука не дал себя сбить и тут же обвинил сомневающегося в формализме. Понятно же, что под этим самым творческим лицом понимается именно выражение и своеобычность голоса и излагаемого голосом текста, а не форма носа или ширина лба.

Кормщики постарались тут же от обвинения в формализме отбояриться, почему-то обвинение именно в этом грехе казалось особенно невыносимым.

Тут взял слово, хотя и с предосторожностями, Фока. Его, как негласного главу певческого подразделения на рыбном флоте, приглашали иногда на собрания кормщиков. А нынче и нельзя было не пригласить, раз уж речь велась именно о судьбе голосов. Он поинтересовался, кто именно будет выносить решение после прослушивания и как они будут зваться.

— Лицемеры! — легко нашелся Лука, он вообще чем дальше, тем со всевозраставшей ловкостью вертел мелкими делами, что складывались вокруг Терминатора. — Лицемеры составят комиссию во главе с самим Конфузием.

Ага, сказал Фока, но, по его разумению, даже в уголовном суде, чтобы вынести решение верное, выслушивают обе участвующие в деле стороны. А здесь получается, что те, кто пребывает постоянно на берегу, будут решать судьбу тех, кто выкладывается своим талантом на волнах.

Лука довольно ухмыльнулся:

— Конфузий предупредил меня, что разговор наш примет такой оборот. Поражают все-таки меня ум и прозорливость этого человека. Он ведь даже выход из этого якобы тупика уже придумал, и сейчас я вам об этом расскажу.

Кормщики, надеявшиеся, что неглупый дядя Фока подденет хотя бы и заочно новообразовавшегося умника, вытянули головы и вытащили дымящиеся трубки из зубов.

— Уважаемый Фока, как известно, не валяющий дурака, совершенно прав. Нельзя говорить заочно, надо бы говорить очно. Спетое на берегу и на борту неравнозвучно. А оценку вынести надо — и чтобы лицензия была полноправная, а не однобоко береговая. Так какой же выход придумал Конфузий?

«Какой?» — повис в воздухе немой вопрос.

— Казалось бы, проще простого: взять на борт лодии помимо певца еще и оценщика его голоса, чтобы тот в реальных условиях оценил его действительные производительность и пользу. В окружении учителя в достатке личностей с развитым и даже отточенным вкусом, хватит для каждой и любой лодии. Хоть по два оценщика на судно.

Кормщики задвигались, забормотали, выпуская кверху возмущенные клубы дыма. Они уже знали, какие толпы странно говорящих молодых негодников бродят — и вместе с Конфузием, и помимо него — и норовят обрушиться со своим мнением на всякого зазевавшегося лукоморца. Им хоть и велено сдерживаться, да это только в теории сдержанность и порядок. А теперь всю эту ораву пустить на борт!

Лука поднял руку: не спешите!

— Конфузий сразу, первым же прикидом оценил и отмел такое решение, потому что ничего оно не решает. Это же громоздко, затратно, надо менять рассадку экипажа, надо кормить и долей одаривать критика. Кошмар! Поэтому он и придумал комиссию — это лучше, экономно и убедительно. В состав комиссии мы включаем двух знатных певцов. Во-первых, это предложение не мое, а самого учителя — уважаемого и талантливейшего Фоку, его голос будет звучать авторитетно и профессионально при оценке каждого голоса. Плюс к этому хорошо бы ввести и этого Форте или Фортю, как вы его теперь зовете.

— А это для чего? — спросило сразу несколько голосов.

— Что он пьяница, Конфузий знает. Ему, как и Митрофанушке, очень посоветовано бросить усердие в этом деле. И он бросит, поверьте. А главное — лицензия певческая с Фортей в комиссии имеет уже международный статус. Каждый кормщик сможет сказать: у меня на борту голосит специалист, признанный и за границами Лукоморья.

Кормщики задумались. Странно все это, конечно, заковыристо, но вроде как и чем-то лестно. Вместе с тем отдавало и какой-то неизбежностью. Времена пришли, новизны нанесли.

Спросили у Фоки, как он, если в комиссию? Понятно, что тот согласился, лишь чуть помявшись для приличия. Кто же от власти откажется. Да еще над себе подобными. У иностранца и спрашивать не стали, это ему честь, да еще и бесплатно будет есть.

Лука встал. Кажись, дело сладилось.

— Ну, я пойду, прослушивание завтра в «Салоне», а послезавтра вам уж в чисто море да с выправленными бумагами.

Его отпустили, спросив лишь напоследок:

— А подношение какое-нибудь ожидается? Ведь комиссии придется работать, а не праздничать, как тогда, на пруду у княжны, а труд должен оплачиваться, это в Лукоморье каждый знает.

— Самому учителю Конфузию никакого приноса и ни в коем разе нельзя делать. Не такой, как вы уже поняли, человек. Осерчает, замкнется, всех разгонит, тогда и путине не быть.

Лука почувствовал, что чуточку перегнул палку в данном моменте. Кормщики напряглись, серый говорун пошел в пояснения:

— Он ведь беспрекословно вернул — некоторые тут знают и подтвердят — и рыбий ароматный жир, и китовый ус, что пытались оставить у него в предбаннике, не согласовав принятие подарка.

Онуфрий, на которого смотрел Лука и косились соседи, виновато кивнул. Получалось, что подтверждает — не берет Конфузий никакой мзды, и даже невинного подарка. Кормщики друг друга уважали и слово собрата ценили. Опыт одного являлся примерным правилом для всех.

Лука не дал развиться сомнению (а как же тогда?), если оно у кого-то зарождалось.

— Но, трезво рассуждая и чтобы никого не обидеть излишней щепетильностью, скажу, что комиссия из людей состоит, а люди в обеденный час желают похлебать супа. Так что, если кто из певцов рыбину захочет какую-нибудь не слишком размерную принесть и на кухню вручить, будет воспринято с пониманием. Главное, чтобы вдали от глаз Терминатора, не оскорбляя чтобы небесного взора его. Я вам укажу человека, к которому подойти и какое слово сказать. Анчо-инородец, он с Конфузием и случайно не разговаривает, так что даже случайно никого не выдаст.

Речь произвела успокаивающее действие, потому что хоть и не полностью, но возвращала ситуацию в русло привычных представлений о порядке жизни. Министерского сынка отпустили. То, что он сынок именно Горыни всевластного, играло, конечно, очень важную роль. Все время у кормщиков, привыкших власть чтить, было ощущение, что за странной фигурой самозваного, слишком самонадеянного и не вполне понятного Терминатора все же что-то кроется, кто-то за ним стоит, кто-то из-за его плеча подмигивает.

Съели заливное, долго бубнили вполголоса, вздыхали. В конце концов порешили, что комиссии и лицензии принимаются, а дальше они посмотрят на порядок развития и плоды действий.

 

12

Рыбачьи былинники, выправив непривычные бумаги, с несколько успокоившимся воображением ушли в море. Теперь официально разрешенные голоса звучали под обычно равнодушными, а теперь вроде как даже заинтересовавшимися звездами.

Князь и министр-боярин истребляли чай самоварами. Добрыня испытывал настоящее облегчение: почти прекратилась эта неприятная говорильня на берегу. Добрых людей не обижают, рыбаки добывают рыбу, бабы чинят сети, да с песнями, оставшимися от мужей. Даже Любава тиха, задумчива и беспрекословна.

Горыня разочаровывать батюшку государя не хотел, хотя про себя знал — это всего лишь передышка. Пытался поговорить с сыном, да тот почти все время проводил в «Салоне», несмотря на то что матушка Лукерья хворает, с постели не встает. Впрочем, боярин и сам еще не выработал окончательного отношения к поведению отпрыска. Привык считать свое чадо единственное вялой луковицей, что дает бледное перо даже под сочувственным солнцем, готовился остаток дней посвятить заботе об его надлежащей постановке в жизни, а тут — нате! Доносили, что Лука — первый человек при Конфузии, лучший исполнитель его воли, и слушатель, и советчик. Может статься, это их такая изначальная планида луковых Змиевичей — находиться на вторых ролях. Правда, их можно и по-другому назвать, не вторыми, а предпервыми. Если вдуматься, все не так и плохо: он, Горыня, — ближайший друг природного, законного князя по эту сторону государственной ограды, а сынок Лука — на таком же местечке при неформальном властителе дум, раздуваемых там, за оградой.

Любава боролась с собой. Сильная ее натура не терпела препятствий на пути удовлетворения своего интереса. Конфузий ей, в общем, не глянулся, но заинтересовал, а потом и задел. И она хотела получить в руки эту игрушку, чтобы повертеть, рассмотреть, вскрыть и выбросить. Не больно остро и хотела, но как только выяснилось, что простое это желание не удовлетворяется по первому слову, и по второму, и по третьему тоже, завелась, само собой. С каждым отвергнутым приглашением интерес, естественно, становился все гуще и жарче. Да и злость росла: это как же так, все желают Любавой любоваться и беседы беседовать, а тут — небрежение. И главное, никому не пожалуешься. Не попросишь же батюшку или, того смешнее, Горыню послать стражников в «Салон» и приволочь говоруна для беседы. И хороша же будет беседа при такой доставке.

Что остается?

Остается Лука.

Нет, лучше сети плести на все Лукоморье.

С неприступной горы своей гордости скатилось любопытное женское сердце уже к исходу третьего дня. В самом деле, что за глупости? Раз Лука по ней сохнет, так пусть потрудится.

Позвали серенького. Прискакал, а как же.

Любава лишний раз его рассмотрела и заново убедилась: ничтожен. Ликом узок, волосы редкие, глаза к переносице съехались, редкая бороденка, в три кустика, на подбородке да на желваках, серый кафтан застегнут под горлом. В повадке почтительность. Но княжна сразу почувствовала, что расстановка сил изменилась. Лука не лежит в пыли, а она не парит на облаке.

— Хочешь поговорить с Терминатором, Любавушка?

Как улыбается, змеюка, да, собственно, чего и ждать от отродья горьколукового!

— Только он бесед пустых не водит, не такое у него устройство мысли. Не тратит он повороты рассудка на пустые переулки, каждая минута для дела.

— Какого дела?

— Предельно умственного. Кто-то рыбу ловит, кто-то поет, кто-то задарма ест, кто-то род продолжает и за то себя уважает, а должен быть хотя бы один, кто за всех думает.

— О чем думает?

— В чем смысл и назначение сидения нашего здесь, на берегу, — как всего народа, так и отдельного рыбоеда.

Любава попыталась усмехнуться:

— Это что-то вроде того — взойдет завтра солнышко или нет?

— Конфузий говорит, что народы и эпохи двигают вперед только те, кто такими именно вопросами задается. А без этого мы, то есть племя человеческое, до сих пор доедали бы падаль за гиенами на африканской равнине.

Княжна неприязненно поморщилась:

— Что это ты сказал? Чушь какая-то...

— Он сказал, что это «цитата», ваша светлость. А цитата как цикада, говорит он, она не дает ему уснуть, она гнетет его. Он ходит по светлице, в волосья вцепившись, — хоть бы знать, говорит, откуда, откуда она!!! Есть и еще, и другая.

— Цикада? — дернула щекой Любава.

— Ну да. От нее тоже ему достается, бедняге. Он иной раз кричит сам с собой: «Суть в вечном и трудном движении рассудка вверх, по алембикам логики, путем высокой возгонки сознания к чистым формам умозрения!»

Тут уж дочка Добрыни воздержалась и не выпустила жала своего ехидства. Лука продолжил, понимая, что одолел ее лавиной «салонных» слов:

— Именно движение, а не сидение на сундуке с добром старинных выводов, любит он, сердешный, повторять. «Рыба и правда!» — вот лозунг сегодняшнего дня, и всколыхнулось Лукоморье, ожило, зашевелилось молодыми силами, но нельзя на этом останавливаться. Ибо это лишь начало пути. Я вот утром просыпаюсь, а Конфузий уже дальше готов рваться, к берегам нового понимания. Вот почему я рядом с ним, потому что не быть рядом с ним — жизнь тратить зря.

Любава частично овладела собой, собралась с презрительной княжеской неприязнью ко всему нижестоящему:

— Твои слова, горький ты мой, это всего лишь твои слова, а как я к тебе отношусь, ты знаешь.

Лука вежливо и даже покровительственно улыбнулся, но при этом поклонился в стиле «соизволяйте, исполним».

— Хочу кое-что от самого, как ты говоришь, Терминатора, напрямую услыхать. Есть у меня что спросить.

— Очень большое уважение учитель Конфузий к тебе испытывает, Любава.

— Да?

Лука улыбнулся:

— Как и ко всякому живому человеку. Гуманистище ретивейший. Но возьми в понятие — не может же он одновременно с каждым рядом пребывать и нянькаться.

Любава, еле сдерживая гнев, прищурила взгляд. Лука опустил глаза — уж оченно нравилась ему эта гневная дева именно в таком своем заострении. Лука был вне себя, но в руках себя держал.

— Я не «каждая». Или ты по-другому считаешь?

— Для Конфузия каждый не каждый, но особенно замечателен тот, кто, так сказать, выразил хоть как-нибудь свою самость.

— Это еще что за такое ты сейчас набормотал?

— Вспомни певцов наших. Они выражают себя в слове, ритме и сюжете, а учитель по их поводу соображает, кто они, каковы, зачем и как их исправить или улучшить.

Задумалась княжна.

— Погоди, ты хочешь сказать, чтобы я...

— Да, предъяви не претензию или обиду, а сердца кусочек. Песня-сказка есть лучший образец души и характера.

— Это что же... я... стану...

— Он очень готов с тобой беседовать: о тебе, если захочешь, обо всем в мире, о дне морском и о небесах со звездочками — о чем пожелаешь, но ты начни разговор.

Любава молчала. Совет Луки казался ей диким, но через секунду она усмотрела блестящие чешуйки здравого смысла в нем.

— Ой, Любавушка, слышишь — рынды забухали, рыбаки наши возвращаются. Так я на берег, а ты обдумай мои слова, и все сбудется по твоему желанию.

Лука убегал в полнейшей эйфории: он уже живо представлял себе косноязычное сочинение княжны и вежливую, но испепелительную очную рецензию Терминатора на него.

 

13

— Как одноразовые?! — выпучил глаза Фока.

— Так, одноразовые! — улыбнулся Лука.

— И что, перед каждым выходом певцам придется сюда приходить и горло надрывать перед лицемерами?

— Приходить придется певцам, а выходить — «былинникам речистым», так мы пишем в бумаге-лицензии, как ты заметил.

— Уже ведь у всех написано.

— Да возле каждой новой записи должна печать иметься, — постно вздохнул Лука.

Фока мрачно кивнул.

— А я тебе, Фока, со своей стороны добавочно замечу, что задумано сие не только от усердия в улучшении условий рыбной добычи. Голосистым нашим ребятам вменяется не что иное, как работа над собой. Не весь свой репертуар надо в «Салоне» предъявлять, а лишь новые наработочки. Ведь многие, сам знаешь, едут на старом материале, как еще отцы певали. А труженики наши морские заслуживают песен новых и, главное — современных, дню сегодняшнему созвучных. А то получается, рыба у нас новая, а песни старые.

Фока слушал не перебивая, но и не выходя из мрачности. До него постепенно доходило, кем он становится для соратников по ремеслу: сердитым погонщиком, а не естественным вожаком.

Лука прямо читал его мысли.

— Боишься, что уважать тебя перестанут, станут бояться?

Главный былинник неприязненно зыркнул из-под выпуклых надбровий на разглагольствующего боярского сынка.

— А ты поверь, что бояться, может, и станут, да самые нерадивые, а от остальных уважение сделается устойчивее. Ибо под ним сама собой образуется серьезная административная опора.

— Какая?

— Это слово учителя, ты уж верь, правильное слово.

— Все равно не понимаю.

— Мы тебя думаем на берегу оставить. Как постоянного члена комиссии, а чтобы ущерба твоей прибыли не случилось, тебе будет положена двойная против обычной твоей рыбная пайка.

Фока обалдело поглядел на собеседника.

— Чего непонятного? — рассмеялся тот. — Ты общепризнанный талант, не тебе ли встать в такую позицию по отношению ко всем прочим? Будешь с нами восседать: со мной, с Сиклитиньей, с Усом Анчо, он так теперь хочет называться, с Фортей Трезвенником, со старым Платошей. Да и с семейством каждый день. Жена у тебя еще молодая — сам говорил, как каждый раз из волн и от рыб к ней рвешься. А что касается песен твоих, так кто ж тебе запретит их тут, на берегу, удумывать да для услаждения народного распевать? Дадим тебе звание, чтоб отличное от всех: былинник набережный речистый, голос серебристый.

Певец медленно, но отрицательно покачал головой.

— Ты не отказывайся.

— Если не стану выходить в море, какой же я после этого стану певец? Риска не будет — дара убудет. Лаврентий да Андрей первыми станут среди морей.

— Примитивный взгляд на вещи. Ты с другой стороны посмотри. Откажешься ты в комиссии заседать. Все о личном голосе своем печешься, а ты о другом попекись. Взгляни на состав нашей комиссии. Ну, ладно, Конфузий, он Терминатор, но он слишком высокими мыслями объят, и не до каждой новой шансоньетки ему, уж поверь, дело теперь. Уходит разумом в очень высокие выси. А остальные? Без тебя состав дохловат. Платон дряхл, бессилен как певец и как мужик, Анчо на экзотику, как подозреваю, инородческую будет жать. Он, хоть и утверждает, что матушку звали Кириллицей, усом все же черен, надеюсь, что не сердцем. Сиклитинья хоть и языкастая, но лишь баба. Если Лаврентий с Андреем откажутся, то не от вас, даровитых, будет зависеть, какова сделается наша нынешняя певческая мода, а значит, и завтрашняя традиция и в конечном счете каков улов народа и его умственный строй в грядущих временах. Подумай. С женой посоветуйся, мы и тройную долю дадим, если что. скажи ей.

Фока встал, помял шапку в руках, бросил в сторону совершенно открытого для диалога Луки и вышел.

Влетел Емельян и сразу бух в ноги. Лука поглядел на него с удивлением, переходящим в легкое злорадство:

— Тебе чего?

— Бью челом. Допусти до Конфузия, печаль у меня к нему.

— Мне излагай, по пустякам не велено тревожить. Мысли очень серьезного размера рассматриваются, — кивнул Лука в сторону двери, за которой располагались покои учителя.

Певец утер под носом:

— Я упросил учителя Конфузия, чтоб обо мне не распространяли мнений обидных.

— Так ведь, насколько я знаю, просьбу он твою выполнил. Не говорят о тебе плохо.

— Перестали говорить плохо, перестали говорить вообще.

Лука развел руками. Емеля заныл:

— Получается, что меня вообще нет.

Снова развел руками Лука.

— И кормщик мой, и гребцы удивляются: пою, пою, а в тоне нет уверенности. Уже и спрашивать стали, правда, между собой пока: а чего мы его слушаем, когда неизвестно, есть ли о нем запись в реестре, член ли он?

— Тебя не обсуждали по твоей же просьбе, так и бумагу на тебя не выправляли.

— И нет доказательства меня как законного былинника. Сгонят меня с лодии, побреду в «Самобранку», жена очи выест, дети зачураются!..

Лука задумался:

— Не возьму в разум, чего хочешь. Приходи перед путиной, авось докажешь, что достоин лицензии.

— Дак это еще когда... А гребцы, слышал, чуть ли не завтра хотят меня гнать, раз меня все равно вроде как нет.

— Опять же не понимаю, что я могу сделать для тебя, Емеля. День комиссии перенести? Так он ведь заранее объявлен, и все солидные певцы к нему готовятся, над новинками корпят. Солидность всего нашего дела встанет под сомнение.

— Что ты, что ты, Лука, какой перенос! Ты пока что прикажи тихо самым сердитым из твоих, которым и так трудно держать язык за зубами, пусть они начнут на берегу меня хаять.

— Конфузий запретил это.

— Так ведь все равно нарушают, и я знаю кто и тебе доложу. А они пусть нарушают на моем, так сказать, примере.

Лука усмехнулся:

— Гребцы твои услышат, что о тебе разговоры пошли, хотя сам Конфузий их запретил, значит, зело борз ты как певец — так кумекаешь?

Емеля радостно закивал.

— На нарушение меня толкаешь. Сильно я, братец, рискую, твою бездарность спасая.

— Сказал же, отслужу.

Лука вздохнул с сомнением.

— И отплачу, очень даже. У меня хорошие заначки. Хоть два — или семь бочонков селедочки в твою кладезь ночью перегоню. Правильно?

Лука даже не кивнул. Емеля исчез. Лука тихо, но от всей души рассмеялся. Велел покликать к себе в каморку кого-нибудь из молодых говорунов, находившихся в «Салоне» постоянно. Они были одержимы всевозможными безумными идеями. Лука выслушивал их, чаще всего, конечно, отвергал, а иногда и пользовался не ссылаясь. Первой в очереди поделиться своими соображениями на этот раз оказалась худенькая, невысокая, остроносая, но с неуловимой миловидностью в облике девушка лет семнадцати.

— Что у тебя?

Девушка сказала, что ее зовут Маша, но, поскольку на дворе стоит такое революционное время, не приспел ли момент не только обычные слова заменить на новейшие термины, но и имена также? Лука не сразу, но понял, в чем дело.

— И как же ты хочешь, чтобы тебя впредь именовали, Маша?

Она гордо ответила:

— Терцина.

Лука поджал узкие губы. Положительно сегодня день особый. То ему взятку предлагают огромную, чтобы он тому самому взяточнику устроил поношение страшное, то вдруг такое...

— Я подумаю, сестрица, а пока у меня к тебе маленькое поручение, и тогда мы узнаем, какая ты Терцина.

Получив задание заняться контрпропагандой творчества бездарного былинника Емельяна, девушка исчезла, надеясь, что и основную ее просьбу рано или поздно удовлетворят.

 

14

Любава пристально смотрела на него, и в голове у нее проносились мысли, всегда проносящиеся у женщины в таких ситуациях. А ситуация такая: мужчину ты считаешь неказистым, а отвернуться от него трудно. Чем-то притягивает.

— Я выполнила твою просьбу. — Любава показала листок бумаги с накропанным текстом.

— Просьбу? — удивился Конфузий.

— Ну предложение.

Гость пожал плечами:

— Лука, видно, невнятно передал мои слова.

Любава тихо вспыхнула и постаралась взять себя в руки. Серчание здесь явно не к месту.

— Сказать по правде, я и не знаю, как определить то, что...

Конфузий пришел на помощь даме, но без снисходительной мужской улыбки, как это обычно бывает. С цепенящей серьезностью дал пояснения:

— Я исхожу из обобщающей мысли, что наша видовая функция, не лукоморцев только, а всех людей вообще, есть творчество. Все, кто живут в мире помимо нас, — твари. Мы тоже твари, но способные творить.

Сказав это, Терминатор замолк-задумался, даже в сторону княжны не глядя. Она подождала немного и сама заговорила:

— Насколько я поняла, речь шла все время о правде, там, в павильоне, и твои ученики если что и демонстрируют на берегу, так в основном чистую правдивость.

