Соратники
Я никогда седым не стану.
вернее — не успею стать...
Живем рядом, а по-разному. По нашим сибирским меркам до Большого Кусеряка от Тюмени совсем недалеко — километров триста с гаком. А кресты там ставят из бруса, какой идет разве что на постройку домов да бань. Нигде не видел таких. И тот самый, о котором Володя Белов писал: «Могила деда... Синий крест закопан под березами», — стоял еще как ни в чем не бывало, когда 18 апреля 1996 года ввалились мы шумной нетрезвой ватагой на пустынное деревенское кладбище. Что уж говорить о том, что поновее, о тринадцатилетнем, над прахом самого поэта.
Поездка эта, на родину Владимира Белова, в Аромашевский район, была предпринята бригадой Тюменского отделения Союза писателей России. Тогда еще организации из бюджета выделялись какие-никакие средства, на которые можно было не только содержать Дом писателей, но и проводить несколько мало-мальских мероприятий. В Аромашевском доме культуры состоялась встреча с читателями, некоторые из них еще помнили Володю. Выступили в Новоберезовской средней школе, находящейся в селе, соседнем с родиной поэта, познакомились с его матерью и сестрой Ольгой, посмотрели и на Большой Кусеряк.
А Большой Кусеряк — совсем не большой. Раскинулся, правда, пространно: дома, потемневшие, старые, но крепкие, стоят вольготно, друг от друга далеко, возле каждого — огромный огород, чуть не с гектар. Широченная улица змеей уползает в поле и теряется, заканчиваясь у горизонта остовами пустых, брошенных изб. Посередине села единственная достопримечательность — магазин из матерого красного кирпича, бесстрашно плывущий в будущее еще из XIX века. И магазин, и замком возвышающийся рядом просторный деревянный дом с резными наличниками, с крытой железом крышей принадлежали до революции местному купцу, фамилию которого, наверно, уже никто не помнит.
Побывали мы и на кладбище, на могиле поэта. Кладбище — за деревней, у самой дороги, в березовой роще. Владимир, приезжая домой, часто бывал здесь:
Могила деда... Синий крест
закопан под березами.
Одна осина на бугре
похожа на вдову.
Не лгут на кладбище,
себя не мучают вопросами.
Молчу
И слушаю траву...
Сейчас же сам лежит головой к этому кресту. А на его могиле стоит тоже крест, хотя и похоронен был Володя в самые советские времена.
Когда мы возвращались с кладбища, шел густой мокрый снег и в воздухе стояла белая пелена. Тишина была такая, что закладывало уши; ни ветерка, и казалось, что снежные хлопья вовсе не падают, а висят, наброшенные, как покрывало, на надвигающиеся сиреневые сумерки. И над полем, низко-низко над землей, закружил белый лебедь, как будто прилетевший проводить нас. Сердце защемило. Как тут не поверишь в мистику?!
В далекие семидесятые–восьмидесятые мы были просоленными до мозга костей атеистами. Вдобавок так молоды, что ни о смерти, ни о Боге и думать не думалось. Утонули в жизни. Как ныряльщик не в состоянии видеть сквозь толщу воды, так и мы ничего не видели, кроме молодости. Мы не понимали его, не понимали совсем — даже не то, о чем говорил и писал, другое: ощущение жизни, с которым дышал он. Володя культивировал в себе жизнь героическую. Какими непонятными были его слова о том, что мужчина сам должен ставить точку в конце, при этом показывался обрез, из которого он собирался поставить эту точку, о том, что хочет быть похороненным рядом с дедом, заменившим ему отца, что крест, а не звездочка будет стоять над его могилой. Тут мы иронически улыбались: заврался Белов, совсем дошел до точки — такой непостижимой древностью казался нам этот крест, и даже в мыслях не представлялось, что кого-нибудь, не считая древних старух, еще хоронят под крестами.
А Володя говорил и говорил о бессмертии, о вечности, облекая в привычные для научного сознания формулы мысли совсем не научные: «Идем через Время вброд. Надежды на берег нет. А с темных, пустых высот — все тот же далекий свет... И тысяча лет пройдет. Но в белой холодной мгле — никто никого не ждет. Ни в небе, ни на земле...» От этого стихотворения, когда читал он его густым, низким, гудящим, как колокол, голосом, продирал озноб. Почти все мы знали его наизусть, но слушали снова и снова с тем чувством, с которым снова и снова человек, стоящий на краю обрыва, заглядывает в бездну.
О чем оно? С первого взгляда, казалось бы, о том же, о чем учили нас в школе, в университете, — о мире без Бога. Но была в этом такая надсада, такая боль и одиночество лишенной веры души, такое неприятие безбожного существования, что дыхание перехватывало. Никак не вязалось это безбожие с безмятежными картинами ожидавшего нас счастливого будущего.
