Синие ботинки и белая соломенная шляпа
— Форма! Именно форма! Как я сразу-то не понял! — Олег Николаевич Майоров так разволновался, что остановился и хотел резко ударить ребром ладони по водосточной трубе. — Форма сама дает содержание!
В ту же секунду он увидел на трубе отвратительную вмятину. Бить по битому сразу расхотелось. Олег Николаевич выдохнул и посмотрел по сторонам, не видел ли кто его мальчишеский замах, но Леонтьевский переулок как вымер — ни машин, ни людей.
«Так пустынны бывают переулки только во второй половине жизни, — подумал Олег Николаевич. — Какой бред я несу».
Держа ладонь как перчатку, он потер ее большим пальцем левой руки и зашагал к перекрестку. В такие моменты город становился похожим на топографическую карту, на обезличенный план местности. Это странное чувство пустоты и схематичности мира длилось уже минут пять, становилось страшновато и не по сезону холодно.
Но затем в вытянутом вверх прямоугольнике окна, справа, вздрогнула занавеска и выглянула серая лапка котенка. В палисаднике ветер чуть кувыркнул вдоль оси листья ясеня. Из-за угла, вертясь и подпрыгивая, выскочила белобрысая девочка. За ней показалась ее мама, которая бережно, как пони под уздцы, вела маленький велосипед. Жизнь обозначила свое присутствие.
День складывался удачно. Олег Николаевич писал рассказ. Ему показалось, что нужно только найти особую форму, и тогда текст сам потащит за собой автора. А рассказ был важен. Не простой — об отце. Историке и писателе Николае Ивановиче Майорове. В журнале «Октябрь» отмечали какой-то юбилей, вспомнили об отце и позвонили ему. Благо в журнале числился его институтский приятель Андрей Александрович.
— Давай сооруди что-нибудь. Типа нон-фикшн, с художественным уклоном. Шестидесятники, интеллигенция, борьба с совестью... Сейчас это пойдет, — убеждал по телефону Андрей Александрович.
— Какая борьба с совестью?! — удивился Олег Николаевич.
— Ну какая... Отец же твой страдал? При советской власти? Кстати, он пил?
— Нет. Редко, в компании. А что?
— Жаль, — огорчился искренне Андрей Александрович. — Ты уж прости, но, если бы писатель, историк, такой, как твой отец, пил, было бы гораздо лучше.
— Кому лучше?!
— Да ладно тебе, Олег, ты же понял меня. Давай, короче, пиши эссе, или рассказ, или что-то этакое. Ты можешь.
Собственно, после этого разговора Олег Николаевич и решил прогуляться к дому отца в Столешниковом переулке, чтобы понять, как ему соорудить эту нон-фикшн. Правда, в период тотального уничтожения центра от того дома оставили лишь благородный фасад, а прочее снесли и запихнули внутрь бизнес-центр.
— Центрее некуда, — приговаривал гордо маленький Олег Николаевич, когда хвастался приятелям во дворе.
С женой Ольгой Николай Иванович расстался вскоре после его рождения. Николай Иванович хотел назвать сына Игорем, но жена настояла на Олеге. А потом уехала с сыном в кирпичную пятиэтажку на окраине. Несмотря на развод, Олег довольно часто гостил у отца.
Его комната в довольно большой коммунальной квартире на третьем этаже бывшего доходного дома купца Карзинкина находилась над знаменитым на всю Москву букинистическим магазином. Отца в нем весьма почитали. Полуглухому библейскому деду-приемщику уходили старинные издания изрядного на гениев девятнадцатого века, иногда даже с дарственными надписями авторов. Это было, можно сказать, их наследство от многочисленных когда-то родственников и от деда Олега Николаевича.
В том же доме располагался не менее известный магазин «Табак». Впервые Олег вошел туда, держась за штанину огромных, просторных отцовских брюк, модных тогда. Бесформенные, широкие, белесо-серые. Отец в них ходил всегда и к смене тенденции на дудочки или на более ровный классический фасон относился спокойно и привычки не менял.