Терминатор очнулся, кивнул:

— Верно. Но ты должна понять: с правды мы начинаем. С ее помощью мы отделяем подлинное от имитации, высокое от ползучего, притворное от выстраданного. Но цель процесса — освободить в человеке способность к творчеству. Не рыбой единой.

— Да, я знаю, у нас раньше так говорили, только теперь эту мысль понимают скорее в пищевом смысле. Мол, к рыбе неплохо бы еще хлебца, пивка...

Конфузий улыбнулся:

— Я сам живу в Лукоморье и заметил. Рыбные старатели старины были мудрее нынешних охотников с сетями. Они установили роль певца в устройстве жизни. Вред и ржа стали образовываться, когда неприкосновенность певца превратилась в неприкасаемость его песен. Определяя истинную ценность творения, мы задеваем репутацию творца. «Ты халтуришь», — говорим мы иному. А он: «А мои заслуги?!» А заслуги у некоторых правда есть. Но заслуга... в общем, в нее нельзя, как в одну и ту же реку, погрузиться дважды.

— У нас в Лукоморье наоборот говорят: «Мы выходим всегда в одно и то же море».

— Вот мы и нащупали болевую точку. Ошибочно считают, что философия спокойного сидения на берегу вечности — это наше исконно лукоморское. Я убежден, что это болезнь последнего времени, наваждение размеренной сытости, в конечном счете — сон разума и духа. Но это временно. Мы народ-гусеница, еще вспорхнем. Ну, ладно, к конкретике. Что там у тебя на бумаге?

— Песня.

— Понятно. Вернее, непонятно, тебе-то это зачем, княжна?

— Видовая цель, — нашлась Любава.

— А, ну ладно, о чем она?

Любава сделалась серьезной и даже важной, что выразилось и в позе, и в голосе.

— О герое-рыбаке. Называется «Происшествие на водах». Кормщик лодии задремал и не высмотрел косяка, и тогда молодой гребец...

Выражение лица Конфузия стало таким, что княжна поперхнулась своим бойким пересказом. Смущенный взгляд вопрошал: что-то не так?

— Я бы желал, раз ты не можешь удержаться от творческого порыва, видеть истинное, не подстроенное движение твоей души, не выпиливание по устаревшим, банальным лекалам. Старое и устаревшее — разные вещи, дева моя. Тебя что, и вправду волнуют этот надуманный гребец и его сверхнормативная ловкость? Краснеешь, так тебе и надо. Выплесни или выдави — это уж как получится — сокровенное на страницу, тогда и поговорим.

Любава вскочила и разорвала «Происшествие на водах». Хотела уже что-то выкрикнуть от оскорбленного княжеского сердца в адрес образованного хама, но он встал с явным намерением уйти. Это ее напугало. Не она его выгонит, а он ее оставит. Конфузий задержался по ее нервной просьбе еще на минутку, но только для того, чтобы дать лишнюю словесную пощечину:

— Ты, княжна, еще трепыхаешься на уровне нащупывания самой первобытной, сырой правды. Той правды, которой я, как вяленой рыбиной, отхлестал по щекам наших былинников речистых, чтобы с них начала осыпаться окаменевшая чешуя самодовольства. С тобой — уж не серчай, а если хочешь, то и серчай на здоровье, — пока еще и говорить не о чем. И ты для начала получаешь свою рыбину грубой правды. Захочешь подлинного разговора — выразишь на бумаге себя, а не срам штампа.

И вышел.

В светлицу внырнул Лука, доставивший учителя на рандеву, отдежуривший под дверью и якобы желавший узнать о резоне размолвки. На самом деле он почти все слышал от Терминатора и захотел полюбоваться конфузом княжны.

— Убирайся! — крикнула княжна Луке то, что не посмела крикнуть Конфузию. — Чтоб ноги его не было в моем доме!

Лука удовлетворенно ухмыльнулся и исчез.

 

15

Они пришли в сапогах из свиной кожи, серебряные пуговицы на кафтанах в виде поросячьих пятачков, концы щегольски завязанных поясов торчали, как два свиных уха. Лица лоснятся, глаза немного заплыли. Сидели в горнице «Салона» и с отвращением посматривали на чучела и муляжи рыб, украшавшие стены.

Сиклитинья встревоженно выбежала навстречу Конфузию, возвращавшемуся с берега после сеанса возвышенного и одновременно углубленного размышления, и зашептала, что прибыли гости из южного далека и с очень серьезными намерениями. И самое главное — с ними городские стражники, вон сидят на крылечке у входа в «Салон». Это, конечно, хитрый Горыня выдал им приказ поддерживать официально заграничный наезд на вольное критическое общество. Было бы лучше, продолжала Сиклитинья, Луке сразу броситься к папе, и броситься в ноги: авось отвяжется..

Конфузий даже не ответил.

Услышав шум движения у крыльца, троица гостей вальяжно выступила из светлицы. Для начала самоуверенно представились:

— Фирма «Три хряка», Кий-Кий, Хорив-Хорив, Щек-Щек.

Терминатор посмотрел на них грустно, почти рассеянно и без неприязни.

Собравшиеся ученики с интересом ждали, чем закончится ситуация. Такое испытание их обществу выпадало впервые. Все знали, как поступил Конфузий с имуществом «Трех хряков» в свое время: раздал беконы и корейки желающим и на кухню «Самобранки». Но Лукоморье вообще-то слыло государством, где закон сильный и дельный. Голов не рубят понапрасну, но вора за руку хватают всегда. В душе ученики понимали пафосный поступок учителя, но как оно будет, когда пафос столкнется с регламентом, да еще в виде вооруженных и трезвых стражников?..

— Я отдал ваше сало людям, — сказал Конфузий и проследовал мимо разодетых поросячьих гостей с видом благоуханного добрыми идеями облака, недостижимого для наручников, законов и даже словесных оскорблений. Чего угодно ждали фирмачи — криков, отговорок, призывов к поклонникам, — но не этого возвышенного, прохладного спокойствия.

И вот его уже нет.

Кий-Кий довольно грязно, хоть и на иномове ругнулся и обратился всем своим видом к исполнителям закона. Мол, сами видите: непотребство, так не делается нигде и здесь не должно делаться. Десятник стражников досадливо кивнул. Втайне он надеялся, что от исполнительной части удастся воздержаться. Сам относился с интересом к Конфузию и речам его — не вполне сочувствовал, но занимало. Да и дочка родная нашла себя среди критиков и спорила дома с отцом, и он редко когда мог ее переспорить.

Но, во-первых — закон, а во-вторых — приказ. Десятник развел руками в адрес дочери, затаившей дыхание неподалеку вместе с товарками, — ничего не попишешь, чужое брать нельзя, даже на твоего дивного говоруна это распространяется. И уже махнул в сторону рядовых стражников — давай! — но тут на первый план выступил Лука. И напомнил, что розданное имущество может быть тут же оценено, а по оценке вполне можно сразу же внести плату. Закон такое дозволяет.

Такого поворота никто не ждал, но он всех устроил. «Трем хрякам» плата, да еще по реальной оценке, сразу за все утраченное сало куда интереснее, чем загнанный в застенок нищий болтун. Десятнику, в глубине души мирному, душевному человеку, тоже большое облегчение: не надо никому угрожать копьями.

Лука подмигнул всем сразу:

— Пошли!

 

16

— «Три хряка» явились сразу ко мне, потому как я человек служебный и распорядительный, весь на страже закона и Лукоморья.

— А ты?

— А я, батюшка, дал им стражников с десятником.

— А он?

— Терминатор силен своей странностью. Сделал вид, что не больно-то понимает, в чем дело, хотя всего год назад с этими «поросятами» договор подписывал и товар от них получал.

— Что замолчал, Горынюшка? Обрисуй финал.

— Финал вышел неожиданным, стражники не пригодились, «три хряка» уехали в полнейшем удовлетворении. Настолько благодарны были, что большую бутыль перцового своего пития Луке вручили в знак благодарности.

— Что это, водка?

— Ну да, огромная бутыль, бумажной пробкой заткнутая, воском залитая. Лука мой, правда, как и все у нас в роду, печеночник, так что не знаю, куда он бутыль эту подевал. В «Салоне» где-нибудь стоит.

— Да плевать мне на эту бутыль и на пробку ее бумажную! Мне забавно: как это Лука твой улестил троицу эту наглую?

— А так, батюшка, эквивалент они от него получили.

— Что?

— Извини, государь, слова-тараканы и в моих речениях проскакивают, нет от них защиты. «Поросятам» Лука незамедлительно заплатил: и соленой рыбой, и рыбной мукою.

— Да-а? И много он им отвалил?

Горыня потупился и носом в блюдце свое уткнулся.

— Отвалено с запасом, так что гости отправились восвояси в превеликом коммерческом удовлетворении.

— Откуда у него рыба, да еще столько? Не из дворцовых ли лабазов, не из княжеских ли запасов? — В тоне князя завозилось подозрение, вперемешку с удивлением: он не привык подозревать министра своего.

Горыня отрицательно помотал головой:

— Проверял, не крадена. Все дворцовые бочки на месте и опечатаны клеймом рыбнадзора.

— Но ты не успокоился и разведал, откуда у Луки столько рыбы?

— Разведал. Не украл он ее и даже не наторговал. Гонорар это за критическую экспертизу. Певец без лицензии нынче человек без лица, а лицензии дают после комиссии в «Салоне».

— Так ты же говорил, что Конфузий мзды не станет брать, рук не испачкает ни в рыбе, ни в сале. Как сие понять?

— Так оно так, батюшка. Я думаю, что он даже ту бутылку с горилкой не откупорил.

— Ну, чего замолк!

Министр-боярин молчал.

Князь отставил блюдце и пристально смотрел на него, облизывая испачканный в варенье палец.

Министр проскрипел:

— Прошу, государь, об отставке.

— Это еще что такое, отставка?

— Я, как оказалось, не могу свою должность при тебе исполнять должным порядком.

— Исполняешь же. И давно. И ладно. И как я без тебя?

— Только с некоторых пор исполнение мое государству лукоморскому не вполне на пользу.

Князь снова облизал уже облизанный палец. Слова, которые он слышал, были для него совершенно неслыханными.

— Ты уж договаривай, Горынюшка.

— Это все Лука, сын мой природный, хоть и ведет себя с некоторых пор как инородный.

— Ну?!

— Это он принимает подношения от кормщиков и певцов. Он ключник у Конфузия и при поручениях.

— Так этот же сказал — ничего ему не надо.

— Лука и подтверждает: учителю, так они его теперь чаще называют, не потребно ни плотвички, он питается чистой мыслью и лишь воображение на нее иногда намазывает. Да и сам Лука в одном кафтане бегает, соленый от пота, как та селедка, ничего себе на карман, все по бумагам в кладезях залегло.

— Что ж тут плохого, Горынюшка?

— Да на первый взгляд почти ничего. Не дает он гнить запасу. Из лабаза выдает он кормление только больным, да сиротам иным, да певцам запойным...

— Так это, Горынюшка, благотворительность!

— Не только, батюшка. Основное кормление у них открыто критикам их бесперебойным. Тем, что в комиссии при «Салоне», и многим из тех, что просто по берегу шляются да по поводу разных тем распространяются. Раньше за слова платили только певцам на лодиях, а теперь говорение — если в поисках правды и справедливости производится — тоже неплохо рыбкой оплачивается.

— И что, правды стало больше в государстве?

— Я задавал этот вопрос Луке... — Горыня пожевал губами. — Он утверждает, что количество здесь не имеет значения. Правда от многочисленного и многословного определения ее становится как бы четче, и тем самым ближе к истине.

— А справедливость?

— А справедливость нынче заключается в том, чтобы кормить правдивых. То есть нелицеприятных критиков.

— Что это такое?

Горыня потер лоб:

— Насколько я понял, нелицеприятный критик — это тот, кто даже певцу с лицензией, то есть со своим лицом, скажет правду, и даже тогда, когда его об этом не просят.

— А Терминатор?

— Что Терминатор, батюшка?

— Он сквозь правду же прошел и к истине приближается?

— Так его людишки растолковывают, только мы-то не обязаны с этим соглашаться. Они говорят — он открывает теперь то, чем в дальнейшем лукоморский народ будет обрадован.

Князь покрутил головой, выпятил губы, пожевал губы, раздул щеки — так выражалась бурная работа его ума.

— Немалые, думаю, нужны подношения, чтобы обеспечить все это... не знаю, как назвать... — князь пощипал пальцами воздух, явно выискивая в нем нужный термин.

— Точно так, и целую поросячью фирму откупил Лука, и осталось, по моим сведениям, еще немало. И перед новым походом на воды ожидаются новейшие поступления рыбного припаса.

— А зачем певцам-то эти бумажки? Плюнули бы да пели как пели!

— А с ними, я беседовал с некоторыми, говорят, спокойнее.

— А ты Луку взял бы да усовестил. Он молод, смотрю, да молодец, кровь-то ваша, змиеватая, рано себя являет.

Горыня встал:

— Старый змий просится вон, потому что никак окоротить змиюку молодого не придумает. На зов он не является — занят и занят, при случайных встречах ехидничает, почтительности — ни на чешуйку. Силой его не запереть, Конфузий вступится — буча начнется такая, что думать болезненно. Раньше надо было. А я, дурак, радовался, что сынок внедряется: думал, этот проповедничек у нас под надежным присмотром. Стал Лука важным, да дюже вредным. Он в смысле рыбной силы скоро и с тронными лабазами сравняется.

Князь тоже встал.

— Никуда я тебя, Горыня, не отпущу. Досадное ты мне сказал, да только сам посуди: куда же без тебя? Ты хоть в курсе дела, и хитроумие у тебя природное... Если ты не предложишь хитрость полезную, кто же вообще предложит? Что предлагаешь?

Министр глядел в пол.

— Еще в самом начале предлагал я выход единственный.

— Зарезать? Даже как шутка это никуда не годно. Да и не хитрость это никакая. Помимо того, обычаев нарушение неописуемое. Не убивали у нас испокон веку никого, и я не начну. Получится, что я останусь в памяти рыболовного народа как Добрыня Кровавый. Нет, иди думай. Луку все же выведи на открытые переговоры. Хочет должности — обещай второго министра и стоянку во дворце. Да, и намекни, что Любава, мол, стала задумываться — а не слишком ли резкий афронт она мечтам его романтическим всегда давала.

Горыня поднял на государя недоверчивый взгляд. Тот поднял руки, выставил вперед ладони:

— Пока только хитрость, Горынюшка, характер Любавы ты знаешь, но все может быть.

 

17

Луку обуревала та же самая мысль — все может быть, — только не смел высказать ее вслух. Он сидел, скорчившись на низенькой детской табуретке в углу, в полумраке, создававшемся гардинами в виде длинных, висящих от потолка до пола сетей. Лукоморские декораторы — традиционалисты и использовали в украшении зданий два основных элемента — разного размера чешую и уже упоминавшиеся сети и сеточки.

Лука сидел, подперев острый подбородок маленьким угловатым кулачком, и приходил к выводу, что, кажись, попался в сети собственной мстительной интриги. По просьбе переборовшей свою злость княжны Любавы он сумел вторично заманить в ее покои учителя Конфузия, и там, внутри, вовсю разворачивалось профессиональное литературное собеседование по поводу того, что княжеская ручка «выплеснула или выдавила» на терпеливую бумагу. Дверь, естественно, сын своего отца прикрыл не полностью, так что о том, что происходило внутри, мог составить почти полное представление.

При первом, беглом знакомстве с изготовленным к этой встрече сочинением княжны Конфузий был далек от восторга, и речь его текла, что называется, через губу да по подбородку, а молодая авторша давала о себе знать только звонким, взволнованным покашливанием и несколько раз сдавленно спросила «да?», «правда?!».

На этом этапе Лука, зажмурившись миловался с краешком сетки, теребя ею щеку и редкую растительность на ней.

Так ей и надо!

Пусть учитель ее проучит и на этот раз!

По сусалам красотку да кривой рифмой в очаровательную харю!

Но что это?!

В этот раз все поворачивается не как в прошлый!

Лука изучил своего учителя-хозяина и обертоны его говорения знал наперечетно. Какие-то ноты новые... Никакого иронического нытья, как обычно при столкновении с сочинениями неловкими, вторичными.

Нет, это еще, конечно, не похвала. Это критика, но с несомненной поощрительной капелькой меда на конце каждого укола.

Уф, все же ругает, пересмеивает, ранит тирадой, но все равно такое впечатление, что перед уколом он смазывает это место йодом. Вот, вот утрирует и растирает в порошок, но вот... опять какое-то сопение несильной, но симпатии.

Кажется, они отсели в другой угол светлицы, и разговор стал еще менее уловим для ревнивого слуха. Лука вставил тонкий нос в едва заметную щель, это помогло.

— Напоследок, княжна, скажу: не банальный дольник твоя доля. А теперь уж мне пора.

Лука выдернул нос из щели и скрылся в полутьме.

Дорога домой — сначала по дворцовым закоулкам, отлично Луке известным, потом через заднюю, замаскированную в великанской крапиве калитку, потом по боковым улочкам, чтобы избежать нежелательных встреч, — проходила в молчании. Серому другу учителя очень хотелось спросить, что такое «дольник», но он не решался. Нельзя показать, что истинной, подлинной терминологией он давно уж не интересуется, что практические занятия отвлекают от теоретических. К тому же могло оказаться, что «дольник» — вовсе не термин в научном смысле, а просто другой способ произносить слово «дольщик». Терминатор говорит, что княжне не суждено выйти за кормщика средней руки. Помимо лингвистических сомнений, сильная обида насквозь язвила секретное луковое сердце: я ради тебя дни и ночи в вонючих рыбных подвалах, а ты посмел увидеть в этой заносчивой деве почти что задушевного собеседника!

 

18

Первые волнения начались в «Самобранке». Как всегда по утрам, в открывшиеся двери повалили бездельники, лентяи, симулянты, уже на подходе к вкусно пахнущему бараку они начинали традиционно и почти самодовольно голосить: «Ах, мы бездельники, лентяи, симулянты!», «Ох, мы нахлебники и нарыбники народа лукоморского!», «Нет, мы не соль земли, а позор семьи!». Руки их — и реально искалеченные сетями и веслами, и ничуть не поврежденные непосильной работой — уже протягивались к ложкам, а скамьи с победоносным грохотом устанавливались для удобного сидения, когда выбежал к ним управитель «Самобранки» и тонким голосом прокричал государственные извинения, состоявшие в том, что сегодня рыба к столу — только отварная.

— Это еще почему?! — заревели государственные сироты.

Пояснение дал такое: сольдаты ни при чем, их наряд прибыл вовремя, да только за ту рыбу, что они отвезли хозяевам соляных копей, им выдали столько соли, что ее хватило лишь на регулярные государственные засолки, а «Самобранка» заведение хоть и традиционное, но все же иррегулярное, так что было на законном основании обделено выдачей.

— Так что, я теперь должен свое утреннее пиво под треску пресную глотать? — крикнул Антип, между нами говоря, отвратительнейший тип.

Его никто особенно не любил, но тут многие поддержали: для лукоморца бессолевое меню не только в новинку, не только невкусно, но и даже где-то чуть-чуть оскорбительно. К тому, что посетителям «Самобранки» приходилось наговаривать на себя во время трапезы от государственных щедрот, они привыкли, и это особенно их самоуважения не задевало, но когда нечто вроде пренебрежения им выказала власть, сильно проняло досадой.

Управитель «Самобранки» успокаивал: меры временные, уже к ужину все пойдет по-прежнему, по-соленому, а для разнообразия можно пресненького потрескать.

Постепенно все улеглось. Пива оказалось вдоволь, а пиво для пьющего даже без соли пиво.

Ермошка-управитель помчался во дворец, к батюшке серобоярину за советом, потому что никакой уверенности, что к вечеру с сольцой станет полегче, у него не имелось.

Горыня слушал, все больше мрачнея, он еще до его появления был не в духе. Велел из личных закромов выкатить Ермошке две бочки самой соленой сельди. На пару дней хватит, а там посмотрим, такой выдвинул боярин, откровенно говоря, куцеватый план действий. Да и сам Горыня понимал, что никакой стратегической мысли у него на настоящий момент нет, придется пока обходиться тактическими ходами.

Озаботился он более всего не тем, что творится в «Самобранке», а тем, что кормщики, сговорившиеся собраться, как всегда, за заливным в «Кормиле», все еще не прислали ему официального приглашения. Подведение итогов без первого министра-боярина — это как-то слишком. Тут приходило на ум несколько объяснений. Первое — не доверяют и сами решили что-нибудь замыслить. Это бы еще ничего. Свои люди среди них есть, доведут до сведения государственной головушки, что змеиный боярин никак не враг, желает помогать, а не вредить. Второе — перестали бояться, а значит, и уважать. Решили, что Горыня уже и не Горыня, а так себе старичок, человек доживает век. Появился другой источник не вполне пока идентифицированной и отрефлектированной легитимности, как сказал бы Терминатор.

Имелось и третье объяснение: гонец с приглашением где-то задерживается. Третье объяснение Горыне нравилось, но в глубине души он понимал, что это всего лишь надежды правящего инвалида. Если он всерьез на такое рассчитывает, скоро перестанут его вообще учитывать.

Надо брать сома за усы.

С чего начать?

Прежде всего — любой ценой поговорить с сыном.

Надо сказать, что боярин давно уже перестал радоваться тому, как развернулся отпрыск. А с некоторых пор даже начал побаиваться его скрытого взлета. Какова в целом натурушка в их змиевом племени, Горыне старому известно доподлиннее всех прочих. Как человек во главе стоящий и близко к государственной вершине примостившийся, не мог он не ведать многих грязных и темных секретов. Он и ведал. И веденье старинное это ничуть не облегчало ему жизни сегодняшней. Казалось бы, столько лет полнейшего спокойствия, никаких тебе ни стихии, ни рыбного неурожая, ни человеческого мора, алкоголизм практически одолен и загнан на пивные задворки, — откуда взяться бродильному элементу?! Ан взялся, да как еще бродит.

Сын не хочет видеться с отцом. Простой приспешник недоумочного болтуна не желает приходить на зов первого государственного министра! Основы основ, мне за вас страшно!

Пришлось весьма хитроумным путем доводить до уха Луки, что матушка совсем плоха, надобно бы прийти — пошипеть, проститься.

Пришел-таки. А тут из другой двери как раз и Горыня к постели Лукерьюшки. И без увещеваний, укоризн и прочего антуражного слова сразу к делу. Мол, Добрыня-то начинает одумываться, и уже ничего невозможного не видит в том, чтобы Любаву свою ненаглядную отдать сыну первого министра в женки. А там, с годами, и царство как таковое — это ли не приз?!

Горыня был уверен, что просто собьет с ног этим известием сыночка своего серенького. Но все не так повернулось. Не успел даже перейти к условиям, которые при таком широком княжеском жесте обязательно должны воспоследовать, как Лука взвился, разъярился, выкрикнул что-то несусветное, обозвал лукоморское княжество разбитым корытом — и вон из дому!

Тут уж совсем Горыня пригорюнился.

Приходилось признать, что он чего-то очень важного не понимает в сложившейся политической ситуации и даже не уверен, что она чисто политическая. А какая еще — постичь не в силах.