Сегодня стихотворение это не люблю. Может, потому, что с тех пор прошло более 20 лет, и другие горизонты открылись, и под крестами большинство из нас не только лежать собирается, но и на груди их носит. Но тогда — поразительно, как Володя мог сохранить в себе пусть и невидимыми, но определяющими всю его жизнь и творчество крупицы православного мирочувствования! Потому и, как истинный христианин, пронес свой крест до конца — и никакой, слава Богу, точки не поставил.
Жизнь его была коротка, и от нее осталась лишь одна тоненькая, в сто сорок страниц, книжечка, изданная на средства предпринимателя Виктора Зуева в 1992 году, через девять лет после Володиной смерти. Называется она незамысловато и просто — «Стихотворения» и является одной из первых поэтических книг, выпущенных в Тюмени частным порядком. На фоне современной печатной продукции выглядит она, конечно, скромно: серая газетная бумага, бледная печать, отсутствие всяких выходных данных. Но — крепко сшита, твердый переплет, удачно составлена. Составлением ее занималась комиссия по литературному наследию, а попросту говоря — группа людей, хорошо знавших поэта, ценивших его творчество. Публикация каждого стихотворения решалась простым поднятием рук. Не обошлось, конечно, и без споров. Но, несмотря на демократический принцип, книга оказалась ладно скроена и даже слегка, на мой взгляд, суховата: в нее не вошли некоторые стихотворения, близкие по тематике, в чем-то повторяющие другие — более сильные, которым было отдано предпочтение. Тогда казалось, что еще будет возможность их напечатать, что это только первый опыт публикации беловских стихов. Но, как показало время, опыт этот пока что и последний.
Если стихи поэта, можно сказать, частично опубликованы, то его биография для читателей — темное пятно. Врачи давали ему несколько лет жизни. Говорили: «Дотянешь лет до двадцати». Он прожил тридцать три (27.10.1949–23.05.1983). Вот отрывок из письма в издательство, написанного 29 марта 1981 года в областной больнице. В нем поэт рассказывает о своей судьбе.
Что ж мне написать о себе, о своей жизни?
Половина жизни живу со сломанным позвоночником. Лежа в кровати, еще будучи юным парнишкой, активно участвовал в комсомольской работе, писал статьи и стихи в районные газеты, затем публиковал стихи в областных, выступал со стихами по радио и однажды по телевидению. Получал дружеские письма от читателей.
За десять последних лет был вынужден два раза жить в мертвых домах, то есть в домах для инвалидов, был трижды женат и в итоге — живу один в голой квартире, где по стенам вместо ковров — абрисы знакомых и друзей.
Все эти годы писал стихи, честно отражал окружающий меня мир, вслушиваясь по ночам в гул Времени. Понимаю, что работал как дилетант, капризно дожидаясь вдохновения. И все-таки где-то тайно все эти годы верил, что оставлю на память людям хотя бы одну неглупую книжку стихов — все, что от меня останется.
А тело мое медленно, но верно умирает, осталось, кажется, не так уж много времени до обрыва в Вечность...
Не хочу умирать, но смотрю в глаза неизбежности трезво и спокойно, а пока дышу, надеюсь встретить еще одну весну жизни и написать стихи о надежде, о весне, о любимой...
Также хочу этим летом исчезнуть в лесах, чтобы отдохнуть душой от грохота города, послушать птиц и волчьи песни на таежных зорях...
С пеленок вырос у своего деда, который был для меня главным человеком в жизни. Дед умер, большой, кудрявый, голубоглазый старик, и я остался один. Вот, пожалуй, и все, подробно вспоминать прошедшие годы тяжело и ненужно. Жизнь поэта, если он честен, в его стихах.
Исследуя архив Белова, я обнаружил листок бумаги, исписанный рукой не поэта, а другого человека — скорее всего, Сергея Горбунова, одного из самых преданных его друзей. На листке были данные биографии Владимира Белова. Можно предположить, что записаны они со слов поэта. Так или иначе, это единственный источник сведений о нем, а потому и выбирать не приходится. Используя эти сведения, а также воспоминания, я попытался составить его краткую биографию.
Владимир Иванович Белов появился на свет в селе Большой Кусеряк Аромашевского района 27 октября 1949 года. Ивановичем он был постольку-поскольку: мать его, Любовь Петровна, родила Володю в девках. Родила и оставила у своих родителей: надо было строить судьбу. Короток бабий век — не успеешь оглянуться, а вокруг как в чистом поле: не к кому прислониться, не с кем слова молвить. Замуж-то она вышла, родила еще двух детей, да Володя так и остался у деда. «Я не помню иной родни», — напишет поэт в стихотворении «Из детства». Но к матери своей он обиды не питал. Очень многие его стихи — о ней. Парадокс, но о деде, которого в письме Белов называет главным человеком в своей жизни, написано им гораздо меньше. О матери же — самые пронзительные, светлые строки, какие без любви не напишешь:
За белым полем —
одинокий свет
Горит в окне заснеженной избенки.
