Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Ксеркс

Михаил Михайлович Попов родился в 1957 году в Харькове. Прозаик, поэт, публи­цист и критик. Окончил Жировицкий сельхозтехникум в Гродненской области и Литературный институт имени А.М. Горького. Работал в журнале «Литературная учеба», заместителем главного редактора журнала «Московский вестник». Автор более 20 прозаических книг, вышедших в издательствах «Советский писатель», «Молодая гвардия», «Современник», «Вече» и др. Кроме психологических и приключенческих романов, примечательны романы-биографии: «Сулла», «Тамерлан», «Барбаросса», «Олоннэ». Произведения публиковались в журналах «Москва», «Юность», «Октябрь», «Наш современник», «Московский вестник» и др. Автор сценариев к двум художественным фильмам: «Арифметика убийства» (приз фестиваля «Киношок») и «Гаджо». Лауреат премий СП СССР «За лучшую первую книгу» (1989), имени Василия Шукшина (1992), имени И.А. Бунина (1997), имени Андрея Платонова «Умное сердце» (2000), Правительства Москвы за роман «План спасения СССР» (2002), Гончаровской премии (2009), Горьковской литературной премии (2012). Член редколлегии альманаха «Реалист» (с 1995), редакционного совета «Роман-га­зеты XXI век» (с 1999). Член Союза писателей России. С 2004 года возглавляет Совет по прозе при Союзе пи­­сателей России. Живет в Москве. 

Мне многие говорили: это плохое название, все подумают, что тут просто опечатка в слове КСЕРОКС. После этого упреждения, надеюсь, любому будет понятно, что имеется в виду древний царь, а не современный множительный прибор.
 
Но все равно это немного странно — обратиться в наше переполненное бурными событиями время к фигуре стародавнего заграничного царя. Но, во-первых, речь в этом небольшом сочинении пойдет не только о нем, но и о других исторических фигурах, о литературе, современной и классической, о кулинарии, о любви, о собаках, об Украине, о футболе, о философии и еще о многом. А во-вторых, и по поводу этого самого Ксеркса надо кое-что пояснить.
Советское школьное образование, ощущая, видимо, какое-то отдаленное и извращенное родство с образованием классическим, много уделяло времени рассмотрению античных персонажей и событий. Так вот, самым главным эпизодом по насыщенности смыслами была история про 300 спартанцев. И что интересно, и тогдашние советские учебники, и нынешние наши и заграничные интерпретаторы резни у Фермопильского прохода сходятся во мнении, что это было символическое столкновение Европы (просвещенной) и Азии (отвратительно тоталитарной). Свобода в лице воинов царя Леонида встала против рабства, его олицетворяла собой жуткая империя персов. Да что там «доценты с кандидатами», один из моих любимых поэтов Георгий Иванов тоже не удержался: «И Леонид под Фермопилами погиб, конечно, и за них». Он имел в виду современных ему комсомолок, самую прогрессивную часть молоди; хоть и с горькой иронией, а признавал: батальон царя Леонида бился за светлое будущее, против темного прошлого.
А между тем самое поверхностное, но непредвзятое рассмотрение этого исторического эпизода заставит сомневаться в классической трактовке.
Спартанцы умерли за свободу? Но режим, царивший в их государстве, кроме как военно-спортивным дурдомом назвать нельзя. Сталью и кровью спартанцы, жившие по большей части в голых, холодных казармах, держали в повиновении трудившихся на них недобитых местных жителей — илотов. Убивали как собак, за людей не считали вообще. Единственное, чему учились, — помалкивать и квалифицированно приканчивать людей. Такая свобода.
Современные им персы устроили в Азии швейцарскую конфедерацию, если применить современные понятия. В завоеванных странах они сохраняли язык, обычаи, имущество и национальную элиту. Плати налоги в Персеполь и живи спокойно. Они даже тех, кто был пленен прежними династиями, распустили по домам, например евреев.
Да и чисто внешне что собой представляли ребята Леонида? Три сотни голых (из одежды только мечи), залитых кровью мясников, тупо бьющихся за свое право продолжить жизнь в своей голодной, мрачной Спарте, в окружении всеобщей ненависти и страха.
Некоторые могут сказать, что они бились за всю Грецию. Это неправда. Когда лет за пятнадцать до того явился в ту же Грецию другой перс — Дарий и все греки встали единым фронтом при Марафоне против него, спартанцы отболтались от участия: мол, у нас тут религиозные какие-то дела. Так что у Фермопил спартанцы бились, ведомые исключительно чувством адской гордыни. Они даже союзников выгнали из ущелья, чтобы пролитая ими кровь не смешалась со спартанской.
 
Давно замечено, что историческая традиция почти всякой страны начинается с какой-то красивой мифологической выдумки. Рим якобы основал троянец Эней; у японцев все учебники рассказывают сказку про 47 ронинов, самураев-телохранителей, щиро отомстивших за своего любимого феодала нелюбимому феодалу; поляки считают, что шляхта происходит от сарматов, от тех же самых, что и рыцари Круглого стола; мы верим в Илью Муромца... Так вот здание современной европейской, а шире — все огромное здание западной идеодемагогии стоит на очень двусмысленном, если вдуматься, историческом факте про свободолюбивых спартанцев.
 
Чтобы уж закончить затянувшееся персидское вступление, приведу пример иронического европейского комментария по поводу варварских приемов того самого Ксеркса. Когда он готовился переправиться из Азии в Европу со всем огромным своим войском, был построен колоссальный понтонный мост, но налетевшая буря разметала переправу. Царь разъярился и велел выгнать на берег несколько тысяч воинов с кнутами. Им было приказано выпороть непокорное море.
Этот факт приводится в европейских учебниках как один из самых ярких примеров монаршего идиотизма. Но почему-то забывают о том, что, когда после «порки» мост был восстановлен, море вело себя как шелковое и армия персидского царя переправилась в Грецию без единой потери.
И как быть с тем, что Всемирная метеорологическая организация после 2005 года исключила имя сверхразрушительного урагана «Катрина» из списка имен, которые можно в будущем давать ураганам? В том смысле, что как ураган назовешь, так он себя и поведет. И чем тип мышления современных метеорологов отличается от типа мышления Ксеркса?
 
 
* * *
Песня рождается из вскрика индивидуальной души, подхваченного морем народной тоски или радости.
Вагнер
 
 
* * *
Эгоист — это человек, который думает о себе, а не обо мне.
А.Бирс
 
 
* * *
В Бразилии Пеле называли «Король футбола», а Гарринчу лестнее — «Радость народа». Однажды Гарринча с балкона гостиницы, где ему пришлось остановиться, наблюдал такую картину. на площади перед входом располагались два бара. В одном было полно народа, во втором — никого. Явно хозяин этого заведения бедствовал. Чтобы восстановить гармонию в мире, Гарринча отправился в пустующий бар. Публика тут же, естественно, перебежала туда. И со следующего дня бедствующим стал ранее процветавший бар. Роль личности в истории.
 
 
* * *
Есть неполная, но все же статистика по людям, получившим большой выигрыш. Оказывается, свалившиеся с неба громадные деньги — тяжкое испытание. Спиваются, ссорятся с родственниками до поножовщины, разводятся, попадают в лапы к аферистам.
Меня восхитил один чернокожий лифтер из Бостона. Получив огромный лотерейный выигрыш, он купил отель, где был лифтером, и никому не проболтался до самой смерти.
 
 
* * *
Как выясняется, Галилей был наказан вовсе не за то, что проповедовал свою гелиоцентрическую систему, воспринятую от Коперника. Многие в церкви и даже сам папа в принципе, прищурив один глаз, с Галилеем соглашались. Его просили только не поносить публично и шумно систему птолемеевскую как официально принятую церковью, у которой еще оставались уважаемые сторонники. То есть его уговаривали: веди себя толерантно. Не за научную смелость пострадал, а за нарушение общественно-научных приличий.
 
 
* * *
Ландау, говорят, гений. Что касается физики, нужно верить, потому что утверждают специалисты. А вот человеческий облик... Любимая жена была извещена им перед вступлением в брак, что он даже ради нее не собирается менять свои установившиеся сексуальные привычки: будет спать со всеми, кто согласится из понравившихся.
Иногда сообщал супруге: сегодня приведу девушку, приготовь чистое белье.
Многие восхищаются: какая личность, какая честность, не скрывал наклонностей, все открыто, никакой лжи. Таково же было его поведение и в отношении дураков, даже чиновных, — мог сказать кому угодно, что он о них думает. Ну, это черта симпатичная, начальники и бездари должны кого-то бояться.
А вот жена, близкий человек...
Физические законы, насколько мне известно, это вещи, не меняющиеся с течением времени, и им (законам) все равно, когда и кем они будут открыты. Насколько я понимаю, свое право вести себя свободно в женском вопросе Ландау выводил из своего чрезвычайного научного авторитета. Но ведь сделанные им открытия мог сделать и кто-то другой. Позже, с меньшим внешним блеском, но мог бы.
А вот мучения супруги (а она мучилась), они-то уникальны. Никто, кроме нее, этих мучений испытать не мог.
 
Но ведь не лгать лучше, чем лгать, гордо скажет эмансипированный современный человек. Человек Достоевского ответит ему: нет, ты изменяешь, так уж, будь добр, лги, неси, дорогой, всю ношу этой лжи сам, мучайся, рефлексируй, спивайся от тоски и раздвоенности. Самоедство, валяние в грязи рефлексии намного человечнее той цельности, что демонстрировал великий физик.
Все формулы откроются, и выяснится, до какой степени они не стоят слезинки близкого человека.
Эту длинную «моральную» мысль излагал мне один доктор физ.-мат. наук. Как потом выяснилось, никаких открытий в своей науке не сделавший. Но позднее выяснилось еще: и жене своей он верен не был. То есть совпал с Ландау только наполовину.
 
 
* * *
Тот же физик рассказал мне историю из разряда «Физики шутят». На каком-то конгрессе Ландау во время выступления Дирака приговаривал, да так, чтобы слышали соседи: «Дирак дурак!» Тот, спускаясь с трибуны и проходя мимо места, где сидел ругатель, бросил: «Ландау даун!» А считалось, что не владеет русским.
 
 
* * *
Опять о персидском царе. Прочитал у Герцена: как-то во время морской бури придворные Ксеркса, чтобы освободить корабль государя от лишнего груза, по очереди, поклонившись монарху, бросались в бушующую пучину. Вообще-то можно было ожидать, что Герцен расценит этот факт как пример самой густопсовой азиатчины. А он, наоборот, назвал примером несомненного благородства.
 
 
* * *
«Шишков, прости, не знаю, как перевести». В мирное время нужны в культуре, конечно, Пушкины, а в государстве скорее Сперанские. Но наступает вдруг 1812 год, и необходимо составить обращение государя к народу. И тогда призвали Шишкова, и он изложил своим тяжелым, земляным слогом то, что следовало донести до сознания подданных. И когда читали этот его «текст» перед сельскими сходами по всей России, пробирало до обмороков. Вставай, страна огромная!
 