Магазин «Табак» был одним из первых чудес в жизни Олега Николаевича. Колыхающиеся отцовские штанины сыграли роль занавеса в театре в тот момент, когда ему вдруг открылся новый мир.
Сказочные башенки, зубчатые фанерные стены лавки переливались черно-желтыми отблесками лака. Здесь всегда царила какая-то особая тишина, добавляющая элемент таинственности банальной покупке папирос и сигарет. Олег Николаевич вдруг подумал, что совершенно не помнит, чтобы в магазинчике когда-либо стояли очереди или присутствовала суета. Было тихо и — еще есть слово — чинно. Тут отца уважительно любили. Он каждый день покупал дорогие папиросы «Три богатыря». Терпкий запах табака, шуршание фольги в пачках, да и сама папиросная бумага до сих пор кружили ему голову, хотя он давно не курил.
Ах, какое слово чудесное... папиросная бумага! Все в нем: и древнеегипетский папирус, тростник на берегах Нила и средневековые манускрипты... И маленький он, затаивший дыхание, наблюдающий, как отец желтым ногтем большого пальца взрывает боковину коробки и открывается белый, прозрачный до жилок листок, под ним мнется и чуть надламывается под папиными пальцами фольга и открывается стройный ряд папирос.
Отец преспокойно курил в своей конуре и наслаждался жизнью среди темно-коричневых, тяжелых томов с автографами и разных безделушек из фарфора, бронзы и кости, которые он также методично сбывал в «Букинисте». Оставалось еще десятка полтора картин передвижников — на совсем уж черный день. И его совсем не смущало наличие других одиннадцати комнат в коммуналке. Он жил параллельной жизнью с их обитателями, и его контакты с соседями заканчивались взаимными утренними поклонами в очереди в единственную уборную.
На работу отец ходил только в далекой юности. После публикации, лет в двадцать пять, нескольких рассказов в «Юности» и «Октябре» Николая Ивановича приняли по рекомендации Трифонова в Союз писателей. Получив заветную членскую книжечку, которая позволяла легально не работать, Николай Иванович ушел в затвор в четырнадцатиметровую комнатку и занялся любимым делом — переводом «Слова о полку Игореве».
Единственно реальным вкладом отца в его изучение были небольшая статья в журнале «Филологические науки» и ссылка на нее в энциклопедии.
«Прысну море полунощи — море автор “Слова” мог взять из Ипатьевской летописи под 1185 годом: “прочии в морѢ истопоша”, хотя там речь шла об озере (“Всеволодъ же толма бившеся... при езерѢ”)[1]. Н.И. Майоров читает: “прысну море — полунощи (то есть на север) идут сморци”, ибо ночью смерчей не бывает[2]. Его толкование заслуживает внимания. Оно опирается на употребление термина “полунощь” в летописи под 1096 годом».
Отец этой ссылкой очень гордился. Она служила ему оправданием, как бы отчетом перед Богом за прожитые годы. Сам Олег Николаевич продвинулся немного дальше отца и тоже гордился этим. У него было много публикаций, и в России, и за рубежом. Хотя, по сути, они повторяли наработки отца, за исключением пары реальных находок самого Олега Николаевича.
Эта деятельность в их семье определенно приобрела мистический, почти религиозный характер не понятной никому миссии, к которой, впрочем, и дед Олега Николаевича, — а начал эпопею со «Словом» именно дед, — и отец, да и он сам относились серьезно и с душой. Но все равно какая-то обреченность присутствовала. Даже не обреченность, а некая потребность. Естественность происходящего.
«Вот правильное слово! — подумал Олег Николаевич. — Именно “естественность происходящего”. Правильность даже. Правильность прямоходящего осла».
Олег Николаевич споткнулся. В этом месте асфальт треснул, его нутро неприятно вывернулось и оголилось, и он задел носком ботинка шершавую поверхность: на коже очертилась противная серая полоска. Поцарапал.
«Ну, все... — расстроился Олег Николаевич. — Ботинки пропали. Жалко-то как!»
Он купил их буквально полмесяца назад. Синего цвета. На день рождения, давно хотел такие. Наверное, с юности. Теперь вот ботинки есть, но поцарапанные.