Пошел в состоянии тревожного самоуглубления к Добрыне, проиграл ему несколько партий в шахматы, чем привел князя в состояние эйфории. Столько лет Добрыня мечтал обставить хоть разок неодолимого министра, а тут такой подарок — сразу три ноль за один присест. Эту радость ему не смог испортить даже рассказ о волнениях в «Самобранке». И известие Горыниного шпиона, приползшего по темным закоулкам со стороны «Кормила», что уважаемые господа кормщики взбудоражены слухом, что в следующий «выход на воды» их подстерегает совершенно неожиданная «радость». На одной из лодий в качестве певца-чтеца выйдет широкоизвестная девка Сиклитинья. Как уломали уступить ей свою банку природного былинника Миколку, еще предстоит выяснить, да и не сильно интересно. Интересно, как отнестись к новелле: баба на банке, баба в лодии. Петь якобы она не больно-то и горазда, выступит с критическими речитативами и обзорами, обещает умственно медоточивое нечто. Мол, у всех гребцов должно возникнуть такое ощущение, что они не просто не хуже прочих, раз у них баба на борту, а, наоборот, они выше остальных лодийных экипажей, ибо не только наслаждаются звуками и историями из уст одинокого исполнителя, но и сами приобщаются ко всей современной песенной картине одновременно с детальным и глубоким ее анализом. Передовики правды.

Горыня молчал, тупо глядя, как вражеские пешки загоняют в угол его короля. Добрыня одной рукой двигал злобные атакующие фигурки, а другой ерошил волосы и размышлял вслух:

— Ну что же, может быть, пришло время какие-то части старинных уложений и пересмотреть. Баба не ходит по водам? Да, прежде не ходила, а теперь пусть походит. Авось и потонет! — прыснул князь, немного и смущенный грубостью шутки, и взбодренный неловкой попыткой вражеского короля спастись от очередной матовой сети.

— Так ты что, батюшка, хочешь разрешить это?

— А что, если придут и убедительно аргументируют, то сяду за обдумывание.

— Боюсь, батюшка, не придут и спрашивать не будут.

Добрыня сделался серьезен:

— Что, дело так далеко зашло? Кормщики бунтуют?

— Пока еще не бунтуют, но, кажется, думают бунтовать.

— Да-а-а?

— Да, но не эта новость последняя и не эта самая неприятная.

Князь с тоской посмотрел на шахматную доску, где все складывалось в его пользу.

— О чем ты, Горынюшка?

— О дочери твоей, батюшка.

— Молви, — строгим голосом велел правитель.

— Ходит он к ней. Правда, днем и под присмотром Луки.

— Этот правдивый фантазер? Вкрался в дом, негодник, втерся! — плеснул ладонями по коленям Добрыня.

— Боюсь, немного не так все было, и даже наоборот. Любавушка сама выказала заинтересованность, а потом и упорство в зазывании.

— Да что ей в нем?!

— Есть такая заморская поговорка: «женщины любят ушами».

Добрыня задумался, совершил несколько движений рукой в районе своей бородатой щеки, нахмурился и уверенно объявил:

— Это извращение!!!

Горыня хмуро кивнул:

— Подозреваю, что даже мой гаденыш склоняется к такому же выводу.

 

19

Конфузий, загадочно улыбаясь и нетерпеливо потирая руки, прохаживался по верхней светлице, ожидая, когда наперсник и ближайший соратник его Лука приведет в порядок свою амуницию. Терминатор поглядывал то на соратника, то в отворенное окошко. «Салон» расположен таким образом, что даже с небольшой высоты второго этажа хорошо просматривался участок морского берега южнее города. Берег пустой, не занятый лодочными сараями и вообще свободный от построек и следов человеческой деятельности. Над этой частью плавно изгибающейся береговой линии царил огромный, очень старый и, так уж повелось, очень нелюбимый лукоморчанами дуб. Давным-давно подле него располагалась свалка всяческих рыбных отходов — селедочных голов, рыбьих потрохов и т.п. Их хоть и закапывали в песок, да все равно запах в округе стоял ужасающий, нестерпимый даже для привычных носов местных жителей. Давно свалку забросили, давно запахи рассеялись, но место считалось нечистым, и никому из местных не пришло бы в голову прогуляться в тамошних местах. Тем более что городскую окраину и окрестности дуба разделял дикий, густо поросший репейником и чертополохом пустырь. Конфузий в последние дни вдруг стал очень внимателен к этой дикорас-тущей достопримечательности.

— Ну, ты готов, Лучок?

Лука возился с сапогом, но как-то странно. Обещая скоро заделать найденную дырку, все делал для того, чтобы разворотить ее до неприличных размеров. Человек, менее увлеченный своими дубовыми мыслями, легко бы понял, что не хочет Лука идти туда, куда ему предложено. А именно в светлицу детинца, где ждет уже, видимо, возбужденная стиховедческим любопытством Любава.

— Да что там с твоим сапогом?

— На грани полной гибели, учитель, — сказал Лука и прошептал: — как и моя душа.

Помощник уже предлагал Конфузию различные альтернативы сегодняшнему посещению княжеской дочки: можно встретиться с депутацией фанаток, возглавляемых неутомимой Сиклитиньей. Не захотел. Кормчий Онуфрий составил «Свод вопросов и сомнений», но Конфузию и на Онуфрия с его интеллектуальными мучениями было плевать. Можно пойти — ведь вечерело — погулять, луной полюбоваться от главного лукоморского дуба, раз уж он для учителя стал так притягателен, где гарантированно никто не потревожит по вышеизложенным причинам. «Ты ведь давно не медитировал, учитель». «Наиценнейшая медитация — наедине с душой, медитирующей в унисон» — таков дал предательский ответ. Кстати, слово «медитация» — первая ласточка из новой словарной стаи. Лука его освоил, но не придал ее появлению особого значения.

— Это в ком ты увидел и услышал унисон, о повелитель терминов?

— Что-что?!

— Ведь сам же давеча вещал, что не смыслит она ни сонета, ни триолета, ни октавы, ни альбы, ни рондо и вся ритмика у нее бедовая, какая-то надрывно-частушечная.

Конфузий покровительственно поиграл улыбкой в углах некрасивого рта, он даже не обратил внимания на то, что Лука не мог впрямую слышать этих претензий, а только подслушать.

— Да, дорогой мой, вижу, ты сам уже стал тертым терминатором, но в том-то и ирония нашей жизни: осилив некую высоту, мы понимаем, что зря считали ее высотой. Истинные ценности вырастают на ветках, что повыше и ранее были невидимы. Что нам теперь «триолеты», Лучок, что нам «октавы»?

Пришлось тащиться. Явилась Луке мысль просто спрятаться в одном из грязных лабазов, ведь без него улетающий мыслью во все более отдаленную высь Конфузий ни за что не отыскал бы дороги к потаенной в крапиве калитке и по тайным коридорчикам детинца дороги к заветной светлице не сыскал бы.

Но передумал.

Уж лучше находиться рядом и держать все под присмотром.

Нацепил рванину на ногу, сопроводил к известным дверям и сел подслушивать и мучиться.

Лука застыл, прижавшись спиной к стене рядом с дверью, ведущей в помещение, где совершалось что-то страшное. Лицо молодого человека чем далее, тем более напоминало своим цветом его невоенный мундир, но серость щек и лба была какой-то раскаленной, полыхающей, а глаза зажмурены, как будто он боялся кого-нибудь убить непреднамеренным взглядом.

Что же случилось? Лука обнаружил, что Конфузий и Любава не просто говорят друг с другом с удовольствием, они говорят на каком-то новом языке. В речи Терминатора почти не возникало привычных стиховедческих словечек. Он сбрасывал старую терминологическую шкуру. Из его уст то и дело выскакивали слова совсем уж несуразного, почти оскорбительного вида: бла-бла-бла — и какой-то «федон», ду-ду-ду и какой-то «тимей», ля-ля-ля и вуаля — «протагор», а после «горгий», «критон», «кратил», «феаг»!

И самое страшное — в ответ на каждое раздавался всепонимающий и одновременно томный вздох Любавы. А когда речь Терминатора прервалась, она страстно прошептала в ответ:

— Пи-и-ир! — видимо желая показать собеседнику, что она оценивает его речь как пир свободного разума.

Итак, внутренне сжался Лука, Терминатор завел себе новый гарем терминов! Когда?! Когда он, наивный Лучок, ничтожный серый червь, преданно набивал лабазы «Салона», Конфузий в это время добывал новейшие откровения из одному ему известного источника! И для чего? Не для того, чтобы разделить радость откровения с преданнейшим учеником, а чтобы швырнуть все к ногам какой-то...

Нос Луки все дальше вникал в специально оставленную щель, но ушам от этого не становилось легче.

— Да, да, Любава, поэтический текст дает нам возможность непосредственного созерцания истины в художественных образах, — это много, но с какого-то момента становится недостаточно! Я хочу большего...

Фраза сотрясла из без того взведенное сознание Луки.

В ответ прозвучала короткая, страстная и совершенно непонятная фраза из уст Любавы. Княжна тоже уже овладела правилами новейшего лепета. Когда успела?! Фраза казалась дикой, но Лука особым ревнивым чувством понял ее: княжна тоже сказала что-то вроде «и я хочу большего!».

 

Лука зажал уши руками и бросился вон из сеней.

Долго лежал он в глухом подвале на мешках с вонючей чешуей, но овладел собой. Дождался, когда собеседники окончательно обессилеют. Приплелся в предбанник, дал условленный сигнал: конец тираде, пора бы и к ретираде.

Когда возвращались в «Салон», ученик все ждал от учителя какого-нибудь слова в связи с только что произошедшим. «Горячая девчонка», — сказал бы самодовольный пошляк. «Эта девушка определенно не лишена способностей», — сказал бы вшивый интеллигент. Правда, в Лукоморье вшей совсем не знали, интеллигенция в нашем понимании слова только зарождалась. Терминатор ничего не сказал. Отчего у Луки к занозе в сердце добавилась еще и заноза в голове.

 

20

Лука лежал на лавке, свернувшись калачиком у себя в каморке на втором этаже, размышляя над тем, как он несчастен, и о том, как бы ему хотелось отомстить, да вот он не знает как. На первом этаже резвилась словесно развитая молодежь, и он ее ненавидел, и опять-таки не мог придумать, что бы над ней такое учинить. Разогнать? Побегут жаловаться Конфузию.

И тут Луку тронули за плечо.

— Анчо?

— Да, хозяин. Я нашел то, что ты велел.

— Где?

— В Ужове, в твоем семейном доме?

Лука резво сел на лавке, голова его заработала быстро и четко — и сразу же пришла к выводу: надо действовать!

— Ты пойдешь со мной, Анчо.

— Ночь на дворе, Лука.

— Это я попросил ее настать.

Усатый помощник кивнул.

Набросив серые плащи, два невысоких человека покинули «Салон», миновали детинец, вышли за городские ворота. Никто не обратил на них внимания. На первом этаже «Салона» кипел диспут «Новые времена — новые имена», стражники у ворот детинца спали, у городских ворот стражников не наблюдалось вообще. Это на юг от Лукоморья, вплоть до одинокого дуба и далее, были пустыри да дикие кусты, а тут, на северном направлении, царил порядок. Выглянувшая луна отстраненно, но аккуратно освещала квадраты огородов, разделенные узкими, естественно серебрящимися арыками. Путники шли по неширокой дороге в сторону главного загородного поселения Лукоморья — села Ужова, вслед за ними медленно оседала поднятая ботинками пыль.

— Если хочешь что-нибудь спросить, спроси.

Лука испытывал сильное чувство благодарности к своему столь проникновенному нукеру, и ему хотелось его побаловать конфиденциальной информацией.

— Не стесняйся, Анчо. Ты имеешь право узнать, что это за шкатулка и для чего она мне нужна.

Помощник опять ничего не сказал, но маленький серый кардинал не мог сдержаться:

— Ты ведь знаешь, что у князя Добрыни имелся отец. О нем помалкивают, и даже имя никто не произносит. А звали его Авел. Человек чудной, очень злой, прямо кровопийца, но иногда... А знаешь, почему?

— Почему? — спросил Анчо.

— Я думаю, причина в том, что у него был брат-близнец, и случился голод в Лукоморье, сейчас это трудно представить, но представь. Такой голод, что родители Авела, бабушка и дедушка Добрыни, брата-близнеца, уж не знаю, как они выбирали, приговорили съесть. Сварили и съели.

— Какие ты ужасы рассказываешь, хозяин. Не черные ли сказки все это?

— В истории каждой династии полно черных сказок. И голодоморы гуляют по свету, даже в стране, где растет свинина, они когда-то приключались.

— Ну, уж это ты...

— Да, да, Анчо. Ну так вот, я думаю, что Авел узнал как-то — проболтались верные придворные, — чьим мясом он отъелся в голод, и умом повредился. Отсюда и дурной склад души.

— А почему бабушка и дедушка Добрынины в тот голод придворных сначала не съели?

— Придворные самые чуткие люди на свете, они первыми всегда разбегаются. И первыми возвращаются, когда можно. Так вот, когда субъект с больным характером оказался на троне, скоро стало понятно, что Лукоморье он очень скоро угробит.

— И решили ради спасения отечества...

— Вот, вот, и распустили слух, что он сам зарезался. А потом и вообще запретили на эту тему говорить. И пошла жизнь ровная, сладкая. Вот мы и пришли.

Дом Змиевичей стоял на окраине села. Темный, приземистый, одно-этажный. Полный двор собак, они сначала рванулись с цепей и из будок, но потом хозяина признали, стали ластиться. Во дворе оказалось и несколько парней укромного поведения, крепкого телосложения. Лука сразу понял: люди Анчо. Один из них, круглолицый, показал жестом, куда идти.

По узкому, темному, пропахшему, естественно, луком коридору углубились внутрь дома. Оказалось, что цель путешествия — спальня матушки Лукерьи. По правде сказать, Лука желал бы избежать визита. Родительницу свою он мало что не любил, всерьез боялся и склонен был разделять бытовавшее в Лукоморье мнение, что она ведьмаческого происхождения.

Душная сверх всякой меры, обширная, но с приплюснутым потолком зала. Посредине кровать, в головах кровати масляные плошки на подставках — освещение. Круглолицый и Анчо тихонько подтолкнули Луку к кровати. Он подошел, тихонько покашливая, чтобы показать — вот он я. Старуха отреагировала сразу — медленно перешла из лежачего положения в сидячее.

— Здравствуй, матушка, — прошипел Лука.

Худое, желтое лицо старухи исказилось неприязненно, как будто ей не понравилось обращение, но потом выражение гордого равнодушия на нем восстановилось. Пару раз хлопнули веки в очень заметных прожилках, закрывая черные, как бы невидящие глаза. Она произнесла отчетливо и как бы настоятельно:

— Шесть ног.

И сразу же легла.

Анчо потянул Луку за рукав: пошли.

Уже на улице круглолицый вручил ученику Конфузия завернутую в серую тряпицу шкатулку.

— А, — понял Лука, — это ты. Когда она поднялась, ты у нее из-под подушки. И что-то подложил вместо. Как просто.

Круглолицый объяснил шепотом, что совсем не просто. «Бабушка» никогда не поднимается с постели в присутствии посторонних. Спит очень чутко. И потом, едва ведь догадался, что шкатулка именно там. Кроме того, есть у нее верный страж — Никита, пришлось его сегодня опоить специальным средством, чтобы не вмешался.

— Может вы знаете, про какие она ноги все время говорит?

Анчо сказал, что, наверно, Никита знает, только лучше к нему с этими вопросами не приставать. Круглолицый кивнул. Когда они тут все батрачили на луковых полях, Никита очень наказывал тех, кто шептался, что у бабушки тараканы в голове.

— Ладно, это пусть, это ерунда, надо до рассвета еще вернуться в город.

 

21

Утром Лука, как всегда, вошел к учителю с подносом, на нем, как всегда, благоухала тарелка каши и чашка чая. Прихотливо размышляющий Конфузий был неприхотлив в быту. При появлении ученика он отодвинул в сторону стопку бумаг, которые, судя по всему, изучал до появления подноса. Что за бумаги? на лицензии вроде не похожи, впрочем, Луке, захваченному сильной мыслью, не хотелось отвлекаться. Он дождался, когда учитель возьмет в руки ложку, и завел продуманную речь. О неотложных хозяйственных предметах. Он сообщил, что окончательно оформлены документы на огромную подземную кладезь у северных ворот Лукоморья, и поинтересовался, не стоит ли купить те два лабаза, что наискосок через улицу от их ставки, потому что уже некуда складировать подношения.

— Подношения? — спросил учитель, рассеянно жуя и явно не очень отчетливо себе представляя, о чем идет речь.

— Хорошо, — кивнул Лука, — об этом я сам позабочусь.

Конфузий благодарно кивнул.

— Но есть еще дельце, и тут уж я без вашей визы не затею антрепризы. Извините за слишком лукоморский говор.

— Что-что?

— Прошу прощения за просторечие мое, но известили меня, с тем чтобы известить вас, будто бы желает государь наш Добрыня как-нибудь за своим вечным чаем послушать какую-нибудь славную историю. Желательно из новинок, да из самых смелых. Певцы же чего-нибудь все время вытворяют, так пусть покажутся.

Конфузий сделал неопределенный жест: чего тут, братец, спрашивать, дело плевое.

Лука заметил:

— Дело хоть и плевое, да новое. Прямо революция нравов.

— Что ты имеешь в виду?

— Прежний-то государь, отец Добрыни, большой был охотник послушать певца народного, пусть и сумасбродного, поскольку и сам с ума сбредал. Мог наградить за пение, а мог и высечь. Чаще, надо сказать, именно сек.

Учитель явно не без усилия сообразил, о чем идет речь, ему пришлось опускаться до уровня разговора с очень неземных высот:

— Да, да, отец Добрыни? Да, что-то, помнится, приходилось мне слышать. В дни его правления не только порки повсеместные, но и государственное смертонаказание практиковалось в деревянном нашем раю.

Лука яростно кивнул:

— Да, слыхивал я и сам, он кончил скверно, батюшка Добрыни. С малолетства кричал «Убю!», «Убю!» на кошек, потом на нянек, потом на всех остальных. А в конце и сам вроде как убился.

Терминатор наконец почтил ученика подлинным вниманием:

— Для чего это ты мне сейчас?

— К тому, что с тех пор при дворе запрет на пение.

— Почему?

Лука пожал узкими плечами:

— Многие из тогдашних привычек под запретом. Хотят забыть о мрачных временах, наверно. А может, боятся услышать, что не убился сумасбродный князь, а убит. Бродит и такая дурацкая версия среди некоторых. Отец мой Горыня весьма следит за тем, чтоб ее придушить.

— Пусть следит, нам-то что? — искренне не мог вникнуть Конфузий, а Лука в этот момент пожирал его своим вкрадчивым взглядом. Казалось, что он начинает получать сейчас какую-то одному ему известную компенсацию за те ревнивые минуты, что перенес в углу за двойной сеткой.

— А я хочу вернуть старое обыкновение. Пусть поют и при дворе, и не только в павильоне на смотре.

— Так верни.

— Так не своим же мне повелением вводить, разреши мне сослаться, что таково пожелание всего «Салона» да совет Конфузия во главе того пожелания.

Конфузий тряхнул головой, все еще очарованной дивными словесами высших миров, — делай, мол, Лука, что считаешь нужным.

— Так я и сюжетец подберу.

Терминатор махнул рукой: подбирай.

— Только ты уж потом не откажись, что разрешил.

Учитель кивнул. Лука, выходя из светлицы, добавил тихо:

— Если спросят.

 

22

В «Самобранке» подали одну голую икру. И тут уж голоса распалились сверх всякой меры.

— Хоть бы хлеба дали, ироды, — прозвучал, как всегда в похожих случаях, общий глас.

Как известно, голодные бунты чаще всего случаются, когда еды в стране в общем-то полно, только лежит она не в привычных местах.

Управитель «Самобранки» Ермошка попытался объяснить, что они жертва всего лишь перебоя в снабжении и логистике, но густо сгрудившимся тунеядцам и лентяям такое объяснение не нравилось. Если еды не хватает всем, это еще можно как-то снести, но если ее не хватает только тебе, это ранит.

Явились, не сходя с места, и стихийные вожаки — Бык и Антип, они тут же предложили своему голодному народу план действий, выражавшийся в одном слове — бузи!

Управитель умолял погодить, потому что уже отправил нескольких стражников в свои собственные закрома и они должны с минуты на минуту прибыть с хлебными лотками.

Слава те, прибыли!

Буча кое-как улеглась.

Управитель помчался в присутствие, к Горыне, да не застал того на месте. Писцы сказали, что боярин дюже занят государственными делами. управитель загрустил и сердцем, и лицом — получалось, что его дело государственным пока не значится. Тут к нему и подошел человек, молодой с виду, да вполне серьезный, будто бы и на должности, и сказал — может, мол, помочь. Это был Анчо.

Через пару минут управитель уже беседовал с Лукой, а еще чуть позже тот одаривал его мукой: ее выносили прямо из подвалов «Салона» без всяких предоплат. Да и рыбы истинно пряного посола, привычного народному нёбу, Лука подкинул настоятелю «Самобранки» большой бочонок, на двадцать ведер.

— Выручил, выручил, родной, — распинался управитель.

Лука ласково улыбался, в полупоклоне сгибался, вроде как говоря, что его дело лукоморцам услужать, особливо слабых не обижать.

— В следующий раз, если случится такое, сразу отправляй всю скандальную команду по моему адресу — отоварю. Говори, даром что зовусь Лука, да пайка моя не горька.

Где был в это время Горыня, столь нужный для успокоения скандала в «Самобранке»? Он стоял за портьерой в кабинете Добрыни, но не тайно туда прокравшись, а по приглашению князя, дабы своими ушами услышать, как государь свою дочь станет урезонивать да склонять к нужному результату.

Любава выслушала вкрадчивые речи батюшки на удивление спокойно. Она резко отбривала все претензии Змиевичей, когда они казались хоть чуточку реальными, теперь же душа ее витала так далеко, что даже не оскорблялась извивистыми поползновениями их замыслов, и потому просто скучала и жалела бесталанно бормочущего батюшку.

— Папа, это было невероятно, а стало невозможно.

За портьерой Горыня обливался горючим луковым потом.

— Да что же случилось, доча?

Любава хотела сказать, что не желала пускать Луку на свободное место в сердце, а теперь и не может, ибо место уж занято. Но перевела разговор:

— Долго думала я, папа, отчего ты так цепко держишь при себе этого серого змеюку. Думается мне, что Горыня твой ехидный когда-то оказал тебе превеликую, а может, и преужасную услугу, которая не забывается, и ты бы рад рассчитаться, да казны твоей все не хватало. Теперь ты меня решил как последнюю монету, выскрести со дна мошны. Непонятно только вот что: почему расчеты эти стали столь актуальны именно сейчас?

