Ко дню рождения Леонида Бородина
Валерия Шубина
Он был просто красивым человеком[1]
Ко дню рождения Леонида Бородина
1
Под ногами бывшего узника травка, она пробивается и в щелях тюремного цоколя, который просматривается за спиной. Лезет из каждой трещины, наглядно демонстрируя нестойкость государственного фундамента и всех политических институций, что казались крепче бетона. Бородин сидит, потому что стоять тяжело, сразу видно — он болен.
Нет, Бородин не заскучал по этим местам, его пригласили на открытие музея политических репрессий. Магия проклятого места — это не про него, навсегда очарованного Байкалом, выросшего возле него в поселке Маритуй. А вот травма места — то самое, что имеет к Бородину самое прямое отношение. Не только потому, что его упекли сюда ни за что. Важно, что именно как писателя упекли. За издание своих книг в неподцензурном чужом издательстве. За редактирование собственного Московского православного вестника. Если первый раз он сел (Мордовия, «Кедролаг», 1967 г.) за участие в подпольной организации, задумавшей дворцовый переворот без гражданской войны, то есть «за дело», то теперь (1982 г.) это было по-андроповски жестокое сведение счетов за непослушание и своеволие: десять лет строгого режима плюс пять лет ссылки — чтобы загнулся и не вернулся. Вот уж точно: не желай другому то, чего не хочешь себе. Правитель сам же и врезал дуба, по неписаному, так сказать, закону нашенского самоедства. И прах его закатали в бетон под кирпич. А Бородин вернулся (1985 г.). Уже при новой власти. Нет, помилования не просил: не тот характер. Амнистия освободила. Крепким, открытым, не растратившим сил, каким вышел из первого заточения, он теперь не был. Тогда, в 1972 году, покинув знаменитый Владимирский централ, куда перебросили из Мордовии отбывать последние два года, он четко переосмыслил напутствие лозунга: «На свободу с чистой совестью». Отмотав шесть лет, он знал, что попасть сюда с чистой совестью легче, чем выйти отсюда в том же качестве. Эти слова где-то в середине повести «Правила игры» обращают внимание на себя афористичностью блестяще отточенной формы. Кстати, слова, которые Бородин сам же и воплотил. Сначала в жизни и как следствие — в прозе. В мордовском «Кедролаге» Бородин не только грузил мебель, которую зона давала трудящимся, но и участвовал во всех акциях протеста, заварухах. За это и перевели в тюрьму тюрем — Владимирскую.
Здесь он приучил себя к серьезной литературной работе. Написал красивые вещи, в том числе «Год чуда и печали». Настоящую прозу. Повторяю, не лагерную, это важно. О любви и прощении. О верности в дружбе в жестокое время. О правилах жесткой игры, ставящей на судьбу. О другой жизни — той, что для сильных людей. О преданности Делу, самопожертвовании. О пагубе ненависти, о милосердии. О психологии несогласных.
В тюрьме он мечтал воплотить образ положительно прекрасного человека, который искали лучшие русские литераторы. Своего «идиота» Бородин написал в «Третьей правде» (Иван Рябинин), своего капитана Тушина — в «Выходе в небо» (летчик). Его проза точна, изысканна, виртуозна. Если хотите, аристократична. Многие страницы, где действие происходит на Байкале или сибирской тайге, соприродны пушкинскому откровению:
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль шепот речки тихоструйной.
2
Это место уже зарастало травой забвения. После закрытия его решили сровнять с землей. Начали жечь. Но по ходу сообразили: лучше оставить. В назидание потомкам — как последний лагерь ГУЛАГа, равный самому себе. Как объект редкой сохранности с тех самых тридцатых годов, когда был введен. Другого такого нет. Сгоряча уничтоженное восстановили. Бывших охранников взяли экскурсоводами (да-да, не удивляйтесь). И открыли лагерь. Теперь для туристов. Для них же придумали арт-объект: «Пилорама», где барды давали концерты. Но про́клятое место не приняло продвинутого арт-активизма, оно помнило время, когда зона работала…
«…самые крепкие, самые сильные тянули мокрые бревна, что плотными рядами сбились в затоне, баграми на транспортер, по транспортеру они шли в распилочный цех, на пилораму, превращались в доски, и так — из цеха в цех, через склад готовой продукции — в вагоны. Вагоны в зоне — это всегда волнует. Только они, вагоны, не принадлежат зоне, от них даже пахнет свободой!»
Зона помнила тех, кому кричали: «Давай! Давай! Хватай! Тащи!», постоянно мокрых от пота, тоже про́клятых, как и она, и отличила их от других, зарабатывающих на ней маркетинговых комби-дилеров, и превратила себя в пространство раздора между правыми и левыми, либералами и всеми остальными. То одни, то другие задавали здесь тон, пока амбициозные манипуляторы не прибрали лагерь-музей к рукам. За непримиримостью идейных противников забылось человеческое страдание, жертвы, несправедливость. Зато явлено что-то иное — связанное с Большой подменой, своего рода политической перетряской. По мне, так подобные места вообще не нужны. Ничего хорошего на них не взойдет. По старой памяти они провоцируют столкновения, кровь. Так было с Верховным Советом, разгромленным в 1993 году, его здание — на бывшей территории сожженной Шмидтовской фабрики по соседству с бывшей Новинской тюрьмой. Так и теперь с французской Бастилией, на ее месте выстроен банк, вид которого сподобил нового герострата Павленского устроить очередной поджог и в результате попасть в тюрьму. По признанию новоиспеченного узника, он отдыхает там, как в санатории, и хвалится, что доволен. В самом деле, не для того же он родился, чтобы корпеть над каким-нибудь «Стогом сена» вроде старикана Моне, а свое причинное место употреблять только по назначению. Это раньше унылые ретрограды считали, что человек красит яйца, а теперь они человека красят. Вот возьмет и прибьет их на Красную площадь. И чекистам, гадам, покажет, кто он такой. И попробуйте, падлы, вякнуть, что это не акция, не художественная интерпретация, не новация, не инсталляция, не перформанс.
Надо отдать должное и противоположному полу. На другой трагичной и очень ответственной площади продвинутая «активистка» вся в покрывалах наподобие библейской Саломеи представила «Рождение картины», для чего обыкновенные куриные яйца, накаченные красной краской, затолкала себе в лоно и, набрав воздуха в грудь, тужась, выбросила их на картину. Кому как, но мне такое зрелище представляется недостаточно авангардным. Хотелось бы абсолютного дикарского примитива: все-таки город требовательней, чем лес или джунгли, это там стыдливые покровы сгодятся. Даже не ожидая Годо. Опять же там и к яйцам повышенный интерес. С голодухи. А здесь — какая-то истерическая прямота. Буквальный образ выеденного яйца. Несчастные пустые скорлупки.
Живопись, хоть и покинула размеры холста, а с ним и пределы здравого смысла, всё же объемов отхожего места пока не достигла. Вот и нечего зацикливаться на скорлупках, манифестировать хрупкое бредовое бытие, лучше сразу отбросить копыта и подать их на рояле, как мертвых ослов в «Андалузском псе».
Заигрывание с авангардной эстетикой дает новый режим пространству. Скомпрометированное камерами наблюдения, оно давно равнодушно к своему прошлому, ко всяким там интимным предпочтениям, агрессивным выходкам уязвленного самолюбия. ОНО — ушло в «альтернативное видение мира», если угодно — в «разложение радуг и нормы».
[1] Два отрывка из новой вещи Валерии Шубиной.