Мысли об отце, о деде, о детстве в Столешниках самым гадским образом перемешивались с жалостью об оцарапанном ботинке. Олег Николаевич вдруг понял, что мысли об отце занимают в голове ровно столько же места, сколько и переживания о вредной царапине.
«Вот ведь какая скотина человек, — шагал в горку переулка Олег Николаевич. — И самое скотинистое в этом, что это я».
Москва спешила отдать остатки утренней прохлады прохожим. Еще полчаса, может, чуть больше — и солнце прочно войдет внутрь стен домов, заполнит извилистую плоть чудом уцелевших в центре деревьев, разольется огнедышащей лавой на гранитной мостовой у памятника Юрию Долгорукому.
Дед его, Иван Иванович Майоров, был сыном крепостного крестьянина из Тамбовской губернии. Сумев поступить в Московский университет, Иван Иванович проучился в старом, казаковском университетском здании на Моховой лишь три полных курса. Затем, как говорили тогда, ушел в революцию. В 20-е работал у Луначарского. Репрессий каких-либо избежал. Помер очень вовремя, заслуженным революционером. Он-то и начал эту семейную эпопею со «Словом о полку Игореве». Но дед, что интересно, являлся сторонником поддельности «Слова». Майоров-старший доказывал, что «Слово» написано в XVIII веке архимандритом Иоилем в Спасо-Преображенском монастыре Ярославля. По официальной версии, именно Иоиль, когда прикрыли монастырь при Екатерине, отдал рукопись известному коллекционеру графу Мусину-Пушкину. Иван Иванович писал статьи, приводил филологические обоснования, кипятился на заседаниях литературно-исторических обществ, не подавал руки приятелям, которые считали «Слово» подлинным, занимал, так сказать, активную общественную позицию. Которая, впрочем, довольно быстро сошла на нет, когда сам товарищ Сталин признал «Слово о полку Игореве» великим произведением русской литературы XI века. Засим Иван Иванович Майоров и скончался.
«Форма... Да! — Олег Николаевич спускался по Столешникову от Тверской, или от улицы Горького, как ему привычней. Забавно: в его молодости улицу Горького старались называть Тверской, теперь же он часто слышит именно “улица Горького” от некоторых дам, подчеркивающих свою старомосковскость! — Текст должен быть как... Белка в колесе! Одновременно и как белка бежит в колесе, и описывает, что есть вокруг, и колесо само рассказывает о белке! Господи, что у меня с мозгами?! А ведь просто я хочу написать об отце. Ну и о себе, немного. Кто я — белка или колесо?! Фу ты!»
Переулок здесь сбегал вниз очень круто, и Олег Николаевич перебирал ногами осторожно и немного суетливо. Иногда казалось, что носок его синего ботинка чуть тонет в асфальтовой серо-фиолетовости, раздвигает ее и скользит по переулку, как кораблик по весенней воде.
«Пускали здесь кораблики в моем детстве? Не помню. По идее да. Больно уж место подходящее. Но не помню. Надо же, не помню».
В этом районе Москва его детства была переполнена остатками старинных усадеб, флигельками, домиками или конюшенными сараями, приспособленными под пункты приема стеклопосуды, как в этом дворе справа. Иногда вдруг ни с того ни с сего рядом с обычными доходными домами выпрыгивали древние ворота трехсотлетней давности. Иногда посредине обычной песочницы вдруг обнажались ступени, ведущие в никуда.
Удивительно, но здесь чудесным образом вплоть до перестроечных вакханалий сохранялась древняя планировка средневековой Москвы, которая, несмотря на наглую «молодежь» в виде доходных зданий конца XIX века, совершенно не терялась. Наоборот, доминировала, как бы утверждая, что эти выскочки скоро исчезнут и старинные улицы, прочерченные от Кремля учеными монахами, широко выдохнут, сбросят с себя чепухистику суетливых столетий и заживут прежней размеренной жизнью.