Живут там мать и две мои сестренки,
и лишь меня —
годами дома нет...
Как долго стонут в поле провода!
В березах голых —
холодно и звездно.
Прости мне, мать,
что возвращаюсь поздно,
ведь мог и... не вернуться никогда...
Я для кого-то,
кажется, поэт.
Для матери же — путаник бездомный!
Стою один среди дороги темной.
За белым полем —
одинокий свет...
Володино детство — послевоенное. Исхудавшая сталинская деревня, на улицах которой было трудно встретить здорового мужика — все больше молодые женщины во вдовьих платках, старики, старухи да громкоголосая ребятня. Игры в лапту, в чижик, в войнушку, с беготней, с саблями, наскоро выстроганными из талин, походы на речку, в лес за ягодами, за грибами. По вечерам — то тут, то там заливисто играла гармошка. Жизнь продолжалась: на лавочках, у плетней, весело галдя и перешептываясь, сбивались в кучки девчата, а к ним, важно дымя махоркой, подходили как бы нехотя, невзначай парни в больших еще, оставшихся от отцов пиджаках.
Володе Белову было тринадцать лет, когда случилась беда, перевернувшая всю его жизнь. Весной на дроворубе на него упала береза, переломив позвоночник. Сейчас уже невозможно установить, какая случайность в тот веселый весенний день определила его дальнейшую судьбу: то ли внезапный порыв ветра налетел на колок, то ли дед неправильно рассчитал траекторию падения дерева, то ли сам Володя, взбудораженный запахами весны, теплом, солнечным светом, разгоряченный работой на дроворубе, забылся и попал под березу. Потрясенный горем дед нес внука на руках несколько километров по залитым талыми водами полям и до конца жизни не мог простить себе трагической оплошности.
Травма позвоночника осложнялась тем, что от удара пострадали внутренние органы. Началась больничная жизнь — поначалу в беспамятстве, в «слепящем хаосе», на грани жизни и смерти. Потом еще долгое время — на грани боли и жизни. Особенно сильные страдания причиняли почки — и после того, как сросся позвоночник.
Есть у Володи Белова стихотворение «Боль». Нет в нем почти ничего: ни смелых, ярких метафор, спелыми яблоками попадающихся в строках, ни блистательных эпитетов, когда поэт одним словом определяет мир, делает его осязаемым, зримым, вещным, ни завораживающих интонаций, ни неожиданных рифм. Но почему-то Белов с непонятным упорством ставил это стихотворение в начало своих выступлений и подборок. Понял я это совсем недавно, когда перебирал архив поэта и видел целые тетради, сплошь исписанные в Ишимской больнице одним только словом — «боль!». В этом слове — многодневные отчаяние, мука, крик о помощи, мольба о спасении, последняя, тающая с каждым мгновением надежда. Это стихотворение — слишком о нем, о Белове, о той репетиции смерти, которую довелось пережить тринадцатилетнему пареньку.
Боль, как танцовщица, агрессивна.
Безумью танца — предела нет!
Любовь у двери стоит бессильно.
Всемирный хаос...
Слепящий свет!..
Вся жизнь короче
семи мгновений.
Цепляться не за что!
Все — голо!..
Ничтожен Господь,
наивен гений,
Слепящим светом все замело!..
Куда уносит?.. Какою высью?
Свет и безвременье —
без конца.
...Глаза откроешь:
светло над жизнью...
И молча что-то сотрешь с лица.
Как долго лежал в больнице Володя, сказать трудно, но не меньше года. По воспоминаниям самого поэта, после выхода из больницы дед помог ему прийти в себя от травмы и начать жить. Он достал ему гантели, сделал брусья, заставил заниматься физически. С тех пор были у Белова крепкий, как у гимнаста, торс, литые, рельефные мышцы рук, спины и груди. Его любимым занятием было тянуться с приятелями на руках: бицепсы у него были действительно внушительные. Ноги же остались как у тринадцатилетнего подростка.
Вскоре пришла другая беда: умер дед. Для Володи, которому он заменил отца, это было настоящей трагедией. Кроме того, остаться в таком состоянии одному, когда тебе необходим постоянный уход, когда ты сам не можешь даже протопить печь, воды принести, — страшно. С 1967 по 1970 год Белов живет в Тобольске, в доме для престарелых и инвалидов. Вынужден жить, потому как был более никому не нужен. Гнетущая атмосфера государственного учреждения, где содержатся люди, у которых жизнь уже позади или которым дорога в нее закрыта, оставила в нем самые тяжелые воспоминания. Юноша страдал не столько от материальных невзгод, сколько от душевных. Пустота вокруг, когда ты никому не нужен, когда рядом — ни одного близкого человека, была жуткой, засасывающей в себя, замораживающей безысходностью и отчаянием. Володя называл эти дома мертвыми, никогда о них не писал и старался не вспоминать.