 
* * *
Большинство больших современных народов подобны большому котлу с супом, иногда еще не остывшим. Например, русские сварены в лохани истории из разных этнических продуктов. Обычно называют славян, татар, угро-финнов. Но у поварихи-истории был, очевидно, рецепт, она бросила в котел не все, что было на разделочном столе, а лишь столько, сколько требовалось для приготовления задуманного блюда. Кое-какие остатки остались валяться в сторонке. Поэтому нынешние национально возбужденные представители татарского, марийского, мордовского и иных народов похожи на картошку, капусту, морковку, которые взялись бы настаивать на своей непричастности к получившемуся блюду. Путь этноса чаще ведет в котел, а не из котла. Ведь не говорят: поскреби татарина, найдешь русского.
Но особенно забавно смотрится «свекла» украинского национализма. Эта попытка выпрыгнуть обратно из общего борща смехотворна. Тем более что сварен именно борщ. В СССР это было в огромной степени именно украинское кушанье. И Советский Союз с его новой исторической общ­ностью «советским народом» создавался при таком количественном участии малороссов, что теперь странно наблюдать эту комедию отказа от общего наследства. Днепропетровский клан правил Союзом не хуже Рюриковичей, украинскость пропитала все: армию, политбюро, кухню — что угодно. А потом вдруг кто-то гаркнул по-галицийски — и хохлы, бросив колоссальное освоенное хозяйство, кинулись отгораживать свой садок вишневый рядом с терриконом. И так всегда бывает: соглашаешься на меньшее, не получаешь ничего.
 
 
* * *
Атеист, он ведь дальтоник.
Допустим, человек хочет получить водительские права. Ему объясняют работу светофора. Красный — стоять, желтый — приготовиться к движению, зеленый — можно ехать. Красный обычно сверху, желтый посередине, зеленый внизу. Дальтоник разъезжает, именно так и ориентируясь: верх, середина, низ. Если ему напомнить о цветах, отмахнется. Не забивайте голову мне ерундой! Не увеличивайте количество сущностей сверх необходимости. Идите отсюда, вешайте свою лапшу на уши идиотам. А если ему еще рассказать про синий и оранжевый...
 
 
* * *
Настоящая литература переживает режим, во время которого создавалась, великая — переживет народ, который ее создал.
 
 
* * *
Талантливый человек талантлив во всем. Еще со школы помню историю о том, как Пушкин не отличался в Лицее по математической части. «Все у вас, Пушкин, равняется нулю», — якобы говорил ему учитель.
Достоевский был офицером инженерных войск. Как-то ему дали задание спроектировать план крепости. Он начертил. План хороший, но с одним недостатком: проектировщик не предусмотрел в этой крепости ворот. Говорят, из-за этого пришлось Достоевскому уйти в отставку.
Лев Троцкий, будучи в сибирской ссылке, был по знакомству устроен в бакалейную лавку. Вел счета. Но очень скоро был оттуда изгнан, потому что в отчете перепутал фунты и пуды.
 
 
* * *
Во время учебы в Литинституте я вместе с несколькими товарищами подрабатывал на Останкинском молочном комбинате, мы «наводили» молоко. То есть из импортного сухого делали отечественное жидкое.
Цех был двухэтажным. На втором этаже мы вспарывали мешки и сыпали порошок в толстую круглую трубу, по ней порошок полз вертикально вниз, на встречу с горячей водой. Наш мастер, очень толстая женщина, в первый же день предупредила нас, что труба все время должна быть полной, иначе — кошмар, там, на первом этаже, произойдет технологический кошмар. И мы полгода работали, подгоняемые этим мистическим страхом. Когда уровень сухого молока в трубе слишком понижался, мы начинали носиться как угорелые, орать друг на друга, полосовать ножами бумажные мешки, чихать в клубах молочного дыма. Очень страшно было увидеть зияющую дыру там, внизу. А потом выяснилось, что бояться нечего. На первом этаже стоит многотонная ванна, и если пару минут ее и не кормить сухим молоком, то ничего особенно страшного не произойдет. Убиваться не надо, даже покурить сходить можно. Мистический страх пропал. Процесс «наведения» десакрализовался. Мы вступили в век просвещения. Работали дальше как свободные люди. Правда, выяснилось, что качество молока, выпускаемого в нашу смену, стало значительно хуже, все время были какие-то проблемы с жирностью.
 
 
* * *
Год примерно 1984-й. Место дейст­вия — скверик возле особняка Большого Союза. Посреди него тогда, как, впрочем, и сейчас, памятник Льву Николаевичу Толстому. Тогда во флигелях, обнимавших сквер, не было, как нынче, бесконечных непонятных ресторанов, а располагались творческие подразделения писательской корпорации, иностранная комиссия и т.д.
Что за сборище тогда имело место, не помню, но писателей, и особенно из республик, в тот момент роилось там много. Какой-нибудь пленум. Я только что вышел из журнала «Дружба народов» и стал свидетелем такой сцены. В тени Льва Толстого прохаживаются Чингиз Айтматов и Олжас Сулейменов. В сторонке стоит стайка писателей из Средней Азии. Классики дефилируют туда, потом обратно, остальные искоса и уважительно поглядывают в их сторону. Мыслящий тростник. Классики ведут, видимо, какой-то важный или даже глубокий разговор. Миновали в очередной раз группу «тростниковых» писателей. Олжас Сулейменов завел руку за спину и бесшумно щелкнул пальцами. От группы тут же отделился один человек в очках и, сгорбившись, на полусогнутых подсеменил к паре классиков. Олжас Сулейменов показал Айтматову на него и сделал снисходительно рекомендующий жест. Автор «Буранного полустанка», борец с манкуртизмом, протянул в сторону подоспевшего правую руку. Простой писатель принял ее на сложенные ладони, уважительно облобызал и исчез.
«Аз и Я», — подумал я.
 
 
* * *
Почтение к классике.
Дж. Барнс в своей книге «Нечего бояться» удивляется, что можно «...находить смешными грубые шутки Шекспира (хотя некоторые театралы неутомимо хохочут над ними)». Признаться, испытал большое облегчение, натолкнувшись на эту фразу. Мне бывает тоскливо и неловко, когда мировой лидер драматургии принимается смешить почтеннейшую публику. Да, в его времена нравы были грубее, и грубее должны были быть комические приемы. Но речь тут не о том, что юмор слишком связан со своим временем и стареет заметнее остальных видов литературы. В принципе бывает трудно признаться себе в том, что кое-что в святынях твоей культуры как бы скрываешь, бережешь от своей же трезвой оценки ввиду воспитанности, по традиции. Меня всегда раздражала у Достоевского слащавая, сюсюкающая нота, часто вплетающаяся в повествование. «А я-то вас и не поцелую» (Грушенька). Тошнотворненько. Вся эта «Неточка Незванова»...
И это, разумеется, притом что Достоевский для меня... ну и так далее.
 
 
* * *
Мою первую любовь звали Наташа Сехина. Она была самая симпатичная, раскрепощенная девочка в нашем шестом «А», отличница, с умеренно, но уже волнующе определившимися формами. Я робел в сторонке, старался произвести на нее впечатление всеми теми глупыми мальчишескими способами, что всем известны. Мечтал спасти ее от хулиганов. Еще она пела. И когда я увидел ее на сцене районного клуба, где она фантастически талантливо исполняла тогдашний супер­шлягер «Хмуриться не надо, лада!», я понял, что погиб. Никогда, ни за что я не посмею к ней подойти, так и сгину, сгорая в стороне и глядя, как за ней увиваются более решительные парни. Доходило до нервного расстройства, я бесшумно рыдал ночами. Помощь пришла с неожиданной стороны. Во время школьной линейки. Наташа была, естественно, председателем совета отряда у нас в классе. И вот она марширует — отхрипел горн, развеваются флаги — к принимающему парад и звонким, отвратительно искренним голосом рапортует что-то. «Председателю совета дружины докладывает председатель совета отряда!..» Ни тогда, ни потом я не был диссидентом, но в тот момент что-то тошнотворное почувствовалось мне в этой старательности и страстности Наташи Сехиной. И уже вечером того же дня мне было все равно, кто несет ее портфель из школы.
 
 
* * *
Еще об истории. Когда-то давно, до нашей эры, на территории современной Румынии жили даки. У них были свои боги, и среди них выделялся главный бог — Салмоксис. Интересно его происхождение. Оказывается, бог этот был родом из людей. В свое время работал рабом у Платона. Потом получил вольную и отправился на север. Такого ума набрался от хозяина, что показался дакам просто богом.
Если взглянуть в злободневном аспекте, то эта ситуация похожа на назначение госдеповских секретарш министрами в отдельные постсоветские правительства.
 
 
* * *
Иоанн Златоуст в конце жизни собирался посетить город Питиунт (современная Пицунда). Умер в дороге, не дойдя несколько километров до того места, где располагается писательский дом творчества.
 
 
* * *
«Цена вопроса». «Завалили трупами». «Лишняя кровь». Не буду вдаваться в цифровую часть вопроса. Слишком большой разброс оценок. Тут вопрос веры. Кто-то верит, что за каждого немца заплачено двумя русскими жизнями, кто-то верит, что десятью. Не только верит, но и хочет в это верить.
Вспоминается 1990 год. Делегация «молодых российских лидеров» в Штаты. Беседа с молодыми американскими лидерами. О войне, о потерях. Место подходящее — Вест-Пойнт. Привычно поносили Сталина, привычно все кивали, и мы, и они: конечно, людоед. И тут один из наших делегатов сдуру, наверно, заметил, что в Америке во время гражданской войны тоже кровушка лилась водицею, дай бог. Один рейд генерала Шермана чего стоит, сколько народу перебил просто так, для острастки. И тут один из молодых американских лидеров, по фамилии Парачини, прямо заорал на нашего «историка»: «Это была борьба с рабством! о какой “лишней крови” можно здесь говорить! Из рек этой крови выросла современная свободная Америка!» Да, свобода цены не имеет.
 
 
* * *
Неудобную религию придумали индусы.
Насколько я понял — главный приз в индуизме и религиях, с ним афилированных, — гарантия смерти. Если будешь себя очень хорошо вести, то рано или поздно тебе будет даровано право вырваться из круга перерождений и навсегда, надежно исчезнуть.
Ну а вдруг все же правы христиане и смерть не окончательна и граждане воскресают? В своих телах, пусть и несколько изменившихся, как и обещается. Забавно будут выглядеть в данном случае последователи восточных учений. Человек за время долгого своего отлынивания от нормального, стандартного воскресения, побывавший в телах коровы, дуба, блохи, цветка, крокодила, царицы Савской, Марадоны, Геббельса, Александра Матросова, святого отшельника, все же оказывается на том свете. В каком же теле? Или одновременно во всех сразу?
 