Полуразрушенные флигельки, таинственные подземные ходы, ветхие ограды всегда рисовали ему картины чего-то важного и существенного, что держит в этом мире всех нас и без чего не может существовать не только Москва, но и вся Россия. Мальчиком Олег Николаевич чувствовал это тонко и пронзительно. Ощущение внутренней сопричастности Родине настигало его при виде вдруг засверкавших в дождь изразцов на совершенно безликой будке, или чугунной, похожей на старый гриб тумбы, торчащей у входа во двор, или неожиданно вырисовавшегося после покраски поносно-желтой краской странного герба на убогом домишке. Это давало Олегу необыкновенный полет мысли, те хорошие ворошения детского мозга, которые вместе с обязательными к прочтению книгами, нужными словами отца давали правильный взгляд на мир вокруг.
После смерти отца, — а вскоре ушла и мать — Олег Николаевич продал свою пятиэтажку на Водном стадионе, добавил деньги, вырученные за отцовские хоромы в Столешниках, добавил одного Айвазовского из наследства и купил хорошую двушку у Никитских ворот, в угловом доме, где испокон его века был магазин «Ткани», а сейчас расположился Сбербанк. Комнату в Столешниковом переулке он продал очень вовремя. Тогда еще комнаты в коммуналках в центре охотно покупали за бешеные деньги. Позже выяснилось, что проще брать дома целиком, рубить их под корень и штамповать железобетонные макеты «под старину».
Олег Николаевич резко остановился. Тело по инерции шатнулось вперед.
«Да. Здесь».
Именно здесь находилось второе чудо его детства — полуподвальное окно справа по ходу, днем и ночью освещаемое тусклой лампочкой. Там внутри, слева, сидел огромный орел. Чучело, конечно. Но орел казался мальчику живым! Живым и гордым. Олег Николаевич хорошо помнил, как он вставал на четвереньки — окно было очень низкое — и всматривался в стеклянные глаза птицы. Отбеленные грязным московским снегом коленки на синих шароварах и вечно пыльное стекло с мерцающей лампой и орлиным профилем. Чудо. Орел в Столешниковом! Много позже он случайно узнал, что там располагалось районное отделение общества охотников. Но тогда это была тайна, его тайна, ведь глупые прохожие не знали, что нужно всего-навсего очень сильно нагнуться — и они увидят взаправдашнего орла.
Дома этого, с полуподвальным орлом, конечно же давно не существовало. Стоял банальный бетонный монстр, повторяющий очертания прежнего строения. Олег Николаевич неожиданно увидел скорлупки от арахиса, кучкой валяющиеся аккурат перед окном, которое могло бы быть тем самым, заветным. Он узнал его по особому воздуху, по краешку неба, мелькнувшему за домом наискосок. Мысль, что там до сих пор неведомым промыслом живет орел и кто-то его даже подкармливает орешками, была настолько бредовой, что Олег Николаевич испугался. Он инстинктивно посмотрел вверх, обращая свое недоумение к небесам. Синее, яркое небо рекомендовало не суетиться. Он выдохнул и улыбнулся.
Лет в двенадцать Олег Николаевич с удивлением прочитал, что часть Столешникова переулка, которая выходила на улицу Горького, вот именно тот кусок, где жил его таинственный орел, до революции называлась Космодемьянским переулком. Это открытие ошеломило Олега. Он не мог понять, как же так, ведь война случилась много позже революции. А уж отважная Зоя Космодемьянская в жизни Олега играла важнейшую роль. Она была его ужасом и страхом. Однажды маленький Олег Николаевич увидел в толстой книжке по истории Великой Отечественной репродукцию со сценой казни юной разведчицы. И вот эта картинка сантиметров двадцать на тридцать вызывала у него лютый страх, физическую боль до сине-зеленых пятен в зажмуренных глазах. На ней, помнится, изображалась виселица. И девочка с петлей на шее. Да, точно. Виселица. Так похожая на половинку столба от ворот, которая торчала справа. Много позже он понял, что Космодемьянским переулок назвали по церкви Косьмы и Дамиана, которая осталась уже за спиной.