В 1970 году он переезжает из Тобольска в деревню Кротово, находящуюся недалеко от Большого Кусеряка. Из дома инвалидов его забирает первая жена Тамара. Три года они живут в небольшой квартирке. Тамара работает, а Володя усиленно занимается самообразованием, много читает и пишет. Творчество становится для него смыслом жизни, а Слово — Богом. Примерно с этого времени у него начинает формироваться нравственный кодекс поэта, то, с чем он жил все последующие годы. На ложь времени не было, Слово требовало правды. Поэт — избранник, пусть даже сам он себя избрал на духовный подвиг. Он свидетель эпохи, ее летописец и — судия. Он должен сказать правду, вопреки всем и всему, и даже вопреки себе. О великой силе Слова его стихотворение «Летописец»:
Метались пожары, как красные гривы
Татарских коней в осажденной ночи...
Шумя над обрывами, плакали ивы.
И в дымных березах кричали грачи,
И пели каленые стрелы, и пели,
И дети визжали, и лаяли псы.
Хрустели оглобли, и плети свистели,
И в черном тумане горели овсы...
И в яростном реве кровавого боя
Скрипел летописец тростинкой пера...
Но в тысячи лет гробового покоя —
Отцвел горизонт и погасло вчера...
Истлели знамена, рабы и пророки,
И дикие кости сложила орда...
И только размытые, тленные строки
Горят на листе, как ожоги кнута...
Живут молодые небогато: на одну зарплату и мизерную Володину пенсию в 25 рублей. Но дом их всегда полон гостей. С тех пор до самой своей кончины Белов был всегда рад каждому приходящему к нему человеку. Разве что душевные невзгоды лишали его привычного расположения к посетителям, но это было нечасто: только любовные страдания заставляли его бурно переживать, замыкаться в себе — более я не помню причин, по которым бы он отказал кому-нибудь в общении.
Задаюсь вопросом: отчего мы так любили ходить к Володе в гости? Позднее, в Тюмени, со всех концов города тянулись к нему, словно связанные одной веревкой, студенты, рабочие, врачи, сторожа, писатели и еще бог знает кто — всех не перечислишь. И сам себе отвечаю: он всегда был дома, и, придя, каждый чувствовал: именно его здесь не хватало, именно его здесь долго и с нетерпением ждали. Ограниченный в движении, Володя познавал жизнь через приходящих к нему людей.
Уже после его смерти, бывало, идешь, идешь по Тюмени и вдруг поймаешь себя на мысли: «А не зайти ли к Белову?» Толкнешь дверь — а он дома. Развернется на коляске, заулыбается: «О, привет, старик! Проходи, проходи! Ну, как дела? А я вот тут над строчкой мучаюсь...» Понимаешь, что бред, а ноги сами несут тебя к его дому.
В 1973 году Володе дали путевку в санаторий «Латвия» на рижском взморье. Это его единственная поездка за пределы области. Как она проходила, сведений нет, осталось только стихотворение «Спинальный санаторий»:
Санаторий «Латвия». Побережье рижское...
Асфальтовые тропки, шелест лип.
Люди на колясках. Шины липкие.
Руки и колеса... Смех и всхлип.
Музыка и розы... Сумочки и косы.
Туфелькам девичьим больше не стучать.
Бывшая гимнастка вытирает слезы.
Бывший мотогонщик глушит ром опять.
Музыка и песни! Море голубое.
На губах девчонок горечь папирос.
Травы не измяты. Где оно, былое?
Иль судьбою стала парочка колес?
Милые девчонки, гордые ребята.
На подножках ноги — мертвые всерьез.
И болтать о мужестве среди них не надо!
Санаторий. Латвия. Сумерки берез...
В 1973–1974 годах Володя с женой живут в Тюмени. Вернее сказать, Тамара с Володей, потому что главным человеком в семье была, конечно, она: и работала, и хозяйство вела, и бытовые проблемы решала. Но фактически все это делалось ради мужа, ради его высокого предназначения — быть поэтом. Для Белова же поэт — особенный человек, способный словом преображать мир.
Пророча истинами старыми,
Скользя по страшному пути,
Когда буянит век пожарами —
Равны поэты и вожди...
Когда кривятся рты зевотами
И опоганен мир грехами —
Мир защищают пулеметами
И гениальными стихами!
Он видел в слове действенную силу и, зная, что жить ему отпущено недолго, понимал: чтоб суметь овладеть этой силой, надо забыть обо всем и ждать только вдохновения. Даже любовь для него отступала на второй план. В таких случаях говорят: пожертвовать всем ради творчества. Но этого всего у него-то самого было ох как мало, а потому приходилось жертвовать тем, что принадлежало близким.
Весной 1974 года происходит разрыв Белова с женой. Из переписки супругов, сохранившейся в архиве поэта, видно, что Тамара устала одна тащить воз бытовых проблем и забот, становящийся с каждым прожитым вместе месяцем все непосильней и непосильней. К тому же характер у Белова был не ангельский, и со своими женщинами он обращался жестко и без сантиментов.
