Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

У черты. Очерки фронта

Всеволод Вячеславович Иванов (1895–1963) — русский писатель.
В повестях «Партизаны» (1921), «Бронепоезд 1469» (1922; одноименная пьеса, постановка МХАТ, 1927), «Цветные ветра» (1922) — изображение народа, в годы революции и Гражданской войны сражающегося за «хрестьянскую власть».
Автор сборников рассказов «Седьмой берег» (1922), «Тайное тайных» (1927); романов «Голубые пески» (1923), «Похождения факира» (1934–1935), «Пархоменко» (1939), «Эфесская святыня» (1946, опубликован в 1965), «Кремль» (опубликован в 1981), «У» (опубликован в 1988).

1

Темно и душно. Вагон наш полон людьми — словно душа обывателя страхами.

А в двери стучатся еще и еще.

— Пустите! — кричит какой-то офицер. — Ей-богу, спешная командировка! Хоть в умывальную, что ли.

— Полно! — сообщают из умывальной.

А усатый седой капитан, сметая с верхней полки вершковый слой пыли, философствует:

— «Спешная»! У всех спешное — хоть и умирать едем.

И, подложив под голову портфель, блаженно потягивается.

— Вывоевал все-таки! Думал, придется на вагоне, но при таком ветре да дожде — не совсем удобно.

— Как осенью холодно.

— То-то и есть. А я своих солдат потерял — были где-то двое и скрылись — не найдешь в такой суматохе. И багаж у них.

Понемногу все успокаиваются. Начинаются разговоры, и, конечно, о фронте.

— Деникин Николаев взял, — сообщает кто-то.

Капитан говорит:

— Скоро в Самару поедем.

— Поедем ли, — недоверчиво тянут в ответ.

Капитан затягивается папирос-кой. Огонек скачет в его серых глазах, и, кажется, такой же огонек играет в душе.

— Я вам говорю — поедем. И раньше, чем вы думаете.

— Почему?

— А это уж позвольте нам знать! Говорю — поедем.

Голос его полнеет от глубокой веры, и слово «поедем!» приобретает скрытый смысл.

В дверь втискивается высокая фигура:

— Господа! Позвольте проехать казаку — еду в Петропавловск, на призыв.

— Некуда!

— Какнибудь, хоть багаж поставить.

— Идите к коменданту поезда. Рядом.

Через минуту приходит наш комендант:

— Господа! Не поместим ли казака... Надо бы...

Казака кудато помещают.

Капитан рассказывает о восстании рабочих в Челябинске.

— Напрасно они, — опять философствует капитан. — Не научились жить. Или рабочие России глупее челябинских, когда восстают против большевиков. Ведь нужно рабочим идти против большевиков не потому, что режим большевиков — кровавый режим, а потому что именем рабочих людей будущего творится такая дикая вещь, которой Россия никогда не забудет и не простит. И если рабочие будут поддерживать «режим мошенников», по словам Ленина, то не будут ли остальные классы России смотреть на рабочих как... Тьфу!


* * *

Утром весь поезд заинтригован: бык, огромный бурый бык.

Дело произошло так.

Стоим на разъезде.

Мимо полным ходом поезд. Ряд вагонов с рогатым скотом. Эвакуируют, должно быть.

И вдруг — один бык, ничтоже сумняшеся, чрез перегородку — хвать из вагона.

Выпрыгнул.

Ткнулся головой в насыпь, перекувырнулся, пошел прочь от насыпи.

Остановился на полянке щипать травку.

— Ого!

— Вот дак бык!

— Акробат! — посыпались возгласы.

Быком восхищались все:

— Это человек не проделат, а он смотри — хоть бы что.

— Травку щипет, леший.

А капитан ввернул сентенцию:

— Так вот и Россия на полном ходу поезда революции спрыгнет — и ничего.

— Хорошо ничего, когда от России кожа да кости остались.

— Так, пожалуй, спрыгнет, что не скоро и оправится.