Было еще много чудес в его детстве: парикмахерская на Пушкинской улице со сказочными кораблями на стенах, утренний и вечерний перезвон часов на Спасской башне Кремля, хорошо слышный из окна отцовской комнаты, заветное место во дворах на Петровке, где каждый год под березой вырастали настоящие подберезовики. Да много всего.
«Надо не забыть перевести деньги на Ирину карточку».
Да как он может забыть?! Уже два года, как Ира стала частью его странной жизни. Он посылал деньги девушке из Минска. Олег Николаевич познакомился с ней, когда ездил к армейскому приятелю. Вчера от нее, одна за другой, пришли две эсэмэски. Олег Николаевич отнесся к ним спокойно. Нет, не так. Конечно, внутри него что-то сжалось. Но при этом он понимал, что все должно происходить именно так, а не иначе.
«Тебе просто надо поменять жизненный вектор и перестать использовать меня для подогревания своих страстей и бесцельных мечтаний».
Послание это не являлось загадкой для Олега Николаевича. Роман с молодой девушкой возможен только в том случае, если барышня тебя любит.
«Есть и другие варианты, но тогда я должен быть другим. Другим!» — повторил Олег Николаевич.
Почему он уже два года посылает ей деньги, при этом не прося ничего взамен, Олег Николаевич и знал, и не знал. То, что он вдруг испытал давно забытое чувство влюбленности, увидев ее в липовом саду минской больницы, в которой проходил курс лечения его приятель, — это так, но этого мало. То, что он вновь почувствовал нежность и свою нужность, как в первые годы собственной женитьбы? Это тоже очевидно. Хотя с женой Олег Николаевич вскоре расстался. Его сын, Алексей, остался с матерью, правда, довольно часто приезжал к нему. Олег Николаевич хотел назвать его, естественно, Игорем, но жена решила иначе, и он смирился. Но вначале были чувства и нужность. Долгая история, почему не вышло.
Второе послание оказалось длинней. Девушка как бы прочитала его мысли, только написала по-своему. А то, что это его мысли, — совершенно очевидно. Не может двадцатишестилетняя барышня говорить о «старости лет» — не ее стилистика. Она была в меру безбашенная, широко дышащая особа.
«Я из комика на старости лет превращаюсь в трагика. Не обижайся, мне просто очень плохо. Мне надо к психотерапевту, ибо либо я дура, не тем даю, кому надо, либо мужики дебилы, не знают, что вообще хотят от жизни. Людей для моего собственного счастья я выбирать не умею. Как говорят психологи — взаимопонимания между людьми не существует вовсе, его надо находить обоюдно, если хочешь быть счастливым».
Но на самом деле причина этой странной и мучительной любви к Ире заключалась в другом. Много раз Олег Николаевич отбрасывал эту версию, но внутренне понимал, что это и есть чистая правда и что именно такой бредовой и несуразной и должна быть настоящая любовь. Он часто вспоминал тот эпизод, миг, мгновение, с которого все и началось. Это произошло отнюдь не в Минске, а здесь, рядом, в пяти минутах ходьбы. Нужно только дойти до конца Столешникова и повернуть направо, к кафе «Красный мак», хотя какой теперь «Мак», — отель «Мариотт». Именно там, на углу Столешникова и Петровки, возле ларька «Мороженое», он поджидал школьного друга Игоря. Дрозда. Дрозд не пришел.
Олег пересек тогда Петровку и прошел по четной стороне, мимо «Художественного салона», свернул в Петровский пассаж. Сколько ему исполнилось в тот год? Тринадцать или четырнадцать. Если пройти насквозь весь пассаж, то предпоследняя дверь справа вела в мир школьных канцтоваров. Ему нужна была какая-то дурь вроде тетрадки. Он обреченно встал в очередь к кассе вместе с озабоченными провинциальными мамашами, галдящими первоклашками и прочими неинтересными людьми. Привычно уставился в потолок. Его толкнули, и он опустил глаза. Перед ним стояла Она. Олег Николаевич сразу это понял. Выше среднего роста девушка с темными волосами, смугловатым лицом и слегка раскосыми глазами. «Японка», — сразу окрестил ее Олег. Самое главное, самое важное, отчего у него остановилось дыхание и тревожно, но тягуче-приятно застучало сердечко, таилось в детали, в крошечном штрихе облика «японки»: такое розовое, почти прозрачное ушко и локон темных волос, пружинкой покачивавшийся рядом с ним. Вот это было чудо. Олег Николаевич боялся вздохнуть и нарушить эту внезапную гармонию.