Володя ложится в больницу. Делал он это периодически: и для того, чтобы подлатать здоровье, и для того, чтобы отдохнуть от домашних стен, и спасаясь от жизненных неурядиц. Больница — это большой дом, по которому можно было ездить на коляске, знакомиться с людьми, заводить романы. Там бурлила жизнь, а ее так не хватало в четырех стенах!
В 1974–1975 годах его пристанищем снова становится дом ветеранов, на этот раз в Яркове.
В 1975–1976 годах он живет в деревне. В это же время лежит в больнице в Ишиме. Дают о себе знать отшибленные почки. Врачи долго не могут подобрать лекарства, способные помочь Володе.
Чего понять не в силах я давно,
Так это тайну собственного тела.
Так много раз оно обречено!
И так болит жестоко — и болело...
Но все живет, прогнозам вопреки.
И, отрицая страшные прогнозы,
От ярости сжимает кулаки,
Кричит и улыбается сквозь слезы.
1977 год — второй брак. Володя женится и переезжает в Тюмень. Обитает в трущобах на улице Букинской. Но жизнь там несладкая, условий никаких, и в этом же году он возвращается на родину — в райцентр Аромашево. Весной 1978-го он попадает в больницу. Происходит разрыв со второй женой. Белов возвращается после больницы в свою деревню.
Все эти годы он много пишет и пытается публиковать стихи. Во-первых, какой-никакой заработок, а во-вторых, путь к читателю. Надо сказать, что опубликоваться тогда было очень и очень непросто даже в районках, а уж об областной печати и говорить нечего. Появиться на страницах «Тюменского комсомольца» было для начинающего автора событием. Публикации хранили долгие годы, ими гордились. Кроме того, Володя не упускает возможности побывать на областных семинарах молодых писателей. Его талант замечают. И не просто замечают. Ответственный секретарь областной писательской организации Константин Яковлевич Лагунов «выбивает» для него однокомнатную квартиру в Тюмени, на улице Карской. Событие это сыграло в жизни Белова очень важную роль.
Весной 1979-го Володя заезжает в новое жилье. Для него это идеальный вариант. При всей своей любви к деревне жить в сельской избе ему одному было невозможно, в городской же квартире он мог обходиться и без посторонней помощи. Была одна проблема: ходить в магазин за продуктами — и та решалась: когда не было в доме друзей, помогали соседи. Никаких сложностей не было со «скорой». Да и круг общения его значительно расширился. Именно с этого времени талант Белова набирает полную силу.
Дух юности не выветривался из его квартиры. Да и сам он был даже внешне гораздо моложе своих сверстников. Никогда не чувствовалось, что перед тобой — инвалид. Был красив и внешне, и внутренне. Любил шутку, ценил острое слово и сам любил упражняться в острословии:
Совет девушкам: не влюбляйтесь в пишущих стихи мужчин — запишут в любовницы.
Странно, слышу от многих, что похож на Пушкина... Смотрю на себя в зеркало и сравниваю. Да, но ведь подсолнух тоже похож на солнце.
Самым уютным местом в его квартире была кухня. Там Володя заваривал каким-то колдовским способом обыкновенный грузинский чай, отчего тот приобретал в граненых стаканах удивительно янтарный цвет и волшебный вкус, закуривал папиросу, и начинался разговор о литературе. От количества людей это не зависело — неважно, нас двое или двенадцать. Нигде больше я не слышал столько стихов, столько разговоров о литературе, даже на родном филфаке, даже после — в Союзе писателей.
Стихи были стихией его жизни — ни в какой другой среде Володя не смог бы выжить. Он любил читать свое, любил выслушать замечания. При этом раздражался в самых крайних случаях — когда чувствовал, что собеседник его неправ. Мы и резали правду-матку. Хотя — правды-матки доставалось всем. Но не все так упорно, раз за разом переделывали строку за строкой, доводя их до совершенства. Многие стихи он ремонтировал годами, многие так и не успел доделать.
Полежав очередной раз в больнице, Володя приводит в дом жену Татьяну, еще совсем молодую — девятнадцатилетнюю девчонку. Всегда удивляло: женщины липли к нему, как на мед. Какая-то магнетическая сила, вопреки здравому смыслу, влекла их, красивых, юных, еще не познавших семейной жизни, и они уже не замечали ни его уродства, ни того, что будущего в этих отношениях нет. Такая любовь больше походила на дурман, на затмение. Пройдет, и радости уже нет, одна тяжесть на душе. Тем более что Володя отношениями этими не дорожил, рвал их решительно и жестко. После — недели две никого не пускал к себе, страдал, писал стихи. Страдал картинно. Порой казалось, что ему были необходимы эти страдания, что они — часть творческого процесса, что он специально доводит отношения до разрыва. Вот и брак с Татьяной длился недолго, осенью они расстались. Остались стихи. Вообще, о любви он написал столько, сколько нет у очень и очень многих мастеров пера.