Добрыне слова дочкины казались не вполне сообразными и вполне неуместными — уж не бредит ли? А тут еще и боярин официально подслушивает, князь мучительно переминался на лавке и кривил физиономию:

— «Актуальны», говоришь... Не со своего голоса поешь, доча. А про услугу я и вообще надоел слушать. Какая такая услуга? Почему ты не веришь в простую мужскую дружбу и служебную верность? Горыня со мной всегда, и всегда для пользы. Ничего другого тут не скрывается.

Дочь презрительно фыркнула и ушла.

Горыня прыг из укрытия, рот оскален, глаза как гарпуны, и сразу спешный вопрос, чтобы овладеть линией разговора:

— На что Любава намекает? Какая услуга? Просвети, государь, какой-то между вами секрет против меня, верного?

Добрыня расстроенно поводил могучими плечами, всплеснул огромными ладонями:

— Да ты и без меня знаешь. Бродят слухи да слушки глухие, и чем дальше, тем глуше, про кончину родителя моего, будто не сам он того, рыбьей костью подавился. А может, и не рыбьей, а может, и не костью, а может, и не подавился. Перед кончиной был подавлен, это точно, только что это доказывает? Другие говорят, что ножичком запоролся случайно. Я вот себе и думаю, как это, чтобы взрослый, хоть даже шальной, человек взял да и зарезался? Про кость оно правдоподобнее. Знаешь же — не любил я его, и не любил он меня, и не люблю я об этом вспоминать.

— Княжна намекает, что я знаю что-то этакое о кончине твоего батюшки?

Горыня внимательно поглядел на князя, и тот замахал руками:

— Сколько лет прошло, забыто, заиграно, скоро уже и шепоты стихнут, зачем нам это ворошение листвы палой! — Лицо князя сделалось почти плачущим и таким несчастным, что боярин его вроде как пожалел, что выразилось в перемене темы.

— А насчет словечек Любавиных ты прав, батюшка. Конфузий баламутит, весь словарь вывернул и растряс, отовсюду, как пружины из старого дивана, повылезали пучки злых новых терминоидов или как их там... Остры — страсть, тронь — обрежешься. Он ведь все ходит к ней.

— Ты уж сообщал, — мрачно процедил Добрыня. — Правда ли, что там все только словесное, умственное?

— Нет, чисто платонически там все, бесплотно и словесно, хотя и подолгу, — огорченно махнул рукой Горыня. — Ей-ей лучше бы она с каким-нибудь дюжим гребцом закрутила по-настоящему.

— Да что ты такое говоришь? — оскорбленно вскинулся правитель Лукоморья. — А еще о Луке своем вроде как печешься! Цинизменно шутишь, боярин!

— Це не низменно, как говорят наши партнеры по салу, це простая правда. От новых слов много новых бед. Надо ставить препон, а может, и гнать Терминатора вон.

Добрыня помрачнел, задумался, что само по себе было для него тяжко и неприятно, и выдал вердикт:

— Ворота для Любавы на замок! И для Платона этого нетелесного, дюже интересного — тоже! Слово, оно только в начале слово, а там... Чтоб изнутри висел замок и снаружи.

— Уже исполнено, батюшка.

— А не убежит она с ним, с Терминатором, прямо через забор? Небось он задумал что-то каверзное. Первый болтун, ведь знаешь, всегда покушается на сердце первой девы, чтоб потом увлечь из дому.

— Что бы он там ни задумал — не успеет. В ближайшие дни я развяжу этот узелок. Или разрежу.

Князь испуганно и тоскливо посмотрел на министра и ничего не сказал.

 

23

Лука совещался в своей каморке на втором этаже «Салона» в узком кругу своих присных. Конфузий давно уже не посещал эти сходки исполнителей, ему все труднее становилось спускаться с высот чистого размышления в подпол повседневной практической суеты. Да его уже и не пытались в последнее время вызывать из астрала.

Первой консультировал Лука самобытную и ненасытную по части правды и гендерной справедливости Сиклитинью. Она сильно выросла в своем критическом значении в последние недели. Настолько пропиталась правдивостью, что даже еще рыжей стала. И сменила прозвание свое, чем-то ей перестало нравиться замечательное старинное имя Сиклитинья, она объявила, что теперь к ней надо обращаться Фонема — так звучнее и современнее. Изобретательница именной идеи Машка тоже взяла себе современное имя — Терцина и была введена в бабий штаб. С них стали брать пример и парни. Несколько юных Елисеев и Корнеев сделались Пеонами и Магистралами. Лука тайно морщился, в имени, например, Магистрал ему чудилось что-то не просто современное, но и иноземное, но он считал, что на данном этапе лучше ему себя позиционировать в качестве самого широкого интернационалиста, он и позиционировал.

Кстати, раж и жар переименований коснулся не только имен личных, Фонема сказала, что негоже им заседать в заведении под сомнительным названием «Салон», — так не толковее ли именовать его «Боян»? И точнее, и патриотичнее. Лука тихо удивлялся, как это расширение интернационализма так просто увязывается с укреплением патриотизма. Да ладно, уже скоро настанет момент, когда всему будет определено и место, и мера.

К Сиклитинье–Фонеме прилеплялись все новые девахи, которым импонировала ее «оторви да брось» манера. Язык словно шило с крючком. Манера травмировать соперника терминологией у нее была своеобразная, а речь и соленая, и слоеная по смыслу. В общем, хорошо узнаваемая. Певцы при виде ее уже не переходили на другую сторону улицы, а бросались опрометью кто куда и ховались в подворотнях. Не приведи, выпустит критическую стрелу, будешь хромать на раненом размере целую путину.

Она даже позволяла себе нарушать вроде как обещанный самим Конфузием указ о запрете критического шельмования певцов лодийных в чисто береговых условиях. В общем, чувствовали за ней силу, да не только чувствовали, но и видели — бродила по улицам за Сиклитиньей толпа бабенок довольно забубенных и все более день ото дня безбашенных, интеллектом обезображенных. Изрядно начитанный и сведущий Фока называл их вакханками, они обижались, утверждая, что хамками себя величать не позволят даже лучшему представителю племени изящных словесников.

На днях должна состояться великая символическая процедура «введения бабы на лодию». Задумано давно, а теперь решили определить время. Кормщики этого не хотели, гребцы этого не хотели, певцы тоже, но приходилось считаться с тем, что многие из их жен, и уже почти не тайно, сочувствуют этой идее. Чем баба хуже мужика? Не было якобы издревле такого в заводе? Просто баб подходящих для напевной лодочной работы не сыскивалось на Лукоморье, а теперь вот вам Сиклитинья–Фонема, любого носителя штанов заткнет за шлейку сарафана.

Когда же таким торопящимся девушкам и дамам намекали, что Сиклитинья-то и петь не горазда, и сочиняет совсем уж несладостно, то слышался в ответ страшный хохот молодежный: «Когда нечего возразить по существу, вы к голосу придираетесь», «петь не умеет», «тоже причина не пустить женщину в певцы!».

Назначили сходку в «Кормиле», где кормщики и выборные из певцов должны были дать добро или отлуп идее выхода Фонемы «на воды». Она сама собиралась туда с товарками.

— А если они согласятся только на словах? Никто же своего места не отдаст. Певец — он ведь что баба, ему бабу обидеть не стыд, — сомневалась передовица.

Лука успокоил:

— Две у меня заготовки против них. Я поговорил приватно с одним голосистым, пообещал ему немало и тайно, должен не забояться корпоративного гнева и шмякнуть шапкой в пол — пускаю Сиклитиньюшку, дерзай! А мы все заголосим, что не надо называть его предателем, он гражданин будущего, а в нем мы раздавим проблему пола, хватит ей терзать женские массы.

— А если корпоративного гнева все же забоится?

Лука усмехнулся:

— Тогда объявим, что я закладываю особую, лиловую лодию и ты будешь на ней, Сиклитиньюшка, не певцом-практикантом, а кормщиком.

Девка жадно вытаращилась на серого благодетеля: о, этот гадкий лучонок продолжал ее удивлять, как он идейно взорлил в последние дни! Казался просто ключником да наушником при учителе, а вдруг являет и масштаб, и размах, и мысль его бьет, как острога.

Вторым докладывался Анчо, он с некоторых пор перестал так уж яростно утверждать, что родительница его Кириллица, стал выводить свою родовую линию из «морских цыган» и отрастил усы, за что Лука стал называть его Ус. «Не потому ли такое короткое прозвище, что я мужчина маленького ростка?» — поинтересовался «цыган». Нет, искренне отвечали ему, а Ус он оттого, что отрастил украшение на верхней губе. Поверил ли Анчо, не понять. Лука отметил, что таких, как он, личностей, невесть откуда взявшихся в Ужове, обреталось до десятка человек, да в заброшенных хижинах на берегу в Лукоморье тоже имелись. Люди перекати-поле да перекати-море, цыгане волны и пыльной дороги. Все разнокалиберные в смысле глаз разреза и волос цвета, в основном пьянь босяцкая, портово-подзаборная, но из них набралось довольное число расторопных, на всякие умения умелых и к взлому да к драке готовых. Ус их подбирал, от винной хвори и лени лечил, делом полезным наделял. Лука давал им прокорм и считал, что на этих людишек он во всяком случае может положиться.

Лука не попрекал помощника некоторой скрытностью — делалось бы дело. А оно делалось. Главное же в человеке не кровь-матушка, а ум-батюшка. Из обычных рыбарей справного помощника, то есть на все готового, не выищешь, простоваты, даже луководы нисколько не лукавы. Простой труд слишком уж выпрямляет нрав человека.

Дал на этом совете Лука Усу и людишкам подведомственным внятные задания. Быть в нужный момент в трех местах. У «Кормила», если вдруг снесет головы у кормщиков и дойдет до рукоприкладства, вмешаться и Сиклитиньюшку сберечь. В «Самобранке» также по возможности незаметно, но в нужном направлении направлять возмущение, потому что возмущение будет. Третьей компашке поручалось у лабазов слоняться и кричать, когда толпа привалит, жаром дыша, что Лука, именно Лука, — молодец и спаситель! Лука — кормилец народа, свое отдает, не жалеет.

Последним из приближенных, к кому обратился Лука, оказался Форте-иноземец. Парень давно уж не пил, в силу чего плавать не мог. Прежде ему бражка смягчала тошноту на волне. На трезвую он и двух нот связать не мог. Протирал бархатные заморские панталоны в комиссии лицемеров. Когда становилось совсем плохо, писал о своем житье на странной чужбине единственному своему родственнику на кито-бойной стороне, старшему брату. Тот, кажется, делал карьеру, подрастал на китовых должностях все пуще и пуще. Лука предусмотрительно не препятствовал переписке: вдруг тамошний кито-бой дойдет до постов степенных, вот мостик для переговоров с ним через брата уже и готов. Спрашивал иногда, не отвечает ли родственник и что отвечает. Фортя сообщил, что брат больше любит читать, чем писать.

— Пиши, Фортя, пиши! Глядишь, брательник кита подарит.

 

24

В «Самобранке» по очереди хороводили то Бык, то Антип. Один пришел вдруг к совершенно несуразному выводу, что бездельный посетитель государственной столовки не обязан впредь поносить себя неприятными словами, ибо ему и так несладко живется — к примеру, куда хуже, чем заседателям «Кормила». Ну, раз пришел к выводу вожак, то и все остальные к этому же выводу пришли.

Другой вообще выдвинул мысль, что босяк, посетитель «Самобранки», не только не хуже зажравшегося кормщика, он его лучше, ибо глади морской не царапает, рыбных семей не разбивает, грязных башмаков в синь-волну не роняет и даже туда не сморкается, отчего должен считаться другом природы, а не потребителем. За что ему честь. А вынуждать его к самокритике — надругательство над естественным правом. Умные речения шагнули в самую уже гущу народную.

Но и встречная работа шла.

Горыня развернулся во всю скрытную силу своего характера. Инструктажами и стращаниями довел Микулу, Устиньюшку, стражников домовых девок до состояния ходячего обморока. Повсюду у него замки, щеколды, крючки. Случись Терминатору без спроса сунуться во дворец, получит Конфузий конфузию. В духе отвратного времени, даже Горыня стал поигрывать созвучиями. И главное, саму Любаву-княжну самым однозначным образом упек под замок.

И был еще пущен слух, что-де люди из детинца задумали Терминатора извести, так как он на основы основ покушается и строй лукоморский словесно подкапывается. Встревоженные ученики бросились к детинцу с вопросом: что за дела? Микула их успокоил, что это все только слухи. Знаете же сами, что нет у нас в заводе кого-нибудь изводить. Сами поприпоминайте — когда такое приключалось?!

Но Конфузию от разных людей поступил совет поберечься.

Былинники, посовещавшись кое-как на бегу да на берегу, выслали делегацию в «Салон» из своих авторитетов. Фока, Лаврентий, Андрей, чин по чину явились с просьбой. Захотели, оказывается, певцы устроить общую формальную сходку для выработки выводов по сути момента. В сложившейся ситуации дворцовый павильон находился в недоступности, в «Кормило» не пустят, в «Самобранку» самим не хотелось. Пришли за советом к Терминатору, только Конфузий к ним не вышел, да и вообще с некоторых пор никто не знал, где он в настоящий момент. Пришлось разговаривать с Лукой. Да, по правде сказать, в Лукоморье стали привыкать, что дела лучше делать с укромным этим молодцем, чем со странноватым, хоть и великолепным обладателем терминологических первоисточников.

Лука выслушал гостей, подумал для солидности с минутку и съезд былинников речистых в «Салоне» или «Бояне», уж и не поймешь, разрешил.

А какова цель заседания? Оказалось, ни много ни мало — выработка обращения к князю. Творческая интеллигенция увидела нависшую опасность, что угрожает государству, и отцу отечества надобно вмешаться. Видя опасность, они тут же ощущали и ответственность за судьбы Лукоморья. «А чего вы, собственно, хотите? И чего вы, собственно, боитесь?!» — вскинулся Лука, да сразу же снизил тон: дай лучше послушаю.

Песня былинников для него новостью не стала. Да, в стране развал и духовное потаскушничество. В семьях брожение, дочки не только старших братьев, но и отцов не слушаются, не говоря про старых и заслуженных. Бездельники смеются над работниками, «Самобранка» поносит «Кормило», «Кормило» поносит «Самобранку» — в общем, все поносят всех. Молодежь привержена исключительно болтовне на берегу. Уже не только их, мастеров плетения словес, но и мастеров плетения, скажем, сетей ни в грош не ставят. «Дали бы вы нам рыбы да подальше шли бы!» — вот молодежный лозунг момента.

— Я вас понимаю, господа творческая интеллигенция, и боль вашу ощущаю как свою.

Вот потому-то, господин Лука, мы к тебе. Знают все, что ты не ставишь абстрактное стиховедение выше привычного рыбоводства и не стяжатель, плащей из золотой чешуи шить себе не велел и «китовых глаз» (драгоценные каменья) на пальцы не нижешь. Людям нищим лукоморским от тебя и пищевая, и вещевая подмога, и к безродной голытьбе ты не так суров, как батюшка твой, дай ему море здоровья да где-нибудь в стороне от лукоморских дел. Одним словом, решили мы всем пишущим миром в ноги Добрыне пасть, ибо человек он не только по имени добрый. Выдать не должен.

А когда, господа, собраться собираетесь?

Андрей, Лаврентий и Фока ответить не успели: в каморку к Луке явилось неожиданное, опасливо оглядывающееся, но вместе с тем чем-то и величественно-значительное видение — сам Конфузий. Почтение к этому человеку, с тех пор как былинники, да и все прочие люди почти перестали его видеть и совсем лишены были возможности слышать, только выросло. Гости поприветствовали озабоченного Терминатора, резво встали и удалились, по глазам Луки сообразив, какой важности и немедленности предстоит тут, в каморке, беседа.

Из первых же слов Конфузия Лука понял, что утрачивает контроль над ситуацией. Он-то думал, что неотмирный учитель безвылазно сидит в укрывище и лелеет свой гений на вершинах запущенной в самые выси сияющей абстракции, а оказалось, что умственный этот человек, помимо сего занятия, строит какие-то и совсем земные планы по переделке реальности, могущие поломать Луке все его сложные и хитрые замыслы.

 

— Чем я могу помочь? — спросил Лука, выслушав первые, сбивчивые фразы учителя. — Можете на меня положиться.

— Я знаю, Лучик, на тебя можно всецело положиться, ты мой самый верный ученик.

Но не самый продвинутый, съехидничал про себя Лука. Спросить бы сейчас у тебя про «Софиста», да выдавать себя неохота.

— Я решил оставить этот мир.

Лука изобразил такой ужасающий ужас, что даже вызвал снисходительную улыбку на лице учителя.

— Нет-нет, я всего лишь о Лукоморье. Я сделал все, что мог, всю правду открыл о строфе, о рифме, о сюжете, содрал коросту старых норм и предъявил выбор свободных новшеств. Отделил зерна истинной певческой красоты от плевел халтурного блеяния. Я засеял поле...

— Так подождать бы всходов, — осторожно произнес Лука, хотя в планы его совсем не входило уговорить учителя остаться. Даже наоборот.

Конфузий грустно улыбнулся:

— Я не обычный сеятель... Боюсь, меня удивят всходы из тех семян, а всходы, заколосившись, не опознают во мне сеятеля.

Он ткнул пальцем в сторону светлицы «Боян-Салона» (Лука решил, пусть будет двойное название), где бурлили голоса удалившихся недалече былинников.

— Ты же слышишь, что там происходит. Эти люди потом будут утверждать, что они являлись внимательнейшими моими слушателями. Причем лучшие из них. Чтобы завершить мой сюжет положенным образом, я должен исчезнуть. Или умереть, или исчезнуть.

— Вы выбрали второй путь?..

— Да, я выбрал путь, и у меня есть спутница.

— Путь без спутницы беспутен, — брякнул Лука, только чтобы что-нибудь сказать.

Учитель опять грустно улыбнулся:

— Вот и ты, Лука, ближайший мой, всего лишь играешь словами.

— Извини, учитель.

Конфузий вяло махнул изящной кистью:

— Да что там... А просьба моя к тебе вот в чем. Я не могу проникнуть через заслоны угрюмых хамов, что загородили все пути к той светлице, где... В общем, ты должен мне помочь. Ты скажешь Любаве, где стоит моя тайная лодия, готовая к отплытию. Там все есть — и вода, и еда, и аптечка, и даже маленькая отобранная библиотечка.

Конфузий сплюнул пару раз в этом месте, словно освобождая губы от шелухи непрошеных рифмочек.

— И поможешь ей вырваться из-под надзора, ты же все-таки боярский родственник.

— Обмануть папу?! — в притворном ужасе вскинулся Лука.

— Ради такого дела не грешно.

— Ладно, учитель, ради вас и Любавы пойду на преступления, будь они даже кровавы, — и тоже сделал вид, что торопливо сплевывает.

— Вот-вот. — Конфузий печально улыбнулся. — И ты, и даже я — мы дети своего народа, в момент волнения мы возвращаемся к природной нашей речи, как все же в нас много лукоморского, я бы сказал, слишком лукоморского.

— Погодите, учитель, вы кое-что важное редуцировали, мне кажется.

— Ась?

— Место тайного пристанища вашего кораблика.

— Наклонись ко мне — шепну тебе в ушко.

 

25

После исчезновения учителя Лука действовал решительно. Был призван всегда находящийся наготове Анчо и получил задание проследить, туда ли, куда сказал, направит свои таинственные стопы влюбленный беглец. Проследить и доложить. Опасался, что учитель может ввести в заблуждение своего доверенного Луку, не из коварства, а просто в силу высшей рассеянности.

Далее Лука велел вернуть в свою каморку трех богатырей лукоморского художественного слова.

Вот они снова перед ним: самый заслуженный, но уже отягченный летами и хворями Лаврентий, годы его наивысшей славы в общем-то в прошлом. Ему, как говорится, нечего терять. Андрей — самый молодой и самый неотесанный из троицы, талант его еще гранить и гранить, зато напору — девятый вал на девятом вале. И Фока, в самом соку талант, в самом авторитете, не лыс и не кудлат и каждое слово в лад.

Кто из них решится? Один, двое, а может, и все трое? Лука уже успел в деталях продумать предстоящую акцию и даже представить себе расположение основных фигур на доске после окончания безумной комбинации.

— Вот, — сказал серый юноша с бледным лицом и вспотевшим лбом, выкладывая на стол некую костяную коробку, извлеченную из бревенчатого сейфа в стене, — здесь документы, самые важные и самые тайные в нашем отечестве.

Лука думал, что они переглянутся, но они не переглянулись. Он подождал еще немного, давая возможность сказанному в точности дойти до ума каждого. Не уходят, любопытство свойственно творческим натурам.

— Сейчас вы ознакомитесь с письменными свидетельствами и артефактами, и перед вами откроется вся бездна... в общем, бездна перед вами откроется. Вы не случайно оказались в числе тех, к кому я решил обратиться со всем этим. Сами сказали — желаете спасать отечество, бить тревогу... И правильно: надо. Вы хотите пасть в ноги государю — и я считаю: следует пасть. Но только не с пустыми руками. И не в ноги. В том смысле, чтобы ваше обращение не осталось висеть в воздухе на пару секунд, как выдох кита-полосатика, а возымело действие. Чтобы поразить в самое сердце, чтобы отравленное язвило, торчащее под сердцем отечества нашего, наконец вырвать, а яд выпустить из раны. А можно сделать это — громогласно возвестив правду.

Гости вздрогнули, слишком все головы в лукоморье были заморочены и запуганы этим словом в последнее время. Лука назидательно повысил голос:

— Да, да, правду, но самую первоначальную. и чреватую. Только после этой правды может кончиться гниение народно-государственного нрава и пойдет выздоровление. Видите, как трудно дается мне складная речь, потому и прибегаю я к вашей помощи. И правду надо уметь предъявить спроворно, с эффектом. Берите, знакомьтесь, ужасайтесь!

Костяной сейф с наклейкой, на которой читалось странное название «Пароль:   “Убю!”», открылся, три былинника наклонились над ним, осторожно, словно это ядовитые зубы водяного дракона, начали вынимать листки пергамента, свитки рыбьей кожи, запыленные флаконы, кривой кинжал, кинжал с прямым лезвием...

Лука внимательно следил за тем, как нахмуренные мужчины проникают в тайну отечества, пропитываются ею, какие изменения происходят с ними. Интересно, но неясно, к чему все это поведет. Нет, настоящий художник никогда не сможет отказаться от такого материала!

— Ну, вы поняли, о чем речь!

Фока, державший в руках свиток, внимательно изучавший его, бросил взгляд исподлобья на возбужденного, с трудом сдерживающегося Луку. А тот объяснял:

— Завтра, как только стемнеет, в тронной светлице у князя Добрыни соберется много уважаемого народу — и от кормщиков, и от лукопасов, и дворовые, и родственники. Мне хотелось, чтобы вы все трое явились туда, как явились ко мне — делегацией, и тройственно заявили: вот зараза, вот болезнь! Вы — былинники, и самые авторитетные, вы единственные, кто владеет словом в Лукоморье, к кому прислушиваются. Гряньте в набат! Откройте глаза власти! Хотите — засядьте вместе за чернильницу, хотите — порознь корпите, но на исходе завтрашнего дня я вас жду. И помните: вы сами просили о встрече с Добрыней.

