Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Копать совсем не тяжело

Георгий Александрович родился в 1951 году в деревне Крулихино Опочецкого района Псковской области. Окончил Ленинградское арктическое училище и Литературный институт имени А.М. Горького. Работал в Арктике, в Рижской базе рефрижераторного флота, после института — литературным редактором в журнале «Шахматы», в издательстве «Лиесма» (Рига). После распада СССР вернулся на родину и работал учителем русской словесности в Теребенской школе Опочецкого района до ее закрытия. Публиковался в союзных и республиканских журналах, газетах, коллективных сборниках. Автор шести книг прозы. Награжден медалью «В память 1100-летия первого упоминания Пскова в летописи».
Член Союза писателей России. Живет в деревне Крулихино Псковской области.

Был я смятен и ликовал. Грезилось мне море, покрытое парусами...

Александр Грин. Автобиографическая повесть

 

К тайнику

У обелиска «Разорванное кольцо» Юрий Семенович попросил остановиться. Вышли из машины, обо­шли памятник.

— Не знаю, вроде все так же: бетон, цветы, стихи на стеле... «Потомок, знай! В суровые года...» Поехали, теперь близко. Мы досюда вечерами пробежки делали. Засеки на спидометре, сколько это получится...

Уселись, небыстро поехали.

— А почему именно такой срок — сорок лет? — спросил сын, молодой человек лет тридцати, с короткой спортивной стрижкой, высоким крутым лбом, такой же светлый, как отец. Губы у него были яркие, плотно сжатые, взгляд цепкий, насмешливый. — Не пятьдесят, скажем, или тридцать?

— А это случайно — жребий. Валере, в его неполных шестнадцать, и двадцать лет казались вечностью, Гена, смотря по настроению, то говорил, что его и через год в Ломоносове зарезать могут, то давайте через пятьдесят, мы с Лешей склонялись к цифре 30, Саше почему-то нравилось именно сорок... Чтобы никому не было обидно, свернули пять бумажек с цифрами 20, две по 30, 40, 50. Бросили в шапку, тянуть доверили младшему, Валере, и тот достал жребий с цифрой 40. Наверно, это было ребячество, вы уж простите, но вот едем...

— Да что вы, Юрий Семеныч, обернулась невестка, — вовсе не ребячество. Очень даже интересно!..

— И сорок лет ни о ком ни-ни? Ничего не известно?

— Сведения старые и непроверенные... Если что и прояснится, то нынче летом. Зимой же не будешь землю долбить... Так договаривались. Ну, знаю, например, что Лебедев Леша женился на острове Врангеля, потом жил сколько-то в Певеке. Посылал ему письмо на родину, под Новгород, у меня был адрес, — как в яму. Пытался искать в Питере, через общую знакомую, была у нас такая, Валя, жила на Пискаревском, а Лешина двоюродная сестра училась вместе с ней в институте. Но Валя исчезла, я не нашел ни ее, ни родственников на старом месте. Тогда все летело в яму... Саша Шибанов застрелился на полярной станции, вроде бы из-за женщины. Тоже на уровне слухов, не проверено. Ну а о Гене Грозе и Валерике не знаю ничего. Хотя к Гене в Ломоносов мы на последнем курсе с Лешкой съездили, посидели, пообщались, Ладогу вспомнили. Это было тридцать девять лет назад...

В машине наступило молчание. Прервал его сам Юрий Семенович:

— Мы рвались в жизнь, в неизвестное. Вы сейчас все знаете из компьютера, и вам скучно — по клоакам лазаете, страшного да интересного разыскиваете, в пукалки играете. А мы не играли в жизнь, мы просто жили с утра до ночи. Пребывание в жизни слаще, чем сухие знания о ней. Хорошо как сказал, а!.. И не ночью жили, как нынешняя молодежь, а как раз в светлое время — когда птицы поют, солнышко светит. Мы все познавали сами. Для этого надо было встать с дивана, знаете ли, иногда засучить рукава, натянуть болотники или фуфайку и делать что-то конкретное, видимое. А потом открыть толстую книгу с библиотечным номером, тетрадь в клеточку да взять ручечку... И найти подтверждение, объяснение тому, что сделал, видел, додумал. Или просто узнать о тех краях, в которых тебе никогда не доведется побывать. Ах, как было интересно! Журнал «Вокруг света» был любимейшим чтением, дорогие вы мои! Его номер стоил сумасшедшие деньги — 80 копеек! На него подписывались в складчину, читали семьями, передавали друзьям!.. Нам было интересно! Теперь вы можете куда угодно поехать, да, но вам и там ведь скучно. Потому что очень легко и просто все достается, ум продолжает спать, он не работает, считывает одни картинки, ну а плоть натешишь быстро. А собственно картинки можно смотреть, пока глаза не заболят.

Тут вот еще какая беда... Мы жили, а вас заставляют выживать. Это не ваша вина, но это факт. Не было столько богачей, но не было бомжей и нищих. Это плохо? А я считаю, хорошо! За образование ничего не нужно было платить — тоже, считаю, хорошо! Ты получал направление на работу, подъемные и там, на месте, комнату или койку в общежитии. А что, человеку в двадцать лет нужны сразу хоромы? Да зачем, когда в них сидеть, если кругом так интересно! И есть уверенность в завтрашнем дне — рано или поздно у тебя все будет. Она действительно была, уверенность, понимаете? Поэтому утром снова в мир с открытым забралом, с открытым сердцем, с радостью, черт возьми, а не со счетчиком денег в глазах, как сейчас.

Жизнь — это не деньги, жизнь — это любовь, ребятки... К женщине, другу, любому встречному. И когда он к тебе идет навстречу с таким же настроем — вот вам и счастье, вот и смысл. Согласны? Понятно?

— Да, красиво, — сказала невестка, женщина молодая, ухоженная. — Но разве так было?

— Было. У меня — было. Значит, и у тех, кто находился рядом. А этого достаточно. Человеку нужно совсем немного. И не два аршина земли, как Толстой под старость говорил, а чтобы люди, окружающие его, были счастливы и здоровы. Вот и все. Остальное от лукавого.

— Но человеку же всегда хочется большего!

— Я и говорю: от лукавого. Фантазия безгранична, да, но потребности должны быть ограничены, иначе трагедии не избежать. Да она и есть вокруг, разве не понятно?

— То есть смирение?

— Да не смирение, — Юрий Семенович засмеялся, — а совесть. Вот у эллинов не было понятия совести. Они придумали свое право, а про совесть забыли. И чем все закончилось? Красивыми каменными руинами!..

Молодой человек склонил голову к жене и с улыбкой, как любезность, в полголоса произнес:

— Только не спорь с ним.

Та улыбнулась в ответ:

— Да я и не собираюсь.

— Вот отбери у вас телефоны — половина выбросится в окно. Думаю, рано или поздно это будет сделано. Видно, время не пришло, еще можно потаскать кота за хвост. — Юрий Семенович махнул рукой. — Извините, понесло. о чем мы говорили?

— Юрий Семеныч, с вами о чем угодно интересно разговаривать.