 
* * *
К Будде, когда он проповедовал, прилетали даже некоторые боги — из любопытства и в знак уважения. Поскольку христианский Бог не прилетал, некоторые заядлые буддисты считают, что он (Бог) вроде как недопонял, с насколько важным человеком мог иметь дело.
Бурятский поэт Сергей Тумуров как-то во время рядового разговора, вдруг вильнувшего в сторону теологии, покровительственно и успокаивающе заметил мне, что Будда тем не менее признает Христа и христианам нечего волноваться: ничем особенно скверным их вера не считается, ее спокойно, без брезгливости терпят. Я не сразу нашелся, что возразить, и подходящий ответ обрел даже не на лестнице, а уже в троллейбусе. Смысл ответа был таков: Будда всего лишь человек, то есть тварь, он сотворен, а кто творец, тут уж понятно. И претензии Будды покровительствовать в данном случае даже забавны. Это все равно что если бы д’Артаньян начал высказываться по поводу Александра Дюма. Сочинитель, мол, легковесный и т.д.
Тумуров, выслушав меня при следующей встрече, снисходительно улыбнулся, он продолжал смотреть сверху вниз и на меня, и на христианство.
 
 
* * *
Сестра моей тещи тетя Дуся на старости лет заболела духовной жаждой: почитывает какие-то самострочные эзотерические книжки. Человек она тихий, деликатный, скромный, мухи, естественно, не обидит. И тут, собирая смородину, спрашивает с той стороны куста: «Миша, видишь ли ты ауру?» Пока я соображал, как ответить, не обидев старушку, она пустилась в пересказ измышлений какой-то Анастасии. Мол, свет и тьма дополняют друг друга. Очень неприятно июльским днем на своем дачном участке рядом с кустом спелой смородины обнаружить развесистый куст манихейства. Что сказать аккуратной, скромной бабушке, обуреваемой духовным томлением? Что некий альбигойский рыцарь за такие слова под видом Коровьева был вынужден семьсот лет отслужить у сатаны? Что настоящие манихеи использовали два способа умерщвления плоти, дабы вырвать дух из телесного плена: постились очень тщательно и при этом несколько раз в год собирались в темных подвалах целыми толпами и предавались круглосуточному пьяному или наркотизированному блуду, не разбирая, кто с кем — мать с сыном, дед с внучкой? Вот что надо бы спросить у тети Дуси: как бы ей понравилось, что ее муж Володя, с которым она прожила сорок лет, пару раз в год будет, налакавшись текилы, уестествлять любимую ее внучку Ирочку?
«Ты что, не согласен?» — спрашивает меня тетя Дуся, видя, что медлю с ответом. Нет, я не смог опустить на землю духовно взорлившую старушку. Пробормотал, что не понимаю, почему я должен видеть какую-то ауру, и понес переполненную смородиной миску в дом. Пусть думает, что я не в теме.
 
 
* * *
«Дураки» и «негодяи».
«Дураки» — это члены труппы «Кривое зеркало», петросяновская, высмеянная линия в современной юмористике. Я ее тоже не стану защищать: что дебильно, то дебильно. Но есть здесь нюанс, о котором не упомянуть было бы нечестно. Петросяновцы, не знаю, сознательно или так уж у них само собой получается, представляют систему персонажей, которые заведомо и заметно глупее зрителей. Зритель им подсознательно благодарен за это (людям нравятся те, кто готов дать над собой поржать) и валит на их концерты.
«Камеди клаб» работает по-друго­му. Там скорее вымогают смех, хотя часто и у них бывает смешно. Все, кто попал в число приглашенных, очень хорошо помнят, что приглашение это — билет на членство в элите, в самой продвинутой компании. Они гарантированно будут хохотать, что им ни изобрази, потому что им приятно оттого, что их выделили этим приглашением. Если тебе не смешно, все равно смейся, иначе сочтут, что ты отстой.
 
 
* * *
Когда я учился уже в третьем классе, мама отправила меня, как большого, в поликлинику и строго проинструктировала: сначала надо зайти в регистратуру. Я боялся и до сих пор не люблю стоматологов, но тогда, помнится, в этом походе меня смущало не то, что могут у меня натворить злыми железками во рту, а проблема словесная. Слово «регистратура» до такой степени было за гранью мира привычных мне предметов, что я не в силах был удержать его в фокусе своего сознания в отчетливых очертаниях, и оно плавало где-то вокруг, смутное и угрожающее. И тут, проходя мимо магазина, я увидел на вывеске слово «Кулинария». По степени бессмысленности для меня оно примерно равнялось «регистратуре». Я остановился перед ним и долго стоял в мучительном отупении. Я понимал, что мне с зубами не сюда. Но я хорошо помнил суть ситуации: мне надо в гости к бессмысленному слову, и вот оно, явно бессмысленное, передо мной. Минут десять я был обуреваем очень специфическими терзаниями, а потом расплакался и пошел домой. Можно подумать, что так я замаскировал свой страх перед зубным врачом, но я и тогда, и теперь знаю, что точно нет. Меня мучила не медицина, а филология. Тогда я зародился как сочинитель. Не с первым стихотворением, проклюнувшимся года через полтора, а тогда, оказавшись в непонятном пространстве между двумя демонами — «регистратурой» и «кулинарией».
 
 
* * *
Культурку в массы. Когда я жил в белорусском поселке и учился там на электрика в совхозе-техникуме, то конечно же часто ходил в кино в местный клуб. Будучи начитанным молодым человеком, я, разумеется, с презрением относился к эстетическим запросам поселковой и техникумовской молодежи. Помнится, как-то взял в местной библиотеке первый том Гамсуна из черного двухтомника и обнаружил на первой странице романа «Голод» сердито выведенное синим химическим карандашом слово «Шыза». Тогда я горько усмехнулся, испытывая острое чувство превосходства над отсталым белорусским хлопцем, теперь же думаю — то была здоровая народная реакция на конкретный текст.
Так вот о кино... Фильмы привозили разные. На ура шли, понятно, ленты о войне, о любви (как правило, иностранной) и комедии. «В бой идут одни старики», «И дождь смывает все следы», «Операция “Ы”». Ну и индийские... Фильмы сложные, пусть даже и явно хорошие, деревенская молодежь 70-х не принимала. Помню историю с «Солярисом». Уже нагрузившийся киномеханик последнюю часть фильма пустил вверх ногами, и никто в зале, быстро пустевшем, не додумался до того, чтобы свистнуть. Никто, понятно, никакого пиетета перед именем Тарковского не испытывал, но что-то похожее на смутное уважение по отношению к сложному и непонятному испытывали все.
И вот однажды привезли «Ромео и Джульетту» Дзефирелли. Семна­дцатилетние белорусские «хлопчики и дзявчынки» смотрели на практически сверстников своих веронских... Реакция была сильная. Я помню выражение лиц вываливавшей после сеанса публики. У тех, кто по привычке закуривал, тряслись руки, глаза шальные, смесь восторга и смутного испуга. Потрясло, явно потрясло. Мой одногрупп­ник Толик Гордиевский растерянно матерился, встряхивая ошарашенной башкой.
На следующий день привезли знаменитую «Есению», фильм-зародыш, от которого произошли все последующие «рабыни Изауры» и «просто Марии». Успех был большой, сочный, публика разбредалась из клуба в ласковом, сладостном упоении. Я — у меня же вкус, я «Степного волка» уже прочел — все к тому же Толику с вопросом про вчерашнее. Мол, разве вчерашний фильмец был хуже, чем эта «Есения»? Будущий электрик досадливо пожевал фильтр сигареты и отмахнулся как от неприятной, уже полузабытой истории. Да ладно, что про это сейчас. Шекспир это хорошо, но в меру, пусть все же не каждый день.
 
 
* * *
По многу раз на дню приходится слышать, мол, жизнь закручивает такие сюжеты, что никакая Агата Кристи не додумается. Чтобы согласиться с этой глупостью, надо согласиться с тем, что Жизнь — это субъект и у нее есть какая-то специальная творческая воля, что ей не все равно, как нагромождать триллионы фактов, которые составляют ее, Жизни, движение, что она может желать впечатлить какого-то отдельного гражданина слагаемым ею узором событий. Это глаз отдельного наблюдающего человека, переживающего движение жизни человека, соотносит с собой какой-то набор фактов, какую-то их очередность и осознает как сюжет. В начале известного романа спрашивают двух разных людей: «Как дойти к церкви?»
1-й: «Пойдете до булочной, потом мимо кафе-бара, потом мимо колбасной лавки и увидите».
2-й: «Мимо аптеки, мимо зубоврачебного кабинета, мимо психдиспансера».
И оба маршрута пролегают по одной и той же улице.
 
 
* * *
Получилось так, что я в юности почти одновременно прочитал «Красное и черное» и «Тихий Дон». Но осталось странное ощущение. Приключения Жюльена Сореля мне были как-то, что ли, ближе, чем бурные события жизни Григория Мелехова. То, что переживал и думал Сорель, — это было «про меня», а Григория, хотя ему доставалось во сто крат круче, чем французику-гордецу, я наблюдал как бы со стороны. Жизнь провинциального французского городка и Парижа первой половины XIX века казалась мне менее экзотичной, чем жизнь казачьего хутора перед революцией. Последняя была, как ни крути, с каким-то этнографическим привкусом. Хотя я жил в то время среди самого простого народа, вокруг шумели сельские свадьбы, и я пил самогонку, украденную со взрослых столов, полол картошку, то и дело разъезжал на бричках, запряженных самыми натуральными лошадьми, сердце у меня билось именно в тот момент, когда Жюльен лез по освещенной луной лестнице в спальню мадмуазель де ля Моль, а не в тот момент, когда Григорий говорит Аксинье: «Сучка не захочет, кобель не вскочит». И дело явно не в том, что заграничное культурнее. «Тихий Дон» это «Тихий Дон», но при всей абсолютной своей гениальности он писался почти на век позже французского романа и повествует про (для меня) доисторический этап развития человечества. Гибель христианского крестьянства, доживавшего свой век вдали от европейских «ветров Просвещения», на «сладких черноземах». Самые последние слезы об этой жизни будут надрывно доплаканы у нас в «деревенской» прозе. «Красное и черное» — это роман из жизни горожан. И у меня к тому времени уже были «в активе» типичные герои-горожане: Онегин, Печорин, Болконский, все достоевские мальчики и даже Чичиков. И сам я был горожанином, проживая всего лишь в поселках городского типа, но метил в Москву, в Москву...
 
 
* * *
Писатель Иван Ефремов рассказывал в своих воспоминаниях о таком факте. Во время Гражданской войны он где-то под Новороссийском, сражаясь за красных, подвергся атаке, соответственно, белых. Сидел под прикрытием стены полуобрушившегося дома и постреливал в сторону пытавшихся подобраться поближе беляков. Ефремов был тогда совсем молодым парнем, романтически настроенным, с тягой к приключениям, и за пазухой у него была книжка Хаггарда «Копи царя Соломона». В любой свободный от перестрелки момент он открывал ее и жадно читал. Для него события, происходившие в книге, были намного реальнее и интереснее сегодняшней перестрелки, а наступавшие беляки воспринимались им как досадное препятствие увлекательному чтению.
Как-то ко мне обратился писатель Сергей Панасян и попросил, чтобы я подписал для его сына роман «Цитадель». Не часто ко мне обращались с такими просьбами, и я, конечно, охотно... «А где твой сынок?» — спрашиваю. В Чечне, выясняется, сидит на блок-посту уже полгода. Скука страшная. «Цитадель» роман про тамплиеров, XII век, Гроб Господень, уйма всяческих приключений и мрачных тайн. Но на мой тогдашний взгляд, все эти крестоносные прибамбасы не стоили в реальном исчислении и одной минуты на реальном блок-посту, в грязи, холоде, под реальными чеченскими пулями. Книжка уплыла на Кавказ, хочется верить, что она скрасила тоскливые часы однообразной жизни сыну Панасяна. И надеюсь, что не настолько она хорошо написана, чтобы он за ее чтением забыл о выполнении своих прямых воинских обязанностей.
 
