Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Осколки

Страничка главного редактора

 

Сорок четвертый год... Детский дом в Иркутской области — обнесенная условным забором территория в стороне от прочих населенных пунктов. Барачные строения в два ряда и высокие деревянные тротуары, соединяющие бараки с одним, самым главным из них — столовой. Есть и главный тротуар — от барака старшей группы. Он чуть шире других. На нем проводятся «торжественные линейки», выстраивается весь детдом, кроме дошколят, председатель пионерской дружины принимает рапорты младших по рангу пионерских начальников о выполнении обязательств. Их уйма — этих обязательств. Особенно летом: сбор березовых почек, лекарственных трав, колосков, древесной золы. Зимой обязательств поменьше, но они тяжелее — заготовка дров, например... «Рапортование» закончено, и директор детдома, безногий фронтовик с костылем ядовито-желтого цвета, хриплым, но торжественным голосом сообщает об освобожденных городах и населенных пунктах. Затем взмах рукой — и мы все воодушевленно поем: «Вставай, страна огромная...»

Вечером в бараке при керосиновой лампе «воспиталка» читает нам, первоклашкам, книжку, которая называется «Сердца смелых». Я помню первую строчку: такого-то числа, месяца и года немцы вошли в Краснодон.

Когда они туда вошли, несколько парней и девчонок создали подпольную организацию, чтобы бороться с фашистами, боролись они здорово, и все, все погибли мученической смертью, а были они совсем молодые и хорошие... И на всю оставшуюся жизнь входят в мое сознание имена: Олег Кошевой, Ульяна Громова, Иван Земнухов, Любовь Шевцова. И город Краснодон. И еще туда же, в мое сознание, протискиваются имена врагов и предателей. Один из них — бургомистр Стеценко.

(Поясню несведущим: книгу «Сердца смелых» написали два фронтовых журналиста, вошедшие в Краснодон с освобождавшими его частями Красной Армии. Фадеев был намного позже. С появлением «Молодой гвардии» эта книжка была изъята из библиотек.)

Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год... На скамейке у лагерного барака политлагеря я играю в шахматы с очень старым, грузным, большеголовым и угрюмым человеком. Он досиживает уже двадцать какой-то год, у него хронический склероз, иногда он поднимает шахматную фигуру, забывает о ней, рассеянно смотрит на доску, на опустевшую клетку, тяжелые надбровные дуги его вздрагивают удивленно, обнаружив фигуру в собственной руке, он хмурится озабоченно, шевелит губами, затем делает ход. Играет, тем не менее, хорошо. Но проигрываю я не по этой причине. Мне невозможно сосредоточиться. Ведь передо мной антигерой моего военного детства — бургомистр города Краснодона Стеценко. Характер моего волнения не ясен мне самому, что за маета в груди, почему подрагивают пальцы, отчего мне трудно смотреть ему в глаза и почему очень хочется взглянуть. С таким же успехом я мог бы встретиться с Кощеем Бессмертным...

Боже мой! Сколько раз в детстве я убивал ему подобных и его лично! Я расстреливал его из ППШ, закалывал штыком, взрывал гранатой, давил танком, разносил на кусочки авиабомбой! А он, вот он — жив! Идет рядом со мной в строю в рабочую зону или в столовую, и что самое удивительное, у меня уже нет никаких недобрых пожеланий в его адрес. Добрых, впрочем, тоже нет. Есть любопытство, граничащее с нетерпением. Хочется войти в его мозг, в его память, в его сознание, прочитать его мысли и просмотреть его видения... Увы! Невозможно! Но можно же спросить... Однажды решаюсь и спрашиваю. Молчит так долго, что подумываю уже отойти. Вдруг он бормочет: «Я же их всех освободил от мобилизации в Германию...» И для меня замолкает навсегда. И в шахматы со мной больше не играет. Просто отворачивается.

В цехе готовой продукции, в отдельном специализированном помещении, трудится другой... Помощник (или как он там назывался?) начальника полиции села Ровеньки. Вся «Молодая гвардия» у меня в голове. В этом селе был арестован Олег Кошевой, когда пытался уйти из Краснодона. Может быть, вот он, этот, его и арестовал и передал немецким властям? Здесь он на особом положении, потому что у него «золотые» руки. По заказу высших чинов Дубровлага изготовляет он из дерева воистину прекрасные вещи, за что и зэками уважаем. Со мной он разговорчив, потому что знает — политический не побежит к «оперу» и не доложит, что, дескать, такой-то не раскаялся и поносит политику Советской власти. Сидит тоже двадцать какой-то год.

«Да брось ты, — говорит он мне снисходительно, — какие они в... герои! Грабили машины с подарками немецких офицеров и попались».

Но этот номер ему не проходит. Я уже много знаю и про войну, и про партизан, и про подпольщиков, и про немецкую карательную систему и, вцепившись в его зрачки, возражаю со знанием дела: «За воровство продуктов немцы не расстреливали, а судили и сажали на большие срока в тюрьмы (где, кстати, кормили зэков лучше, чем нас во Владимирской тюрьме через четверть века после войны). А тут вдруг сотню мальчишек и девчонок мордовали несколько месяцев, а потом полуживых побросали в шахту? За что? За то, что они воровали шоколад и губные гармошки?»