— Спасибо, милая... Ну, коли продолжать тему... Я вот никак не могу понять, зачем вы каждый чих выкладываете в свой интернет? Ну, должно же быть за душой что-то сокровенное, прожитое только тобой или только двоими и для двоих! Должна быть тайна, святое, если хотите. Только тогда и возможна искренность, истинные чувства. А когда ты знаешь, что все, до трусов, станет известно десяткам или сотням малознакомых тебе людей... Что? Друзей?.. Бросьте! Друзей столько не бывает даже в молодости, не надо тут мне, больному и старому человеку, чушь нести! — Тональностью шутливого гнева Юрий Семенович владел виртуозно, она сглаживала углы в обоюдоостром разговоре. — Это не друзья, а набитый праздной толпой зрительный зал. Ну а кому интересно, тот и ваш банковский счет изучит до последней цифры. Разве не так? Вы же сами прекрасно знаете, что находитесь под колпаком! Как препарированные лягушки. Мюллер о таком и не мечтал!..

Молодые, к которым сейчас были обращены слова Юрия Семеновича, рассмеялись и ничего не возразили.

— Не понимаю, почему, собственно, это вам нравится? Это уже род эксгибиционизма получается. Да, так вот если знаешь, что душу свою предстоит вывернуть на всеобщее обозрение, то и начинается уже не жизнь, а театр. И очень плохой театр, показуха, откровенное вранье. Потому что до театра надо еще дорасти. Пушкин, когда писал письма жене, то только ей одной и писал, для ее ушей и ее сердца. Там всякое встречается, всякое!.. Но это все интимно, поэтому прелестно. Чаще он писал ей на французском. Русский, по Пушкину, несколько все же грубоват для изливания сокровенного. Да, теперь они переведены и опубликованы, и их читаешь как роман. Нынешние же ваши «клёвые» пуки умирают буквально через день. Пук и есть пук. После вас ничего не останется, все будет стерто! Представляете? После вас тишина и пустота! На скрижалях истории — чисто. Были вы или не были — поди докажи.

— Некорректно! — возразил сын. — Мы не Пушкины.

— Конечно. Это для наглядности. Писали-то все, и многое уцелело, оттуда теперь и черпают разные сведения. Нет, вы только вообразите себе, что бы мы знали о Пушкине и его современниках, если бы они пользовались мобильными телефонами?.. Почти ни-че-го! Столько же, как о веке двенадцатом, — одни легенды. Материальные памятники, что дошли до нас, стали бы во многом загадками. Как археологические находки.

— Отец, ты ломишься в открытую дверь. Просто изменились носители информации, и все. Раньше писали на бумаге, теперь в электронном виде. В чем проблема?

— А в том, что новгородский берестяной носитель я и при луне прочитаю, а твоему нужна розетка с током, понимаешь — розетка! Без нее твои носители — куча мусора! Еще и экологически вредного!

— Да вон у меня в машине розетка!

— Сынок, так в твою машину надо ведро бензина залить, чтобы она заработала! А чтоб это ведро бензина выгнать...

— Прекратите! — взмолилась женщина. — Это не интересно. Я не хочу слушать про розетки, пожалуйста!..

— Действительно, отец, извини, тут ты прав.

— Это не я... Все проверяется временем, сын. В молодости этого просто не осознаешь, живешь сегодняшним и воспринимаешь все остро, до болезненности. Все так, все так...

— Юрий Семенович, вы что-то хотели рассказать о письмах...

Сын с удивлением покосился на свою жену.

— Что же... И я писал, мое поколение еще писало, слава богу. Мы вели дневники, всякие тетради по интересам, песенники. Я вот в школе, помню, вел дневник подводной охоты! Летом писал, а зимой перечитывал, рисовал, что-то вклеивал — блаженство!.. Душа трудилась. Все б отдал, чтоб хоть одним глазком на него взглянуть! Не сохранился, конечно... А любовное письмо! Да это же целый обряд, действо! Представьте, вечером, когда все угомонились, освобождается от посторонних предметов стол, и в теплом круге света от настольной лампы или торшера раскрывается тетрадь в линейку или клеточку. Вынимается лист, обязательно двойной, потому что письмо будет большим, подробным, а не «здравствуй — до свидания», событий, мыслей за прошедшее время накопилось много, может и не хватить одного листа, скорее всего, не хватит, тогда присовокупится еще один парный лист, — пишущий, расчувствовавшись, неожиданно для самого себя и его испишет со всех сторон. Упавшая прядь волос убирается за ухо, взгляд в окно, за которым ровная ночная темнота с огоньками других окон, где не спят и тоже, может быть, пишут, — чистота белого листа всегда немножко пугает, — но далекий адресат ждет, он, и только он перед мысленным взором, и вот старательно выводится первая строчка: «Здравствуй, мой милый, милый мальчик!..»

— Так это девушка пишет?

— Да, пусть девушка, разницы никакой... Сразу же необходимо известить, что предыдущее письмо получено, оно благополучно дошло и связь не нарушена, можно общаться и дальше, ответ тоже дойдет, все будет прочитано и перечитано... «Твое письмо, опущенное почему-то в Амдерме, шло до меня полтора месяца, и сейчас не любимый нами сентябрь, как ты пишешь, а глухой октябрь. Все листья облетели, на улицах темно, и люди какие-то все стали темные и одинаковые. Иногда так и хочется протереть рукавом эту пелену невской сырости, висящую перед глазами. Ты пишешь, что к тебе привязалась собака и она спит у твоих ног. Так знай: это не собака — это я. Погладь ее, пожалуйста, посмотри в глаза, как ты это умеешь, и, может быть, мне станет радостнее здесь, в городе, одной среди людей...» Ну вот как-то так, — вдруг оборвал сам себя Юрий Семенович, обнаружив, что его не перебивают.

— Напиши мне письмо, — просто сказал сын, глянув на жену.

Та слушала, не мигая, уйдя взглядом в себя, чуть повернув голову к Юрию Семеновичу, сидевшему сзади, чтобы не пропустить ни одного слова.

— Уедешь куда-нибудь — напишу.

— Куда мне уехать?

— Не знаю. Куда-нибудь. В Амдерму.

— Письмо обязательно перечитывалось, исправлялись ошибки, если они обнаруживались, ставились пропущенные запятые. Затем оно складывалось и заклеивалось в конверт. И ты знал, что вот здесь, по этой узкой кромке, она провела кончиком своего языка. Потом нужно было одеться, выйти на улицу, дойти до ближайшего почтового ящика, привстать на носочки и опустить его в широкую узкую щель под выдвижным козырьком, чтобы услышать, как оно мягко легло во вместительном нутре на пачку чужих и таких же откровенных посланий. А потом жить своей обычной жизнью и ждать ответа. Терпеливо ждать и ждать — без вариантов. Как видите, все это мало похоже на процесс обмена вашими СМС.