Капитан сознался:

— Да — сравнение не совсем удачное.


* * *

Много встречных поездов. Есть беженцы — преимущественно из Кургана и его уезда.

На теплушки навалены в беспорядке сундуки, одежда, утварь.

Лица унылые, в разговоры вступают неохотно.

— Едем, знаем, не для радости. Встречать нас небось неохотно будут? — И таинственно добавляют: — Ходит упорный слух, что уральцы взяли Челябинск и Златоуст.

— Не слышал.

— Курьер, говорят, приехал.

— Слухи...

— Да видели люди. С Деникиным соединились и разбили. Скоро домой поедем...

Разубеждать — жалко.


* * *

Петропавловск.

Маленький степной городишко, рассказывают, несколько дней тому назад был набит беженцами. Теперь — пуст. На улицах солдаты, офицеры и их семьи. Изредка — татары. «Быздыке, — говорят они, — же равно пропадать, от родной миста не хочу ихать».

Первое — нет хлеба. Плохой, недопеченный — торговцы продают по 2 ф. в руки — 3 р. 50 к. фунт. Но и того нет.

Когда мы приехали, хлеба совсем не было. Обежали весь город и — увы.

Мой сотоварищ решил:

— Продам я Свод законов. Хотел купить сапоги, а теперь куплю пирожного.

И купил сотню пирожных:

— Съем Свод законов.

Нет газет. Никаких, ни омских, ни петропавловских.

За телеграммами, которые выпускаются один раз в день, очередь на квартал.

Свежей называют газету на неделю назад.

На заборах весьма много воззваний, но все они весьма тщательно вырваны, даже выскоблены ножом.

Это, конечно, работают те, которые сочувствуют идущим с Урала...

Город, в общем, имеет вид крепости — шинели, гимнастерки и опять шинели, гимнастерки... все поношенное, вытертое; на одежде и лицах — следы военной страды.


* * *

Встречаю знакомого солдатика.

— Ты что ж хромаешь? — спрашиваю.

— Да ранили, брат, ногу черт один рубанул.

— Красный?

— А то что? Да ведь наш, сызранский. Вон он. — И указывает пальцем.

Подходит другой солдат, тоже хромает, улыбается.

— Вы его? — спрашиваю.

— Я. А потом на другу неделю в плен к ним попал, он мне взял — столько же ногито и отрубил. На, говорит, как и у меня. Хромам оба теперь.

И хохочут.

— А сейчас мы в одной роте. Он ведь мобилизованный. Восхотел к нам пойти.

— А как же — тогда-то?

— Ранилто? Ослепленный, умирать не хочется — ну, в сраженьи тикнул. Он мне врет: «Степка», — а я его — раз! А потом смотрю — наш, сызранский.

— Эта что, — прерывает Степка, — у нас один брат своего расстрелял.

— Как так?

— А так. Попали в плен красные, пошли ребята смотреть, ну а один видит, среди красных брат его.

— Родной?

— Родной. Этот ему и говорит: выходи, мол. Вывел его одного из всех и убил.

— Не может быть!

— Нет, брат, бывает. Он у его, братто, в каком-то карательном отряде состоял в Сызрани и больно лют, говорит, был.

(Сибирский казак. 1919. 23 сент. С. 2–3)


2

Тяжело охают орудия.

А сегодня по заре было тихотихо, и вдруг тишину прорезал пулемет: татата.

И мозг уже подыскивает сравнение. Но с чем можно сравнить машину, которая убивает людей?

Смотрю внимательно на окружающих.

Серенькое небо. Березовый колок. Озерко точно из синей бумазеи. И сочной зелени — бакчи.

Так же как и везде.

«Неужели, — думаю, — сюда идут люди со всей Сибири умирать? Это та черта, излом которой значит гибель России или гибель большевизма?»

Солдаты на двух кирпичах установили ведро с водой. Варят чай.

