Письмирь
Эдуард Учаров. Родился в 1978 г. По образованию юрист. Живёт в Казани. Работает руководителем Литераторного кафе Центральной библиотеки Казани.
Письмирь
Словно в бычий пузырь, из автобусных окон глядишь,
от стекла оттирая давно поредевшую рощу,
где берёзами всласть напитавшись, молочная тишь
под корнями осин прячет кладбища грозные мощи.
Проезжаешь Письмирь — и становишься ближе к себе…
Через мост и холмы к полысевшему дому у речки
приникаешь лицом, подсмотрев как в былинной избе
мужичок обжигает в печи то горшки, то словечки.
Проезжаешь весьмир, а в глазах, как в подзорной трубе,
только узкая прорезь земли под бушующей высью:
вот распят электрический бог на подгнившем столбе,
вот сосна полыхает за полем макушкою лисьей.
Позади Мелекесс пух гусиный метёт в синеву,
он на спины налип — мы гогочем и машем руками…
Нас, поднявшихся в небо, наверно, потом назовут –
о-бла-ка-ми…
Письмирь — деревня и река в Ульяновской области.
Мелекесс — старое название города Димитровград Ульяновской области.
***
Окаменевшее слово бьёт в затылок:
первобытно-общинное, старо-берестяное –
под новгородской стеною
найдено новое слово,
наползающее, вместе с колёсной лирой,
тысячелетним скандинавским скрипом
по бесконечным струнам, медовым липам —
древнерусским ругательством неизвестным.
Все мы ушкуйники, все мы воруем правду –
русскую правду — вот она как живая:
свиток соломенный, истина дрожжевая,
памятник, вира на откуп богу.
Падшие буквы лучших наших сынов
волжской слезой проступают по Белогорью,
так комар наливается кровью
никогда не законченных снов…
Йошкар — Ола
Закипела тихая Кокшага…
Солнце, загоревшее на юге,
по фламандским крышам медным шагом
до Кремля проходит — руки в брюгге.
В этих дебрях камня и газона
заплутает глаз и не вернётся,
лишь на слух поймаешь капли звона
у «Петра с Февронией» в колодце.
И, пройдя по длинному ремейку,
ты в примете убедишься лично:
если спину чешешь о скамейку –
Йошкин кот протяжно замурлычет.
А потом, актёрствуя без злости,
встань зевакой и смотри без риска:
выгнув спину, Театральный мостик
стряхивает в речку интуристов.
И часы на башне возле арки
уведут за осликом к печали,
где тебя безжалостно и жарко
дом купца Булыгина встречает.
Здесь булыжник, к туфлям прилипая,
в сердце прорастает угорелом –
как в ту ночь, когда Чавайн с Ипаем
обнялись за миг перед расстрелом.
***
Казань. Гордской диптих
Чёрное озеро
Живёшь и печёную осень
подносишь к измятым губам,
а жёлтое крошево сосен
бескрылым хранишь голубям.
Пройдя через Арку влюблённых,
спускаясь за дождичком вниз,
сквозь цепь искалеченных клёнов
ты озера видишь карниз.
И так обрываешься сердцем,
что с тяжким пакетом в руках
торопишься где-то усесться,
у парочки место украв.
Задумчиво и виновато
твой взгляд переулку открыт –
Пассажу киваешь приватно,
рассыпав по лавке дары.
И Чёрное озеро примет
(пока ты ещё не домок)
заветное тление примы
и пива ершистый дымок.
Вот так вот — сидишь на скамейке,
корнями ушедшей в погост,
а годы проносятся мельком
в аллеях, где ты произрос.
Где бегал на лыжах и с горки
ледянками мучил асфальт,
где летом от корки до корки
читался мячами офсайд.
Где в марте, отважный и робкий,
в стремнине коварного льда
на досках хоккейной коробки
ты плыл неизвестно куда…
Сидишь и под баночку пива
печёную осень жуёшь –
и вроде не так уж тоскливо,
и даже как будто живёшь.
Парк Горького
Крутнёшь колесо обозренья,
поставив мгновенья на чёт,
и выпадет день озаренья,
и сердце стихом пропечёт.
За корочкой тёплого неба,
упрямо карабкаясь ввысь,
ты колокол высмотри слепо
и словом его вдохновись.
Взмывай над тропою овражьей
и над стадионом Труда,
пиши, как заходится в раже
в разбитом фонтане вода.
И пусть уничтожена местность,
но там, где аллеи свежи,
всё так же гранитно известный
солдат неизвестный лежит.
На вечном огне подогреешь
военную память отца,
и горькие звёзды хореев
украдкой прогонишь с лица.
В захлёбе, мятущейся птицей
в себе прорастив голоса,
захочешь на землю спуститься –
а нет под тобой колеса.