А на полярке письма прилетали ко мне прямо с неба, буквально как птицы. Самолет не садился, а, облетая регион, просто выбрасывал мешки с почтой. Бывало, от удара иной разорвется, ну тогда и носимся, ловим на ветру письма, газеты. Главное — письма. Чужое, чужое, бац — тебе!.. Вот радость! Да если еще и от нее!.. Не синицу, а целого журавля как бы ухватишь. Ну, что-то там, конечно, зачитывалось приятелю по комнате. Держать все в себе невозможно, как без этого, делились и сердечным, конечно. Но это самому близкому, а не всей станции и не всему свету. И я до сих пор храню эти письма, выброшенные мне с высоты пятидесяти метров из ЛИ-2, и никому не дозволяю читать. Надеюсь, что и она мои хранит. Или хранила до поры до времени...

— А что, что у вас с нею было? — забеспокоилась невестка, почувствовав, что Юрий Семенович намерен рассказ свой закончить.

— Ну, это отдельная история. Я, знаете ли, не любитель возвращаться назад. Но, может, когда-нибудь и расскажу. Тебе одной...

— Ну, отец, попался, она не отстанет.

— Нет, тогда уж лучше сразу...

Есть станции и по семь человек. Меня отправили на крупную, со штатом в тридцать. Зимовали и женщины: и с мужьями, и незамужние девушки. Курсы такие были в Москве — полярных работников, вот там их и клепали. Два года тридцать два человека вместе, как, по-вашему: тесно, просторно?

— Да кто ж его знает... Скучновато как-то.

— Можно и так сказать. Я от этой «скуки» в первую ночь на семь килограммов полегчал. А рыхлым я никогда не был. Ну и не устояли мы там с одной мадам, запуржило в полярную ночь, объяло полярным сиянием да и кинуло друг другу в объятья. Магнитный полюс где-то рядом — не устоишь. Чуть лбами не стукнулись. Она была старше меня на пару лет, опытнее, и, когда всполохи яркие улеглись, начал я понимать, что, во-первых, у нее на меня определенные виды, а во-вторых, связывает нас одна физиология, простите. И не очень мне это стало по душе. Сцены, знаете ли. А на каком, думается, базисе, находясь чуть ли не на льдине, их можно устроить? А ведь устраивала! Смешно. А не отмахнешься. В этом смысле действительно тесновато. Короче, расстались мы, к взаимному облегчению. Я, во всяком случае, точно. Но осадок остался. Ну и не решился я сразу явиться к своему милому адресату с глубокими синими глазами. Хотелось как-то очиститься, проветриться, что ли, — обновиться. Да и не были мы с ней особо друг другу обязаны, любовь у нас была чисто романтическая, должен вам сказать.

Пока борт на Большую землю в гостинице ждал, познакомился с молодым офицером, командировочным из Питера. А пока с ним в номере бутылку-другую спирта с чаем распивали, подружились. Под малосоленый-то омуль!..

Тут Юрий Семенович вкусно причмокнул и прислушался к получившемуся звуку.

— Нет, умом знаю, что вкусно, а самого вкуса уже не вызвать, стерся с катушки памяти... Полетели вместе. Ну а его друзья-знакомые в Питере встретили нас как папанинцев, и пошло-полилось все плавно дальше... Да, кипела жизнь! Ложился, а что назавтра будет, даже не задумывался!

Тут уже сын, притормозив, на мгновение обернулся:

— Так это кто, не Виктор Василич был?

— Да, он самый.

— А какого черта он там делал?

— «Какого, какого»... Военный человек. А там все же погранзона. Я, улетая вон на Литейный, 4, ходил расписываться кое в чем. А ты думал!..

— Да кто, кто это такой — Виктор Василич? — почти подпрыгивала на своем сиденье невестка.

— Знакомый, дальний какой-то мамин родственник, майор.

— Тогда он пребывал в элегантном звании старшего лейтенанта погранвойск. Цвет фуражки — зеленый.

— Подождите, так, а что с той вашей... которая писала письма? Она кто, вообще, была?

— А вот это уже табу, не пытай!

— Ну, хоть про глаза, чуть-чуть, пожалуйста!..

— В глазах ее хотелось утопиться.

— И вы только целовались с нею...

— Ну-у... да.

— Вы ее любили?

— Конечно.

— Господи, куда действительно катится мир!..

— И как стремительно, заметьте!..

— Сейчас мы все тут заплачем и для полноты картины разобьемся, — недовольно сказал сын, не отрывая взгляда от дороги. — Отец, а ты не думал, что нынешней молодежи, может быть, тоже интересно жить? У вас было свое, у них свое, другое... Темп жизни изменился.

— Думал. Только в добывании денег нет никакой романтики — вот в чем дело. Ни грана! Одно делячество. Как можно обойтись в юности без романтики? Без мечты и веры? Мы вот еще Грином зачитывались... «Мечта разыскивает путь — открыты все пути!» С детства мечтать стать миллионером?.. Простите, но это мечта на уровне пещерного сознания: нажраться больше всех мамонта да самый теплый кусок шкуры отхватить. А вы все же образованны, знаете куда больше нашего, поэтому, наверное, и тянет кого в клоаку, кого в наркоту... Потому и выкладываете каждый чих и пук на всеобщее обозрение — хоть чем-то нервы пощекотать. Нет, не поет у меня душа от нынешних дел. «Нет, ребята, все не так, все не так, ребята!..»

— Высоцкий, — опять вполголоса сказал сын.

— Знаю! — почти зло ответила невестка.

— А насчет темпа вот что я понял, дорогие вы мои... Жить надо, вообще, медленно, со вкусом, не надо никуда торопиться, это вот как на дороге. И темп жизни каждый задает себе сам. Не надо нестись вместе с толпой. Это опасно и неинтересно. Так вообще можно просвистеть мимо самой жизни, в несущемся стаде-то. Не совсем в тему, но как же мне нравится вот эта индийская мудрость: «Не надо ничего делать. Сядь на берегу реки, и она пронесет мимо тебя тело твоего врага». А?

— Красиво! — восхищенно прошептала невестка. — А река эта — Ганг...

— Ну, пусть будет Ганг.

Помолчали.

— Юрий Семеныч, простите, а из-за чего можно было застрелиться на полярной станции? Белое безмолвие?

— Да... Одиночество, гнет ледяной пустыни... А одиночество, помноженное на мрачную русскую тоску, — это страшная штука. У меня на зимовке две пулевые пробоины было в потолке...

— Что, тоже?! — невестка обернулась, округлила глаза.

— Да нет. Просто кто-то осатанел и расстрелял из карабина лампочку. Пять месяцев ночь... А лампочка в полутора метрах от ствола. С первого раза, наверно, промахнулся...

— Кошмар!.. А вы про радость жизни...

— Кто это прошел, тот умеет радоваться самым тонким проявлениям жизни, уж поверь!

— Такой ценой?

— А цену нужно знать, иначе счастья просто не заметишь.

— Боже, как сложно!

— Случались и сложности, да. Это жизнь.

— Но счастья своего, любви, как ваш Леша, вы в Арктике так и не встретили... Все осталось там, в тех глазах, которым вы не поверили...

— Пожалуйста, прекрати эту песню, — уже совсем строго сказал своей жене сын. — Еще неизвестно, что будет дальше.