Мнется, хмыкает, продолжает уже с меньшей охотой: «Кое-кому из наших захотелось выслужиться перед немцами, вот и раздули дело до политики».

«Но, — настаиваю, — дело вели не ваши, а немцы, та самая фирма, которой непросто втереть очки».

«Да когда там было разбираться, когда “советы” уже поджимали... А потом, когда Фадеев все расписал, народу побили больше, чем этих самых “молодогвардейцев”...»

Нет, не убедил. Хотя еще в начале шестидесятых встречался я с бывшим членом «Молодой гвардии» Георгием Арутюнянцем и узнал от него много печальной правды обо всей этой драматической истории; помню, как недобро произносилась им фамилия многолетнего главы советских писателей. Не убедил. Сидим и молча курим. Входят еще двое. Один высохший, скрюченный, с желтым лицом и синеватыми губами, рабочая лагерная куртка наперекосяк, уже от двери на лице жалкая, заискивающая улыбка. Другой, напротив, этакий ладненький, даже почти кругленький, с «булганинской» бородкой, рабочая одежда пригнана к комплекции и даже будто отглажена. В дверях он оттирает «доходягу» и с дружеской улыбкой направляется к моему собеседнику, принципиально не замечая моего присутствия.

«Артемыч, рукояточки нам не отстрогаешь?..»

Он, этот второй, высокого ранга офицер СМЕРШа во время войны, а после войны — министр внутренних дел одной из южных республик, осужден по делу Берии. От работы фактически освобожден. Любимое занятие в свободное время — кормить голубей посередине зоны. Хлеб ему — не проблема. Мы, политические, для него выродки и ублюдки. Наши чув­ства взаимны.

Другой, который «доходяга», бывший фронтовик, начал войну в Крыму, закончил в Праге. Вернулся в разоренное войной село, однажды подловил свою младшую несовершеннолетнюю сестренку с каким-то «уполномоченным» и вышвырнул его из дома. Вышвыриваясь, тот неловко стукнулся обо что-то железное в дверном переплете и обеспечил сердитому фронтовику обвинение в политическом терроре. Высшая мера с заменой на «четвертак». Физически и духовно сломленный ГУЛАГом, он подвизается в зоне в роли «прилипалы» и «стукача», но, судя по цвету лица, до свободы ему не дожить...

Мне, разумеется, надо уйти — компания, не делающая чести, но сижу и смотрю, я — ребенок великой войны, на них — ее осколков, и, не особенно вслушиваясь в свои чув­ства, чувствами этими все же смятен и обескуражен, потому что приучен судьбою иметь мнение обо всем, потому что присвоил себе право судить, ибо сам судим, а как же иначе, ведь не могу же я позволить себе плюрализм — тогда исчезает грань между черным и белым, а сумеречное бесцветие — это болото, где увязнешь и пропадешь, а я обязан сохранять форму...

Сейчас выйду из этого цеха и в соседнем, располировочном, встречу старшего нарядчика, сурового человека, сохранившего военную выправку и командные интонации в голосе. Он русский, москвич, бывший офицер вермахта, гауптман. Среди прочих его подвигов — личное руководство разгромом партизанского отряда Константина Заслонова. Если я захочу, он расскажет мне о том, как «политотделовцы» сбрасывали на парашютах «энкавэдэшников», те подкарауливали немецкие обозы и подстреливали обозников, чтобы спровоцировать карательные действия против местного населения, которому больше ничего не оставалось, как уходить в партизаны. Как потом, подчиненные общему командованию, эти партизанские отряды использовались в роли камикадзе на безнадежных участках фронта и тыла. Он безжалостно будет добивать меня цифрами потерь наших войск в оборонительных и наступательных действиях, доказывая, что большевики позорно проиграли войну в сорок втором и выиграли в сорок пятом, закидав немцев трупами своих солдат. Он будет рассказывать о безнадежном героизме поступка генерала Власова, вознамерившегося силами немцев свергнуть жидобольшевистскую диктатуру, а затем всей мощью освобожденного народа обрушиться на тупоголовых германцев и навсегда отбить у них охоту к «дранг нах остен».

Он, убежденный в неопровержимости своих суждений, не знает одного: что я — военный ребенок, что мне достаточно представить его в гитлеровской форме, и все его доводы и аргументы станут как бы обтекать мое сознание и, сойдясь за спиной, уйдут в никуда, что, слушая его, я вспоминаю лихих, чубастых молодцев в орденах и медалях, летом сорок пятого обосновавшихся лагерем в окрестностях нашего детского дома, катавших нас, детдомовскую шпану, на упряжках лошадей невиданной «трофейной» масти с решетками вместо привычных российских дуг. Он, обсыпанный заусеницами осколок войны, не может знать, что первые аккорды знаменитой «Вставай, страна огромная...» навсегда вошли в мою память с одним-единственным смыслом: «Вставай и не мудрствуй лукаво, потому что дело правое!»

Однако и фраза Виктора Астафьева, так обидевшая Василя Быкова, что, мол, вся правда о прошлой войне еще не сказана и не написана, запомнилась мне с первого прочтения. Она еще поджидает нас где-то, эта нелицеприятная правда о важнейшем периоде нашей истории, и я не уверен, что мое — последнее военное — поколение готово к ее восприятию. Может быть, и для ПРАВДЫ существует понятие времени и места...