Люди, прилавки с дурацкими дневниками и пеналами, двери, продавцы вдруг исчезли, точнее, покрылись каким-то ватным туманом, сквозь который не проникали даже звуки. Во вселенной осталась только темно-русая прядь волос. Подходила очередь девушки, она повернулась к кассирше и стала что-то ей говорить. Часть уха чуть покраснела, от движения беспокойный локон качнулся и вновь принял прежнее положение. Этого Олег стерпеть уже не мог. Забыв о тетрадках, бросился вон... Он пришел в себя минут только через двадцать, на лавочке на Страстном бульваре. Вот, собственно, и все.
Что произошло дальше? Да ничего. Олег Николаевич жил своими заботами. Воспоминание о «японке» с прядью волос около детского уха ушло далеко-далеко, в ту пограничную область, где не очень-то и поймешь, случалось ли это с тобой на самом деле. Что это по большому счету и не важно, Олег Николаевич понял много позже. Но, увидев Ирину, он вдруг почувствовал, что та самая пружинка наспех убранных волос незнакомой девушки вдруг распрямилась и догнала его почти через сорок лет. Ирина была похожа на ту «японку»? Да нет, конечно. Хотя девушку в Петровском пассаже он и рассмотреть-то не успел. Ирина, кажется, много выше, и у нее чудесные светлые волосы. Но локон возле розового уха — тот. Именно тот. Он сразу узнал бы его в любой толпе. В любой точке земли. Днем и ночью.
Так в его жизнь вошла Ирина. Точнее, вернулась через сорок лет, такая же юная, молодая, словно и не было череды его суматошных лет. Он чувствовал себя с ней тем самым мальчиком, пришедшим в магазин за тетрадками и впервые в жизни ощутившим в себе притяжение к незнакомому человеку.
Разумеется, Ирина об этом не знала. Да и сам Олег Николаевич считал эту версию слишком романтичной. Скорее всего, все проще и банальней: старому захотелось молодой.
«Да нет же, нет! — уговаривал себя Олег Николаевич. — Все так и есть. Наверное».
Реальная Ира оказалась прагматичной. Почувствовав интерес к себе, использовала его по полной программе. Олег Николаевич не обижался. Более того, он считал это совершенно естественным и нормальным. Он даже завел специальную банковскую карту в Сбербанке прямо под своими окнами и отдал ее Ирине, чтобы она спокойно, без всяких переводов могла снимать деньги в Минске. Шебутная, веселая, себе на уме, Ирка часто и как-то легко и беззлобно обманывала Олега Николаевича, а он это понимал и относился спокойно. В целом она была добрым, хорошим человеком. Он ей верил. А когда веришь человеку, его вранье уже не имеет ни малейшего значения.
Олег Николаевич спустился вниз, до небольшой площади, там, на углу Столешникова и Большой Дмитровки, теперь обосновался магазин «Луи Витон».
Олег Николаевич неожиданно для себя зашел в него, не ведая, что творит, подошел к продавщице и указал на висящую на стенде белую шляпу из итальянской соломки. Надел ее, посмотрел в огромное зеркало и расплатился.
«Синие ботинки и белая шляпа из итальянской соломки. Теперь я ходячий сюжет для водевиля. Зачем она мне?! Голова, ноги, тело даны человеку, чтобы он понял, что у него есть душа. Именно поэтому я и покупаю дурацкую шляпу и не менее клоунские ботинки. Как такое объяснение?! По-моему, класс! — подумал Олег Николаевич. — Единственно напрягает, что жизнь все чаще требует объяснений, косноязычного бреда, которым оправдываешься перед собой. Но, видно, по-другому нельзя».