Та, недовольная, замкнулась и вжалась в кресло.

— Сама Арктика — она и есть любовь. Но это только между нами! — Юрий Семенович попытался рассмеяться, но дальше заговорил серьезно: — Когда сидишь на острове, все думы о Большой земле, тоскуешь, любишь, рвешься туда. Выедешь, осмотришься, и через месяц тебя еще с большей силой тянет назад, на безлюдный остров во льдах. Я вот ходил-ходил в моря и не выдержал, снова туда вернулся. Две навигации в Дудинке отработал. Летом на Таймыре красота!.. Это называется заболеть Севером. Любовь сродни боли. А представьте, если вас еще накроет и сильная человеческая любовь! Какое испытание сердцу!.. Вот и говорили, что причиной была все же женщина, да... Я про Сашу.

— Он был самый близкий вам?

— Не сказал бы... Он был старше, очень силен физически, всегда спокоен. Мы его просто уважали и слушались. Но обидеть его мог любой. То есть любой слабый, понимаете? Противнику равному или более сильному он ответит, а на слабого махнет рукой. А слабый как раз и бывает подл. У горцев есть пословица: «Рана от меча заживает, а от слова — никогда». Ну а против женщин, Саша сам шутил, он не знал никаких приемов. Он вообще-то борец был, спортсмен.

— Он мне нравится, — негромко сказала невестка.

— Спасибо, милая. Когда-то мы дружили...

— Ну вот маяк...

— Да, да, это он! Узнаю места... Да тут все в коттеджах, однако... Вот здесь, слева, стояли наши палатки, антенное поле, а там ангар — наш дом...

 

Дневники (лето 1972-го)

2 июля. Сегодня к гидрографам приехали на практику трое курсантов.

Гена, с фингалом под глазом, увидел их и обрадовался: «Во, будет с кем на танцы ездить!» Он как поедет во Всеволожск или Рахью, каждый раз с отметинами возвращается. Сам он из Ломоносова и пытается здесь, на Ладоге, завоевать авторитет. Среди курсантов действительно оказался один борец вольного стиля с первым разрядом. Он широкий, сутулый и руки до колен. Саша, похоже, добряк из добряков. Лицо большое, круглое, в черной щетине. А другие двое, Юра и Леша, немножко футболисты, немножко волейболисты, но парни крепкие, им лет по двадцать, Саша постарше, ровесник Гене. Они с дороги похлебали Гениного борща и побежали на берег купаться. Ветрище дул страшный, волны с белыми гребнями стеной, а они, раздеваясь на ходу, как бросятся в них... и полчаса не вылезали, орали, подныривали под гребни, как дельфины. А Саша, по-моему, вообще непотопляемый, как тюлень, голову покажет, потом минуту не видно. В Стрельне, говорят, такой красоты нет, там вода коричневая и поверху порой плавает то, что в унитаз спускают. Они не врут, купался я в Финском заливе. Потом играли в волейбол, футбол. Классные ребята!

5 июля. Съездили! С утра потом разбирались между собой. «Какого черта вы отвалились, надо в куче держаться, спина к спине!.. А ты зачем того пацана по зубам хватил, он стоял сам по себе. Ага, стоял, а рука видал где у него была?! Рука? Я видел, как за него еще человек пять вступилось, вот что я видел, тебе это надо? Нам надо было?» И так далее. А Гена через слово хвалил Сашу: он там через бедро кого-то как шваркнул, так тот в полете еще парочку сшиб. Первый по вольной — это вам не хухры-мухры. Сидит улыбается, а щека расцарапана — девица набросилась. Я против них никаких приемов не знаю, смеется.

Тут вышел Саша Большой (начальник станции) и говорит Гене: ты туда помахаться ездишь, а парням после казармы, может, больше девчонок потискать хочется, чем по сусалу получать.

— Вы, парни, думайте сами. Залетите в милицию, что я должен буду в характеристике писать? Да они и сами отрапортуют, без меня. Прямо на имя начальника училища телегу отправят.

Саша Большой лысый, беззубый, с черной бородой, костлявый и высокий, капитан-лейтенант, но здесь они, как правило, ходят по гражданке. Он снимает комнату в деревенском доме по соседству. Примечательна у него и фамилия: Сирота.

Гена вольнонаемный; служил срочную в Лиепае мотористом на боевом катере и время то вспоминает как золотое. Он самый тут интересный. Меня все «малой» да «малой». Я не обижаюсь. Хожу к ним «домой» — в военный ангар, где они живут и спят на двухъярусных койках.

На Ладоге работает их гидрографическое судно, а береговые станции дают ему «для привязки» пеленг, когда оно запросит. Иногда «по служебным делам» оно подходит к нашему берегу. Рыбацкий причал принять его не может. Они становятся «на яшку» и спускают на воду шлюпку. И начинается гулянка. Наши ездят к ним, те — к нашим. Дня через два-три все дела заканчиваются и судно, дав длинный гудок, уходит за горизонт. Гена, тоскливо каждый раз глядя вслед уходящему судну: «Эх, жизнь корабляцкая!..»

7 июля. Я совсем подружился с Юриком. Он высокий, светловолосый и очень веселый. Зачем ему эти танцы, когда у него, оказывается, есть девушка, Валя, живет на Пискаревке? А я же, говорю, со Средней Охты, это почти рядом! Теперь мы друзья, с ним очень легко, просто, хотя он и старше меня почти на пять лет.

На этих танцах никого не видишь. Народу как селедок, свет выключен, где стал, там и топчешься весь вечер, никуда не протиснуться. главное, к какой-нибудь девушке повернуться, а то перед незнакомым парнем начнешь выделываться и получишь в пятак. Вся гулянка уже после танцев начинается, на улице. Там дерутся, тут объясняются, здесь целуются, и этих никто не беспокоит, это святое. Кого-то, вся майка в крови, под руки ведут, а там уже и милицейский свисток заливается... Хорошо, ночи белые, есть время познакомиться. А зимой, говорят, свободно, тихо. Но зимой я здесь не бывал.

7 июля. В палатки к военным приехали новые ребята, курсанты из Ленинграда, три или четыре человека. Один очень симпатичный, стройный, ну просто лапушка, надо узнать, как его зовут. Ходит с этим Валерой из Ленинграда, который приезжает к нам на лето. Светка сох­нет по нему второй год. А что в нем такого, не понимаю, строит тут из себя...

10 июля. Третий день дождь. Тоска! На озеро не выйти, хотя и тепло. Вчера от скуки пошел к этой дуре Светке, соседке. А у нее еще и Машка. Сидят зачем-то в купальниках, накрасившись как куклы, и пьют бормотуху. У Светки живот... как у слона. Только гладкий. Я вошел, она сразу пластинку завела:

Льет ли теплый дождь, падает ли снег,

Я в подъезде возле дома твоего стою!

Жду, что ты пройдешь, а быть может, нет,

О-о-о...

Она, что ли, стояла и промокла до трусов? Я же не стоял, вошел сразу. И какой тут, в деревне, подъезд?