 
* * *
Сколько лет я ждал, когда какой-нибудь киногерой скажет, целясь во врага: «это не бизнес, это личное». Вчера это произошло. Большое облегчение.
 
 
* * *
Салман Рушди написал книгу «Сатанинские стихи», оскорбляющую чувства очень большого количества людей. Этот момент обычно опускают в разговоре о его судьбе. Мол, как тяжко она сложилась, ему приходится скрываться теперь всю жизнь после объявления соответствующей фетвы высшим иранским духовенством. Я, конечно, не на стороне тех, кто в данном случае начинает подсчитывать деньги, потраченные английским правительством на сбережение для мировой культуры этого автора. Если у англичан есть лишние фунты, пусть тратят, на что хотят.
Важнее другой вопрос: а имеет ли право Салман Рушди прибегать к защите английских спецслужб, если он и сам понимает, что ранил чувства миллионов людей? Ладно, да здравствует свобода творчества, ты не смог удержаться от того, чтобы поиздеваться над очень многими уважаемой книгой. «Не продается вдохновенье», но за плоды вдохновения надо отвечать. Ну, не сидеть во всем известном месте в ожидании, когда приблизятся с ножами, продолжить свою жизнь обычным порядком, без эскорта английской охраны, а дальше — кисмет. Может быть, и не убьют.
 
 
* * *
Карикатуры на Магомета. Карикатуристы в чем-то основном очень похожи на Салмана Рушди. Казалось бы, тихие, культурные датчане. что заставило этих воспитанных, цивилизованных людей нанести оскорбление целому миру ислама? Почему отринуты толерантность, политкорректность и все прочее? Объяснение очень простое: разговор вышел на более высокий уровень. Карикатурист не смог удержать свое перо от рисования этих карикатур, а редактор не смог удержаться от печатания их в газете, потому что для них это был, по сути, религиозный акт. У мусульман есть пророк Мохаммед, у просвещенных датчан, а теперь и французов есть свой бог — Свобода Слова. И бог этот требует службы по всей программе, вплоть до печатания оскорбительных рисунков про представителей чуждой, неприемлемой религии. То есть морального изничтожения чуждой веры.
Никто из них, конечно, не согласится, что Свобода Слова именно бог. Боги — это Кетцалькоатль, Зевс, Шива и прочие темные выдумки отсталых веков, а Свобода Слова это всего лишь Свобода Слова. Но любому мало-мальски адекватному наблюдателю понятно, что СС это очередное языческое божество, которому нынче поклоняется цивилизованная Европа. Культ вполне оформившийся, доктрина разработана, мученики в ассортименте.
 
 
* * *
Интересно, как интеллигентные агностики пытались урезонивать распоясавшихся рисовальщиков еще до того, как в них стали стрелять оскорб­ленные исламисты. Основной аргумент: нельзя оскорблять таких великих людей, как Конфуций, Лао-Цзы, Будда, Мохаммед, Христос. Они думали, что делают христианам приятное, не понимая, что наносят невольное оскорбление по своей религиозной неграмотности. Все в приведенном списке, кроме Христа, именно что люди, обладающие, правда, феноменальными качествами, а Он явление в принципе иного порядка, и в один ряд эти имена запихивать неправильно.
 
 
* * *
Случилось оказаться в Молдавии. Редактор журнала «Наше поколение» проводил совещание молодых писателей. Являлись на сборища и писатели зрелые. Среди регулярно присутствовавших была приметная парочка. Полная пожилая дама и трогательно, по-товарищески сопутствующий ей мужчина лет пятидесяти. Он поддерживал ее под локоток, усаживался рядом, они обменивались мнениями на ушко. Было понятно, что они давние хорошие товарищи. Наконец на каком-то приеме дама подошла, представилась студенткой Литинститута, училась у того же достойного мастера, что и я, — у Ал. Михайлова, только лет на двадцать раньше. Выразила намерение подарить мне книгу. Очень толстый роман, в котором она «охватила все: и историю, и философию, и политику нашего времени, особенно историю от древних времен до наших дней». Глобальный роман. Пока она, дыша приличествующими ее возрасту духами, излагала мне тихо все это — мне пришлось даже склонить к ней свое ухо, — ее трогательный спутник в другое ухо мне быстро шептал: «Графомания, чистейшая, полнейшая графомания».
 
 
* * *
Я несколько раз отдыхал в Пицунде. Дом творчества там расположен на каком-то расстоянии от рынка и винных магазинов в двух, может быть, километрах. Однажды мы с Виктором Мирославовичем Гуминским затарились «Лыхны» и альмагелем и уже отправились в обратный путь, предвкушая тяжкую дорогу по жаре. И тут показался гужевой экипаж. Черный поезженный рыдван, одна лошадь и один старик на козлах. Старый, по виду мудрый абхазец. Поездка до дома творчества стоила недешево, но было уж больно жарко, и мы решились в виде исключения. Я спросил возницу-аксакала, мудро рассуждавшего, что встретить «хорошего человека — это подарок судьбы», глянув на абсолютно ясное небо, долго ли нас будет изводить эта сухая жара. Он тоже поглядел на небо, но особым взглядом горского мудреца и сказал: «Еще как минимум месяц». Мы высадились, он уцокал в сторону Адлера. От проезжей части до собственно ворот дома творчества было метров тридцать. Так вот, мы не проделали и половины этого пути, как неизвестно откуда выскочило на небо черно-желтое облако и врезал сильнейший ливень. В свой корпус мы вбежали совершенно мокрыми.
 
 
* * *
В деревне Еромолино под Моск­вой, откуда родом моя жена, мы потихоньку строили небольшой дом. Среди деревенских найти плотников и каменщиков было бесполезно: на такие работы наши уже давно не идут. Работать охранником можно, экспедитором — да, камень класть — не с руки. Наняли таджиков. Пять человек. Только один говорил по-русски. Работу свою они делали осторожно, медленно, раздражающе медленно, слишком, я бы сказал, на ощупь, но в конце концов сделали хорошо. Потом выяснилось, что каменщиками они работали всего первый раз в жизни, то есть были наглее, чем Остап Бендер на знаменитом шахматном сеансе. Но с совершенно другим результатом. Более того, выяснилось, бригадирствовал над ними журналист. Пусть таджикский, но журналист. Один из них, уже когда работа была принята и оплачена, попытался высказать в том смысле, что он не просто таджик, а «перс». Намекнул на национальную гордость. «Как причудливо тасуется колода», — подумал я. Кровь — самая таинственная вещь на свете. Нет ли среди моих персидских каменщиков потомков тех, кто строил мост для Ксеркса?
 
 
* * *
Много раз приходилось слышать: он украл этот сюжет. Однажды у меня был такой случай в ЦДЛ. Рассказываю я какую-то историю. Забавную, даже смешную. Коля Дорошенко вдруг заявляет: «покупаю!» Что значит «покупаю»? Оказывается, за четыре немедленно выставленных стакана вина он желал приобрести озвученный мною сюжет. Это было время лигачевского закона, проблемы с алкоголем были большие. Выпить хотелось, да и сюжета мне было не жалко. Я согласился. Вино выпили. Забыли. Через месяц Дорошенко мне протягивает несколько листков бумаги. Рассказ. Читаю. «Ну и что?» — «Не узнаешь?» — «Что я должен узнать?» — «Твой же сюжет, тот, за четыре стакана». Просмотрел еще раз. Ничего общего с тем, что я ему рассказывал. Даже на удивление.
 
 
* * *
У меня была собака. Такс. Завела жена, но я сильно к нему привязался. Пес был наглый, считал себя подданным супруги, меня рассматривал всего лишь как крупный обслуживающий персонал. Я часто становился жертвой его хитроумия. Как-то надо было его вывести вечером. Сильный ливень. Гриня встал под ближайшей к подъезду липой и задрал лапу. Стоим-стоим, минуту, две, лапа все приподнята, так что оснований двигаться из-под липы нет. Ливень льет. Четыре минуты стоим, и наконец я обращаю внимание, что лапа поднята просто так. Просто парню нет никакой охоты тащиться под дождь.
 
 
* * *
Случаев такого обаятельного эгоизма Гриня продемонстрировал немало. Но однажды озадачил совсем другим поворотом характера. Дело в том, что, притащив его в дом, мы много положили усилий, чтобы не пустить его ночевать в кровать. Ему было выделено место на особом матрасике на кухне. Он этот матрасик презирал и рвался к нам с женой под одеяло, справедливо считая, что там самое элитное место в квартире. Борьба закончилась паллиативным решением: стал Гриня спать в кресле рядом с кроватью. И вот однажды он с устатку захрапел в кресле мамы-покойницы, она хотела перенести его на законное место. Он ее тяпнул спросонья. Тут же сообразил, насколько неправ. И, понурив голову, пошел на кухню, на свой ненавистный матрасик. Пусть мне кто-нибудь скажет, что у собак нет совести.
 
 
* * *
Но чаще всего я вспоминаю о Грине в связи с китайской философией. Вот, например, то место, где рассказывается, как воин, переправлявшийся через реку, нечаянно столкнул меч с лодки в воду: он стал искать меч не там, где уронил, а там, где лодка причалила к берегу. А другой китаец искал кошелек не в том месте, где потерял, а там, где горит свет. Было время в молодые годы, когда меня почему-то очень интеллектуально возбуждали эти истории. Но вот однажды гуляли мы с Гриней, его, как всегда, несло сразу во все стороны, и он рванул на проезжую часть. Благо был на поводке, и я выдернул его буквально из-под колеса проносившейся машины. Сильный удар по наглой морде и слегка помятая лапа. Все быстро зажило, как и положено. Так вот Гриня стал бояться после этого случая не машин, а рычал на то место на асфальте, где произошла неприятность. Я стал думать, что мой пес китайский мудрец.
 