Улица Волкова
Волчьей улицы дом, словно клык,
расшатался и стал кровоточить,
и к нему два таких же впритык
разболелись сегодняшней ночью.
Расскрипелись, как будто под снос,
и распухли щеками заборов,
и теперь только содою звёзд
полоскать их до утренних сборов.
Око волка — багровый фонарь,
хвост его выметает прохожих,
а Вторая Гора, как и встарь,
окончательно их обезножит.
Крыш прогнивших топорщится шерсть,
крылышкуя смеётся кузнечик,
он на Волкова, дом 46
нашептал Велимиру словечек.
Бобэоби — другие стихи –
в горле улицы, в самом начале,
зазвучали, больнично тихи,
но на них санитары начхали.
Здесь трудов воробьиных не счесть:
по палатам душевноздоровых
птичью лирику щебетом несть,
пусть и небо на крепких засовах.
А над небом царит высота,
а с высот упадает в окошко
пустота, простота, красота,
трав и вер заповедная мошка.
В доме 46 по улице Вторая Гора (ныне Волкова) Велимир Хлебников жил в 1906 — 1908 годах...
В доме 80 по улице Волкова располагается психиатрическая больница имени В.М. Бехтерева.
Крутушка
Где Казанка волной одичалою
в камышовой кайме берегов
шестилетнего манит учарова
на крючок нарыбачить улов;
там, где в песнь безымянного озера
от тарзанки срывается крик,
и в песочную воду бульдозером
зарывается детство на миг;
там, где тучами небо зашторили,
но в просвет пропустили грозу,
а потом на столбах санатория
растянули сушиться лазурь;
там, где шахматный конь полусъеденный
старичка вдруг в атаку понёс,
но в гамбит развернулся обеденный,
променяв перевес на овёс;
где к огням пионерского лагеря
навесной устремляется мост,
и коты под Котовского наголо
расчехляют зазубренный хвост;
в ярких отсветах солнца закатного,
подрезающих соснам верхи,
где был мамой и папой загадан я,
там теперь ворожу на стихи.
Крутушка — посёлок и одноимённый известный санаторий под Казанью. Теперь уже часть города.
Елабуга. М.Ц.
Какой виной земля раздавлена
у приснопамятной могилы,
ведь Кама берегу оставила
ту, что на небо уходила?
Какое же проклятье чортово
её догнало в городище,
что в сорок первом жизнь зачёркнута,
а рваный стих бурлит и свищет?
Какая невозможность лживая
однажды хлопнула калиткой,
и страшный стон на Ворошилова
закончил то, что было пыткой?
Елабуга цветёт Цветаевой
и наливается рябиной,
где горло города сжимаемо
петлёй стихов её любимых…
***
В новое переселяясь тело –
чувствовать озноб, неправоту.
Позабыть бы. Забываешь смело
то, что будет так невмоготу.
Радуешься солнцу, но не знаешь
что это такое, какова
близится расплата за уменье
языком нащупывать слова.
Смотришь-смотришь ясными глазами
на рождённый в первом крике мир.
Вот и всё. Мне всё про всё сказали.
Обними и на руки возьми.
***
«Каждый умерший человек становится новой звездой на небе. Поэтому Вселенная и расширяется…» (Из разговора в автобусе)
Папа, папа, — что ж ты снишься?
Я тебя почти не знал,
помню лишь, как ты синицей
в мёрзлом марте умирал.
Мама, мама, — что ты плачешь?
Ты ведь тоже умерла.
Не ходила больше замуж,
всё сыночка берегла.
Вырос я большой, здоровый,
но не смог тебе помочь –
ты опять врачом на «Скорой»
за звездой уходишь в ночь.
Этим звёздам очень тесно
каждой ночью надо мной.
Мамы с папой дар небесный —
не вмещает сын земной.
***
Осень — дробит крыши,
бросается воробьями в небо,
приносит огромный счёт за отопление,
тяжело ворочается в груди,
курит вагончики горзеленхоза в казанских парках,
наглой луной просовывается в форточку,
бряцает новостями из Донецка и Сирии,
швыряет пожухлые строки в лицо,
а я всё ещё жив и счастлив.
***
Найти строкой ещё немного
пока неведомых имён,
где данным от рожденья слогом
навечно был ты заклеймён,
где в страшной замкнутости круга,
растянутые, как вода,
слова влюбляются друг в друга
и расстаются навсегда.
***
Какие-то обрывки музыки
жужжали в умной голове,
и то широкие, то узкие
слова толпились на столе.
И всё вот это извлечённое,
чем только жив я быть умел –
и белый шум и буквы чёрные –
слилось в бушующий пробел.
Увы, за божие мычание
я принял дребезжащий хлам.
Теперь терплю своё молчание
и радуюсь чужим стихам.