Нализались как дураки, потом целовались по очереди. Сегодня тошно. Юрику ни за что не скажу. Светка все хотела, чтобы я за живот ее обнимал. «Валера, милый, обними покрепче, я твоя!» А как я ее обниму, если рук не хватает? Вдвоем с Машкой?

12 июля. Ведем переговоры с пионерским лагерем «Маяк» о футбольном матче!

Нас, «деревенских», — дачников — набирается семь человек. А больше и не надо. Что нам эта мелюзга! У них настоящее футбольное поле, ворота с сетками. Из курсантов в нашей команде Юра и Леша Лебедев. У Лехи потрясающий удар с правой ноги!

13 июля. Юра показал фотографию своей Вали. Признаться, такое увидеть я не ожидал. Фото огромное, с журнальную обложку. Два кадра наложены друг на друга. На первом в дымке Смольный собор со всеми куполами и крестами. На его фоне девушка в коротком осеннем пальто с широким поясом и металлической пряжкой сидит на парковой скамейке. Сидит вольно, откинувшись на спинку, и в то же время собранно: руки засунуты глубоко в карманы, лицо склонено, взгляд в землю перед собой. Но ни земли, ни краев скамейки не видно, фигура занимает всю площадь. Аккуратный носик, губы ровные, плотно сжаты, на голове легкий, в крупные полосы платок, волосы на пробор, наполовину закрывают щеки. Нога на ногу, красивые худые коленки; в разрезе пальто, уже откровенно высоко, виден краешек цветного платья.

— Кто ее так снял?

— Знакомый, они жили по соседству.

— Знакомый? — В голове был какой-то сумбур, и из этого сумбура вырвалось для самого меня неожиданное: — А сколько ему лет? Он кто, в журнале работает?

— Да нигде он не работает. Хотя я не знаю. Такой седенький дедок, старый питерский фотограф. Не волнуйся, там все чисто! А ты настоящий друг! — Юра обнял меня, засмеялся.

Я тоже попытался...

— У фото есть название. Угадаешь?

— Ну... «Осень»? — Скамья, на которой сидит девушка, в голом, сквозящем парке.

Юра взял фотографию, посмотрел:

— Слушай, а близко... Только не «Осень» — «Молитва».

— Тю, — вырвалось у меня. А вообще-то да, молитва: взгляд в себя, глаза в землю, руки прижаты к телу, волосы подобраны под платок, кресты под небом — здорово!

— А еще есть?

— Есть, но там, у нее дома. Я не вожу, видишь, формат какой, куда я их дену...

На фотографии девушка выглядит взрослой, старше Юры, но я не стал ему это говорить. Я бы тоже хотел, чтобы у меня когда-нибудь была такая девушка и такие фотографии.

— Юра, а где она сейчас? Почему она не приезжает к тебе на озеро? Мы бы ее на лодке покатали.

— Да ты прямо из клуба любознательных! Она в Гатчине, на даче. А еще у нее есть сестренка, но совсем маленькая, лет шести, от отчима.

У Юриной Вали — отчим. Молитва... У меня очень взрослый друг, это все серьезно.

14 июля. Вот тебе и мелюзга! Продули со счетом 3:5. Если бы во втором тайме Юра не встал на ворота, нас бы вообще разгромили в пух и прах. Они играют в пас, а у нас каждый Пеле, Гаринча и Эйсэбио! Пионер по касательной откуда-то из-под мышки выскочит — бац, бац! — и мяч уже в воротах. Поле-то маленькое! А начинали весело, шутили насчет «пионервожаток». Команды выстроили друг против друга, директор лагеря начала какую-то речь, а Юра вдруг как выбросит руку в направлении конопатого пионера напротив:

— А этого футболиста случаем не Машей зовут?

Все онемели. А «Маша» покраснела и говорит:

— Нет, не Машей, а Варварой!

Хохоту было!.. Даже директор смеялась. Но мы с девчонкой играть наотрез отказались: мало ли что. Ну, ее быстро заменили. Юра на всякий случай спросил имя у нового игрока. «Аркаша», — отвечает. Годится! И началось...

Решили готовиться к реваншу. Пионеры не против.

Одна вожатая прехорошенькая! Сказал об этом Юре. Тот засмеялся.

— Ты себе подруг в восьмом, седьмом классе высматривай. Эти с тобой ходить не будут!

Я и сам знаю, что не будут, я просто так.

А Светка, между прочим, перешла в десятый...

15 июля. Как здорово иметь взрослого друга! И разговоры, и события — все в жизни становится другим, настоящим.

Сегодня гуляли в соснах по-над озером, разбирали вчерашнюю игру, вдруг сзади кричат: «Эй, парни, стойте!» Оборачиваемся... Бегут двое солдат, как-то маскируясь в складках местности, ниже нас, у самой воды. «Выручайте, у него день рождения, сгоняйте в магазин, вот деньги, а мы тут вас подождем. Прапорщик к любовнице пошел, у нас минут пятьдесят...»

— Так а сами чего — магазин рядом! В самоволке?

— Да не в том дело. У него баба как раз над магазином живет, и окна сюда, на вход, никак нельзя, засекёт! Мы должны его там, у перекрестка, ждать, он сам в самоволке, мы втрёх. Выручайте! — И суют нам два смятых рубля и горсть мелочи, медь в основном.

— Так чего брать?

— Винца. И водочки б хотелось. Сами там смотрите — как для себя. У нас не больше часа, проверено...

Примчались мы в магазин, а там очередь дачниц за хлебом стоит. Подведем парней! Но Юра сразу к прилавку и деньги сует:

— Женщины, дорогие, друга в армию провожаем, опоздаем на электричку, пропустите, у нас без сдачи!

Не успел никто слова сказать, а продавец уже мелочь считает:

— Что тут у вас без сдачи...

Юра:

— Маленькую водки и «бомбу», если получится...

— Получится. 35 копеек остается. Закуску брать будете?

— Да, вот этого колбасного сырку отрежьте...

Отрезала она кружок, бросила на весы, но пожадничала, конфетку добавила.

И мы опрометью с бутылками и закусками в руках назад. И чего так торопиться из-за этих солдат? Но мое дело маленькое. Видимо, из солидарности. Даже интересно.

Прибежали. Те:

— Ничего себе! Сколько мы вам должны?..

А из чего пить? День рождения все же. Они рыск, рыск по сторонам. Вот консервная банка, ополоснули в озере и начали из нее водку пить.

— Надо бы с вина, — посоветовал Юра.

— Не, так сильней возьмет! Давайте, ребята, выпейте. Вы местные?

— Питерские.

— Сразу видно. А мы псковские. Давайте, примите по пять капель, а то обидите.

Куда денешься — день рождения. Отхлебнули, закусили половинкой конфетки. Банка низкая, широкая, наверное из-под кильки, наполовину ржавая, пить неудобно. Хорошо, вино как краска, ничего не видно.

— Прапор не усечет, что вы под мухой?

— Да ну, он почище нашего явится! Ему часа на все хватает. Бывает, на себе тащим. Служба, брат!..

— А это вы тут из зениток бабахаете?