 
* * *
Экскурсия из Эйлата в Иерусалим. Давно заметил, что в составе экскурсионной группы обязательно окажется или одиночный тормоз — повсюду опаздывает, дольше всех сидит в ресторане, попадает в дурацкие ситуации с местной полицией, — или, что хуже, пара. В этот раз такая пара и была. Всегда их приходилось ждать по десять минут после того, как все уже загрузились, всегда им нужно было в туалет там, где туалетов быть не может. Толстая, рыхлая, белобрысая тетеха и краснорожая, с торчащими усами жердь. Видимо, бухгалтер и сантехник какой-нибудь фирмочки из Перми. «Жердь» была все же сноснее бабищи, «жердь» всегда прибегала к автобусу чуть раньше и шипела на невыносимую спутницу, делая вид, что перед народом неудобно.
И вот последняя достопримечательность: Стена Плача. Несколько мужиков нацепили кипы и потащились к хорошо освещенным валунам циклопической кладки. Справа была сделана выгородка для женщин. Экскурсоводша честно пояснила, что это не дискриминация, просто в иудаизме молитва женщины не играет никакой роли, Яхве ее не слышит, поэтому молиться или нет — личное дело каждой дамы. Дебелая «бухгалтерша» повязала платок, как будто шла в церковь, и потащилась. И все повторилось. Все уже сидят в автобусе. Разъяренная экскурсоводша — впереди три с лишним часа обратной дороги до Эйлата — и нервно курящая «жердь» выписывают петли у автобуса.
Наконец появляется. Ступая плавнее и медленнее павы, одухотворенной походкой при ее семи как минимум пудах.
— Что ты там делала?! — орет муж.
— Плакала.
 
 
* * *
Царь Соломон, принимая у себя царицу Савскую, решил над ней подшутить. в зале, куда она должна была ступить из коридора, идя к нему навстречу, он велел настелить пол из горного хрусталя, чтобы создавалось впечатление, что он залит водой. Царица, по его замыслу, должна была непроизвольно подхватить платье и тем самым обнажить ноги. Кое-кто считает, что Соломоном руководил эротический интерес. Царица была красива. Не думаю, что там можно было что-то увидеть за пару мгновений. Соломона больше впечатлила не красота царицы, а ее ум. Он хотел убедиться, что под ее длинным платьем нет копыт, что она не какой-нибудь подосланный к нему демон.
 
 
* * *
Совещание молодых литераторов в муромских лесах. Вачский район, некрасовские места. Среди поэтов одна молодая петербурженка читает стихи, которые принципиально отказывается печатать. Почему? Такой каприз? Попытка продемонстрировать пренебрежение к культуре старших: все у вас прогнило, мы будем жить и писать по-другому? Оказалось не совсем так. Просто девушка чувствует особую ответственность перед поведением своих текстов. Только исполняя их лично, она считает, что все делается правильно. Что они станут творить, будучи напечатанными? Автор–голос–слушатель — достоверна только эта триада. Буквы лживы.
Вторичное одичание? Поэзия желает расстаться с письменностью? Назад к Гомеру? Буквы и звуки пожили общей жизнью, и хватит?
 
 
* * *
Коктебель, раннее утро. Выхожу из своего 16-го корпуса по короткой дорожке к берегу спокойного, ласкового моря. Местные торговцы уже наладили или налаживают свой регулярный бизнес. У лотка со шлепанцами, плавками, масками сидит на раскладном стульчике большая, до черноты загорелая женщина и рыдает. Накануне она жаловалась подруге, я слышал: сына посадили, у мужа инсульт, деньги сгорели в местной финансовой пирамиде. Ее успокаивает местный, уже все на свете повидавший паренек. Он и объясняет причину горя:
— Принцесса Диана погибла. 
Услышав эти слова, несчастная извергает новую волну рыданий.
«Только с горем я чувствую солидарность»?
 
 
* * *
На той же набережной вечером. Фланирую. Вдоль асфальтовой тропы сидячая торговля. Местные женщины, почему-то все с огромными в бицепсной части руками торгуют всякой мелочевкой. В основном тортами. Кстати, очень вкусными. Такого «Наполеона», как на коктебельской набережной, я не ел нигде и никогда. Случайно становлюсь свидетелем разговора одной такой кондитерши с по­другой, торгующей рачками — мелкими креветками, отпускаемыми стаканами. Очень быстро становится понятно, что женщины не всегда занимались столь низменным бизнесом, как сегодня. Когда-то, при советской власти, работали в солидном НИИ то ли в Феодосии, то ли в Керчи. Наверно, в «Гипрорыбе».
— Ну, сидели мы там вязали, читали. кому мы мешали? — говорит одна. — А теперь вот выбросили на улицу.
Вот, подумал я, где скрывается наш исчезнувший читатель. Если отогнать этих тетенек от общественно полезной деятельности с этой набережной и запереть по разным конторам, создающим иллюзию большой науки, то и тиражи гуляющих по набережной литераторов поползут вверх.
Правда, тогда не будет дешевых свежих домашних тортов.
 
 
* * *
Чиновники губернского города NN интересуются у Павла Ивановича Чичикова, куда он собирается вывезти купленных им крестьян. И он отвечает им, что в Херсонскую губернию. Всегда был убежден, что это просто брякнуто, потому что ни эти чиновники, ни тем более читатели не в состоянии проверить, как оно все будет на самом деле. Выяснилось, что все не так. В эти 30–40-е годы бурно строилась Одесса. Рабочих рук не хватало, и местные власти ради выполнения поставленной государственной задачи закрывали глаза на то, откуда эти «руки» берутся. Беглый крепостной легко мог пристроиться на одесских строительных работах и «выправить документ», какой полагается. И бежали, из всех сопредельных с Одессой мест бежали крестьяне. Так что Чичиков знал, что ответит, когда у него спросят «а где же твои крепостные?». «Одессу строят».
 
 
* * *
Оказывается, в юные годы Астрид Линдгрен дружила с Герингом и Карлсон списан с него.
 
 
* * *
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора...
 
Откровенно говоря, мне кажется, что именно здесь пролегает граница создаваемого образа. Все остальное именно «лопухи и лебеда», это просто налог, который Ахматова платит на право пользоваться данным стихо­творным размером. Ну, «лопухи» я из уважения к поэтическому чину еще бы простил, но «лебеда» уже никуда... Правда, у большинства других поэтов только «лопухи и лебеда», а Ахматову все же оставим в покое. Что-то стали нападать на нее всякие злобные дуры.
 
 
* * *
Абхазия. Экскурсия. Водитель «рафика» эстонец. У них там издавна несколько сел в горах. Остановились. Громадный водитель с большим белым батоном выходит на берег. Чайки его, видимо, знают, уже побежали-полетели навстречу. Он разбрасывает куски, нашептывая что-то на непонятном языке, да еще и тихо. Процесс развивается методично, булка тратится очень постепенно, зрелище приедается. Начинаю смотреть по сторонам. Вдруг замечается какой-то переполох среди кормящихся птиц. Водитель швыряет в чаек уже не куски булки — хотя она истрачена всего наполовину, — а камни. У него интересуются, в чем дело. Объясняет: вот этот второй раз прилетел, нарушитель, второй раз нельзя, чайке полагается один кусок булки. Нарушитель ходит в сторонке, обиженный, хотя и подкормленный. Другие чайки льнут к своему кормильцу. Чайки понимают, что такое порядок.
 
 
* * *
Книги почти уже захватили дом, как машины Москву. Собянин механически увеличил столицу, я еще раньше него сообразил, что делать. Начал вывозить на дачу не самые нужные издания. Расширил свою библиотеку за кольцевую дорогу. Конечно, среди них большинство подарено знакомыми. Сам я уже давно никому ничего не дарю, пока отчетливо не попросят. Книга давно уже стала не подарком, а обузой. Неприятное ощущение: ты даришь человеку то, что для тебя дорого, слезой напитал, выстрадал, по крайней мере, очень старался, чтобы было интересно, а она, книга, мгновенно превращается в руках твоего знакомого в кусок мусора.
«На добрую память», «Для душеполезного чтения», «С наилучшими пожеланиями», «Такому-то от такого-то» — сочинения с такими надписями сразу же попадают в разряд переселенцев.
Есть просто неприятные люди, но почему-то убежденные, что вот именно их сочинения я поставлю даже не на полку, а куда-нибудь рядом с портретом матери. Но есть и хитроумцы. Беру как-то толстый том, поднимаю крышку, а там черным по белому: «Блистательному прозаику Михаилу Попову от...» Разумеется, эта книжка не будет лишена московской прописки.
 
 
* * *
Не устаю удивляться возне, которая возникла сколько-то лет назад вокруг того, как правильно писать и говорить: «на Украину» или «в Украину». По сложившимся к этому моменту нормам русского языка надо писать «на Украину», «на Кубу», «на Кавказ», «на Луну». Любая попытка тут что-то изменить, тем более со стороны, есть вмешательство в суверенитет русского языка. Глупо было бы написать: «Мы полетели в Луну». Самостийники, выбираясь из-под механического влияния России в данном моменте, — мол, им не нравится это «на», потому что тут Россия, оказывается, как бы выше Украины, — заблуждаются насчет того, какое содержание русский язык вкладывает в эту грамматическую форму.
Никакого специфически антиукра­инского. Достаточно вспомнить А.К. Тол-
стого:
 
                                      ...татары:
«Ну, — думают, — не трусь!»
Надели шаровары,
приехали НА Русь.
 
Кроме того, украинцы, сами того не замечая, заявляют этой борьбой с «НА» о том, что их менталитет находится под давлением русского менталитета. Получается, для них до сих  пор страшно важно, как их называют в Москве, по-русски. Самостийники до сих пор не самостоятельны, и настоящая столица для них Кремль и правящий язык — русский.
Немцам глубоко плевать на то, что их Дойчланд по-русски звучит как «Германия».
И вообще, можно ведь прийти к соглашению и говорить: «ВНА Украину».
 
 
* * *
Забавно наблюдать, столько опасливого шума вокруг книжки «Гарри Поттер». Якобы с нею проникает в мир в неограниченных количествах какая-то жуткая бесовщина. Покажите мне хоть одного человека, который бы хоть раз применил на практике дурацкое буквосочетание, что выдается в книге за заклинание. По-моему, в центре книги как раз дружба, взаимовыручка, юношеское любопытство. Меня как-то спросили, на что она похожа. Да на «Тимура и его команду». А эти готическо-алхимические антуражи... но ведь и наши «штабы» в кустах и на чердаках тоже вышли из моды.
Так же и книжки госпожи Майер «Затмение» и т.п.: это не про вампиров, а про трудности подростковой любви и ситуации вражды семейств. Вампиры и оборотни играют там такую же любовь, как Гренджфорды и Шепердсоны в «Гекльберри Финне».
 
 
* * *
Судят Ходорковского. Одни кричат, что идет тотальное нарушение норм применения правосудия, другие молча и тупо нарушают эти нормы. И те и другие делают вид, как будто не понимают, что происходит на самом деле.
Работает старая русская формула: молоко краденое, а сметана уже своя. Суд разбирается в «сметане», и никто не желает вернуться к «молоку». Даже трехлетнему ребенку понятно, что никто из так называемых олигархов никаких своих миллиардов не зарабатывал. Ну, не бурили они никакие скважины, не прокладывали трубы через Ямалы и Украины, большинство даже не были красными директорами к моменту, когда менялась форма собственности. Там, где директора оказались не «такие» или их вообще не оказалось, высаживали из Кремля «олигарха». Назначали, собственно, смотрящего за куском бизнеса. Тут уж бывало совсем смешно. Просто хватали и вперед. Только чтобы свой, только чтобы дал себе труд оказаться в нужном месте в нужное время. Выгружали любые кредиты из бюджета, чтобы назначенный мог заплатить за якобы акции на якобы аукционе. Одно было условие: играть по правилам. Правило было простое: «Челси» покупать можно, во власть лезть нельзя. Все, одно-единственное правило. Все, кто его не нарушал, живут себе и здравствуют. Те, кто нарушал, сидят или в Лондоне, или в камере. Всякий, кто в связи с этими всеми разборками только заикается о правосудии, лукавый человек.
Согласился стать миллиардером по понятиям — потерял навсегда право требовать правосудия.
 