— О чем пишет поэт? — как-то спросил он меня. — Ответь одним словом.
Ничего я не сказал тогда, подумал: «Опять чудит Белов, велосипеды изобретает». Нам, почти уже одолевшим университетские науки, его стремление размышлять о мире казалось наивным. Сейчас бы ответил: о любви. Мать, женщина, друзья, родина, природа, народ, власть — все это пропускает поэт через свою любовь, и только тогда, когда пропитаются, набухнут ею слова, оживают бессмертным дыханием строки.
Не принимал Белов стихи, в которых чувствовалось только одно — любовь к деньгам. Так называемый социальный заказ: мастера слова приезжают и воспевают трудовые будни северян. Но в самых изощренных строках к тому, о чем писали они, любви не было, потому как нельзя приехать и мгновенно заставить себя полюбить совершенно незнакомый мир. «Нельзя работать поэтом, — говорил Володя, — поэтом можно только быть. Ложь, малейшая неискренность убивает поэзию. Однажды солгав, пойдя на компромисс, можно навсегда потерять путь к вдохновению».
Володя был страстным, земным человеком, и не только в отношениях с женщинами. Каждый глоток бытия имел для него совсем другую цену. Часто мелочи, привычные для нас, виделись ему эпохальными событиями. Поездка на такси по ночному городу превращалась в стремительный полет, в праздничную феерию. Как-то летом 1980 года я уговорил Володю посетить кинотеатр «Юбилейный», находящийся в нескольких сотнях метров от квартиры на Карской. Поход в кино переполнил его эмоциями настолько, что он едва доехал до дома. Мне показалось, что и фильма-то Володя не помнил, а думал только о том, как огромный зал смотрит на него, хотя для зала человек на коляске был совсем не редкостью. Гулять по двору, по улице даже летом он не любил не только из-за своей предельной мнительности, но и из-за боязни простудиться. Любая инфекция имела для него самые печальные последствия и оканчивалась больничной койкой.
В июне 1979 года проходил очередной областной семинар. На нем Белов блистал, рукописи его уплыли в разные журналы, а одну взял московский литератор Винонен, сотрудник «Дружбы народов». С ним Володя какое-то время переписывался, связывал надежды на публикацию, впрочем, как оказалось, напрасные.
На этом семинаре я впервые увидел его. В самый разгар заседания два паренька, один из которых был мне знаком — Серега Горбунов, внесли на стуле человека. Человек этот, намертво вцепившийся побелевшими пальцами в сиденье, был абсолютно неподвижен и во время перемещения совсем не пытался хоть как-то изменить свое положение: наклонят его в сторону — он так и сидит, не шевелится. У неожиданного посетителя были длинные вьющиеся русые волосы — если бы не мягкость, их можно было бы назвать шевелюрой, — красивое и бледное лицо, на редкость бледное, и в этой неестественной болезненной бледности красота, тоже редкая, растворялась и терялась.
Он был молод, но не настолько, чтоб можно было в нем признать ровесника. Молодость его была какая-то другая, поневоле затянувшаяся, остановившаяся в недоумении: а куда дальше? И даже одежда: великоватый пиджак в клетку, простенькая беленькая рубашка, совсем не по размеру и оттого пузырящиеся, больше для проформы надетые брюки и еще больше для проформы натянутые на ступни туфли, не новые, но и не ношеные, — была из какой-то совсем другой эпохи. Кроме того, было видно, что неожиданный посетитель не привык к многолюдью, что он почти в панике и только усилием воли заставляет себя молчать.
Руководители семинара знали молодого человека, по крайней мере, видели его не в первый раз. Его представили и дали слово. Первые стихи он читал неуверенно, едва сдерживая волнение, но, когда начал читать «Казарки», голос его, низкий, густой, загудел, зазвучал в полную силу:
Полоснет по душе непонятный мотив,
Как плеснули на пламя солярки...
Запрокинешь лицо, обо всем позабыв, —
Это ж вновь улетают казарки!..
и по душе «полоснуло» такой пронзительностью, такой яркостью, словно в лицо мне пыхнула волна огня, вырывающаяся из печки, когда в нее плещут солярку. Сколько раз зимой в вагончиках я проделывал подобное, но мне и в голову не приходило, что из этого можно сделать стихи. Так впервые в жизни я встретился с живым словом, с поэзией, рожденной не в заоблачных высях, на парнасах, а рядом, в том привычном непритязательном крестьянском быту, где прошли и мои детство и юность. Володя читал еще стихи, но я как-то больше ничего не запомнил — настолько было сильно потрясение.