В небе над лесом самолет часто таскал за собой на длинном тросе какую-то этажерку, и по ней били с земли зенитки.

— Мы, ага.

— А если попадете?

— Тогда каюк. И им, и нам.

— Понятно...

— Служба, брат...

Допили, руки пожали, все, надо на точку, и побежали опять вдоль воды. Парни не очень высокие, но плотные, и на наших глазах начало их после этого стремительного застолья развозить. Сначала ровно, в параллель шли, потом стали друг другу курсы пересекать, один на другого натыкаться — смех!

— Ничего, добегут — тренированные, — сказал Юра. — А надо, так и доползут. Служба, брат!

Я засмеялся, а Юра, все глядя вслед солдатам, вдруг спросил:

— Корнет, а в школе ты как учишься?

— Да я отличник.

— Да ну! Молоток! Так держать. Понимаешь, к чему я?

Я кивнул, потому что, кажется, понимал. И вообще мне было рядом с ним как-то уверенно, весело, все казалось по плечу.

15 июля. Боже, как он упал в моих глазах, я не хочу в это верить, это не он, нет, нет! Как такое возможно! Я стояла в очереди за хлебом. Вдруг врывается Юра со своим питерским дружком, лезут без очереди. «Электричка отходит, опаздываем, у нас без сдачи!» Вывалили на весы горсть мелочи, взяли вина огромную бутылку и водки, а на закуску сыра двадцать граммов... И унеслись. Это посреди бела дня, на улице 30 градусов!.. Кошмар!

Вечером видела всю их компанию на пляже, играли в мяч, купались... Ничего не понимаю! Подойти и спросить? Вот была бы умора!.. Иди, сказали бы, девочка, к доктору! Мне опять показалось, что он смотрел в мою сторону. Да какое мне дело, чем он занимается и что пьет в жару!..

16 июля. Нет, дело, дело! Я хочу знать, чем он занимается, что думает, что любит, хочу, хочу! А если он любит кого-то??? Нет, нет, не хочу!

17 июля. Это случилось! Сегодня днем я разговаривала с ним, и мы почти касались друг друга...

Вот как это произошло. Предки опять отправили меня в магазин, и я буквально столкнулась с ним, выйдя на дорогу. Ну, не столкнулась, я увидела его раньше, но не прятаться же мне под смороду! «Привет!» — «Привет...» — «В магазин?» — «Да...» — «Ну, пойдем вместе. Тебя как зовут?» — «Ира». — «А меня Юра...» Я чуть было не брякнула, что знаю, как его зовут!.. Я совсем не помню, о чем мы говорили — так стучало сердце и немножко кружилась голова. Он, оказывается, сегодня дежурный по кухне, «по камбузу», они все там по очереди, кроме начальника, дежурят и готовят пищу.

— А пищу на флоте принимают четыре раза. — Он вздохнул, и я засмеялась и немножко осмелела.

— И вы все умеете готовить?

— Никто не умеет. Но готовим. И потом едим! — И мы рассмеялись уже оба.

Но готовить не самое страшное. Самое трудное потом вымыть за всеми посуду: миски, ложки, кружки, кастрюли, сковородки... «Чтобы все сияло и блестело на солнце!»

— Ты любишь мыть посуду?

— Нет, — сказала я.

— Жаль! — И мы снова рассмеялись, и мне стало легко-легко!

В магазине он стоял позади меня, и я боялась, что он о чем-нибудь со мной заговорит. Но он просто стоял, очень близко, так что я плечами чувствовала тепло его тела. На нем была майка, а я в одном сарафане, и в магазине было ненамного прохладнее, чем на улице. (Ну, не в одном, конечно...)

Пока он набирал в свои сумки, я ушла далеко, но он все равно догнал меня, уже почти у дома.

— Могла бы и подождать...

— Зачем? — Я уже не боялась его, я поняла, что он добрый и умный, и мне захотелось его разозлить.

— Здрасте! Вместе шли, вместе и должны вернуться...

— Я уже вернулась. А тебе вон еще куда...

— Ты обиделась?

— Нет... — Неожиданно для себя я почему-то едва не расплакалась и убежала... Боже мой, как стыдно!.. Что он подумает?..

17 июля. Гена получил аванс и поехал сегодня днем в Рахью «готовить тылы» — знакомиться с местной шпаной. Вечером они привезли его на зеленых «жигулях». С разбитой губой, конечно, майка порвана, и без копейки в кармане, конечно. Сами разодеты как попугаи: румынские «джинсы» за двенадцать рублей, майки в кругах — крашены на кухне в кастрюле, на шее какие-то цветные тряпки, не стрижены по полгода. Минут десять обнимались, братались, трясли руки. Все пьяные в хлам.

— Все, парни, теперь до Всеволожска в любой клуб можем входить без боя! Железно!

— Хотелось бы поточнее насчет Всеволожска, — попросил Леша. — Как там, ждут нас, нет?

Гена облизнул разбитую губу, подвигал челюстью:

— Ждут. Но надо наводить мосты.

— Ну это уже с зарплаты?..

— Да.

Подошел Юрик, — он дежурит по камбузу, — двумя руками потряс Генину длань и сказал:

— Брат! С этого дня нарекаю тебя почетным именем Гена — Гроза Ладоги и Окрестностей! Обнимемся, брат!..

Гена, переваривая, посмотрел на Юру долгим, мутным взглядом и уточнил:

— И Ломоносова.

— Естественно!

— Я согласен.

И они обнялись...

19 июля. Это случилось! Я с ним целовалась!.. Мы гуляли по берегу, подбирая интересные камушки, и столкнулись лбами. Он взял меня за плечи и притянул к себе. Я чуть-чуть сопротивлялась. У него губы сухие и горячие. Я отскочила в сторону... Если бы он не шагнул ко мне, я снова бы убежала. Но он, к счастью, подошел и просто крепко обнял меня. Я сказала: «Пусти, нас отовсюду видно», — и мы пошли дальше, взявшись за руки. Он посматривал на меня, а я на него. Потом мы еще несколько раз поцеловались. Было немножко стыдно.

Подробнее опишу потом, так все неожиданно, всего несколько дней — и вот уже... Нет, сейчас ничего не могу, после, после!

21 июля. Реванш. Поиграли мы два вечера на своем пустыре, попасовались, даже домашнюю заготовку приготовили на случай углового. И счет к концу первого тайма был нестрашный: 0:2. И тут я вывел пасом Лешу прямо к воротам. И тот со всей мочалы, во всю колотуху, с правой ноги, с пяти метров ка-ак зафигачит... Мяч, забирая ввысь, прошел над перекладиной, забирая ввысь, миновал за полем пустырь с качелями и песочницами и, забирая ввысь, пожалуй, в наивысшей своей точке врезался под самый конек «стекляшки», столовой лагеря... Раздался грохот, звон рушащегося стекла — и тишина... Потом все закричали, забегали, из всех цветных домиков повылезала лагерная прислуга, вожатые, малышня проснулась...

Вот это был реванш!..

Кто? Кто?.. Хулиганы!.. Где директор, кто позволил?.. А Юра:

— Спокойно, Леха! Если что, мы этот фанерный городок сравняем с землей.