 
* * *
В гуггенхаймовском музее еще в 1990 году ходили мы стайкой по залам современного искусства. Меня больше всего поразила огромная наклонная плоскость, заляпанная  какими-то застывшими каплями, — сам Поллак. Больше всего возбуждала воображение попытка представить техническую сторону дела, как он смог охватить каплями всю поверхность размерами раза в два больше комнаты нашего общежития в Литинституте. А рядом объект на подставке. Кусок фанеры, по форме напоминающий разрезанный вдоль баклажан, но голубоватого, насколько помню, цвета. Экскурсоводша — смесь дружелюбия и превосходства в поведении, — до этого объяснявшая нам, что тут к чему, решила произвести эксперимент и спросила: как нам кажется, гостям из России, что такое этот фанерный разрезанный вдоль баклажан? И тут Павел Шетько, депутат съезда народных депутатов СССР, сказал, что это напоминает ему поцелуй. Поцелуй, расплющенный на стекле. Люди часто целуют стекла, и, если целуют сильно, все сливается во что-то вот такое. «The kiss», — перевел экскурсоводше один из наших, знавших английский. С ее лица слетела приветливо превосходственная улыбочка. Нет-нет, она стала говорить, что перед нами «фиш» — рыба. В принципе я был согласен с Поллаком. Кусок фанеры как бы изображал рыбность любой рыбы, плывущей в воде, отбросив все признаки каких бы то ни было пород. Хорошо, в общем, придумано. Но Павел Шетько принялся настаивать на своем «поцелуе», и его некоторые поддержали — видимо, тоже был опыт целования запотевших стекол. Сам по себе этот конфликт интерпретаций не стал бы событием в истории российско-американских отношений. Меня удивила реакция работницы музея. Она упорно, а потом и яростно настаивала на «рыбе», версия «поцелуя» ее никак не устраивала. Видя такое, наши стали нарочно ее изводить. Прищуривались, приседали перед куском фанеры, оценивающе поджимали губы, а потом решительно заявляли: «Поцелуй!» Девушка была на грани истерики. Она даже сверялась с каким-то справочником, который у нее был с собой. «Фиш», и все. У нее написано «фиш», и от нее она не имеет права отойти ни на миллиметр. Полная свобода творчества и тоталитаризм истолкования «в одном флаконе». Автор-диктатор, забивающий свое мнение о том, что он сделал, в головы зрителей. Своры искусствоведов и экскурсоводов, готовые насмерть защищать право автора значить то, что он определил себе значить. Важно не то, что изображено, а что по этому поводу сказано. А как отбирать тех, кого нужно слушать? Сочувствие дается как благодать, его нельзя стребовать по суду.
Наш однорукий танкист-депутат в конце концов сплюнул и отвернулся от перепуганной до смерти экскурсоводши, в глазах которой рушилась сис­тема ценностей современного искусства. Но проблема-то осталась.
 
 
* * *
Всегда удивлялся, почему поляки так любят говорить о Сталине и с ними так трудно говорить о Сталине. Однажды вдруг сообразил. Поляки убеждены, что им отведена роль арбитра на уже идущем Страшном суде, в той его части, что посвящена России, и в частности «кремлевскому горцу». Поляки смотрят на Сталина так, словно он всю жизнь только тем и занимался, что боролся за звание лучшего друга поляков. И не угодил. Они не могут себе представить, что Польша была ему до фонаря, двадцать семь Польш он бы бросил в топку своего замысла, было бы нужно. Для него и Россия была, в конечном счете, расходным материалом, если иметь в виду его конечные цели. На время войны цели Сталина и России совпали, не более того.
 
 
* * *
«Если вам дали линованную бумагу, пишите поперек» — это фраза из писателя Хуана Рамона Хименеса. Хорошая фраза. Но больше ни одной фразы этого писателя я не знаю. Но и это не мало. Останется ли от нас больше?
 
 
* * *
Точный перевод невозможен. Особенно перевод стихов. Все это знают. Я знаю всего лишь один случай, когда успех состоялся. Одновременно со мною учился в Литинституте Мифа Абдурахман, студент из Йемена. Он задался целью перевести поэму Есенина «Черный человек». Он часто нам исполнял отрывки по-арабски. И кто-то однажды поинтересовался, а как он, Мифа, решил вот это место, где «черный человек на кровать ко мне садится, черный человек мне спать не дает всю ночь». Мифа не без труда, но дал обратный перевод на русский с арабского: «белый человек на кровать ко мне садится...» Но таких удачных случаев в истории мировой литературы все же мало.
 
 
* * *
А в прозе, вернее, романистике точность перевода вообще, на мой взгляд, кардинально-радикальной роли не играет. Хороший роман не испортит никакой переводчик. Я, конечно, не говорю о случаях злонамеренного искажения или клинического идиотизма. Случилось мне как-то читать роман известного французского писателя Армана Лану «Последняя любовь Казановы». Моя жена, человек с неплохим литературным вкусом, роман отвергла, и я потом понял почему. В самом начале книги было несколько очень липких ляпов и неприятных шероховатостей, и она имела право отложить книжку. Я же раньше, чем объелся огрехами, рассмотрел архитектуру сюжета. Книга была построена очень изящно, ловко, раскручивалась симпатично, да и языковых ямин в дальнейшем стало меньше. И я получил большое удовольствие от чтения. Перевод — это что-то вроде прически: форма головы прощупывается сквозь любое нагромождение волос.
 
 
* * *
Году в 1985-м прилетел я в гости в Махачкалу, к Багаудину Казиеву. Вечер, все пространство вокруг аэропорта занято машинами с распахнутыми дверьми, и изо всех несется голос Пугачевой: «Жизнь невозможно повернуть назад...» Невозможно такое забыть.
Едем по улице Махачкалы с братом Багаудина Казимагомедом. В одном месте улицы затруднение, одна из машин припаркована не как все, боком к тротуару, а багажником. «Почему так?» — спрашиваю у Казимагомеда. «У него поддержка есть».
На следующий день пошли купаться на Каспий. Ветер, на уровне двадцати сантиметров над уровнем пляжа несется все время колючая пыль, вода не слишком теплая, но в целом юг, отдых, вино, чебуреки, беседа. Вдруг подъезжают три черные «Волги». «Не смотри туда», — говорит мне мой друг Магомед Ахмедов. Краем глаза все же улавливаю. Полный мужчина раздевается до трусов и, неуверенно ступая, направляется к морю. Охранники тоже успели раздеться и образовали живую цепь вокруг большого начальника, входят в воду спиной вперед. Уважаемый человек несколько раз приседает, погружаясь в воду по грудь, и возвращается медленно на берег. Ему подают полотенце. «Заместитель начальника “Дагвино”», — поясняет мне Магомед сдавленным голосом. У меня больше нет вопросов.
А что там происходит сейчас?
 
 
* * *
У английского посольства памятник Василию Ливанову и Виталию Соломину. Говорят, что англичане признали их лучшей парой из всех Холмсов и Ватсонов. На самом деле ничего удивительного. Так и должно было быть. Мы, русские, со значительно большим вниманием относились к их, западной культуре, чем они к нашей. Мы перевели в сто раз больше английских и французских книг, чем они наших, считая всех Толстых. Их кинематографисты совершают чудовищные ошибки, изображая быт наших царей, дворян, солдат, крестьян, и не испытывают по этому поводу ничего похожего на стыд. Лиознова же сама прослеживала за каждой строчкой вышивки на эсэсовской петличке. Объяснение простое: слуги лучше знают детали жизни господ, чем господа детали жизни слуг. Мы всегда глядели на них как на культуру, уровня которой надо достичь. Даже Хрущев: «Догнать и перегнать Америку». Он сам невольно приравнял Америку к коммунизму.
 
 
* * *
Считается, что богатые должны платить большие налоги, чем те, кто зарабатывает мало. Но вот я узнал, что Стив Джоббс тратит на себя меньше одной сотой процента своих доходов, а мой сосед Петр Агеевич Кушнаренко все сто процентов, да еще набрал кредитов и отдавать не хочет, и, кажется, сумеет не отдать, и больше всех шумит насчет несправедливого налогообложения. Когда заикнулись, что надо бы скинуться на ремонт домофона, показал фигу. Пусть, мол, с его налогов чинят домофоны.
Правда, и не все богатые заработали свои деньги, как Джоббс.
 
 
* * *
Первый признак выздоровления: становится жалко денег на лечение.
 
 
* * *
Золя и Мопассан. Разница между ними небольшая по возрасту, Золя постарше. Но не в этом интересное различие. Когда началась франко-прусская война, Золя эвакуировался из Парижа на юг и раздраженно писал знакомым, что совершенно стало негде печататься. Мопассан взял винтовку и пошел кое-как воевать.
 
 
* * *
Толстой «Казаки»: «Щегольство в одежде состоит в подражании черкесу. Лучшее оружие добывается от горца, лучшие лошади покупаются и крадутся у них же». И в прессе о недавней кавказской войне сплошь и рядом писалось, что чеченские боевики вооружены куда лучше федералов, и связь, и все остальное. И армия Саакашвили была оснащена, не в пример нашей, по последнему слову. Может, так на роду написано русскому солдату — воевать чем попало?
 
 
* * *
Сократ учил, что философствовать — это значит учиться умирать. Но его жена Ксантиппа заметила как-то, что ни разу не видела, чтобы человек, не учившийся искусству умирания, не смог бы умереть. И я тоже не сталкивался с людьми, которых бы не пустили на тот свет за нарушение правил умирания или отчислили с того света за нарушение правил поведения там.
 
 
* * *
Часто большие машины покупаются владельцами, потому что они им действительно нужны — скажем, по работе, — но чаще это проявление атавистического чувства. Когда зверь хочет кого-то испугать, он поднимает шерсть дыбом, стараясь выглядеть больше, чем он есть на самом деле. А может, это я пишу просто потому, что у меня нет вообще никакой машины? Классовая ненависть пешехода к колеснику. Но тогда всего лишь один вопрос: почему все эти страшные внедорожники все время ездят по дорогам?
 
 
* * *
«Несмотря на то что Наташа строго выполняла все предписания докторов, ей удалось выздороветь».
«Дипломаты разговаривали так, что могло показаться, что они обманывают свои правительства в угоду друг другу».
А еще вспомнить встречу Петрушки и Наполеона, как он сразу узнал, кто перед ним, и какое изобразил потрясение, когда ему это сказали.
По-моему, очень смешно. У Толстого довольно много смешных моментов и невольных остроумностей, но он никогда не смешит специально. Не барское это дело — веселить народ. Юмор в его тексте на общих правах с другими составляющими. Гоголь только притворяется, что смешит невольно. Толстому и правда все равно — будут смеяться или нет.
 