— А почему ты сам, паря, не отнесешь Добрыне это все? Глаза ему не отворишь? — спросил Фока.

Лука горестно усмехнулся:

— Государь наш, может ведь статься такое, правду эту знает и только вид делает, что добр, прост и забывчив. То есть не хочет он гласности. Да и, кроме того, такие вещи с глазу на глаз не делаются. Надо прилюдно грянуть и чтоб звучно и массово — жигануть глаголом, всем сестрам по сердцам. Чтобы отступить — нельзя, чтоб замолчать это оказалось немыслимо! — объяснил Лука.

— А что это за нашлепка, «Убю!»? Что означает? — с сомнением поинтересовался Андрей.

— Молодой еще, не слышал, — ответил ему Фока. — Говорят, в детские годы у отца Добрыни Авела была такая кличка. Пакостный рос мальчишка, за кошками и за курами гонялся с таким криком. Пакостный мальчишка стал чумным правителем.

Лаврентий кивнул, подтверждая эти слова. Певцы молча встали.

Лука тоже встал:

— Вы что, не поверили?

— А если даже поверили, остаются вопросы, — сказал Лаврентий.

— Задавайте. — Лука приглашающе распахнул неширокие свои объятия.

— Ладно. Не хочешь ли ты нам сказать, откуда у тебя эта шкатулка?.. — начал Фока.

— Да никакая это не тайна, — засмеялся Лука. — Семейная реликвия. Матушка Лукерья, полупокойница, выдала мне заветный тайничок. Почему? А единомышленница! Не хочет, чтобы Горынька-муж из-за своей слепой преданности государю скрыл шкатулку от лучшей части общественности. Ну, теперь все? По-моему, достаточнее, чем достаточно. Единственный вопрос, на который я вам сейчас ответа не дам: кто тот самый лихой ножик держал в руках? Не из хитрости или... Ну, в общем, я и сам не все знаю до конца. Сам в страшных сомнениях и подозрениях. Так и пылаю. Видит море безбрежное, не могу не попробовать, не про-ткнуть покрывало тайны. Чья черная фигура за ним скрывается? Смысл нашей высокотворческой провокации как раз в том и заключается, чтобы даже не проткнуть, а сорвать покрывало, а уж кого окончательная правда застанет там в обвиненном виде... При выступлении вашем будут все, и, когда вы начнете вещать, глаза откроются даже у слепых. Даже у верховного слепца, у Добрыни, ежели он всего лишь слепец.

— А ты думаешь, может все же быть, что он так-таки ничего и не знает, даже и не догадывается? — недоверчиво хмурясь, спросил Лаврентий.

— Я думал о нем и немало понял. Это целая психологическая драма. Что-то он знал, что-то подозревал, но знать боялся, подозревать — тягостно для его сердца. И он уговорил себя, что не знает. Вернее даже — он уговорил себя, что ничего не было: всего лишь несчастный случай с ножиком. Папаша зарезался на радость всему Лукоморью. Дальнейшая жизнь постепенно затянула все песком придворного молчания и притворного благополучия в стране. Тишь да гладь, а внутри все гнило!

— Ты очень хитроумен, Лука, а будешь ли ты доволен тем, что узнаешь завтра с помощью нашего пения? Ведь за этим занавесом может оказаться и... — покачал головой Лаврентий, а двое других мрачно вздохнули.

— Пусть, старик, пусть! Ведь это как перед операцией: делать страшно, а не делать нельзя. Радость родины нам дороже всего!

 

26

Анчо по итогам своего шпионства сделал такой доклад: скрывается Конфузий, как и шепнул, у дуба вместе с нерыболовной лодией, пялится долгими часами на луну, думает так сильно, что даже воздух вокруг головы светится. Плавсредство укомплектовано, честь по чести зафрахтовано. В тех местах, как известно, публика не шляется, ибо место нечистым считается.

Лука кивал во время рассказа своего помощника, а в голове параллельно прокручивал план завтрашнего дня. Слишком много следовало учесть, подумать о таком, о чем обычно не думаешь. Анчо давал гарантию: и в «Самобранке», и в «Кормиле» все пройдет по плану — и сейчас уже идет, не показывая ни малейших отклонений.

— Сало никто не найдет? Даже случайно?

Дальше последовало обсуждение не очень понятного для непосвященных вопроса о том, достаточно ли разозлен брат Форти тем, как ведет себя фирма «Три хряка». Зачем срывает поставки сала к кито-боям, традиционно производящиеся через лукоморскую гавань. Казалось бы, какое отношение к разворачивающиеся в Лукоморье событиям это может иметь? А и тут все промыслено, и хорошая подстраховочная линия обеспечена.

— Ладно, — сказал Лука, — все в тайных кладезях по дороге в Ужово, но на нас брат Форти ни в коем случае не подумает. Хорошо, теперь о главном. Слушай, Анчо Ус, меня внимательно. Речь пойдет о моем отце.

Лука потер виски, потом надбровные дуги, тяжело вздохнул-выдохнул, то ли очень устал, то ли особо трудное принимал решение.

— Горыня-боярин — человек уже отходящего времени. Хватку совсем утратил. Кордоны его разве только против такого слепого телка, как Конфузий, могут сработать. Любаву-то твои две ведьмы стерегут, иначе бы уже сбежала, правильно? Но хватка хваткой, а сидит в папаше моем одна стальная заноза и давно уже шевелится, и давно бы он ее вырвал, если б знал, как ухватиться.

Анчо молча и внимательно кивал.

— Завтра ты засядешь к вечеру под дубом, дабы наш гений не оставался в опасном одиночестве, но чтоб тебя, естественно, не приметил раньше времени. Я проведу большое заседание в тронной светлице. От тебя нужен самый толковый и верный человечек. Пусть будет Вань, который с круглым лицом. (Анчо кивнул.) Пусть ждет моего сигнала, и, когда настанет нужный эпический момент, он незаметно шепнет боярину Горыне на ухо, где найти ворога. Я имею в виду Конфузия. Сейчас его старые шпики без толку шляются по Лукоморью, ищут умника, и папа в большой досаде, что найти не могут. Так вот, узнав, где он, папа туда кинется. Я уверен, что сам. Если кто-нибудь за ним увяжется, пусть Вань аккуратно не даст ему увязаться. И когда мой старикан примчится на место... Проследишь, чтобы все там вышло как следует. На исходе своей жизни боярин Горыня имеет право закрыть счет.

 

27

— Здравствуй, папа.

— Здравствуй, сын.

— К тебе я, папа.

— Ты по делу или соскучился?

— Соскучился по совместным делам.

Горыня обмахнулся платком, отчего-то ему стало душно, хотя в палатах свежо и прохладно. Боярин обрадовался визиту и хотел это скрыть. Уж очень давно ему никак не удавалось поговорить с сыном, тот все хитро уклонялся, отсмеивался, ускользал. А теперь вот сам. Торопясь, чтоб не упустить внезапную возможность, Горыня впопыхах начал с того, что подвернулось под язык:

— Ты мне для начала ответь, сынок, зачем ты всех наших поденщиков из Ужова в Лукоморье перевел да в тайных местах расселил? Какие ты им задания понадавал? И чё творит твой Анчо?

— Имущества у меня скопилось изрядно, присмотр надобен.

— У тебя — да твое ли?

— У меня в управлении. А кто управляет, тот и за сохранность отвечает.

— Кто управляет, тот и использует.

— Бывает и такое, папа. Только я, поверь, не сам собой, а от большей воли действую.

— Да знаю я, что ты всего лишь шустрый побегушечник. И не стыдно тебе, первому после меня Змиевичу, за купчишкой этим неудачливым увиваться? Корень наш игнорируешь.

— Корень наш луковый — он мелкий, папа. Конфузий зрит в тот корень, что поглубже.

Горыня даже зашипел от неудовольствия.

— А что за парад бабий твой наставник взбивает на завтра?

— Да не взбивает. Не прихоть это. Дух времени. Бабий народ давно своего требует.

— Своего ли? А может — временное сучье своеволие? Выскочить хотят со своего места, а что дальше — неизвестно!

— Да нет, известно, и не страшно. Сходят бабьей ратью к «Кормилу», договорятся с кормщиками, выйдет Сиклитинья или как ее там теперь — Фонема на лодии, ни ей, ни гребцам не понравится, новшество само собой и закроется.

— Ой, сомневаюсь, сынок! Сиклитинья твоя как пробка в бутыли с дурью: вылетит пробка — и попрет дуроломство. Уже маленькие девчушки играют кто в гребцов, кто в кормщиков.

— Да не моя она, Сиклитинья.

— Терминатора твоего грех, знаю. Глядит он в корень, да корень тот гнилой. Давно это мне понятно, да все мне руки государь узлами слова данного спутал. Не трожь, у нас, мол, добролюбная страна. А я его сразу раскусил, Конфузия. Он только изображает, что он сын безумного семейства, ему ничего, кроме тихого размышления, не надобно. А в углу у себя сеть плетет. Во все вникает. Ты представляешь, даже до «Самобранки» добрался. Я отпускаю туда рыбку и хлебушек — надо сказать, все труднее это делать, очень уж оскудела соленая казна княжества, — а ничего не доходит до голодных ртов. Кто-то перехватывает, перекупает по дороге и прячет. И рты голодные орать начинают. Сначала требуют еды, потом гордость в них рычать начинает.

Лука глядел на отца чуть исподлобья, и, присмотревшись, во взгляде его можно было бы прочитать что-то похожее на жалость. В самом ведь деле: утратил хватку старик — тычет-тычет словами, а все мимо сути.

— Хочешь сказать, что Конфузий замыслил бунт?

— Чего там замыслил, уже начал. Страна наша неуклонно валится в выгребную яму смуты. Шустрят иноземчики мелкие, бабы требуют небабьего чего-то, голод оскаливается, хотя еды пока вдоволь. Всё болтают и болтают, уже столько правды, что скоро городских крыш не увидать.

Горыня остановился, тяжело дыша.

— Ты знаешь, сколько я положил лет и сил, чтобы тихий порядок воцарился у нас в Лукоморье, и как горько мне видеть, что все идет прахом. Могу я с этим смириться?!

Лука пожал плечами — тебе, мол, виднее.

— Я знаю, сынок, человек этот тебе замутил всю голову, и ты на все смотришь его глазами. Молодые не верят старикам, и ты не веришь отцу, а когда поверишь, поздно будет.

Лука поглядел на понурившегося старика, потом по сторонам на всякий случай — не видит ли кто.

— Да, папа, Конфузий для меня много значит, и я верю ему всецело, а тебе бы только побрюзжать. Ты устанавливал старые порядки, и тебе обидно, когда их меняют порядки новые.

— Если б только новые, а то дурацкие!

— Конфузий нам не только глаза открыл на неправду и правду, он сменил наш язык. А значит, и строй мыслей. А значит, и строй жизни начинает меняться. Мы становимся новым народом — не тупым, беспамятным, сытым и порядкобоязненным. Народом людей, говорящих свободно. Без оскорбительной «Самобранки», без забитых поденщиков. Это не может сделаться в один момент и без хотя бы одного дурацкого бабьего парада. Но на учителя ты не наговаривай все же. Он сейчас ведь отошел от дел.

Горыня захихикал, отвратительно осклабившись:

— Заварил кашу и отошел от плиты, а народ хоть угорай.

— Нет, правда. Он сейчас даже не в городе.

— А где?

— Ну... Скажем так, он на природе. Потянуло его в естественную жизнь, прочь от буйства городского безумия.

Горыня схватил сына за отвороты серого кафтанишка:

— Так где он? Где нора его? А может, к кито-боям утек? Не-ет, скорее к саловодам, кито-бои и то жалуются, что к ним продукт от «Трех хряков» перестал поступать. — Горыня помотал головой. — Нет, ничего не понимаю. Ты скажи, сынок, где его «естественная жизнь»!

Лука сделал вид, что стыдится случайной проговорки, очи долу, а потом горе и носом шмыг-шмыг.

— Поня-а-атно, — азартно протянул боярин. — То-то ни один тайный глаз мой не усматривает его в городской черте.

Горыня глубоко вздохнул, расправил плечи, в глазах завозились яркие змейки.

— Только прошу тебя, папа, не надо, не учини чего-нибудь резкого и бесповоротного, как ты иной раз...

— О чем это ты?! — грозно и зычно зазвучал голос первого министра, почувствовавшего, что он вот-вот, кажется, схватит ситуацию за талию.

— Очень тебя прошу! Ты все узнаешь. Очень скоро. Завтра.

Горыне было приятно, что сын его молит. Еще час назад боярин был уверен, что потерял наследника навсегда, а он вдруг сам к нему почти льнет.

— Торгуешься? Чего тебе?

— Я тут по просьбе Конфузия присутствовал на съезде былинников, так вот они тоже очень волнуются, что непорядок в стране, и хотят свое слово донести до государя. Продуманное, конструктивное.

Боярин недоуменно посмотрел на сына:

— Чепуха какая-то. Рассмотри и припомни, когда от этих болтунов кто слышал что-то конструктивное!

В глазах у молодого Змиевича на секунду проступило: стоп, надо по-другому подъехать.

— Да, ты прав, батюшка, откуда им знать, как великие поприща проходятся. На самом деле тут другое чуть. Они последнее, я бы сказал, прощальное слово Терминатора хотят озвучить. Понимаешь, он красиво хочет расстаться с Лукоморьем и уйти куда-нибудь в широкошумные дуб-ровы.

— Какие дубровы, сынок? О чем ты?

— Это так, поэтическое, фигура речи. Конфузий, опасаясь, что ему самому говорить не дадут, цапнут, как только он подойдет ко дворцу, — из-за Любавы — хочет проститься-объясниться. Слово к батюшке князю переслать с тремя самыми сладкозвучными певцами.

— Добрыня раздобрел не по-доброму, опух от чая и тоски смертной — держава в раздрае. Любава сидит у себя, не поймешь, то ли ее заперли, то ли сама заперлась. Вот ты мне объясни, Лучок: чем он ее взял?

— Слова, слова, слова.

— И зачем батюшке какие-то песни! Представь, явится делегация твоих певунов придурковатых, за полрыбешки продажных... Двери дворца под замками по моей строгой воле!

— Знаю, знаю, батюшка, ты дозволь их провести. В государстве революционная, можно сказать, ситуация, князю надлежит править, а не тоской упиваться.

— Ну, ты еще поучи князя княжить!

— Поучил бы, да, боюсь, не в коня коньяк, — прошептал Лука.

— Что ты там бормочешь?

— А излагаю план спасения державы. Надобно в тронную светлицу собрать всех. Любаву выпустить из берестяного будуара и начальника стражи позвать, и Микулу, и Устиньюшку, и дам придворных от сетей отвлечь. Ужовского старосту, выборных от кормщиков и гребцов...

— Да на что такой парад?!

— А потому что финал-апофеоз.

— Вот только не это!

— Нет, именно что это! Сладкоголосая троица пропоет последнее, прощальное слово Терминатора. С извинениями и пояснениями — мол, хотел как лучше, а вышло плоховато. Задумывал счастье для народа, а получилась свобода для урода и увоз губернаторской дочки, в смысле одурманенной княжны. Прощается он, всем своим людишкам завещает покорность и спокойное поведение.

Горыня полез в карман кафтана за платком и начал вытирать никогда не потеющий лоб.

— И кормщики возьмут плетки и разгонят девок по домам, мужики вернутся к веслам, бабы к ухватам, поденщиков стража аккуратно, но решительно сопроводит на прополку лука... Ну, высечь придется Быка и Антипа, так у них шкура на заднице толще китовой. И Любава поймет, что ее отринули... В общем, все она, папа, поймет. Сначала, конечно, в слезы, — не исключено, что и надолго, дня на два, а то и на шесть.

— А мы пока порядок наведем, батюшку князя развеем, лучших чаев выпишем. Склады конфузианские конфискуем.

Лука кивнул и добавил:

— А княжна поймет-увидит, кто истинный спаситель, а беглого предателя и след простынет к тому времени. Папаша, я смотрю, ты тоже заразился легкой формой мимесиса. Ты министр, твое дело — тишина в реальности, а не шумы воображения.

Горыня осекся и на некоторое время задумался.

— Я вот только что себе думаю... А зачем все так сложно? Зачем городить такой хитрый огород? Зазвать в тронную светлицу самого Терминатора этого и там хапнуть.

— Долго ты меня слушал, да коротко понял. Я знаю, твоя любимая мысль — заманить Конфузия во дворец и там его обратать. Не советую. Как только станет известно, что он идет в детинец с большим словом, за ним столько разного люду потянется!.. У ворот — полнарода, и если узнают о твоем административном жесте... Даже договаривать не хочу.

Горыня облизнулся, ну совсем как удав:

— Да, нельзя.

 

28

Частокол, огораживавший детинец, болел цингой. Витамин надлежащего ремонта и ухода главной государственной ограде давно уж не отпускался в достаточном количестве (зачем при столь благодушной жизни?), бревна расшатались, растрескались или подгнили, зато ворота, прежде не запиравшиеся никогда, были заперты и висели хоть и косо, но самоуверенно.

Лука смотрел на эту картину со злобой, причем совершенно бессильной. Он находился в мезонинчике «Боян-Салона», сидел на корточках, положив локти на низенький подоконник, и грыз взглядом деревянную развалину. Казалось бы, ткни пальцем — и развалится. И ведь эта внешняя обреченность дворцовой крепости абсолютно совпадала с метафизической предсмертностью старого Лукоморья. Одного сильного слова достаточно, чтобы из града сделаться праху.

И вот в чем невыносимая отчаянность: некому это слово сказать. Только что от Анчо получен доклад: былинник Лаврентий схвачен на южной дороге, за самыми дальними луковыми полями. Ну, утек и утек перетрусивший старикан, не снес наваленной на него гением революционной необходимости ноши. Это ничего, если б эта новость не являлась неприятностью номер три.

До того стало известно, что бодрый молодец Андрей решил сделать ход предательским конем — полез ночью через задний забор детинца, надо полагать, с верноподданническим доносом. Решил пожаловаться отцу на сына. При всей беззубости нонешней охраны, нашелся один не дремавший стражник и дал нарушителю тупым концом копья в тупой его лоб. Теперь лежит без сознания этот молодой патриот и недочеловек чести. Есть надежда, что до следующего утра не разговорится и донос его не состоится.

А самым первым огорчил Фока. Сказался больным. А может, и сделался таковым. Бьется в реальной лихоманке дома, среди грелок и лечебных пойл. К нему бегали лекаря и народные лукоморские, от Луки, рот отпирали, заглядывали, и иноземные, знакомые Форти, те щупали пульс, накладывали стетоскоп. Ходили и соглядатаи от Анчо, те затаивались в сенях, вынюхивали. от всех один вердикт: больным Фока не только назвался, но и оказался. Жар на нервной почве, мечется в койке, сдвинуться отказывается. Даже если его силой приволочь в тронную светлицу, будет не провокация, а фарс.

Ох вы, племя жидкое, канючное, не по делу тревожное и абсолютно ненадежное! Кто строит на певце, тот стоит на песке.

Но это ладно, с этой публикой мы разберемся, когда до места доберемся, а сейчас-то что делать?!

Вечереет.

Было отлично видно, как к детинцу по вытоптанной перед воротами пыльной площади сползаются пары лучших людей Лукоморья. Условно стучат в калитку и входят внутрь. Если присмотреться, то в движениях заметны сомнение и неуверенность. Какими-то неясными предчувствиями полны даже самые элементарные души.

Через час в «Самобранке» похмелившиеся Бык с Антипом потребуют к себе внимания, а к своим голодным собратьям — человеческого отношения. Потом, по особому сигналу, бузящая толпа двинется к намеченным лабазам, где многие получат не только сносную рыбу, но и короткую лекцию о том, кто им эту рыбу жертвует.

Сиклитинья–Фонема будет в это время громить на диспуте закосневших кормщиков коромыслом своей логики, доводя до состояния реальной ярости и жажды рукоприкладства.

Но вся эта тщательно взбитая пена гражданского возбуждения окажется совершенно бессмысленной без спектакля в тронной светлице.

Кто мог подумать, что тройного запаса провокаторов не хватит!

Лука вскочил и спустился на первый этаж, в светлицу.

Никого! Еще бы, все при деле. А это кто там в углу? Девка Машка, теперь кличут Терцина. Она тут для штабных нужд — сбегать куда, покликать кого. Она для такой роли очень даже годилась: быстрая, ловкая, бессомненная. Лука смотрел на нее, медленно соображая: может, послать ее за кем-нибудь из бездарных былинников, раз подвели даровитые? Ермолай, Митрофан, Петрило? Нет, нет времени, сейчас уже не проверишь, насколько бездари полезнее талантов.

Терцина смотрит исподлобья, то есть неприязненно. Нет, не неприязненно, с обидой. Конечно, в такой праздничный день ее заставили сидеть тут греть лавку. А она ведь сама зубастая, это Лука не раз про себя отмечал, и за спиной у рыжей предводительницы засиделась. А что, если...

— А иди-ка ты сюда, Терцинушка.

 

29

Схватывала на лету и на бегу. Сообщение, что шкатулка с редчайшим компроматом вручается ей прямо от Терминатора и он ждет от нее гражданского и творческого подвига, ничуть дивчину не смутило и не удивило. Она как будто даже ждала, что ее призовут для совершения подвига во имя правды. Молодые должны быть такими, сверх головы в себе уверенные. Чем она хуже Сиклитиньи?! Надо смелее выдвигать молодежь, вот урок завтрашнему руководителю.

Боярский сынок ревниво постучал в заросшую зеленью медную петлю калитки. Внутри грюкнуло, задребезжало — ой вы, мои лукоморские запоры! — калитка отвалилась, высунулась голова Микулы, он лично отвечал «за периметр». Нахмуренно осмотрел гостей.

— А говорили, придешь с трешкой.

— Обменял трешку на целковый, — грубовато пошутил Лука и не совсем ловко хлопнул спутницу пониже спины. Понял по наитию, что надобно именно легкой пошлостью поощрить избранницу рока.

Чуть не испортил все дело. Терцина оскорбленно зашипела, видимо искренне веря в равноправие полов в Лукоморье. Лука сделал вид, что она его неправильно поняла.

— Входи, вводи, — прогудел Микула.

Юная терминаторша решительно и даже как бы с вызовом вошла на территорию детинца.

— Придет серенький Лучок и укусит за бочок, — оглянулся и негромко напел Лука и бросил взгляд на вечереющий деревянный город. Он разнородно светился в лучах тонущего в море светила ладными срубами, поднимался фигурными уступами, в окнах из рыбьего пузыря догорала последняя заря уходящей эры.

Процесс таки пошел. У «Кормила» уже стоит женская рать с лозунгами, выражающими суть момента: «Рыба — женского рода, женщина — часть народа».

В «Самобранке» одна лишь соль. Без рыбы, хлеба и лука. Бык и Антип тоже потрудились над наглядной агитацией: «Мы люди, а не людишки!», «Дайте нам долю, а не излишки!».