— Угу, Геню позовем на подмогу, — усмехнулся Леша, хотя ему было не до шуток. Но Юрик — вот четкий парень! — когда прибежала запыхавшаяся директорша, все враз разрулил.

— Кто, кто это сделал?

— Раиса Васильевна, неважно кто, я капитан, мяч был забит с игры, это не хулиганство, все футболисты могут подтвердить. Подтверждаете?

И футболисты-пионеры, окружившие нашего Лешу и смотревшие на него как на Пеле или Игоря Понедельника, запрыгали и закричали:

— Подтверждаем, с игры, подтверждаем!.. Он по воротам бил, вот отсюда, как дал!.. С игры!

— Все понятно, все понятно, — хотя она ничего не понимала, все оглядывалась на стекляшку и бормотала: «Господи, как же он туда долетел?.. Я так и думала, что чем-нибудь подобным это закончится...» Потом взяла себя в руки. — Так, игру будем считать законченной, больше мы с вами встречаться не намерены, спасибо, и прошу покинуть территорию лагеря, прошу!

И мы поплелись к воротам...

— Варя! — сказал Юра Варваре, которая все время терлась рядом. — Приводи ребят к нам на пустырь, сразимся!

Но Варя в ответ показала язык.

— Нет, нам за забор нельзя, — вздохнул парень рядом со мной, нападающий. — Теперь вообще запрут...

Я спросил, откуда он. Оказывается, из Колпина. Я пожал ему руку и последним покинул лагерь противника.

23 июля. В поселке говорят, что местные разгромили пионерский лагерь и приезжала милиция. Я рассказала Юре. Оказывается, все было не так: они футбольным мячом попали в столовую, а милиции никакой не было. Он так смешно рассказывал, как рухнула вся стеклянная стена, потому что мяч попал в переплет, как все онемели, потом забегали... А пионеры кричали «ура!». Я смеялась до слез. Он начал меня целовать, все мои слезы, у меня повисли руки, и я просто подставляла ему свое лицо...

29 июля. Потрясающая новость! Парни завтра собираются в ресторан на Московский вокзал и зовут меня. У Гены там знакомый официант, Серега какой-то, он нас и будет обслуживать.

— Я замолвил за тебя словечко. Семь рублей с носа, найдешь? Если с девушкой, еще пять. Есть какая-нибудь одноклассница или тут кто?

— Да ну их! А меня пропустят?

— Не боись!.. Усы подрисуем, если что!

— Ты будешь с Валей?

— Старик!.. Что за вопрос! Конечно!

Гена будет с Томой из Рахьи — когда она у него появилась? — итого, семь человек. Я полез в карман за деньгами...

— Ты чего — завтра! Сбор в 19.30 у «шайбы», где выход, усек?

Усек, усек, «шайба» — это метро на площади Восстания. И я помчался домой в Питер подготовить одежду, помыться... Даже забыл спросить, в честь чего они собрались. В ресторане, да еще вечером, во взрослой компании я не бывал...

30 июля. Не вижу его целую вечность. Почему он меня не ищет? Что же мне теперь, идти к их палаткам и постоять там, напротив, пока заметят?.. Я сойду с ума, я больше не могу! Я хочу, чтобы он держал меня за руку, чтобы целовал, хочу, чтобы я смеялась, чтобы он ловил мой взгляд, чтобы дотрагивался до меня, чтобы мне было немножко стыдно...

30 июля. Все же я представлял ее несколько иной, попроще, что ли, а в Вале просто прет порода, Питер. Как только Юра ее закадрил? Глаза большие, сине-серые и немного печальные, как бы остановившиеся... не подобрать слов. Ей бы шляпу с большими полями да глухое пальто с воротником — и вот вам блоковская незнакомка. Прямой носик, губы неяркие, но четко очерченные, такой же четкий подбородок. Это я уже потом, за столом рассмотрел. Выговор!.. Мы перекинулись с ней немного за Охту, Пискаревку. Но она совсем не с Пискаревки, а с Литейного, их коммуналку расселили, вот и оказалась на Пискаревке, в спальном районе. Девушка с Литейного — это то же, что и с Невского, это шик, каста, стиль. Прикид, волосы, духи, цепочка на открытой шее... А-а, какая там Тома из Рахьи, что вы мне тут...

Томы, к слову, никакой и не было, продинамила она Гену, не села в обусловленный третий вагон в Рахье, где Гена, не веря глазам своим, успел за полминуты промчаться по платформе взад и вперед. Мчаться ему было легко: у него накануне отлетела подметка единственных туфель. 44-й размер больше никто из парней не носил, помочь ничем не могли, и Гена ехал в ресторан в своих красных полукедах, в которых иногда «тренировался боксу» на пустыре...

Все его успокаивали. Одна беда за другой на парня! Валя, увидев кеды, смеялась, уткнувшись лицом в Юрино плечо. Так Гена, войдя в роль, забежал с другой стороны и доложил: «Да они почти новые! Я их вчера с зубной пастой помыл!..»

А я до конца сомневался, что нас с Геной пропустят, то есть меня и его, гуся лапчатого. Хотя меня мама и нарядила в брюки и рубашку с галстуком. Но Гена прямо заявил, что «мы к Сереге — спецобслуживание», и нас тут же провели к столику. У Сереги — белая безрукавка, бабочка, все солидно — стол был уже сервирован, в центре стояли букет цветов и бутылка сухого. «Ребята, — наклонился он к нам, — бутылку водяры придется взять. Остальное, надеюсь, вы принесли...» Гена ответил шифром: «Скажи, Серега, если б водку гнать не из опилок, то что б нам было с пяти бутылок?» Никаких певцов, кроме Высоцкого, он не признает.

Сергей, видимо, по блату соединил несколько блюд в одно. На огромных тарелках уместил и горячую отбивную с жареной картошкой, и холодную нарезку, и свежие помидоры, зеленый укроп, огурцы... Я так всего и не съел. Днем здесь почти как столовая: отъезжающие, всякая привокзальная шушера обтяпывает свои делишки, тут же милиционеры обедают, а вечером совсем другая публика, оркестр, танцуют...

«Льет ли теплый дождь, падает ли снег...» Ободзинский уже в печенках сидит, из всех динамиков его слышишь, и тут, оказывается... Правда, в женском исполнении, в альтах, и это забавно. Курсанты сегодня все были в форме, в белых голландках с синими воротничками, и заметно выделялись среди танцующих. У Гены под модной цветистой рубахой тоже майка в полоску. В потертых джинсах (скромный «Wrangler»), да если б еще привычный фингал под повязкой, точно сошел бы за морского разбойника, гостя из таверны. «В Кейптаунском порту с пробоиной в борту “Жанетта” поправляла такелаж! Но прежде чем уйти в далекие пути, на берег был отпущен экипаж!..» Он взялся охаживать расфуфыренную мадам с соседнего стола, по-моему отъезжающую. Что-то заливал ей на ухо, а она смеялась, не открывая рта, и шла красными пятнами. Как бы она вместо какого-нибудь Торжка не махнула сегодня в обратную сторону, к нам на Ладогу...