Офицер с красными лампасами чинит порванную рубашку. Тонкая игла неумело ходит в грубых пальцах.

Я спрашиваю:

— Далеко красные?

Офицер отвечает:

— Верст десять–пятнадцать. А может быть, дальше. Боитесь?

Я откровенно говорю:

— Неприятно знать, что за десятью верстами твоя смерть.

Офицер щурится и гладит усы. Они у него такие светлые, и так он их, должно быть, любит. Он медленно говорит мне:

— А мы привыкли. Ни о чем не думаешь, и в самые серьезные моменты — такие пустяки ползут в голову. Например, на днях пришлось быть при смерти.

— Расскажите подробнее.

— Не знаю, сумею ли. Послали разведку — нас троих. И влопались мы к ним...

«Они» здесь называют красных.

— Влопались, и пришлось убегать. За нами гналось их десятка полтора. Палят, что называется, изо всей души. Но стреляют они плохо, да и кони усталые. После часовой скачки — мы убежали.

Отставая, красные перестали стрелять и долго виртуозно ругались. Потом спешились и открыли стрельбу. У самого леса убили мою лошадь. Мы тоже спешились и давай «играть».

«Играть» — это тоже из словаря войны и значит «стрелять».

— Одна пуля попала в березу. Над самой головой, еще бы пониже вершка три — и готово! Отправился бы к праотцам. И думал я во все время этой перепалки о том, что хорошо бы поесть сейчас арбузов.

Он долго хохочет.

Подхожу к солдатам. Они разговаривают о газетах.

— Получаете газету? — спрашиваю.

— Никаких газет нет здесь. Из тыла которые приезжают — привозят. Да когда на красных наступаем — можно взять.

— Они тоже насчет газет молодцы, — вставляет другой солдат, — одну деревню мы три раза брали и три раза отдавали, и каждый раз, как ни возьмешь, смотришь, на улицах пуки газет валяются. И все новые, от нового числа.

— А прокламации? Мы когда отступаем — изредка кое-где бросаешь. А они — выйдешь на поле — бело аж от бумаги. Всё успеют.

Я спрашиваю:

— Интересные у красных газеты?

— Ничего интересного нет. Видно, что от фронта далеко печатаны. Пишут в одном месте про какогото красноармейца, который залез на дерево и трубил в рог. И будто бы стрелять в него перестали... Ерунда какаято.

Солдаты садятся пить чай.

— Скучно? — спрашиваю.

Молоденький солдатик весело отзывается:

— Сейчас хорошо, а вот как будет октябрь — беда! Грязь да холод. да сломим мы их к октябрю.

Я высказываю сомнение.

Солдатик силится мне доказать, размахивает руками и зажимает рукой кружку с чаем.

Кружка падает, чай проливается.

Хохот.

— Этот сломат!

— Может!..

— Ха-хаха!..

Другой солдат добавляет:

— Со скуки в карты жарим. «Двадцать одно» до первого боя.

— Как?

— До первого боя. Ну, значит, как сядем, так и лупим, пока бой не начнется. А потом собирай манатки да за винтовку.

Я спрашиваю:

— Не приходилось вам в штыковую атаку ходить и сходиться с красными?

— Мне не пришлось.

Солдат в синей диагональной гимнастерке и почемуто в папахе говорит:

— А мне раз пришлось нос в нос с ними, с красными, столкнуться.

— Как?

— На разведку нас послали. Выезжаем мы на елань одну — смотрим — навстречу их штук десять. да и нас столько. Мы к ним, они к нам. Шагах в десяти стоим друг к дружке и ни шагу дальше. Немного погодя кричат они нам: «Товарищи! Не стреляйте!» Мы и так не стреляем. А они оборваны, батюшки ты мои, — глядеть жалко, не то что стрелять. Худые да сухие — господи! Плюнули мы да и разъехались, так никого не потрогав.

— И они ничего?

— Ничего. Повернули обратно.

Солдат смеется.