Сольдаты, увидев, в каком участвуют невольном издевательстве над «обчеством», смутятся. Совестливость парализует ретивость. А юркие подзуживатели Анчо начнут нешумные нашептывания: Добрыня, мол, совсем плох (в моральном то есть плане), заперся в детинце и трескает балыки, так что скоро поперек себя треснет. «Господин не тот, кто за счет народа кормится, а тот, кто народ кормит».

Микула, неприязненно поглядывавший в узкую спину Луки, следовавшего к крыльцу, вдруг высказался:

— А что это ты, младен, все в сером да в сером? Не мог на званый вечер к князю приодеться из уважения?

— У меня настолько больше серого вещества в мозгу, чем, например, у тебя, Микула, что...

Закончить мысль Луке не довелось, он увидел Любаву, она нервно курила на крыльце, специально выдыхая дым в недовольные физиономии приставленных к ней мамок. Она, само собой, не походила на себя прежнюю. Например, обычного презрения в свой адрес Лука не почувствовал, его место заняло вполне приемлемое для него чувство — ненависть. Любава, разумеется, догадалась или, вернее, почуяла, что заперта она пусть и по приказу Горыни и с согласия Добрыни, но главным образом по лукавому наущению этого мелкого, серенького, но такого неуязвимого негодяя в затертом мундирчике. Лука, конечно не подавая виду, упивался ситуацией. Поклонился княжне в пояс, втянул ноздрей запах гневного дыма, выброшенного ею из трепетных девичьих легких.

Окинув очень княжеским взором некрасивую, щуплую, остроносую, в суперскромное платьице выряженную Терцинку, Любава хмыкнула:

— Это твой рупор эпохи?

Зря она так. Если у простонародной карьеристки еще и имелись какие-либо моральные терзаньица, то теперь она решила — конец вам, Не-китичи!

— Пошли, Любавушка. Будет и интересно, и поучительно. Бычкуй свою дымилку. Мамани, помогайте, — улыбнулся Лука какой-то особой, льняной улыбкой.

Далее Лука распоряжался так уверенно, что даже ни во что не посвященные сенные девки и прочие жители детинца охотно поверили в то, что распоряжаться так он вправе.

Добрыня развалисто сидел на широкой лавке, покрытой ярким ковром. Поверх белой рубахи на нем праздничный красный кафтан, могучие ноги в необъятных синих шароварах и соответствующего размера сафьяновых ботах расставлены так широко, будто показывали размер его княжеского всевластия.

Горыня также украсился — нацепил на левую часть серой и узкой груди орден в виде серебряной сельди, давным-давно полученный от государя, да не от нынешнего. От Добрыни он награды решительно отказывался брать, доходило до скандала: мол, увешанный блестящими цацками, он не сможет надежно пребывать в полутьме, откуда удобнее всего вести порученную государем работу. И сейчас он сидел вдалеке от «трона», у самой двери, показывая, что в любую минуту готов выскочить с концерта по срочным государственным надобностям.

Лука, увидев серебро на папеньке, просиял, не удержался. Отец выполнил тайное и страстное его желание и невольно поддержал придуманный сыном сюжет в одной из самых неустойчивых точек.

Любава грохнула входной дверью, прошла в дальний угол неприветливой тенью, ни с кем не здороваясь. Добрыня только вздохнул ей вслед.

Микула, Устиньюшка, гранд-ткачихи, шеф-поварихи; три пары кормчих с женами — как представители хребетного сословия в лукоморском государстве — приглашены с уважением. Пришло бы и больше, да у прочих видных кормщиков нашлись дела в «Кормиле». Пришел и староста из Ужова, тоже с супругой, да еще и с помощником, тем самым круглолицым Ванем, о котором договорено с Анчо. Кажется, и у него в подражание непосредственному начальнику начали пробиваться темные усишки. Ну, пусть. Верным слугам можно и дозволить кое-что, хотя Лука догадывался, что открытая черноусость нервирует русобородую общественность Лукоморья. Всему свое время, понадобится — и ксенофобство пойдет в дело, а пока ему — тактический окорот.

Князь выглядел лучше, чем должен, по представлениям Луки. Да, полнокровие, да еще взбитое обильным утренним чаем, распирало его изнутри, заливая краснотой пятнистой лицо и шею, глаза светились не тоской или испугом, а все же любопытством. Весь вид его говорил: ну!

Была не была. Лука шагнул на центр арены.

— А где сам-то? — спросила хитрая Устиньюшка. По разговорам вокруг палат батюшки государя она поняла, что в тронной светлице состоится что-то вроде откровенного ристалища между властью и духовной оппозицией, представляемой самим учителем Конфузием. Лука, собственно, на обещание доставить пред ясны очи «самого» и выманил разрешение организоваться такое представительное сборище.

— Да когда ж он подойдет, мы-то уже здесь все, — без каприза, с одним лишь интересом в тоне спросил Добрыня.

— Подойдет, — твердо сказал Лука, — но не сразу.

Гости переглядывались, Любава, прищурившись, грызла ногти, Горыня покачивался вперед-назад — он уже начал учуивать, что его обводят вокруг чего-то, только пока не понимал как.

— Учитель Конфузий опасается.

— Чего? — искренне развел ручищами Добрыня.

— Что его схватят и в железа вменят. А он хотел, чтобы его сначала все же выслушали.

— Так выслушаем, слово даю, — дал слово князь.

— Извини, батюшка-государь, твою благородную душу мы все знаем и почитаем, но есть тут поблизости силы, готовые действовать и поперек твоих желаний.

— Что-о?!

— Нет, силы эти вроде как ищут в твою пользу и до такой степени, что позволяют себе иной раз и не считаться с душевными твоими предпочтениями.

Горыня встал, криво улыбаясь:

— Это он про меня, государь-батюшка.

Несколько секунд Добрыня пытался вникнуть в смысл происходящего, потом вник:

— Так ты что, отца обвиняешь в черном замысле? Да как ты смеешь?!

— А вот сейчас, государь, мы и увидим, почему я смею и какие есть у меня основания для смелости.

Лука взял за локоть Терцинку и подтолкнул к центру. Никто сначала даже и не понял, в чем дело. Кто такая и для чего предъявлена? Ах, будет говорить? Ей Конфузий-Терминатор поручил? Почему ей? Ах, это отдельный, длинный разговор, потом, если интересно, расскажем? Ну-ну.

— Давай скули свою песню, — хмыкнул Добрыня, ему уже становилось скучно. Уж так готовили его — мол, волю думающей части нации ему предъявят, он даже дал себя обрядить в небывалые одежи из уважения к возможной спасительной для государства идее — или угрозе, что вдруг очертится в результате выступления. А тут даже не гигант мысли и даже не пугало — пигалица.

— Сначала договоримся о терминах, — держа под мышкой накрытую тряпицей коробку, сказала Терцина.

— Само собой, — кивнул князь, — ты ж от Терминатора.

— Я не песню буду петь, батюшка-государь. Я детектив тебе расскажу. можно сказать, документальный.

— Что это еще такое — детектив? — Добрыня нахмурился, не потому, что не любил слушать про насилие и убийство, а потому, что не знал слова «детектив».

— Это такая история, когда есть преступление и даже пострадавшие есть, вплоть до убитых, а ничуточки не известно, кто виновник.

Добрыня пошевелился так, как могла бы пошевелиться Пизанская башня:

— А зачем нам такое? Преступление есть, а кто преступник — неизвестно? Это безобразие! Если есть преступление, надо сразу сказать — кто убил, чтобы люди знали этого человека, опасались и стражу позвали. Да и вообще лучше бы без преступлений. Жили без них и дальше проживем. Может, и худоваты мы мозгами или привычками, да как-то обходились без преступности, и тюрьма у нас маленькая, и из наказаний главное — розги.

— Никак нельзя без преступления обойтись в данном случае, ибо оно — факт.

— Фа-акт? — на физиономии Добрыни появилось оскомное выражение. — Зачем нам такой факт?

— Конфузий открыл его и желает открыть тебе. И с доказательствами предъявить. А доказательства — вот они, в ящичке. Сейчас я их покажу и поясню. Детектив наш называется: «Пароль “Убю!”».

Горыня на своем месте у входа вскочил, а затем сразу сел. По знаку Луки помощник ужовского старосты скользнул меж рядами сидящих и что-то стал нашептывать ему на ухо.

— Что-то я не расслышал названия. — Добрыня расслышал название, но звучащее слово слишком медленно проступало сквозь толщи добродушия в центр его сознания. Пока ему стало всего лишь чуть тревожно, и все, и, чтобы это прекратить, он попросил: — Ты, дочка, давай уж сразу, в чем факт и кто сей факт совершил.

Терцина только того и ждала. Даже не бросив взгляда в сторону куратора, то есть Луки, она протараторила:

— Во времена незапамятные был зарезан правитель Лукоморья — ваш батюшка, батюшка князь.

— Зарезан?

Собравшиеся если что и слышали, так только официальную версию. А ведь немалые годы прошли, и неточное знание смешалось с плохой памятью.

Резкое напоминание оживило почти напрочь исчезнувшие старые смутные тени. И тут все сообщество вполголоса заголосило:

— Зарезан? А кто зарезал?!

Терцинка очаровательно улыбнулась, обнажая не очень красивые, но очень острые зубы, и торжественно объявила:

— Дворецкий!

Все посмотрели на Микулу. Тот, держась за трясущийся жезл, пропищал панически, наморщив кожу на огромной голове:

— Я тогда в школе юных подводников учился! Мальчик совсем, мальчик!

Секунда молчания, и тут раздался голос Горыни:

— Я тогда служил дворецким. Князь наш старый, заслуженные придворные помнят, был человеком невыносимым и прямо вел Лукоморье в пропасть. Какие приказы, какие порки, какие надругательства! Рыбоводство встало, страна в разоре. Существовал один способ избавить от него отечество, и тогда я... я взял нож... что и сегодня, видимо, сделаю. — Горыня благодарно погладил по голове помощника ужовского старосты. — я уничтожил зло, разъедавшее страну тогда, уничтожу и сегодня.

— Ты?! — наконец выдавил из себя Добрыня. — Ты?!! Зарезал?! Батьку?! Не верю.

— Я, — мрачно усмехнулся Горыня, — и уж ты поверь.

Добрыня глубоко вдохнул, настолько глубоко, что с воздухом вроде как в него вошло и понимание того, что ему говорят:

— Ах ты, гадина! Ах ты, змея чесночная!

В ответ на эту реплику раздался страшный, издевательский смех Любавы, некому было в этот момент задуматься, что за чувства ею руководили.

Горыня, полностью владевший собой, вдруг вспыхнул серым внутренним пламенем.

Добрыня выбрасывал из широкого бородатого рта рваные слова:

— Ты! Все годы! А я... Зарезал!!!

— Хочу напомнить тебе, батюшка государь... — Добрыня давился от гнева, и казалось, весь доселе выпитый им совместно с боярином чай хочет разом выйти из пределов его организма. — Неблагодарность — худший из грехов. А неблагодарность властвующих — их самая распространенная болезнь. Я думал, что ты ее избежал, а ты...

Собравшиеся переглядывались, даже не перешептываясь, Любава хохотала, хотя смех больше уже походил на кашель. Она смотрела в этот момент на Луку, он ей ласково улыбался.

— Гадина, змея, как ты мог! — бурно вздымая грудь, гремел Добрыня.

— А я тебе сейчас расскажу! — Горыня на несколько мгновений замер, зажмурился и сделал движение телом, как если бы он действительно был гадиной и в этот момент решил сменить кожу. — Это ты меня попросил, батюшка князь. Нет, не приказал, но навел на мысль. Подтолкнул к правильному решению. Почти прямо намекнул — помнишь то письмецо? А потом всю жизнь делал вид, что неграмотен. И главное, не удивился, когда это случилось, и первый поверил в самозакол. Это ж надо дать себя убедить, что этот зверюга сам себя сладкой жизни лишил!

— Я? Я своего отца убить, я... Убийца ты и гадина!..

— Убийца, да не гадина, а главный стражник отечества. И тогда кровь черную пролил отечества для, и сегодня пролью, и будь что будет. А ты сгори от вины, неблагодарный.

Добрыня обвел собравшихся налитыми кровищей глазами и вдруг зачем-то вспомнил о жанре представления:

— А где доказательства?

А Терцинка тут как тут с коробочкой на вытянутых тонких ручках. И коробочка уже распахнута, и на свет появляется лоскут с буковками. Что он означал, к чему относился, так и не выяснилось в тот раз, потому что Добрыня заревел раненым китом, если бы кит умел реветь, и, свалившись с лавки, пополз куда-то в угол.

— Папа! — кинулась за ним Любава.

Горыня зло подмигнул сыну и тихо покинул представление.

 

30

Опасливо запертые ворота распахнулись со скрипучими причитаниями, и целая свора парней с топориками и в заломленных шапках выскочила вон с территории детинца, хищно оглядываясь. Серым министром было предсказано, что встретят они у входа, может, даже немалую толпу, поэтому им следует действовать самым лихим нахрапом, не давая собравшемуся люду учинить бесчинство.

Но площадь перед детинцем пустовала. Одна чья-то не уведенная на ночь коза принюхивалась к кусту полыни. Горыня, мало что понимая, оглядывался, грея в рукаве новый, исторический нож, а в сердце лелея идею справедливой расправы.

Город не явился к детинцу, но чувствовалось, что злонамеренности в нем сколько угодно, хоть слева зачерпывай, хоть справа. Слышался какой-то разноголосый шум со стороны «Кормила». Стоящее на возвышении уважаемое здание виделось со всех точек города, распахнутые окна так и полыхали. Шум доносился оттуда хоть и многочисленный, но какой-то стоячий, а вот справа слышался передвигающийся гуд: со стороны «Самобранки» идет толпа. Над общим недовольным потоком время от времени взлетали истерические крики-лозунги. Бык и Антип изрядно усвоили свою задачу и даже, надо думать, получали удовольствие от своего дирижерского ража.

Куда направлялась толпень? Знающий замысловатое устройство рыбного мегаполиса сказал бы, что к «новым лабазам». Густо складированное имущество способствует большому стечению народа в дни государственных волнений.

Стражники стояли в смущении: что делать дальше? Горыня велел им вернуться за частокол да все же находиться в готовности к какому-нибудь нападению.

— А мы пока с Ванем прогуляемся в одно местечко, — пояснил боярин.

И они действительно парой теней канули в ближайший темный переулок.

 

31

В тронной светлице творилось такое...

Люди замерли, а Добрыня лежал в углу, куда уполз на четвереньках, стеная от душевного страдания.

— Папа! — крикнула Любава, бросаясь к отцу.

Он лежал прямо на полу, разворотив отвороты роскошного кафтана, огромная кудлатая голова перекатывалась справа налево, и из нее вырывались тяжелые всхрипы и пугающий клекот. Никогда никто из близких и прочих не слыхивал от батюшки князя таких звуков.

— Па-па!!! — крикнул Лука вслед выбежавшему с решительным видом Горыне. Крикнул с неожиданной для окружающих громкостью и во избежание сомнений, к кому относится крик, вытянул вслед своему старику серые рукава и бледные ладони.

Это немного театральное, но очень звучное действо обратило внимание даже некоторых из тех, кто сгрудился над телом правителя.

— Я умолял его не делать этого. Он зарежет его! — эти слова Лука обратил к Микуле и ужовскому старосте, к тем, кто стоял ближе всех. Няньки и мамки продолжали свою бессмысленную паническую суету вокруг хрипящей глыбы умирающего барина, но многим хотелось узнать, о чем это кричит сын сбежавшего боярина.

— Он зарежет Конфузия! — сообщил им Лука как бы в отчаянии.

Ну, на это отреагировала даже Любава. Она стояла на коленях над сотрясающимся отцовским телом, почему-то уже с всклокоченными волосами, и косила безумным глазом в сторону Луки.

— Ему кто-то рассказал, где скрывается Конфузий, он давно уже собирался, он давно уже... — Лука с трудом, но старательно изображал борение чувств. — а сейчас побежал. Я умолял его этого не делать.

Явился лекарь, как это часто случается, растерянный сильнее всех прочих. Он склонился над князем, втыкая крохотное пенсне в переносицу, пытаясь овладеть мощной кистью для поиска пульса. Любава вскочила и подлетела к Луке, во взгляде горел вопрос: куда?! Куда побежал этот псих? Ни она, ни прочие не сомневались, что боярин способен на убийство. Куда?! Лука понял: у Любавы с Терминатором было сговорено все, кроме места. Лука почувствовал, с какой силой впились в его предплечье пальцы княжны. С еще большей силой впились в него ее горящие очи. Лука делал вид, что ему перехватило горло, на самом деле он выдерживал время, необходимое Горыне для того, чтобы он мог как можно дальше убежать от детинца. Ноги-то уже не те.

Любава встряхнула его с неистовой силой — куда?! В этот момент Добрыня застонал, в сознании его как будто на мгновение произошло прояснение.

— Дочка!

Любава ринулась к отцу, рассчитывая, видимо, услышать последнее, возможно, слово родителя. Добрыня разлепил пухлые губы, по лицу его текли потоки пота и, кажется, слез, он отодвинул лекаря, вывернув ему мизинцем пенсне из переносицы, и прошептал:

— Горыня зарежет его, с самого начала хотел.

Лука мысленно аплодировал несостоявшемуся своему тестю за идеальный подыгрыш.

Любава рванулась обратно, и на предплечье Луки появилось, скорее всего, еще несколько синяков.

— Где?!

Теперь уж Лука сообщил:

— У поганого дуба.

Любава кинулась вон из светлицы, но Добрыня вдруг заревел так предсмертно, что уйти прямо сейчас не было никакой возможности. Она бросилась к отцу. И так продолжалось несколько раз. Стоило Любаве схватиться за ручку двери, как Добрыня звал ее к себе для последнего прощания.

Лука взял у стоявшей рядом Терцины шкатулку, аккуратно закрыл, обмотал холстиной, а затем подхватил под локоть саму увлеченную зрелищем девушку и отвел в сторонку.

— Что теперь будет? — очень интересующимся взглядом сверля Луку, спросила Терцина.

— Бедняжка в состоянии трагического выбора: возлюбленный герой или умирающий отец.

— Что же она выберет?

— Думаю, обморок. Ну, вот. — В очередной раз пытаясь встать с колен над телом отца, Любава пошатнулась, вцепилась в свои уже порядочно взбитые космы и рухнула на бок, поперек тела батюшки, который уже почти перестал издавать звуки. — В особо острых, как свидетельствует мировая литература, случаях это кончается реальным безумием.

Молодая критикесса поглядывала то на шефа, то на умирающего. Сочувствия к княжне она не испытывала.

В светлицу протиснулся, осторожно поглядывая по сторонам, круглолицый Вань. Среди многоголосого гомона и разнообразной суеты они с Лукой сразу увидели друг друга и сразу же поняли: Горыня добрался до места.

— Нам пора, — сказал Лука.

Терцина схватила его за предплечье, почти совсем как давеча Любава. Она глядела на шефа изучающе. Хотела понять — берет он ее с собой или нет. Готова следовать куда поведут, сверкал ее острый взгляд.

— Если хочешь. — он задумчиво разглядывал ее, только еще принимая решение.

— Хочу! — выдала она с такой решимостью, что Лука понял: она догадывается о весомости оказанных ею услуг.

— Ладно.

Лука сделал жест помощнику ужовского старосты. Тот понимающе кивнул.

 

32

Лукоморье входило в ночь, но явно не собиралось укладываться. Лука на мгновение остановился, выйдя за калитку детинца, потянул носом, обвел взглядом, стараясь представить себе состояние дел в городе. Сказать по правде, то, что он уловил, не слишком ему понравилось. Да, имели место два больших шумных сборища, где и предполагалось это по плану, в районе «Кормила» и «Самобранки», там кипели озера устойчивого многоголосого шума. У «Кормила» он как бы расходился медленными кругами, а из района «Самобранки» тек широким потоком вдоль набережной. Там совершалось разное мелкое безобразие вроде переворачивания лотков и разгрома куч старой тары.

Если бы только это, Лука чувствовал бы себя не просто довольным, но и спокойным, однако в городе творилось еще что-то. Довольно обширное пространство между заведением богатых кормщиков и бесплатным домом народного разъедания рыбы озарялось факелами и озвучивалось неразборчивыми криками. Там явно действовали еще какие-то группы незаночевавших граждан, вышедших под покровом темноты для решения своих, необъявленных задач. И чувствовалось, что непредусмотренное ночное кипение нарастает.

Вань, человек Анчо, тронул Луку за локоть.

— Сюда, — показал он в темную, пахнущую прелью тень между двумя невысокими, складского кроя строениями.

— В обход? — искренне удивился Лука, знавший более прямую дорогу. — Зачем?

Осведомленный человек заметил, что так безопаснее. Лука хотел возмутиться — что значит опасно? Для кого, для тайного куратора исторической ночи опасно?! Но тут справа, во дворе рядовой рыбацкой усадьбы, раздался истерический крик, крик женщины, явно не участницы диспута о том, следует ли допускать представительниц жалкого пола для участия в путине. Она то ли отбивалась от насильника, то ли отбивала у него свое имущество. А поблизости закипали звуки еще одного жесткого скандала.

— Ладно, — подчинился Лука, и троица тихими тенями заскользила по извилистым улочкам ночного Лукоморья.

Светила луна. Прихваченные традиционным ночным заморозком лужицы сверкали, как пенсне несчастного доктора, с ужасом понимающего, что он не в силах отвести удар, поразивший мозг князя Добрыни, и даже если он приведет в сознание княжну, ей не станет от этого лучше.

Из-под многочисленных ворот резко высовывались собачьи оскаленные пасти, издалека доносились то крепнущие, то скукоживающиеся общественные шумы. Дорогу несколько раз перебегали группы угрюмо ропщущих граждан с длинными палками в руках.

— Это весла, — объяснил Вань, лицо его было столь же кругло и равнодушно, как лик луны.

Совсем недалеко от южной окраины города проводник вдруг замер и жестом велел всем спрятаться в тень высокого забора. Навстречу бежал по лунной улице какой-то молодой человек, кричал, что «больше не будет», а за ним, перегарно дыша, тупо неслось пять-шесть вооруженных дубьем мужиков. Парень попытался завернуть за угол и оторваться, но там оказался тупик. Беглеца настигли, он забился в угол, крест-накрест прикрываясь худыми руками, а на него обрушился вал разъяренных ударов вперемешку с матерщиной.

— Это же... — сказала взволнованно Терцина.

Проводник прижал палец к губам, а потом сделал знак: все за мной! Пересекли последний огород, спугнули ворону с пугала, отворили бесшумную калитку в плетне из китовых костей и сразу увидели на небольшом отдалении за пустырем ориентир — не очень вроде и высокий, но чрезвычайно раздавшийся в стволе и гордый своей развесистостью дуб. Он лоснился в лунном равнодушном огне и даже казался прекрасным своим независимо-отпугивающим видом.

Огибая кусты колючек, кучи вонючего пищевого и строительного мусора, оставляя за спиной в самых ближайших переулках вновь занимающиеся очаги мелких сражений, троица, немного пригибаясь, как показал проводник, чтобы не мелькать на фоне лунного неба, приблизилась к главной береговой достопримечательности. Та сторона дуба, что обращалась к городу, была самой неосвещенной, к тому же в ней чернело громадное дупло. В нем легко могли бы схорониться несколько человек.