Наконец Олег Николаевич дошел до дома отца. Вроде бы тот, а по сути, уже совсем другое здание. С другой историей, с другой судьбой. Те фрагменты фасада, которые оставили вроде как для престижа, лишь подчеркивали чужеродность всего остального.
«Нет, все не то и не так. Зря я пошел сюда. Нет здесь уже отца. Он остался там, даже не в ином времени. В другом городе, в другом переулке. Вот почему старое кино такое чистое? Или это жизнь такая была?» Олег Николаевич шагал, кивая в такт головой в белой шляпе.
На прощание у него мелькнула лишь одна мысль: «А ведь небо над Столешниковом все такое же, шириной метров в двадцать и длиной — до Петровки».
Мимо него куда-то торопились люди, создавая тот неповторимый шелест ног, в который Олег Николаевич Майоров безвозвратно влюбился еще в детстве.
Еще над переулком, как когда-то, кружили грязноватые голуби да во дворе дома девять отцветала чудом уцелевшая яблоня-китайка.
У окна в кафе «Донна Клара» на Малой Бронной улице сидели Алексей, сын Олега Николаевича, и Андрей Александрович, старинный друг его юности. Андрей Александрович отложил в сторону рукопись и снял очки. Алексей довольно спокойно посматривал в окно.
— Хорошо Олег написал. Получается, он решил написать и про свою жизнь. Интересно. Сколько его уже нет? Год?
— Почти год. — Алексей наблюдал за девушкой в кафе наискосок. Она сидела прямо на полу, выставив красивые ноги на тротуар. Прохожие, не задумываясь, перешагивали их.
— Интересно, — повторил Андрей Александрович. — А я все думал: почему он не присылает? В голову тогда не приходило, что он мог умереть. А когда наконец узнал... Ты понимаешь, завертелся. Выяснилось, что давно похоронили. Ты не обижайся. Мы дружили с института. Но перезванивались нерегулярно. Так, когда в голову взбредет. — Андрей Александрович отхлебнул кофе и испытующе посмотрел на Алексея. И зачем-то добавил: — Я тебя еще совсем маленьким помню.
— Все нормально. Я понимаю.
— Интересную форму нашел Олег. Небольшая повесть о себе самом, как он пишет статью об отце. Как знал, что помрет, и решил написать о себе напоследок. Чудесная зарисовка. Правда быта. Настоящий нон-фикшн.
— Не совсем это нон-фикшн. Как раз, я думаю, тут много именно фикшн. Хотя...
— В смысле?
— Вы слышали от него об этой девушке из Минска?
— Олег говорил что-то...
— Понимаете, когда я вступал в наследство, выяснилось, что у него нет счета в Сбербанке, никаких карт нет вообще. Ни там, ни в других банках. А деньги он держал в коробке в шкафу. В его мобильнике я обнаружил двух Ирин, но обе с московскими телефонами, редакторши по издательским делам. То есть...
— Ты хочешь сказать...
— Да. Не мог он переводить деньги никому. Не было никакой Ирины, Минска и всего остального.
— Так что... Получается, он все придумал, что ли?!
— Да. Или...
— Что «или»?
— Или мы совсем не знали отца...
Алексей молчал и поглядывал в окно. По Малой Бронной на громыхающем тракторе ехал таджик. Он что-то счастливо пел. В подпрыгивающем сзади прицепе сидел второй и, хохоча, подпевал ему. Андрей Александрович молчал и листал рукопись.
— Попробую опубликовать. Хотя юбилей журнала, для которого мы дернули твоего отца, давно прошел. Но не обещаю. Хотя очень нравится. Очень. Что делать думаешь?
— Сейчас или вообще?
— Вообще, конечно.
— Не знаю пока. У меня есть отцовская квартира, три больших этюда Айвазовского, три Клевера, один Семирадский, один небольшой Репин, много старых книг. Да и рукописи отца по «Слову» надо полистать. Понять, что мои предки находили в нем. Все у меня есть, и для материи, и для граммофона. Не пропаду.
[1] ПСРЛ. Т. 2. Стб. 644, 642.
[2] Майоров Н.И. «Слово о полку Игореве» и его переводы // Филологические науки. 1963. № 3. C. 174–177, 187.