— А то еще такой случай был. Вздумали наши сибирские, человек пятьдесят, в плен к красным перейти. Увидели их да к ним бегут. «Товарищи, к вам, — кричат, — к вам!» А те думают, наступают — да от них. Так и догоняли красных верст пять.

— Догнали?

— Догнали. Говорят им — так, мол, и так, сдаваться хотим. А те, красные-то, мобилизованы. Отговаривают: не стоит, дескать, не ходите, лучше мы к вам пойдем. Ну и пошли. И привели их наши.

Солдаты рассказов не слушают, но рассказывают сами очень охотно.

Все настойчиво повторяют: «Почему нет газет?» И непременно хотят видеть газету, где про их пропечатают.

Я спросил об отступлении.

— Устаешь только, а радости мало. Ведь это потом опять надо проходить. Вспомнишь, что такую даль идти — такая злость возьмет, на себя.

— На себя?

— Гнилой мы народ, хилый. Разве так воевать можно? Наши к красным бегут, а красные к нам. — Солдат плюется и с тоской глядит в землю. — Разве так можно?

(Сибирский казак. 1919. 30 сент. С. 2–3)


3

У березового леска — обоз беженцев.

Трава такая осеннесочная, точно зеленый рапс. Ручеек течет медленно, подле него несколько костров. Поодаль пасутся кони.

Беженцы — крестьяне. Запыленные, в армяках и самодельных громадных сапогах. Все старики.

— Где молодежь? — спрашиваю.

Молча машут на запад.

«Умирают», — думаю я.

Телеги и коробки превращены в кибитки — изогнуты березовые жерди в виде громадных дуг, и на них натянуты палатки, а за неимением — дерюги, половики, мешки.

Тощие, с торчащими ребрами, лошаденки.

Голобрюхие, бронзовые татарята выбегают изза телег и, засунув грязные пальцы в рот, удивленно смотрят на нас.

— Откуда? — спрашиваю.

— Златоустовский уезда, — отвечает один татарин, смазывавший телегу.

— Давно едете?

— Давно. Уух!..

— А сколько?

— Читыре недели, да еще денька есть.

Эти беженцы напоминают удивительных зверей, которых гонит из лесу все уничтожающий пожар. Такие же тела, пахнущие землей, и такие странно дикие взгляды на незнакомых. И даже от манеры держать чуть вниз голову веет чем-то древним и радостнодорогим. Точно сказка в детстве.

Поезд отъезжает.

На западе сквозь синюю разорванную тучу выглянуло налившееся кровью око солнца.

Закат.

Око багровеет, багровеет.

На серые лица беженцев ложатся красные пятна, и вскипевший котел бурлит алой, точно кровь, водой.

«Россия — ты!» — мелькает мысль, и больной щипок хватает сердце.

(Сибирский казак. 1919. 4 окт. С. 2)


4

От Голышманова на Вагай пришлось ехать на площадке вагона.

Дул холодный осенний ветер. Проехали два разъезда, а на третьем вошла в тело зыбкая дрожь.

— Замерзли? — спросил меня спутник.

— Немножко.

— Дальше хуже будет. Курите?

— Нет.

— Закурите.

Я закурил.

У полотна, в трех саженях, в тощем березнячке новые сосновые крестики.

— Наши могилы. А вон красные.

Я не мог найти.

Спутник махнул рукой.

— Ах! Не видите, вон две березки переплетены на холмике.

— Креста нет.

— Еще ожидайте что-нибудь.

И когда всматриваешься, видны следы боев. Окопы, могилы, растормошенные стога сена.

Не доезжая до Омутинской, взорванный мост.

Поезд обходит мимо по только что выстроенному деревянному.

Один конец глубокого железного моста, словно лист бумаги, разорван в мелкие кусочки. И как-то нелепо и жалко погружен в воду. Вокруг глубокие окопы, и на березовых кольях намотана колючая проволока — проволочные заграждения.