С другой стороны гиганта, из-под его широкого подножия, обнимавшего знатный кусок берега, уносилась к горизонту серебрящаяся дорожка, неуловимо переливаясь на мелкой-мелкой волне. Бежала куда-то в те загадочные места, где все еще лежащая в обмороке Любава предполагала обрести абсолютно чистое словесное счастье со своим Терминатором, которого двадцать минут назад должен был зарезать боярин Горыня, лидер охранителей Лукоморья.

— Папа! — осторожно позвал Лука, припав ладонями к шершавой коре.

Не успел даже как следует прислушаться, как раздался из-за дуба голос:

— Сюда!

Голос не Горыни. Анчо, понял Лука. Они двинулись на звук.

С той стороны дерева они нашли довольно обширную песчаную поляну под полуобнаженными корнями громадного дерева. Посреди этой «бухты» стояла лодка, в лодке сидел Анчо, а в самом укромном месте, под корнями, горел небольшой костерок, свет которого никак не рассмотреть со стороны города.

— А здесь ничем и не пахнет, — сказал Лука, спрыгивая на песок и оглядываясь в поисках отца.

— Да здесь уже лет сто никто не закапывает никаких селедочных голов, — усмехнулся Анчо.

Он выглядел на удивление спокойным. Лука чувствовал, что его самого изнутри просто-таки сотрясает волнение, а этот как будто... Жадно хотелось спросить: ну как? что? где они? — а полезли совсем другие слова.

— Да, родовая память очень инерционная штука. Если уж что туда запало, так... Лукоморцев сюда силком не затянешь.

Анчо не смотрел на хозяина. Он сидел в лодке и разглядывал стопку бумаг, перевязанных бечевкой. Поднес бумаги к огню. Пошевелил губами — кажется, читал по слогам.

— Что молчишь? — не выдержал Лука. — Они были здесь?

— Кажется, я начинаю понимать, в чем тут дело. Ты не поверишь, дело вот в этих вот мятых бумажках.

— Мне плевать, что ты там понял! Где мой отец?

Круглолицый проводник подполз на четвереньках к Анчо и что-то быстро прошептал ему на ухо. Тот сокрушенно кивнул, не отрываясь, впрочем, от бумаг.

— Этого следовало ожидать. Я сам удивлялся, почему они так долго терпят. Ведь они сила. Простая, грубая, но сила. И наконец этой ночью они вышли.

Луку не держали ноги, его не слушался язык, и он решил сесть, чтобы сэкономить силы. Говорить стоя стало трудно. Сел прямо на песок. Терцина устроилась рядом, так, чтобы он мог на нее опереться.

— О чем вы там? Где мой отец?

Анчо посмотрел на Луку длинно и внимательно, насколько это позволяло подслеповатое, дергающееся пламя утлого костерка:

— Они были здесь.

Лука замер, потом медленно наклонился вперед, как бы говоря: ну? Анчо ответил так, словно речь шла о событии, случившемся в далеком прошлом:

— Что я могу сказать? Наверно, это был честный поединок.

— Поединок? Что значит «был»? Ты можешь говорить нормально?

— Не мог же я допустить простого, скотского убийства. Мы же не мясники. И потом, они сами решили так. Мужчины. Они вышли на лодке... Терминатор и твой отец. Они сами так хотели. Здесь лежала еще одна лодка. Договорившись, они вышли на ней, прямо по этой лунной дорожке. Оба сели на весла. Очень красиво. Я думал, они схватятся сразу, но они сели на весла, рядышком. Очень трогательно. Понимаю, они не нуждались в свидетеле. Все очень хорошо отсюда видно, хотя ушли они далеко... Гребли, гребли...

— Дальше что?

— Гребли, пока не исчезли из виду. Ты же знаешь, здесь сильное течение от берега по ночам. Я думаю, они в открытом море. Что с ними может случиться там, я не знаю. Будем надеяться, что твой отец вернется. Кто-то будет надеяться, что вернется Терминатор. Тогда мы подумаем, что делать с ним.

Бесстрастный тон Анчо бесил Луку, он начал понемногу овладевать собой, ему захотелось приподняться и каким-нибудь грубым физическим действием разорвать эту мучительную ситуацию. Он чувствовал, что вдруг оказался опутан какой-то паутиной, правда неуловимо перемешалась с враньем, но прямо сейчас отделить одно от другого невозможно. Для начала надо поставить на место этого наглого усача. Лука уже открыл рот, но тут на репейниковом пустыре между дубом и деревянным городом послышались голоса.

Казалось, что бодрая, запыхавшаяся компания вылетела на загородный простор: топот ног, угрожающие и отчаянные крики.

— Терцет! Где ты, Терцет? — звенел испуганный юношеский голос.

— Я здесь, Катрен, давай сюда! — отвечал другой, тоже принадлежавший запыхавшемуся юноше.

Вслед неслись совсем приземленные слова и бежали явно зрелые, нешуточные люди — надо полагать, с занесенным оружием.

— Я тебе покажу катрен! Я тебе такой катрен покажу!!!

Тут, кажется, Терцет, пробегавший совсем неподалеку от дуба, спо-ткнулся, и на него посыпались, судя по звуку, вразумляющие весла. Хрип-лый взвизг рванулся вдоль берега.

— Терцетик, держись!

— Беги, Катрен, беги, их много!

— Да, нас много! — плотоядно соглашались преследователи и опять — хрясть-хрясть дубленым деревом по молодым ребрам.

Терцина вскочила, но ее одновременно цапнули за обе руки и Лука, и Анчо.

— Тихо!!!

— Мы все равно не откажемся от своих имен, наши завоевания... — прошипела она, и ей зажали рот.

Длинный истошный стон донесся с репейникового поля.

— Кажись, одним сонетом на Лукоморье стало меньше, — хмыкнул, впрочем грустно, Анчо и тут же получил от Терцины хлесткую пощечину.

Вань схватил девушку сзади за руки. В следующую секунду они обменялись с Лукой взглядами, и инцидент не получил продолжения. Усатый засунул свитки бумажек за пазуху и, потирая щеку, сказал:

— Ты сейчас о другом должен думать. В городе бунт. Настоящий. Гребцы долго бубнили по углам, а теперь взялись за весла, и, когда это происходит на суше — картина страшная. Думаю, они уже штурмуют детинец. Я все ждал, когда начнут. Вот и приступили.

Лука медленно, но все же овладел собой. Не полностью. Терцина поглаживала его по предплечью, это вселяло в него силы.

— Но это же просто толпа, завтра встанет солнце и они расползутся по избам, будут еще прощения просить. Добрыня к утру умрет. Любава... рехнется... Другой власти, кроме моей, в городе к утру не останется в наличии.

— Не так все просто. У гребцов обязательно обнаружится вожак, самый жилистый, самый русобородый. Бык, Антип, да и кормщики попрячутся по дворам, а с этим придется что-то делать. И, сказать по правде, я пока еще не готов тебе сказать свой план. Захотят они с нами договариваться или нет... Может, просто перетопят или веслами забьют. Имеет смысл короткая эмиграция, хотя бы к кито-боям. Там переждем. Терминатор хоть и человек слова, а грамотно снарядил пирогу. Переговоры лучше вести с безопасного расстояния и не сидя в подклети с выбитыми зубами.

— Посмотри, — сказала вдруг Терцина.

Не только Лука, к которому она обращалась, но и все остальные обернулись в сторону моря.

Одна за другой четыре огромные, не рыбачьего вида лодии пересекали лунную полосу на расстоянии всего каких-нибудь пяти кабельтовых от берега.

Лука вскочил и победоносно поднял руки:

— Это он, это он, я так и знал! В самый нужный момент!

Анчо с круглолицым помощником переглянулись.

— Кто «он»?

— Фортин брат. Это кито-бои пришли. Не мы к ним, а они к нам. Дорогое мое сальце, как ты выручаешь меня! Это Фортин брат, с ним, как вижу, минимум четыре капитана, завтра к утру в городе будет полнейший порядок.

Усатый и круглолицый снова переглянулись.

 

33

Застолье называлось новым словом — фуршет, но ничем особо не отличалось от пиров прежнего времени. Господа приглашенные сидели за большим столом, центральное место на нем занимал начищенный и раскаленный самовар, закуски в основном рыбные: осетры цельнозапеченные, огромные супницы с ухой, икра, заливное и т.д. Помимо привычных жбанов с пивом, пузатые бутылки — ром, гостинец от ночных капитанов. Устиньюшка незаметно командовала девками, и закуски неутомимо сменяли одна другую.

Состав гостей был весьма смешанным. Среди уважаемых лукоморских граждан, державшихся, надо сказать, немного оглядчиво, расположилось с полдюжины кито-боев в форменных ярко-черных мундирах, ботфортах, с лицами бритыми-умытыми. Они, напротив, держались без всякой опаски, шумно, можно даже сказать, по-хозяйски. Не пили ни пива, ни чая, а прикладывались все к пузатым своим бутылкам, разговаривали громко, самоуверенно коверкая лукоморскую речь, и шумно радовались своим ошибкам. В общем, демонстрируя веселое оккупационное добродушие.

Во главе стола, на лавке, которую в прежние времена занимал князь Добрыня, ежился Лука. Он вел себя как человек, желающий казаться счастливым. Он сменил прикид с серого на красно-синий, отчего вид у него сделался немного опереточный. Да и сам режим, который ему дозволили (не сразу, а после унизительных для него совещаний среди кито-боев) возглавлять, надо признать, носил несколько надрывно-наигранный, театральный характер.

Справа от господина регента, так отныне звалась должность Луки, сидел брат Форти, который страшной бунташной ночью вошел с флотилией в бухту и поутру навел твердой кито-бойной дланью в городе полный, хотя и насильственный порядок. Сегодня он с большей частью своего «войска» отбывал восвояси. В честь чего и накрыли стол. Лука и радовался его отплытию, и побаивался его. Фортин брат сразу сообщил Луке, явившемуся после подавления бунта на флагманскую лодию, что прибыл он в общем-то не для того, чтобы способствовать восшествию Луки на здешний бревенчатый престол. Операция носила экспедиционно-экспедиторский характер. Надо было отыскать следы сала, без которого невозможна подготовка кито-бойных флотилий для выхода на воды. «Три хряка» клятвенно заверяли, что продукт упакован и отгружен. Как ни раскидывай мозгами, а выходило, что ценное сало затерялось где-то в кладезях Лукоморья.

Лука, сам, естественно, учинивший это временное исчезновение, мгновенно указал места скрытного хранения ценного для кито-боев продукта. Это дало ему возможность обвинить в злонамеренном перехвате оплаченного продукта якобы несоразмерно жадное семейство Не-китичей и заслужить немного доверия в глазах кито-бойного адмирала. Предусмотрительный Лука частенько между делом наговаривал своему подчиненному по лицензионной комиссии грамотею Форте на династию, они-де издревле не любят кито-боев, потому что завидуют. Неглубокомысленный Фортя вставлял эти домыслы в свои послания к брату. Так что кито-бой получил подтверждение вранья Луки из источника, вроде как заслуживающего доверия. Но ни видом, ни повадкой претендент в правители китовому герцогу не глянулся. Мелок, щупл, угодлив, да и рода какого-то нечистого. Но поскольку князь Добрыня в результате апоплексического удара сам собою и навсегда удалился от дел, впал в кому, мало чем отличимую от смерти, а дочь его Любава заметно подвинулась рассудком, именно сын первого министра, в отсутствие самого министра, как ни крути и как на него ни плюй, более всего годился для роли наместника.

— Здоровье господина ренегата! — поднимал Фортин брат полный кубок, и все вскакивали с мест и помногу отпивали из своих менее размерных кубков. Высоченный кито-бой обнимал Луку за голову и лобызал свое обнимающее запястье.

«Ренегат» выказывал полнейшую радость, понимая, что ничего другого ему не остается. Без полусотни крепких кито-боев, что останутся вместе с двумя боевыми лодиями в гавани Лукоморья на постоянной основе, нет никакой надежды удержать жизнь в законных рамках. Да, гребцов разогнали по домам, многим сильно переломав весла, да, кормщики хоть и без восторга, однако дали присягу новому порядку, да, вздорные болтуны и болтуньи высечены и засажены за мелкую домашнюю работу, но кто знает, не полыхнет ли снова, если веселые истребители кашалотов укатят по волнам восвояси. Впрочем, они и сами не стремятся — контроль за поставками сала в современном мореходном мире слишком важная вещь, чтобы передоверить его кому-либо.

Анчо, как-то в течение одного дня вспомнивший, что все же, кажись, не Кириллица была его матерью, и полюбивший черный цвет больше всех лукоморских оттенков, сидел со своим верным Ванем на другом конце стола, по бокам от старого своего знакомца Форти. Они теперь составляли его аккуратную свиту. Осторожно подливали ему рома в чайную чашу. Фортю оставляли в Лукоморье главным смотрящим по салу при условии трезвого поведения, и он всячески старался продемонстрировать брату-конкистадору, что в руках у него безопасная чашка с маковыми цветами на боках, а не винный кубок. Но старший брат уже к вечеру отчалит, а Фортя вспомнит первого своего собутыльника, так рассуждал Ус. Лука, конечно, понимал смысл происка, только что он мог поделать. Во-первых, он теперь чувствовал какую-то мистическую зависимость от этого ловкого и, как выяснилось, таинственного человека. История с Горыней, даже после рассказа Уса, так в общем-то и не разъяснилась. Вернее, Лука никак не мог принять его сердцем. Оставалась капля какой-то опасной тайны на самом дне этой истории, даже после всех слов.

Анчо утверждал, что им организованы поиски той лодки, на которой удалились по лунной дорожке два лукоморских героя, только поиски эти ничего не давали.

Во-вторых, у Луки, особенно на фоне длительного и непрестанного бражничества с громадным кито-боем и его дюжими капитанами, сама собой выпала из рук нить общего государственного распорядка. Порой, когда четыре капитана уносили бесчувственное тело «господина ренегата» домой из «Кормила», только Анчо, сохраняя трезвость, мог отдать неотложные распоряжения. Поэтому и Микула, и старики из рыбнадзора, и староста из Ужова, и старейшины кормщиков очень скоро привыкли к такому положению дел. К тому же Ус не отдавал распоряжений безумных, а только дельные. Даже протрезвев, Лука никогда не находил достаточных оснований для их отмены. А Вань и возглавляемые им «новые шпионы» всячески поддерживали в лукоморском обществе мысль о том, что «ренегат пьет, а усатый-то пашет».

Именно Вань с ребятами извлек из разных скрытых мест и Быка, и Антипа, и Сиклитинью с парой ее самых языкастых оторв. И посадил под замок в тюремный погреб, где уже томился выловленный в первый же день интервенции «гребной царь» Вавило. На его весле была самая настоящая кровь, он почти полностью выбил дух из двух сонетных парнишек и вынес зубы одному из кито-боев.

Вооруженные гости требовали его выдачи, Лука почти согласился, да Ус отговорил от принятия решения. Грех Вавилы перед лукоморским народом горше, чем перед гостями, и местным властям решать, что с ним делать. Народ, когда узнал о мнении Уса, проникся к нему еще большим уважением, а к «господину ренегату» завелось неуважение.

Лука только рукой махнул.

 

Княжна Любава половину дня проводила у постели отца, почти не подававшего признаков жизни. «Превратился в растение», — судачила дворня. Тихая, безумная Любава бродила по берегу, особенно вечерами, и подолгу стояла у того самого дуба, откуда ушла, возможно в вечность, лодия с двумя незаурядными лукоморскими мужами, для того чтобы схватиться в бескомпромиссном поединке. Лунная дорожка пролегала именно там, где довелось ей пролегать в ту страшную мятежную ночь. Самые злые языки комментировали поведение несчастной в том смысле, что вояжирует княжна от дуба и до дуба.

Эти визиты к древесному гиганту в полнолуние нервировали и Луку, и начальника стражи. Но запретить этот сам собою сложившийся ритуал они не решились, поскольку большинство народа глядит на вечернюю деву почти с умилением. Там же, в народе, зародилась и поэтическое наименование для нее — «Бредущая по волнам». Даже Анчо признал, что выражение довольно меткое, если учесть эту лунную, волнующуюся дорожку в никуда. У народа, сказал он Луке, должны быть идеалы и легенды — чем Любава наша не мученица и не легендарная личность? Пусть умиляются, так им легче будет смириться с новыми порядками. А чтобы все выглядело красиво, он велел Ваню покрасить подходящей краской цементную пломбу в дубе, которой на следующий день после бунташной ночи его дупло наглухо запечатали.

Берег стал местом популярных народных гуляний. Выходили семьями, под ручку гребцы с супругами, приглашали иностранцев посмотреть, как красиво высится на краю лунной дорожки одинокая фигура со сложенными на груди руками. На детские вопросы: «Когда вернется Конфузий?», вон ведь тетенька просит, — взрослые отвечали старинной лукоморской поговоркой: «Когда рыба скажет».

Впрочем, поведение свихнувшейся княжны не так уж сильно занимало «господина ренегата». В просветах между тяжкими кито-бойными гулянками он все пытался дознаться, где Терцина. Всеведущий помощник только прикладывал палец к губам — тайна, мол. Он отлично видел, что серый правитель очень увлекся девчонкой, чего от него никак не ожидали.

Рыбный промысел в Лукоморье, конечно, не угас. Наоборот, он получил сильный положительный толчок с помощью самых современных технологий. По совету Анчо комиссию в «Боян-Салоне» расформировали, да и сам союз былинников был упразднен. Решили последовать опыту более прогрессивных соседей. На каждую лодию поставили по компактному патефону в водонепроницаемом кожухе, и теперь в самые угрюмые часы сидения в ночном море сам кормщик ставил наиболее подходящую пластинку. Большой шаг по пути прогресса, да и ликвидация почвы для умоброжений.

Лишившиеся работы былинники бунтовать и не подумали. Начали искать себе новую работу. Лаврентий прижился сторожем на самых дальних огородах. Фока устроился гребцом, да почти сразу, как рассказывали, ему не повезло, и он незаметно для товарищей канул за борт. Андрей, как ни странно, прибился к усатому, пошел в помощники, на подшивку и анализ шпионских докладов. «Хоть какая-то польза отечеству», — любил говаривать он. Иные из певцов, что поничтожнее, зарыли свои лицензии и постепенно прибились к «Самобранке», правда, составили там самый маргинальный, презираемый отряд. Иногда, в порыве понятного раздражения, неудовлетворенности жизнью, местные едоки обвиняли их во всех неустройствах жизни, безобразиях властей и, главное — в падении нравов. А нравы все же пали. Дурацкие имена времен Терминатора были конечно же отброшены, а вот молодежные злоязычие, непочтительность к старшим, уличная развязность остались в изобилии.

— Где Терцинка? — чуть ли не поминутно интересовался Лука у Анчо. Эта тема занимала его не меньше, чем размышления над участью отца.

— Как можно, — делал страшные глаза безусый помощник, — всем же известно, и Микуле, и Устиньюшке, да и старосте из Ужова, что это именно девка Терцина, говоря откровенно, убила своим страшным разоблачительным расследованием законного нашего государя — князя Добрыню. Или почти убила. Нигде за такие дела по головке не гладят.

— Но ты же знаешь, что она не сама и она виновата меньше всех!

— А кто тогда виноват, если не она? — с убийственной наивностью интересовался Анчо.

— Ну, этот. Ты знаешь, Терминатор Конфузий. Он навел, подсунул коробку с письмом и ножиком. — Лука морщился, прекрасно осознавая, что помощнику отлично известна реальная история события, и страшно злясь из-за этого.

— Вот если бы мы могли поймать Терминатора и он дал бы показания перед судом, тогда Терцина пошла бы всего лишь соучастницей, мелким исполнителем. А так — она главное обвиняемое лицо, и даже по требованию «господина ренегата» я не могу доставить ее во дворец. Ее сразу же придется казнить.

Лука размазывал по лицу липкие похмельные слезы. С приходом к власти он сделался чувствителен, чаще случается наоборот.

— Она хоть жива?

Анчо уверенно кивал — жива, и обещал, что, пока она под его защитой, с ней ничего не произойдет.

 

34

Начальник стражи не обманывал, Терцина находилась не слишком далеко от того места, где Лука скучал по ней. Анчо, устроивший себе ставку в «Боян-Салоне», держал ее там под секретным арестом. Заведение охранялось лучше, чем княжеский дворец, который никто не собирался даже подремонтировать. Денег в казне, разумеется, не было, большая часть уходила на содержание кито-боев, присматривавших за тем, чтобы поставки сала от «Трех хряков» оставались бесперебойными.

Жизнь в Лукоморье налаживалась. В том смысле, что налоги выплачивались регулярно. Отменив процедуру выдачи лицензий, начальник стражи не прогадал, он постановил брать деньги за обслуживание бортовых патефонов и учредил в «Салоне» отделение фирмы «Сингер», от заграничного слова «синг» — петь. Особых возражений это не вызвало. Немного напрягал поначалу рыбарей репертуар — пластинки усатый доставал по дешевке, через давние знакомства в «цыганской» среде: или контрафакт из столицы кито-боев, или списанные заезженные диски, взятые оптом у владельцев музыкальных автоматов из тамошних баров. Но делать нечего, когда долго сидишь в полной темноте и ждешь косяка, то всяким пискам, взвизгам и непонятным прононсам и руладам обрадуешься. Правда, стало заметно, что характер рыбаков сделался угрюмее и по возвращении на берег они стали более обычного налегать не только на местное пиво, но и иной раз прикладывались к контрабандному рому кито-бойскому, о чем раньше и не слыхивали. Это заставило задуматься усатого стражника. Сам «господин ренегат» — с определенного момента его так уже стали звать официально — хлещет ром, это ладно, а вот с растущей привычкой к крепкому напитку среди рыбарей следовало что-то делать. Он издал за подписью Луки страшный указ о запрете рома и тут же организовал тайную его доставку. Цена на напиток выросла, Вань умело собирал с этой ситуации финансовую жатву. Если народ спивается, то пусть хотя бы с пользой для кого-то.

— Ну что мне с тобой делать? — спрашивал иногда вечерами Анчо у Терцинки, когда ее связанную приводили ему из глухой, но довольно комфортабельной подклети.

Она молча и упорно смотрела на него, в глазах светился несгибаемый характер.

— Ты бы хоть имя вернула прежнее. Сестричка твоя Цезура — опять Наташка и замуж выходит, за хорошего гребца. Ему во время бунта только пару зубов выбили, и полное прощение вот-вот выбьем. Даже Сиклитинья одумалась. Правда, только после пяти, кажется, порок отринула свою Фонему.

— Предательница! — прошипела Терцина.

— А Триолеты все, Анапесты и порок ожидать не стали, ощутив мгновенное просветление в мозгах.

В Терцине несгибаемости меньше не становилось.

