«Я изменил Диане Кан с землячкой Светой»

Владимир Николаевич Крупин родился в 1941 году в Кировской области. Окончил Московский областной педагогический институт в 1967 го­ду. Первую книгу выпустил в 1974 го­ду­, но широкое внимание привлек к себе в 1989 году повес­тью «Живая вода». Главный редактор журнала «Моск­ва» в 1990–1992 годах. Cопредсе­датель Союза писателей России. Многолетний председатель жюри фестиваля православного кино «Радонеж». Живет в Москве.

Это строчка из моего шуточного четверостишия: «С утра, налив нектар в стакан, читал поэтов. Я изменил Диане Кан с землячкой Светой». Это надо объяснить. Мне, конечно, очень нравились стихи Дианы Кан, но постепенно симпатия моя склонилась к Светлане Сырневой. И не только оттого, что она моя землячка. Хотя мне всегда была далеко не безразлична судьба вятских писателей. Многим писал предисловия, рекомендации для вступления в Союз писателей. И всегда поражало такое явление вятской поэзии, как обилие в ней женских имен. Чебышева, Снегова, Коростелева, Смертина, Перминова, Суворова, Столярова, Кустенко, Котомцева, Юрлова… нет числа. Теперь уже идет новая поросль, сильный подрост, о котором, даст Бог, услышим.

Но вот как получилось, что самое яркое дарование русской вятской поэзии я, прямо сказать, прокараулил? А вот великие наши критики и литературоведы Кожинов и Палиевский не прокараулили, заявили всесветно: в русскую литературу вошел русский поэт.

Но это было в 90­х, а тогда… А ведь я увидел Свету в 81­м году на совещании молодых писателей Кировской области. У меня был семинар прозаиков, а у друга моего Анатолия Гребнева поэты. В конце первого дня он восхищенно говорил о поэтессе из Уржума Светлане Сырневой. Уржум, по отцу, это тоже мой родной город. Только это и выяснили. Ничего тогда у нее и не прочел, доставали свои, «прозаические» семинаристы.

Но вот вскоре, слава богу, меня настигло стихотворение «Прописи». Оно теперь, как и знаменитые «Гибель “Титаника”», «Синь и золото», «Поле Куликово», «Осенняя оборона», «Ветви черемухи белой», «Кривая березка», «Свадебная фотография», «Марийский певец», «Утро да стебли сухого бурьяна», «Скачет телега по стылой стерне», «Шиповник»… хрестоматийно известно. Любящие поэзию Сырневой назовут десятки других, но «Прописи» для меня были ключом к надежде, что литература наша не потеряла Россию, не оторвалась от нее.

Помню: осень стоит неминучая,
восемь лет мне, и за руку — мама:
«Наша Родина — самая лучшая
и богатая самая».
........................................................................
Нас возьмет грузовик попутный,
по дороге ползущий юзом,
и опустится небо мутное
к нам в дощатый гремучий кузов.

И споет во все хилые ребра
октябрятский мой класс бритолобый:
«Наша Родина — самая вольная,
наша Родина — самая добрая».

А ведь это написано в годы, когда гадить на Россию становилось модным. В литературе 60­х было явное пресмыкание перед литературой западной. Свитера носили «под Хэма», писали «под Лорку». Форма стиха, эпатаж считались достоинством. «Тело нагое… Гойя!» И тут же лизоблюдство перед идеологией (холуйские вирши «Казанский университет», «Уберите Ленина с денег, он для сердца», «Шаги к мавзолею»…). Но если в сердце не любовь к Отчизне, а Ленин, то это все то же большевистское «Вместо сердца пламенный мотор».

Но «шестидесятники» были знамениты, а для следующих молодых желание известности — это наркотик. Сколько было их, несчастных, подражавших тому же Вознесенскому. Вспомним евангельскую притчу о слепых вождях, которые ведут слепых и все вместе падают в яму.

Обезбоженная литература вела в тупики бездуховности. «Шестидесятники», которых доселе своими уже угасающими голосами славят либералы, не все были западники, но все почти были глухи к судьбе России.

В прозу въехал издевательский войновиче­аксеновский стиль. И мы видим, что не прошло и полувека (а что такое для письменности полвека? Взмах ресниц), и булькают когда­то громкие имена в черные воды забвения.