 
* * *
Племенная литература.
Все литературы в чем-то, в какой-то части равны друг другу. Борхес написал где-то, что вот, например, венгерская литература, я ее не знаю, но в ней наверняка есть все, что нужно. Литературы живут в себе, поживают, неизвестные во всемирном смысле. Любимые национальные авторы замечательно повествуют о подвигах своих племенных героев, о красоте своих племенных красавиц, о бедах и страданиях своего народа. Жигмонт Мориц и Андор Габор, Иван Франко и Леся Украинка, Садовяну и Ребряну... Свою племенную литературу надо любить. Подло не любить, как нельзя стыдиться своих простоватых родственников. Но когда-то же эта пуповина рвется. И кто из соплеменников отправляется в полет над миром? Или, наоборот, ничего не рвется. Просто непонятно, за счет чего племенная литература вырастает в разряд мировой.
Софокл был племенным (или даже городским) афинским автором. Трагедию «Персы» написал не перс, хотя среди персов были таланты, не могло не быть.
Мировой писатель обязательно проходит в своем развитии стадию племенного. Фолкнер, Маркес, Гамсун. Но подавляющее большинство остается на этой стадии.
«Как каждый ребенок в Польше, я был воспитан в культе Жеромского, поэтому лишь изредка отваживался задумываться, где-то в конце школьного обучения: как это — Жеромский и Прус? Ведь это период, с небольшим смещением, Достоевского и Толстого? Там “Война и мир”, а у нас “Фараон”? Там “Преступление и наказание”, а здесь “Пепел”? При таком сопоставлении это выглядело ужасно». Это пишет автор, явно поднявшийся интеллектуально над уровнем своей племенной литературы, С.Лем.
Ничего нет стыдного в таком признании. Наоборот. Гомбрович в своем блистательном эссе о том же Сенкевиче задается вопросами: почему Сенкевич? что такое Сенкевич? И дает мировое понимание «племенного» литературного явления.
 
 
* * *
Знаменитая наша «деревенская» про­за была, несомненно, явлением племенной литературы.
«Деревенская» проза была последним большим живым явлением нашей отечественной словесности и запечатлела героическим образом наш, русский вариант мирового исторического излома. Конец крестьянской деревни. Изменение отношений человека с землей. Другое дело, что наши писатели- «деревенщики» были не самого большого уровня, и поэтому фактом мировой культуры из этого периода стала, скажем, американская, фолкнеровская «деревенская» проза или латиноамериканский роман. Мы оказались с Распутиным и Беловым как поляки с Жеромским и Тетмайером, в то время как «там» были Фолкнер, Маркес и т.д. Ничего в этом нет стыдного, особенно если прикинуть, сколько наших фолкнеров пало на войне.
Кстати, «племенная» литература в силу своей подлинности защищена от опасности стать провинциальной. Дерево не стесняется того, что растет в лесу.
 
 
* * *
А настоящим провинциалом оказался российский постмодернист в конце 80-х. У нас они, наши постмодернисты, — уже и имен не упомнишь, — на самый краткий миг вдруг оказались правящей литературной партией. Но они тут же лопнули от непомерного самодовольства. Они были передовые, подхватили самый модный тренд, и следа их ныне не отыскивается. А Белов и Шукшин все там же, и их никто не сдвинет с места.
 
 
* * *
Ярчайший пример провинциала — Аксенов; вечная гонка — в задранных штанах за «новым романом». Карандышевская литература, зарубежные этикетки, переклеенные на бутылки с отечественными «чернилами», как у нас называли плохое вино.
 
 
* * *
Все же так и непонятно, почему и как иные племенные литературы становятся мировыми.
Что важно? Размеры народа? Мощь государства, при котором создается литература? Историческая судьба народа? Связаны ли как-то Шекспир и британское правление океанами? Сервантес и Кортес? Правильно замечено: Пушкин — реакция на петровские реформы.
Хороший турецкий писатель Орхан Памук заявил как-то в интервью, что если бы у Турции было какое-то количество ядерных боеголовок, то турецкий писатель значительно раньше получил бы Нобелевскую премию. Впрочем, атомная бомба не понадобилась. Памук выступил против официальной турецкой точки зрения на армянский геноцид. Взорвал бомбу. Стал «мировым» писателем, принял мировую точку зрения по этому вопросу. Хотя, надо думать, и талант имеет здесь значение. Не всякий турок, признающий акт армянского геноцида, получает по Нобелевской премии.
И Маркес, например, интересен не тем, что происходит из страны победившего кокаина. Хотя, может быть, его проза и есть кокаин высшей очистки.
 
 
* * *
Дни белорусской письменности в Сморгони. 2010 год. Давно не бывал в тех местах. «А хто там идзе, а хто там идзе» — все это актуально до сих пор. Белорус он в поле, со своей бульбой, а искусство, власть, элита — до сих пор это нечто или польское, или советское. В данном случае — сплошная Польша. Костелы, отреставрированные за счет казны. Правда, в Сморгони видел и православную церковь, тоже отреставрированную к Дожинкам. Если взять в целом по западным областям, то облагодетельствованных костелов в десятки раз больше, чем церквей. Это еще не говоря про всякие евангелистские, баптистские и т.п.
Вокруг Сморгони царят Огинские. Привезли нашу делегацию в родовое местечко, завели в холодную часовню, что-то рассказывают. И вдруг экскурсовод дернулся и убежал с криком «гости приехали!». Прибыли, как выяснилось, какие-то отдаленные потомки тех самых Огинских, обещают по разговорам дать денег на приведение в порядок музейного комплекса. «“Гости”... — усмехнулся секретарь, между прочим, союза белорусских писателей Трахименок. — А мы кто?»
Работников музея вроде бы можно было бы и понять, маенток надо реставрировать, но уж больно откровенным выглядело пластание перед вернувшимся паном.
Интересно, что там же, на территории имения, бурлила какая-то излишне современная свадьба. Прикатили, как у нас к вечному огню или к памятнику Ленину раньше, молодые со свитой веселенько пьяных парней и девчат. На трех джипах. Двери распахнуты у японских машин, и динамики орут: «Виновата ли я, виновата ли я...» Отнюдь не полонез Огинского. Не знаю, кто они были, белорусы, русские...
В Сморгонском доме культуры минская команда дала концерт старинной музыки. Мягко улыбающийся и интеллигентно речистый человек лет шестидесяти попутно между номерами повествовал о музыкальных корнях белорусской музыки. Карпович и т.п. Звучали аутентичные музыкальные тексты, но природно белорусского — ноль, сплошные зады французского барокко.
В доме-музее Ф.Богушевича худой и очень патриотично настроенный молодой человек повествовал об ужасах царизма. Музей, надо понимать, государственный, экскурсовод — стало быть, чиновник — налегал на историю о восстании 1863–1864 годов. Твердил о страшной роли Муравьева и сотнях тысяч крестьян с косами, перебитых залповым огнем царской жандармерии. Что есть абсолютная наветная выдумка. Крестьяне просто разошлись по домам, когда поняли: Муравьев воюет только с панами.
И особенно Кастусь Калиновский. Я сам, когда учился в белорусско-советской школе, привык слышать, что он герой, борец и вообще. А если вдуматься — чего так белорусские национальные лекторы рвут глотку за этого польского шляхтича, что отличился в основном тем, что убивал русских солдат и православных попов?
Очень еще удивила экскурсоводша в национальной художественной галерее в Минске. Насколько понимаю, девушка эта — также государственный чиновник, но она нам, русским гостям, целый час напевала про Радзивиллов. Вот Радзивиллы и Радзивиллы. Переходим от одного старинного портрета к другому. Кто-то осторожно спрашивает из наших: «А где тут Савицкий?» — ведь всемирно известный художник. Девушка выразила большое и неприязненное удивление.
 
 
* * *
В фильме «Миллионер из трущоб» есть эпизод, где бомбейские школьники учатся. Урок литературы. Речь идет о «Трех мушкетерах». Парнишки, оказывается, реально читали книжку. Знают, кто такой Портос, кто такой Арамис. Вот это настоящая литературная слава. Для Индии европейская литература это зазеркалье, другая планета, рядом с их кинозвездами и Шварценеггер проходит тенью. Кроме того, Индия была английской колонией, а не французской. Но обаяние романа Дюма, видимо, таково, что преодолевает все преграды.
 
 
* * *
«Нас пригласила Беназир Бхутто. Жизнь в Пакистане светлела как будто». 1995 год. Премьер-министр Пакистана решила устроить евро-азиатский писательский форум. Как уж я там оказался, разговор отдельный и неинтересный. А сама госпожа руководительница произвела сильное впечатление. Рослая, статная, красивая женщина. Произнесла не слишком длинную речь на открытии в национальной библиотеке, где каждое второе слово было «Пакиста-ан». При этом она не реже трех раз в минуту поправляла платок, порывавшийся соскользнуть с высокой, как бы лакированной прически. Я сказал одному из посольских, что нас сопровождал: «А не проще было бы приколоть платок булавкой — и вот тебе постоянно покрытая по мусульманским требованиям голова?» Сотрудник усмехнулся и пояснил, что этого было бы недостаточно, а так она трижды в минуту демонстрирует, что помнит о том, что является премьером именно мусульманской страны. Ходят слухи, что муж ее сильно бьет за закрытыми дверями семейных покоев. И еще сказал: вот она все время про демократию, цивилизацию, культуру, а у семьи Бхутто не меньше десяти тысяч крепостных в разных провинциях.
 
 
* * *
Очень красивые люди попадаются в Пакистане. Правда, я так и не научился отличать, чем пенджабцы отличаются от синдцев, а те от белуджей. Но все равно рослые красавцы с мощными усами, величественно вышагивающие. Я предположил в разговоре с посольским товарищем: они такие, наверно, потому, что не пьют, как у нас. ответил: да, не пьют, но жуют. Какую-то смесь: листья, известь и еще что-то. С юных лет. Засовывают гадость за щеку еще раньше, чем у нас тянутся к пивной бутылке. И действие смеси характерно тем, что останавливает развитие интеллекта, и все эти рослые красавцы по развитию пятнадцатилетние дети. Максимум, в чем разбираются, — это сантехника и двигатель внутреннего сгорания. И автомат Калашникова.
 
 
* * *
Почему у классиков такие большие собрания сочинений? Лермонтов: 26 полных лет, а на полке стоит от него четырехтомник. А ведь он реально служил, воевал. Чехов — сорок с небольшим — и целая полка в шкафу. Про Толстого можно вообще помолчать. Тогда откуда взялось современное презрение к писателю, работающему много? «Плодовит» — ругательство! Может быть, причина раздражения — мельтешащие сейчас вокруг много зарабатывающие современные донцовы? Но все равно ведь, если разобраться, Толстой написал больше Донцовой.
 