— Не-ет, мы разбиты, но не уничтожены. Конфузий как-то просто обмолвился, а я запомнила навсегда: поэзия — это наше видовое назначение. Не государственный порядок, не сбережение народа, не прогресс ваш граммофонный, а одухотворение материи красотой.

Такие разговоры велись между ними часто, каждый раз усатый отсылал упертую девку в состоянии сильнейшей ярости. Однажды, когда разговор разбередил его сверх обычной злости, он полез в сейф и достал оттуда две пачки листков. Тех самых, что он нашел тогда, в роковую ночь, в лодке Терминатора. И стал трясти ими перед непреклонной физиономией Терцины:

— Знаешь, что это такое? Конфузий ваш беспутный работал с фирмой «Три хряка». Они присылали к нам два пуда сала в неделю. По условиям поставки они должны были каждые полфунта фасовать в отдельную упаковку. Обычно их паковали в листы бумаги. Видно, в какой-то момент ее под рукой не оказалось, и в дело пошла книжка — как я понимаю, словарь поэтических терминов. Конфузий развернул один из брикетов, вчитался от лени, сошел с ума на терминологической почве и стал Терминатором.

Терцина молча испепеляла его ненавидящим взглядом.

— Да ты сама проверь, почитай! Не умеешь? Так на этом все и строилось. У нас малограмотное население. Поэтому и получился такой сильный удар по мозгам. Не веришь? Смотри, вот наугад беру: «Идиома — от греческого “особенность”, “своеобразность”; неразложимое словосочетание, которое не может быть переведено на другой язык без нарушения смысла». Помнишь, у вас назвалась одна такая Идиомой, хохотала еще как идиотка, теперь опять Маруськой зовется. Или вот: «Архаизм...»

Терцина яростно дернулась, но была крепко привязана к стулу, как и всегда во время дружеской беседы. Анчо усмехнулся:

— Но это еще не все. Когда Терминатор ваш развернулся, взбаламутил головы, послал вас щелкать челюстями на каждую несчастную песенку, тогда и приехали «Три хряка». Лука от них откупился, в знак благодарности они ему выдали большу-ую бутыль, он тогда совсем не пил, так вот в бутыли имелась затычка. Тоже из свернутых листочков. Странно, надо сказать, они там у себя, среди бескрайних свиней, обращаются с книгами. Оказалось, что на эту затычку пошли страницы не из литературоведческого словаря, а из книжки какого-то Платона. Чтение, надо думать, сногсшибательное, потому что и Терминатора, и княжну сшибло.

Анчо встал и в задумчивости прошелся вокруг стола, за которым происходила его беседа с неукротимой террористкой.

— Это ведь смешно и жутко подумать, из какого сора может вырасти древо законченного мировоззрения, способное возобладать в умах целого народа. Ну, надеюсь, теперь ты, умненькая девочка, поняла, что все твое упорство совершается во имя абсолютной чепухи, каких-то просаленных бумажек, а пророк твой — просто восторженный недоумок.

Оратор не остерегся, Терцина рванулась в сторону, повалила стул и в падении успела цапнуть Анчо за кисть руки, повыше мизинца. До крови. Он зашипел, отскочил. На этот шум мгновенно явился Вань.

— Надень ей уздечку, чтобы зубами не разбрасывалась.

Заранее приготовленное устройство принесли. Нацепили. Анчо, зализывая рану, сказал:

— Думаешь, я не знаю, как тебя зовут? Машка. — он осторожно взял за край плотно стягивающую челюсти девушки железную цепочку, дернул ее и засмеялся. — Ты теперь будешь железной Машкой.

Когда ее увели, круглолицый, вытирая шею и лоб платком, спросил:

— Скажи, хозяин, а почему ты не захотел отдать ее серому?

— Она очень неглупая и наблюдательная. Хорошо, что порывистая, — проговорилась. Она ведь сразу заметила, что никакой второй лодки под дубом в ту ночь не было. Никаких следов второй лодки. Значит, ни Терминатор, ни Горыня никуда не уплывали, сделала она правильный вывод. Как бы повел себя Лука, когда бы узнал, что я зарезал его собственного отца, правда зарезавшего перед тем Терминатора? Нет, у меня сохраняется в запасе аргумент: я могу намекнуть ему, что «тот» наш разговор с Лукой я понял как предложение убрать Горыню. Старик, мол, устарел и так далее, пел он мне. Но не хотелось бы прибегать к последнему средству. Ты, кстати, давно был у дуба, запах там не начал сквозь цемент просачиваться?

Вань отрицательно покачал головой. Начальник стражи криво усмехнулся:

— Да, неплохо я отдуплился.

— Да, хозяин, там все надежно, но держать здесь девушку все равно опасно. Рано или поздно она сбежит.

— Я не душегуб. И, кроме того...

Раздался стук в ворота «Боян-Салона», так могли стучать только очень солидные люди.

— Иди узнай, кто там.

Когда помощник вышел, Анчо добавил тихо: 

— А кроме того, она мне нравится. И мне хочется ее переубедить.

Гости оказались и в самом деле очень серьезными людьми. Они сделали Анчо, о котором уже пошел слух как о самом деловом и разумном человеке в Лукоморье, предложение, и наивыгоднейшее. Фирма «Рус-Алко» желала бы выйти на лукоморский рынок с целой коллекцией высококлассных крепких напитков, значительно лучше подходящих для желудков и менталитета местных рыбаков, чем ром.

— Чистейший дистиллят, никакой перегонки.

— Но у нас полусухой закон.

— Который никто не соблюдает, — засмеялись дельцы. — Опыт всех прогрессивных стран доказал, что ни к чему хорошему упорство в этом деле не приводит. Народ все равно пьет, но еще и развивает в себе психологию преступника.

Очень быстро, всего за неделю, провели широкую, открытую, с привлечением всех заинтересованных общественных сил, дискуссию о том, нужен ли Лукоморью сухой закон. Подавляющее количество высказавшихся заявило: не нужен.

Анчо выступил с предложением его отменить. А лукаво подговоренный им «господин ренегат», да к тому же еще и заметно нетрезвый на широких слушаниях демагогически лепетал что-то о здоровье нации, так что выглядел в глазах лукоморских мужиков двоедушным ничтожеством.

— Но мы не бросимся в объятия алкогольным гигантам нашего могучего соседа, — говорил Анчо, — мы пойдем своим алкогольным путем и станем пить не ром, а напиток оригинальный, можно сказать, отечественный.

Через несколько дней в наиболее популярных местах города висела реклама нового торгового гиганта: вертикальный овал в виде толстой золотой цепи со вписанными внутрь серебряными буквами «Рус-Алко».

Самое большое и яркое рекламное панно водрузили на знаменитом лукоморском дубе, и выполняло оно, кроме коммерческой, еще и декоративную роль — закрывало цементную пломбу на теле исторического гиганта.

 

35

Темнота стояла такая, что стражники с заставы у северного въезда в Лукоморье спокойно отправились спать, несмотря на то что строгости господина Анчо побаивались. Но они рассуждали так: кому придет в голову тащиться со стороны огородной столицы, из Ужова, в город, когда не то что дороги не видно — зги самой мелкой не разглядеть. А если такой странник странный и найдется, опять же никакого проку в сидении на посту нет. Все равно ведь не высмотришь очертаний ночного гостя из такой тьмы полноправной.

Так что телегу, невесть чем груженную, одной кобылкой запряженную, никто не заприметил и не задержал.

Возница, молодой, судя по движениям, человек, въехав город, спрыгнул с телеги и повел лошадку на поводу. И очень скоро оказался он у детинца, да только не у парадных, хотя и рассохшихся ворот, а у тайной калитки, что хоронилась за стеной сухой крапивы и кустами боярышника. Оглядевшись, не шляется ли кто поблизости, не валяется ли с перепою — такое теперь случалось на лукоморских улицах, — ночной гость пробрался к низенькой деревянной дверке и постучал несколько раз в нее маленьким камушком. Стук, надо понимать, был условный.

Калитка бесшумно отворилась внутрь, и там мелькнуло миловидное девичье личико.

— Никитушка! — раздался радостный шепоток.

Ночной гость приложил палец к губам: тихо! Вернулся к телеге, опять же оглядываясь, снял с нее мешок немалого размера и потащил к распахнутому темному входу.

— Что делать-то, Никитушка? — совсем тихонько спросила девушка.

— Растолочь и натирать.

— А ты разве не останешься?

— Потерпи, скоро совсем переселюсь.

 

36

— Тебе бы жениться, господин ренегат.

Лука сидел у себя в светлице с большой кружкой рассола в неуверенных руках. Бодрый, справный Анчо прохаживался по замызганным половикам и поглаживал подбородок, наверно раздумывая, не отпустить ли ему еще и бородку или не стоит.

— Где Терцинка? — тихо спрашивал правитель.

— Сколько можно объяснять, дорогуша... Даже если бы я знал, где она, то доставить сюда, к тебе, я не мог бы, потому что, как начальник твоей охраны, обязан немедленно ее схватить, как верховный судья — осудить, а как палач — казнить.

— Ты теперь и палач?! — удивился Лука, хотя казалось, что он утратил способность удивляться.

— Почетный. Разумеется, для реальных порубок найдем подходящего рукастого хама.

— Я хочу жениться на Терцинке, — грустно и тихо говорил Лука и осторожно отхлебывал рассол. — На другой не буду.

— Тебе нельзя оставаться неженатиком. Народ дивится, и сомнениями головы пухнут — мол, власть какая-то неосновательная.

— Плевать мне, что они там болтают.

— Тебе плевать, мне нет. Ты не хочешь думать о своем троне, я буду думать. Но тогда уж изволь слушать, что я надумал.

— Ты и невесту мне подобрал? — хихикнул Лука.

Тот не обратил никакого внимания на ренегатский юмор.

— Конечно. Несерьезно с моей стороны являться сюда с абстрактными размышлениями. С этой заразой у нас покончено, и, надеюсь, надолго. Так вот, взвесив все «за» и «против», решил я, что тебе умнее всего взять в жены деву из ближнего своего окружения.

— Устиньюшку? — опять хихикнул Лука.

— Нет, — оставаясь абсолютно серьезным, сказал Анчо. — Учитывая, что принцессу ни из какого солидного рода тебе в жены не дадут — наводили справки, да зря время теряли, и так ясно, — а жена нужна не с улицы, из круга верных людей, то предлагаю и настоятельно советую взять в жены мою сестру.

Лука выпучился на своего начальника стражи, а тот смотрел на него, как будто и не сказал ничего особенного.

— Я видел ее, — с непонятным оттенком в голосе сказал Лука.

— Вот и отлично.

— Ничего отличного, у нее же... — господин ренегат провел дрожащим указательным пальцем у себя под носом.

— Что тебя смутило? Да, у нее, как у всех женщин нашего морского племени, имеется растительность над верхней губой. Есть очень хорошие способы борьбы с этой особенностью, если она раздражает. До совершеннолетия усы вырывает отец или брат, после замужества эта обязанность или, вернее сказать, право переходит к законному мужу. Поверь, крики, которые издаются девушкой во время актов эпиляции, несут в себе гигантский сексуальный заряд...

— Нет! — взвизгнул Лука, отставил кружку и отвернулся к окну.

Анчо, видимо, ждал, что первая реакция окажется именно такой. Он сел рядом с Лукой, похлопал его по плечу:

— Тут ведь еще какая проблема. Твой отец.

— При чем здесь отец?!

— Вань докладывает мне, что ему докладывают, будто народ лукоморский на тебя начинает подумывать.

— Что подумывать?!

— Говорят, что это ты папашу своего подвел под таинственную гибель. Он так давно плавает, что конечно же все кумекают, что помер он с голоду и жажды.

— Ты же знаешь, я не хотел смерти отца, я хотел только его отстранить — максимум домашний арест за преступление во имя престола и порядка.

Анчо кивал с легкой иронической ухмылкой.

— Твои слова о том, что Горыня устарел, что ему пора уходить, можно понять как...

— Постой, так, значит...

— Ничего не значит. Вернее, Вань докладывает, что в народе откуда-то стало известно о таких твоих мнениях накануне события.

— Как это могло стать известно, если только ты да я...

— Мистика, господин ренегат, ее еще много в нашей жизни, а потом, и у стен бывают уши.

Лука выронил кружку с рассолом и схватился за голову:

— Скажи мне правду, негодяй, это ты его убил?!

— В народе говорят на тебя. И знаешь, чем аргументируют? Говорят, что это старая лукоморская традиция. Все хотят убить отца.

— Я не хотел!

— Добрыня хотел, и ты хотел, — ну, устранить от дел, хотя на определенном уровне это всегда подразумевает физическое устранение. Так вот, очень скоро мне станет трудно тебя прикрывать. Только если ты будешь моим родственником...

— Нет!!! — громче, но и как-то бессильнее крикнул Лука.

— Я пойду, а ты подумай о своем, так сказать, светлом завтра. Кто, прикинь, кроме меня, может запустить в народ версию, что не ты виноват, что Горыня сам сбежал, когда понял, что наделал?

— Нет, нет и навсегда нет, только Терцинка и никакой усатой сестры! — крикнул вслед ему Лука и рухнул в лужу рассола.

 

37

Следовало его додавить, но у Анчо не хватало времени. Он торопился в переговорную светлицу, куда должны были прямо сейчас явиться выборные от когорты кормщиков, надо признать, вдруг осмелевших в последние дни. С этим следовало разобраться. По слухам, разведанным Ванем, кормщики подумывают отказаться от новой системы налогообложения, которую Анчо рекламировал им как чистое в их пользу благодеяние, и желают вернуться к старому, добрынинскому налогу.

Нет, пока волосатый кит похрапывает там, в задних покоях детинца, новая власть не сможет спать спокойно. Личность мертва, так чего же церемониться с телом? Пока оно не погребено, всегда будет возбуждать вредные мечтания в народных слоях. Но верный Вань заметил, что выполнить приказание затруднительно.

— Что?! — набросился на него Анчо, но в ответ услышал, что Любава, а с ней еще пара здешних теток постоянно торчат при теле, так что незаметно отключить его от системы жизнеобеспечения не получится.

Надо, надо что-то придумать, чтобы закрыть тему, решил Анчо, а то формальная проблема может превратиться в реальную. Уже, кажется, и какой-то новый душок появился в атмосфере детинца. Если перекинется на город...

Войдя в переговорную светлицу, Анчо никого не обнаружил, кроме Ваня. А он думал, что кормщики уже сидят на лавках и мнут шапки в честных лапах.

— Где они?

Суперагент тайной полиции сбегал в предбанник.

Никого. Ни кормщиков, ни представителей граммофонной фирмы, с которой намечалось переподписание контракта, ни Форти, имевшего в этом предбаннике вроде как постоянное представительство.

— Да что это происходит?!

Суперагент тайной полиции явно растерялся, даже круглое лицо его вытянулось. И в этот момент в светлицу, победительно постукивая своим жезлом, вошел Микула и объявил, что господина Анчо настоятельно приглашают в тронную светлицу. Вот просто так назвал по имени, без присовокупления многочисленных званий-регалий.

— Кто приглашает?!

— Государь-батюшка! — величественно пояснил Микула и, не откланиваясь, убыл.

Будущий тесть господина ренегата нервно повертел головой. Государь? Лука, загнанный в угол, обезумел и объявил себя князем? Да он валяется в... Нет, надо пойти и ткнуть их в бок чем-нибудь острым!

Анчо вбежал в тронную светлицу и застал там поразительную картину. На широкой лавке сидел босоногий, в распахнутом халате, почесывая могучую грудь, благодушно при этом улыбаясь во весь рот и одновременно зевая, государь-батюшка Добрыня Не-китич.

Дочка Любава повисла на нем сзади, обнимая за шею родителя своего. Вокруг толпились придворные и дворовые, и все благодарно рыдали. Не только от административного счастья, но и от сильнейшего чесночного духа, заполнявшего светлицу. При этом все что-то бормотали, что-то друг другу объясняли. Кормщики валились в ноги, кито-бои в черных мундирах расшаркивались, представители граммофонщиков и водочников расставляли у босых ног коробки с подношениями, сиречь образцами товаров.

— Ничего не помню, ни-че-го! — бормотал Добрыня и благодушно улыбался.

Высокий, молодой мужчина отделился от счастливой толпы и, мизинцем смахивая слезу с глаза, подошел к явившимся и сказал:

— Здравствуй, Анчо.

— Здравствуй, Никита, — с трудом выговорил стремительно убывающий в своем значении Ус.

Сидевший в углу Лука мстительно захихикал, он уже понял, что произошло, правда, не представлял еще, что ждет всех дальше.

 

38

А произошло вот что. Никиту, приставленного к бабушке Лукерье молодца, однажды озарило: не тараканище ужасное имела в виду старушка, когда кричала про «шесть ног». Речь шла о втором по значению продукте, производимом на ужовских полях, — о чесноке. Сельские старухи вспомнили тут же, что испокон веку именно чеснок являлся самым главным лечебным средством среди сельских жителей. Его и внутрь принимали, и в настойки напихивали, и обтирались чесночным соком. Догадались, что неплохо бы попробовать саму старушку Лукерью таким образом полечить. Полечили — помогло. Она весьма опамятовалась, из лежачего положения перешла в сидячее и стала кушать щи, чай и даже от пива не отказывалась.

И тогда Никите пришла в голову еще одна мысль: если помогло старухе, то и князю поможет, хвори у них схожие. Тайком, опасаясь наушников Анчо, — они уже показали себя, и засилье их в Ужове было полное, — Никита с мешком отборного чеснока на тихой телеге ночью прокрался к детинцу. Проник без проблем, потому что имелась у него там давняя зазноба...

Общеизвестно, что чеснок враг всякой нечисти и мистической дряни. Никита, конечно, рисковал, да риск оправдался. У князя оказалось недомогание хоть и тяжкое по виду, но чесночному методу по силам. И Любава, и Устиньюшка, и Микула, да и все прочие дворовые изо всех сил помогали Никите, успев пропитаться глубочайшим отвращением к Анчо и его камарилье. Обратный переворот в государстве случился с легкостью сказочной: и усатый начальник стражи, и Вань, и другие помощнички кинулись вон. Их бы скрутить, но Добрыня махнул рукой — пусть их. Если сбегут из страны, туда им дорога, а затаятся со зловредной целью, тогда уж выколупнуть и под замок

Ну, конечно, тут же сразу пир горой.

Но и о делах не забыли, это уж Никита позаботился. Луку, чтобы не мешал, твердой рукой отослали в Ужово, за матушкой присматривать, и очень посоветовали больше не пытаться в верховные лукоморские дела встревать. Он согласился, но просил отправить с ним девку Терцинку. Тут вмешалась Любава. Обещала подумать. Ты пока езжай и ухаживай за чесночной ведьмой, а я решу, когда суженую к тебе отпустить. И про себя решила — никогда! Каждый день жди и каждый день ложись спать без нее. Мстительный она все же человек — государева дочка.

Все торговые договора переподписали — и с «Тремя хряками», и с граммофонными фирмами, только с уточнением: если кому хочется живьем петь на лодии, то это возбраняться не будет.

Добрыня для восстановления здоровья сам сел на весла, ибо для лукоморца нет способа лучше для приведения себя в должное физическое состояние. Гонял туда-сюда по бухте на пару с Никитой. Это имело двоякий политический эффект. Во-первых, сильно отмякли гребцы — вся основная часть населения государства состояла из этих молчаливых работяг. И тут они увидели, что вернувшаяся власть хоть и не помнит ничего, да многому научилась. Государь-батюшка не гнушается нашим ремеслом — шептались гребцы, и душевное равновесие начинало к ним возвращаться. Кто-то даже бросил слова «Гребной царь», и они стали приживаться.

Обеды в «Самобранке» возобновились, но теперь уже никто не требовал словесных самоистязаний для тех, кто пришел за государственной пайкой.

Кормщики же обнаружили, что их права остались в прежних пределах, как брали они себе львиную долю от общей добычи, так и могут продолжать это делать. Собрались в «Кормиле» и решили, что они за Добрыню, пусть хоть царем называется, хоть императором, лишь бы на долю их не покушался.

Во-вторых, что касательно Никиты. Все время наблюдая парня рядом с государем, да и зная о той роли, что сыграл он при восстановлении режима, общественность решила: вот нам и новый министр. Гребцам он импонировал простым происхождением, хотя и не напрямую из гребного народа; с кормщиками правильно повел разговор, когда довелось. И теперь все ждали, что он непременно женится на Любаве. Полцарства полагается за подвиг, что он совершил, или, как минимум, рука царской дочки. А как быть с зазнобушкой, отворившей темной ночью калитку? Есть основания подозревать, что любовный треугольник решится обычным для таких ситуаций способом. Возлюбленную отодвинут — из соображений высшего свойства. Стать царским зятем кому же не захочется, кто от такой возможности откажется.

А Добрыня очень полюбил Никиту. Во время совместного гребного тренинга он даже в порыве чувств предложил называть его не Никита, а Не-кита, такой чисто словесный способ породниться. Но умный юноша отверг данную честь.

— Получилось бы, государь-батюшка, — сказал он, — что это я стану твоим батюшкой, ты ведь Не-китич. Нескладно выйдет.

— Да, — царь хлопнул себя ладонью по лбу, — не сообразил.

Очень чувствовалось, что породниться он с напарником гребным желает. Если Любавка станет кочевряжиться, приструнить можно. И с Конфузием, если по чести, у нее ничего не было, кроме слов. Да и слов его теперь и слыхом не слыхать. Судя по всему, канул он во тьме-пучине.

Никите Любава вовсе и не мила, и он тайком крутил амуры со своей тайной красоткой, оттягивая момент окончательного объяснения.

Однажды в порыве особенной откровенности Добрыня впрямую проговорился, что, мол, извечно в Лукоморье стояла проблема объединения более тесного части рыбной с частью луковой. А это вернее всего может случиться через родство высших лиц.

Никита попытался отшутиться, что он-то не луковый, а чесночный, а чесночным свойственна повышенная честность, поэтому...

— Честность? — вдруг с сомнением спросил Добрыня, втягивая весло на лодку. Потом он крутнул ручку стоявшего на лавке граммофона, и над тихой в этот час надвигающегося необыкновенного пленительного заката бухтой полилось: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он!»

— Понимаешь, мы от правды тут натерпелись, а тут вдруг честность еще. Нет, боюсь, что на ближайшие годы лимит на социальные революции Лукоморье исчерпало.

Никита ничего не имел против. Его обуревала другая идея.

— Не надо социальных потрясений, батюшка царь. Мы пойдем другим путем.

— Каким?

— Я тут говорил с ребятами из граммофонной фирмы. Придумана такая штука — динамит.

— Что это?

— Бросаешь в воду малый кусок — вода сотрясается, и вся рыба брюхом вверх всплывает. Не надо неделями мокнуть под дождем на борту и тащить тяжкие сети. Технологическая революция. Я знаю, народ наш устал от однообразного и непосильного труда, а тут мы повысим выработку в разы. Народ вздохнет, и тебя, батюшка, прославит.

Добрыня налег на весло, Никита подхватил, лодка пошла ходко, пение разливалось над тихой гаванью.

— Смотри, — сказал Добрыня, — как он зазеленел-то!

— Кто?

— Наш дуб!

 







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0