И далеко на северозапад, огибая деревню, уходят белые нити проволочных заграждений.

Поезд, сказали, будет стоять долго, и мы пошли в деревню.

— Долго, — спросил я у крестьян, — были здесь красные?

— Три недели, паря.

— Ну, как?

— А ничё...

Судя по селу Омутинскому, красные еще не смогли внушить здесь к себе ненависти населения. Говорят о них спокойно, и хотя не хвалят, но и не бранят. В волостном правлении села у них был установлен станок, печатавший деньги. Здесь же читал лектор лекции о Социалистической республике.

— Какие части против нас, не знаете? — спросил я.

— Полки «Красных орлов» и Первая петроградская дивизия «Стальная».

Об этих «Красных орлах» мне пришлось услышать вечером кое-что.

(Сибирский казак. 1919. 4 нояб. С. 3)

 

Отступление

По учреждениям составлялись списки желающих эвакуироваться, записывались все, зная, что не записавшийся будет уволен или, как сочувствующему большевикам, сделан обыск.

— А вагонов всем хватит?

— Конечно, нет.

На Омском вокзале давка, оживленное движение, толкотня, ругань, люди возбуждены и нервны, словно пьяные, пьяные страхом, озлоблением и неудачами.

— Негодяй, ты меня толкнул и не извинился. Это тебе не большевистская толкучка.

И офицер стреляет. Падает человек, так недавно торопившийся, на труп никто не обращает внимания, и офицер столкнул пинками сапога труп с порога. Труп подкатил к рельсам, несколько человек запнулось о труп.

По Атаманской улице двигалась черная река груженых телег и автомобилей. Чего только не было на этих автомобилях: мебель, бумага, машины, велосипеды, кровати, ящики с товарами. Омские железнодорожные мастерские грузят станки и машины. Управление железной дороги грузит архивные дела за 10 лет, более благоразумные распродали дома и имущество и бегают на вокзале с маленькими чемоданчиками, наполненными золотом и бриллиантами. Смешные наивные люди мечутся в панике, напуганные, хотят избежать того, чего нельзя избежать.

— Да, да, я не бросаю слов на ветер, человечиной питаются. Марья Петровна там была, в большевизии жены общие, а паек селедка и осьмушка овса, а чека — это не чека, а Испанская инквизиция <нрзб>.

Поезда уходят, поезд за поездом, смеется ветер холодом и плюется снежинками, скрипят ржавым скрипом колеса вагонов, переполнены вагоны людьми, а у каждого едущего в душе страха больше, чем людей в вагоне. Мысли надоедливые, как зубная боль, и так не у одного, у всех.

По бесконечному ровному снежному океану по направлению Новониколаевска тянутся обозы, медленно течет черная река обозов; падают обессиленные бесконечным путем лошади, их бьют бичами по глазам, падают люди. Обозу нельзя медлить, до отсталых никому нет дела. Отступает миллионная армия Колчака, Наполеона 19го года, обозы четки, как линии туши на ватмановской бумаге, а трупы лошадей как статуэтки из чугуна литья кислинского.

Неделю тянется бесконечная отступающая армия, и в самом конце (экстракт страданий поденщиков войны) в 25 градусов мороза идут инвалиды. Идут, ковыляют на костылях, забинтованных тряпками, грязными, серыми, в стоптанных пимах, в лаптях, идут с отмороженными ногами, это обреченные на смерть. Медленно двигаются вагоны, скрипят ржаво колеса. Через неделю стали выбрасывать больных тифом из вагонов, а также умерших и замерзших. Отступавшие пешком польские легионеры на одной из станций напали на чешские эшелоны, целый день длился бой, резко, отчетливо, как нефтяные двигатели, отбивали такт пулеметы, и, покорные музыке пулеметов, падали мертвые люди, а ночью победители жгли вагоны с тифозными больными.

(ГИАОО. Ф. 1073. Оп. 1. Ед. хр. 105. Л. 16–18)





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0