 
* * *
Очень почему-то иногда раздражает Розанов. Это знаменитое про «русского человека, который посмотрит на тебя хитрым глазком, и ты ему в ответ тоже хитрым глазком». Как будто мы с этим русским два придурка, два мелких преступника в толпе нормальных людей. Два пораженных в правах беспаспортных идиота, прокравшихся в город настоящих людей, и нас могут схватить власти, если мы выпрямимся в полный рост. Никогда не отвечаю этим подмигивающим глазкам.
Выправка — вот чего нет у Розанова. Нет ощущения собственного полноправия. Как будто русские — народ, где-то в сторонке тайком нагадивший, и мы с этим встретившимся мне подмигивающим русским знаем, что у нас общая нечистая тайна. У Розанова везде какая-то как будто грязнотца. И языковая, с нечистотой этих липких флексий, ощущение, что писано вдруг расхрабрившимся Акакием Акакиевичем, все время видится суетливое потирание испачканных чернилами ладошек друг о друга.
Споры в порах русской жизни.
 
 
* * *
У Гашека есть чешский лейтенант, относящийся к чешскому народу как к организации, которую, может быть, запретят.
 
 
* * *
Ломоносов велик не столько своими минералами и грамматиками, сколько тем, что был первый русский литератор, которого нельзя было высечь. Он бы физически этого не позволил. Тредьяковскому можно было сунуть в рожу рукавицей. Ломоносов первый, кто доказал: чтение высоких и умных книг делает человека прямоходящим, не гнущимся в поясе, и это главное. Простое количество проглоченных книжек — это еще ничто.
 
 
* * *
Шопенгауэр где-то сказал, что писатель тем слабее как художник, чем больше он обязан материалу. Реалистический роман госпожи Роулинг — вполне, между прочим, умело написанный, но тиражи никак не сравнимы с тиражами «Гарри Поттера». Можно даже подсчитать, насколько данная писательница зависима от материала.
 
 
* * *
Я мог бы стать критиком, если бы обладал способностью дочитывать до конца то, что мне не нравится. Хвалить можно и не читая.
 
 
* * *
Вся надежда на то, что жизнь если и не великолепна, то пусть она хотя бы сложнее моего ума, потому что иногда, кажется, та часть ее, в которой я разобрался, — ужасна.
 
 
* * *
Говорят, что у немцев нет чувства юмора. А почему? Оно им не нужно. В их жизни все более-менее соответствует названию. Машина это машина, а не «жигули», врач это врач, деньги — не деревянные. Лекарство не яд. Над чем смеяться? Мы смеемся больше над несоответствиями.
Почему тогда все время шутят англичане? Тоже ведь живут ничего себе. Империя у них была вполне настоящая. Только англичане знают, почему они смеются, и юмор у них поэтому английский. Хотя такое всегда впечатление, что они смеются как люди, которым в общем-то не до смеха.
 
 
* * *
«Неоспоримый талант Солженицына», — пишет Довлатов. Ладно, пусть так. Но скрыт в этой фразе какой-то ритуальный книксен. Да, пусть будет так, талант Солженицына неоспорим, но заявление Довлатова не неоспоримо. И вообще, «Сто лет одиночества» талантливее, чем «Двести лет вместе».
 
 
* * *
Удачная формула может обернуться против автора. Вот Довлатов заметил где-то походя, что старается, чтобы в каждой его фразе соблюдалось одно дополнительное ко всем прочим правило: все слова с разных букв. Тут недавно я беседовал с молодыми литераторами. Что они знают о Довлатове? Оказалось — только это.
 
 
* * *
Краткость обычно сестра таланта, но иногда и неполиткорректность. В сочные советские времена чиновный критик Суровцев поехал то ли в Ташкент, то ли в Ашхабад — в общем, «на Восток», чтобы принять участие в юбилейных торжествах местного классика. Выступил с речью, хвалебных слов не пожалел: «великий талант», «внес огромный вклад» и т.д. Когда вернулся в Москву, обнаружил несколько «телег», пришедших в адрес руководства Союза писателей. Смысл претензий был в том, что «говорил коротко», всего семь минут каких-то. На Востоке, даже советском, главное в речи даже не слова, а количество слов.
Мы у себя в Москве тоже не совсем свободны от азиатских представлений. Однажды журнал «Новый мир» опубликовал статью о романе одного знакомого моего писателя. Статья была, можно сказать, разгромная. Встречаю писателя — он сияет. Долго не мог понять смысл его радости. Постепенно дошло: статья ведь в «Новом мире», три полосы, и вся посвящена его роману.
 
 
* * *
Большую часть жизни мне пришлось жить в маленьких поселках — городского типа, как тогда говорилось. Но большая часть населения была только что из деревни. Почти всякий мужик был компетентен почти во всякой работе. Чуть плотник, чуть каменщик, немного электрик, сантехник, может выгнать самогон и т.д. В общем, как говорится, забрось с одним топором в любую Сибирь, он тотчас пойдет себе рубить избу. Любой справный двор, ячейка какой-никакой, но цивилизации. Звали специалиста только тогда, если нужно было справиться с техникой уже электронной. С телевизором, например.
Побывал в западном городке, английском, и обнаружилась такая деталь. Там «мужика» в нашем смысле слова давно нет. Электрику и в голову не придет самому копаться в трубах, если у него забарахлил туалет. Отсюда тирания всяких узких специалистов. Сколько наслушался рассказов про этих самых английских сантехников и электриков! Их услуги дороже адвокатских, при этом гонор, резонерство... Я, конечно, сделал умный вывод, что и нас ждет этот путь, узкой специализации, мы просто отстаем, как всегда, от запада по времени на поколение-два. То, что машины уступают дорогу пешеходам, я увидел впервые в Венгрии в 1992 году, через двадцать лет появилось то же и у нас, пока еще, правда, наряду с диким автомобильным терроризмом против пешеходящих.
Но, как показал опыт строительства дома, у нас грядет не специализация, не превращение мастеров на все руки в умельцев в узкой области, а просто отмирание целиком «всех рук» у нашего «мужика». Он перестает делать что-либо, даже не успев утратить своих умений.
 
 
* * *
«Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Странно, но чаще всего читатели, которые дали себе труд задуматься над смыслом цитаты, интерпретируют ее следующим образом: дьявол, в общем, неплохой парень, просто ролевое, мундирное поведение вынуждает его иногда поступать нехорошо. И он даже при этом страдает.
Хотя, кажется, на поверхности тут другое истолкование. Дьявол хочет совершать гадости, что соответствует его сути, но что-то ему мешает. А что может помешать ему? Сила, превосходящая его силу. Стоящая над ним. То есть самоочевидно, что сила, стоящая над дьяволом, заинтересована в том. Чтобы совершалось благо. И чтобы даже дьявол творил в конечном счете именно его.
 
 
* * *
«Патриотизм — последнее прибежище негодяя». Кому только не приписывали эту фразу. И Толстому, и Голсуорси, и Сэмюэлю Джонсону. Этот смысл явно, хоть и не дословно читается и в том месте из Тита Ливия, где он рассказывает, что римляне после поражения при Каннах под крики «Ганнибал у ворот!» выпустили преступников из тюрем, чтобы сформировать пару новых легионов. И преступники эти бились очень неплохо. Но тогда получается, что у этой фразы появляется несколько иное содержание: патриотизм настолько хорошая вещь, что улучшает, пусть на время, пусть частично, даже негодяя.
 
 
* * *
Мне рассказывал один старый сталинский сиделец о том, как у них в лагере, где-то под Магаданом, встретили известие о смерти «усатого». Сиделец был антисталинист, попал в лагерь как ученик белорусского историка академика Пичеты, по, естественно, 58-й статье. Так вот, он, будучи наблюдательным человеком, запомнил не только радость в связи с объявлением о наступившем дыхании имени Чейна–Стокса у вождя, но и странную реакцию многих из сидельцев — простых крестьян из центральной России, как правило. Они не радовались. не радовались и после того, как им объяснили, что такое дыхание Чейна–Стокса. Мой рассказчик стал допытываться: да в чем дело? Не может же «это», смерть Сталина, быть «все равно». А потом понял: может. Для большого количества заключенных жизнь,  перемещения из деревни в лагерь и из лагеря в деревню, не сильно менялась по своему содержанию и уровню. Радовались украинские, кавказские, литовские националисты, радовались интеллигенты, радовались и многие другие. Русскому мужику было в основном «наплевать». Окончательное земляное ощущение жизни.
 
 
* * *
Литератор Дробышев, тайный поэт и явный хам, так и не захотевший вступить в союз писателей из какой-то лишь частично понятной гордости, был, помимо всего, еще и сильным биб­лиофилом. В его принципиально неприбранной квартире на Сретенке были немалые и мало исследованные сокровища. Он незадолго перед смертью рассказывал о замысле книги, в которой намеревался собрать наиболее характерные примеры переписки немецких солдат с родственниками во время последней войны. Особенно жарко он говорил о письмах из-под Ржева. Там, как известно, было перебито громадное количество наших солдат. Иногда кавалерийскими бригадами гнали на пулеметы по снегу, и после этого пар стоял над полями от расстрелянного мяса. Наше современное телевидение приводит это как пример заведомо бесчеловечного отношения Сталина к людям своей армии. Во многом это и правда, но сейчас о другом. Дробышев приводил многочисленные цитаты из немецких писем этого времени домой. Конечно, он определенным образом их подбирал и момент тенденциозности тут имеется. Но вот его главный вывод. Немцы «сломались» именно там и тогда, когда из пулеметов расстреливали эти человеческие толпы, выгоняемые на них. Общий настрой немцев такой: «все, нам здесь конец. Все бесполезно, ни порядок, ни техника, ни дисциплина тут не помогут». «Нас тьмы, и тьмы, и тьмы». Бацилла глубинного отчаяния была подхвачена вермахтом именно тогда. Понимание невозможности благополучного конца. Это не толстовское «наложена рука сильнейшего духом противника». Некоторые немцы почуяли, что воюют уже и не с людьми, а с природой. Азиатской, бесчеловечной.
 
 
* * *
Домик Мастера и «банька» Свид­ригайлова — вот такое имение.
 
 
* * *
Иногда отрезвляет вскользь брошенное слово. Джулиан Барнс про «Лолиту»: «Русская сказка про американский разврат». И Барнс тут скорее не про литературный уровень Набокова замечает. Осторожно, мимоходом, но защищает что-то «свое». Исконное, англосаксонское, от чужого, неизбежно поверхностного, в данном случае русского. Даже нашего аглицкого разврата не дадим на поругание чужаку.
 
 
* * *
Сам слышал, как хороший, умный человек сказал по телевизору, что ему посредник в общении с Богом не нужен. Что можно подумать в данном случае? Человек разочарован своим опытом общения со священниками. В общем, тут есть о чем поговорить. В церкви и вокруг нее много такого, что может отбить охоту вникать в то, что такое литургия. Одни «приходские ведьмы» чего стоят.
Но в данном случае дело в другом. Человек считает, что его внутренняя жизнь так сложна и изощренна... только «высшая инстанция» способна оценить все по достоинству. «Да, я преступник, но пусть меня расстреливает генерал».
Или совсем все наоборот. Грешки, скорее всего, обыкновенные: мелкое воровство (книжку зачитал у приятеля), рукоблудие — и как-то совсем неловко публично в этом признаваться чужому человеку, будучи фигурой известной.
 
Продолжение следует.




Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0