Потом Белова унесли, и чуть ли не в последний раз во мне вспыхнула к нему острая, жгучая жалость. Позднее, сколько бы я с ним ни встречался, самым странным, но и самым естественным было чувство равенства перед судьбой. Уступая в одном, он во многом превосходил нас. Володя прекрасно знал, что дней на земле для него отпущено немного. «Я никогда седым не стану. Вернее — не успею стать...» — это последние строки его единственной поэтической книги. Он жил яростно, без оглядок и недомолвок. Верил ли, что завтра будет жить? Не верил, а страстно надеялся, желал, и потому жизнь для него, самые малые радости ее были величайшим счастьем:
1975, 31 января
Счастье — это умение радоваться жизни. Кто не умеет радоваться, тот никогда не будет вполне счастливым человеком.
Радоваться яркому, невесомо пылающему на белой стене солнечному лучу в мартовский полдень, радоваться до слез тенькающей под окном капели и тонконогим ликующим сереньким воробьям на белом прясле у избы, радоваться, задрав голову в синее небо, облакам и черным стаям летящих грачей...
Надо уметь радоваться тихому стуку в дверь вечно торопливого друга и влетевшему в форточку полынному ветру апрельских полей... Умей радоваться, чтобы сказать о жизни: «Она прекрасна!»
Володя был философом поневоле, потому что чудовищный опыт его жизни требовал осмысления. Так родились циклы «Полынь и звезды», «Огонь на ветру». Он всегда хотел быть только первооткрывателем, найти не только свой образный мир, но и свою тему. И как результат — циклы «Время», «Атомные фантазии», «Вокзал», «Ночь города», «Волчьи игры». В них уже Белова ни с кем нельзя спутать. Хотя силен он был и в традиционной тематике — силу эту он знал и сознательно отказывался, чтоб не повторяться, от сочинения «деревенских» стихов.
Но как тонко чувствовал поэт природу! Можно назвать десятки стихотворений, где форма и содержание доведены им до совершенства. Приведу в пример небольшое:
Красноглазое солнце вдали...
Коченеет косач на березе.
И пустые леса зацвели
На скрипучем и алом морозе.
Ледяная моя сторона!
Здесь огонь разведешь поневоле.
И хрустит, и звенит тишина,
Осыпаясь на звездное поле...
Экспрессивность, стремление сказать как можно сочнее, ярче — одна из особенностей творческой манеры Владимира Белова. Образ, создаваемый в стихотворении, он делал предельно ощутимым, зримым, старался прорисовать до мельчайших подробностей. А что можно так изобразить? Только то, что хорошо знаешь. Поэтому детали современности, взятые иногда из самого, казалось бы, непоэтического быта, присутствуют в его самых лирических вещах. Та же солярка в стихотворении «Казарки», к примеру.
Сильной стороной его поэзии были эпитеты. Некоторые из них Белов искал годами. Эпитет давал возможность одним словом нарисовать целую картину, делал строку насыщенной, источающей соки и цвета жизни:
И, молча медяшки бросая на дно,
В рябую, чугунную воду,
Задумавшись, пью на обрыве вино,
Ценя глубину и свободу...
Сколько в этом противоречий, но как тонко и точно это сказано! Одно словосочетание «чугунная вода» вне контекста кажется абсурдным и случайным. Вдобавок как чугунное может быть рябым? Но все вместе создает зримо и точно картину реки: темная даже в солнечный день, с рябью, вода омута, тяжелая, таинственная, зовущая, пугающая своей глубиной. И картину человеческой души, трагически ощущающей неподвластное ей великолепие мира и собственную случайность, мимолетность, недолговечность.
В 1980 году его рукопись принимает в работу Средне-Уральское книжное издательство, редактор — А.Марченко. До конца жизни, около трех лет, Белов занимается доработкой книги. Сказать, что издатели не хотели помочь поэту, нельзя, хотела помочь и писательская организация, откомандировав для работы над сборником литературного консультанта Александра Гришина, но Володя стоял на своем: он хотел видеть книгу такой, какой ее составил. В ней была вся его жизнь и надежда, что в книге какая-то его часть, пусть самая крохотная, будет жить после смерти. Потому постороннего вмешательства в стихи он не терпел и протестовал бурно и даже агрессивно. Работа встала. Белов по простоте душевной не понимал одного: в том виде, в каком он хотел, сборник в печать никогда не попадет. Это были стихи свободного человека во времена, когда свобода еще была не в моде. Свободным Володю сделали болезнь и ощущение близости смерти, с которым он жил с 13 лет.
Когда мы с Сашей Новожениным, уже после смерти Белова, приехали в Свердловск узнать насчет книги, А.Марченко открыла рукопись, ткнула пальцем в стихотворение «Время», где почти напротив каждой строчки стояли вопросы, и бесцветным голосом спросила:
— Разве можно печатать такое? Слабые стихи.
Мы недоуменно переглянулись. «Время» считалось в нашей среде одним из лучших беловских стихотворений. И лишь позднее стало понятно, почему оно слабое: потому что работало не на издание книги, а против. Оно не проходило через идеологическое сито. И таких стихов было больше половины книги.