Не будет в России настоящей литературы без любви к России. И вот эта­то любовь, помноженная на талант от Бога, вынесла Светлану Сырневу в лидеры современной русской поэзии.

Мы, Россия, еще поживем,
не сломали нас ветер и дождь.
В запустении грозном твоем
есть ничейная, тайная мощь.

Стихи ее часто доводят до слез, в них такое страдание за русский народ, за Россию, такое соединение души и Бога, земли и небес, такое влияние стихий на наши судьбы, такая боль за судьбы простых людей, такое понимание русской женской доли, что только и говорю: «Слава Тебе, Господи, за такую рабу Божию Фотинию».

Я проходила сквозь парк. Хоть глаза завяжи,
по замиранию сердца смогла б угадать
серые между последних стволов этажи
дома, где жили сестра моя, дочка и мать.

Про маму Светы — Софию Александровну надо сказать самые сердечные слова. Она учительница литературы, очень одаренная; небольшая ее книга о жизни поражает простотой рассказа о невыносимых, кажется, страданиях в войну и послевоенные годы. Это от нее и от ее брата Анатолия, поэта замечательного, но так рано ушедшего из жизни. От них такое в Светлане предельное чувство честности и мужества, живущее в ней как норма жизненного поведения.

 

И вот — роман в стихах «Глаголев». Это событие. Это такая дерзость в современной словесности — роман, да еще со своей строфой, со своими героями, роман, который не мал размером, а держит в напряжении от начала и до конца. Это роман­прощание автора с юностью, с теми порывами, надеждами, которые питали начинающих авторов в семидесятые–восьмидесятые годы. Вот отрывки, из которых ясны корни творчества Светланы, они и народны, они и из классики:

Прощайте, друзья, мне осталось
Всех разом оплакать и жить.
И песню слагать, что слагалась,
И влажную ризу сушить…
Прощайте, прощайте! И в шумном застолье
Не надо меня поминать поневоле.
Жестоко мое ремесло.
Лампада каморку мою осветляет,
Я слышу, я знаю, что девки гуляют:
Гуляют, и мне весело.

Сказал, что роман велик, но если учесть то количество действующих лиц, то изумляешься, как же в него поместилось столько судеб, имен, событий. Тут есть и подлинные имена, и измененные; тут судьба поколения одаренных молодых людей, жизни которых были искалечены именно «шестидесятниками», той эпохой, которая расставляла нерусские ориентиры. «Верлибр» — такое было литературное объединение в Вятке (Кирове).

Все в прошлом! Но разве забуду
наивные пробы пера
и юности вольной причуды —
твои, о «Верлибр», вечера…

А эти умные парни провинции наивно подражали «центру». Не Иван, а Джон, не «Калинушка», а битлы.

Ах, эти полночные сидки,
покуда колхозники спят!
И Кафка, и Ницше, и Шнитке,
«Лолита», «Улисс» и де Сад,
брошюра Ципко, анекдоты, поллитра,
и Ленин, и Леннон, и «Шипка» без фильтра…

Судьбы несостоявшихся авторов проходят пред нами. И жалко их: заморочили их, задурили, но и понимаешь, что и их вина тут есть. Зачем было так вязнуть в современности? Разве недоступны были Пушкин и Тютчев, Гончаров и Державин, Есенин и Блок, Твардовский и Заболоцкий (а уж кто­кто, а великий Заболоцкий — он же вятский, и опять же уржумский. Может, он и спас Светлану?), кто мешал «Верлибру» учиться у русской классики? Какие там Кафки, глупость все это. Уже и русская философия становилась доступной, и богословская. Но она как бы была в стороне, тяги к ней не было, а эти кумиры на виду.

И вот в наше сознание входят новые герои: Глаголев, Шитов, Горшков, Истомин, Зинаида, Евдокия, конечно, Эмма (в конце так горько о них: «И Эмма еще не спилась без работы… и Лешка еще не подался в бандиты»), Сухарский, Портков, Либерзон, Тамара, Ухов, Абдрахманыч, Голиков — вот сколько, да еще и не всех перечислил.

Перечитываю роман. Хорошо. Нужно. Нужно осмысливать пройденное, видеть, как легко поддается молодежь на приманки, как шатаются ее убеждения под влиянием извне. Все оттого, что в душе и сердце нет главного — любви. Не земной, а духовной. К Богу, к Родине, к России.

Комментарии 1 - 0 из 0