Редактора Средне-Уральского книжного издательства были людьми правильными и хорошо знали, что можно печатать, а что нельзя. И хотя уже вовсю над страной пылал закат эры социализма, этого никто не замечал, и за промашку можно было пострадать запросто. Тут надо чувствовать призвание, свою мессианскую роль, чтоб на свой страх и риск вытаскивать из небытия провинциальные таланты — а эти ребята ходили в издательство на работу.
Именно в ту встречу мне стало понятно, какая бездна между нашими, Белова в том числе, представлениями о том, как делается литература, что в ней главное, и реальным положением вещей. Именно тогда мы поняли, что книга стихов Белова не будет издана в Свердловске никогда, и забрали рукопись. Оказалось, что поступили мудро: иначе она попросту была бы утеряна, исчезнув бесследно вместе с издательством в волнах перестройки.
Тело слабело, но поэзия его становилась все крепче и мощнее. Три последних года Белов писал много и плодотворно. Он стал работать циклами. Внутри цикла стихи были связаны общей образной системой, единой тональностью. Как музыкант играет вариации на одну мелодию, так и Володя старался развивать, углублять удачно найденные тему, образ, мотив. Как поэт он поднялся на высоты, доступные очень немногим. Но жизнь неумолимо уходила из него, как вода из треснувшего кувшина.
Я не видел его полтора года: с осени 1980-го по весну 1982 года. Перемены, произошедшие за это время, поразили меня. Потрясли новые стихи — их размах и сила, уверенность, с которой слова в них шагали по бумаге. Озадачили — еще не испугали, но уже бросились в глаза — изменения в поведении самого Владимира, его бытовые реалии.
В 1980-м дом его выглядел еще совсем мирно. Мебели почти не было никакой, кроме двух диванов: она мешала ему передвигаться по квартире на коляске, — даже чай на кухне приходилось пить за подоконником. но было чисто и как-то по-семейному спокойно. У Володи жили квартиранты — аромашевские земляки, в гости ходили в основном молодые люди, главным для которых была литература, творческая атмосфера, царившая в доме. Сам Белов старательно следил за своим здоровьем: если было застолье, вино только пригублял.
В 1982-м он пил, уже почти не ограничивая себя. В доме царил бедлам, дневали и ночевали люди, к литературе никакого отношения не имевшие. Володя им нужен был постольку-поскольку — как хозяин пристанища, где можно было выпить, помыться и поспать. Глядя из сегодняшнего дня, можно сказать: Белов махнул на себя рукой. Он устал бороться за жизнь. Особенно его донимали пролежни; надо было ежедневно делать перевязки, но и это мало помогало.
В 1982 году Володю Белова судили. История эта такова. у него был обрез, который он держал на всякий случай, в основном, как он неоднократно говорил и писал в стихах, для того чтобы «поставить точку в конце». Попросту говоря — застрелиться, когда мучения станут невыносимыми и исчезнет последняя надежда. Однажды ночью во время пьяной ссоры он пульнул для острастки из обреза в стену. Выстрел услышала соседка. Когда же увидела, как Белова на руках выносят из подъезда и грузят в машину, — компания решила просвежиться, покататься по городу, — сразу позвонила в милицию, решив, что Володю убили.
Пока милиция ехала, Белов с товарищами вернулся домой. «Убитого» не пришлось искать, но за хранение огнестрельного оружия Володе дали условный срок, ставший вскоре условным вдвойне. 23 мая 1983 года Владимир Иванович Белов скончался от острой почечной недостаточности во Второй городской больнице Тюмени.
Такова история человека, поставившего перед собой задачу стать Поэтом, служить Слову. Задачу эту он воспринимал мистически — как самое высокое предназначение. Потому и не шел на компромиссы с действительностью, не писал то, что можно было легко продать, понимал, что творчество по заказу — это совсем не творчество. Живое слово истекает из души, а она не терпит лжи. Достаточно раз солгать самому себе, и потеряется ручеек откровения, замолкнет душа, и, может быть, навсегда. «Жизнь поэта, если он честен, в его стихах», — писал Владимир Белов и, невзирая на обстоятельства, до конца был верен себе и слову.
Для нас, его друзей, Володина квартира была поэтической Меккой, и, когда не стало его, город опустел, потерялась в нем душа, затосковала. Рассыпалось, разбрелось по тихим, теплым углам, по своим отдельно протекающим жизням беловское братство — оказалось, все мы настолько обыкновенные, что совсем неинтересны друг другу.
Вот ведь как бывает: думалось, человек не может жить без помощи, а на самом деле без его помощи трудно жить другим; трагична, полна страданий судьба этого человека, но столько душевной радости подарил он; чаще всего не было у него ни рубля за душой, но это не мешало ему быть щедрым. Деньги, конечно, сила великая, но почему без таких людей мир шатается?