Все танцевали. А я кого мог пригласить? Чью маму? Вот положение! И курить не умею... Когда все за столом, то и я как все, только что водку не пью.

«Эти глаза напротив — калейдоскоп огней...» Ну вот, опять!.. Но тут Валя вдруг спросила:

— Валера, ты вальс танцуешь?

Я, кажется, покраснел, но признался:

— Танцую...

Меня предки два года водили в школу современного танца, пока я не сказал, что, если они не прекратят, я начну курить.

— Идем? — и она привстала со стула.

Я посмотрел на Юру...

— Ну, брат, — развел тот руками, — я пас! Давай!..

Когда я сделал первое длинное па в глубину ее ног, она вздрогнула, но тут же поняла меня, смело откинулась на мою руку (я чувствовал под ладонью ее тоненький бюстгальтер), и мы понеслись по большому кругу. Каблуки у нее были не очень высокие, мы оказались почти одного роста, и мне было удобно ее вести. Когда перешли на медленный шаг, она спросила:

— Ты где-то учился?

— Да, в ДК...

— У тебя есть девушка? Партнерша? Там такие красотки пляшут!..

— Да нет, я бросил...

— Вернись, слышишь?..

И я в ту минуту готов был согласиться, что конечно, завтра же!..

— Ну, пошли еще на круг, веди, кавалер!..

Пусть я впадаю, пусть,

В сентиментальность и грусть.

Воле моей супротив

Эти глаза напротив!..

Когда танец закончился, с ближних столиков нам зааплодировали. Я усадил свою даму, сел сам, и тут вскочил Гена, подошел ко мне, впервые за все знакомство протянул руку и заговорил черт знает что...

— Старик! (не малой, как всегда, а «старик»!) Ты вошел в мое сердце неожиданно, как стрела! Я твой друг навеки! Если кто обидит — позови! — и еще чего-то такого, но все уже смеялись, а Саша, сидевший справа, тиснул меня за плечи и сказал: «Этого парня мы никому не отдадим!»

Я готов был провалиться от стыда и счастья сквозь землю: лучшая девушка в зале, на всем Московском вокзале, на всей площади Восстания, черт возьми, взывает «Вернись!», Гена Гроза — мой друг, а Саня Шибанов, который один может раскидать весь этот ресторан, обнимает меня за плечи...

Что делать? Я поднялся, как учили, и еще раз поклонился своей даме. Та протянула через стол руку, до плеча голую и красивую, и я ее поцеловал. Снова раздались аплодисменты, за столом — общее ликование...

Когда мы уходили, Серега передал слова метрдотеля, что тому очень понравилась наша компания и мы можем приходить в любое время.

Я поехал ночевать к себе на Охту, Юра на такси — провожать Валю, остальные рванули в метро — и на Финляндский вокзал.

Сегодня я приехал в поселок, увидел у палаток Сашу, который дузил мешок, набитый песком с опилками, спросил, успели ли они на последнюю электричку.

— Как же, успели! — пробасил он. — На первой утренней вернулись.

— А Юра?

— С нами! Куда он денется...

Того же 31-го числа, вечер. Гена похмелился после вчерашнего больше других, и его потянуло на высокое.

— Малой (опять!), ты понял, что делает нашу жизнь красивой, придает ей смысл?

— Что?

— Женщина!.. Но не становись ее рабом, иначе опять останешься без смысла!.. Тонко?

— Да, тонко, — согласился я.

— Я все помню, не волнуйся, мы по корешам! Ты далеко пойдешь, а мы попадем в какую-нибудь мясорубку! Не забывай там нас, разгильдяев!.. Мы любили эту жизнь! — он вдруг заплакал, рванул рубаху на груди. — Мы за нее любую халабуду разнесем!..

Я испугался, отпрянул, но Саша спокойно взял его под руку, приподнял с места:

— Пойдем-ка спать, герой.

— Не хочу я спать!

— А ты не становись рабом своего «хочу», иди ему наперекор.

— Тонко!..

— А ты думал!..

— Малой, я тебя люблю, слышишь?

— И он тебя, и он тебя...

— Нет, ребята, все не так! Все не так, ребята...

2 августа. Есть ли у меня маска? Конечно, есть. И маска с трубкой, и ласты.

— Сегодня в 16.00 на нашем месте. Принеси.

Что они еще задумали? Почему так таинственно?

Я увидел их издали, сидящих на песке: Юра, Леша, Саша. Рядом лежали два весла. Они осмотрели мое снаряжение, подхватили весла, на причале отомкнули ключом одну из лодок.

— Чего стоишь? Прыгай! На переднюю банку пройди...

Юра сидел на руле, Саша с Лешей гребли. Гребли они здорово, одно слово — моряки! Деревянная черная лодка тупым носом разбивала небольшие встречные волны, вода всплескивалась и обдавала меня брызгами. По голубому небу плыли белые кучевые облака. Мне даже не хотелось спрашивать, куда, зачем мы плывем. Конечно, если бы они развернули лодку к горизонту, я бы заволновался. А так... Плывем и плывем по синей воде, под голубым небом — лето, солнце, друзья... Сюда бы еще Валю. Ей бы понравилось. И небо, и эти облака, легкие волны, перевернутые лодки на желтой песчаной косе...

Между собой парни перекидывались обрывками фраз, Юра, ориентируясь по берегу, вертел головой, наконец скомандовал:

— Табань! Где-то здесь... Валера, смотри внимательно в воду. если что-то увидишь, скажи.

— А что я должен увидеть?

— Рыбку такую, большую-большую!

Вода чистая, прозрачная, но ничего в ней здесь не было. Саша надел маску и, перевалившись за борт, опустил голову в воду. Леша придерживал, сидя на его ногах... В конце концов, может быть через полчаса, они нашли нужное место. Бросили якорь.

— Хочешь посмотреть? — Саша протянул мне маску. — Я подержу.

Я надел маску, свесился за борт... И едва не вскрикнул прямо в воде... Огромное, мне показалось, по сравнению с нашей лодкой, просто огромное судно, буксир или целая баржа, лежало на дне. Ржавый борт уходил в сумрак и терялся в глубине. Ровные, узкие, как паркетные дощечки, доски палубы казались в лучах солнца нереально чистыми, светлыми, как натертые воском. Но настил был не очень большим, только на носу. Дальше он обрывался и переходил в широкий и пустой, как омут, корпус судна... Что-то неясное, искореженное едва просматривалось, а может, и не было вообще там ничего, просто солнечные блики от волн играли в глубине... Я ввалился в лодку, сорвал с лица маску.

— Что это? — вырвалось у меня, но вопрос не вызвал у ребят ни смеха, ни улыбки.

— Это с войны, Валера. Дорога жизни. Сейчас будем посмотреть, вас ист дас...

Саша с Юрой натянули тельняшки, стали по очереди нырять в глубину и докладывать нам с Лешей и друг другу об увиденном.

— Прямо в корму снаряд угодил... Или бомба. Рубку всю разворо­тило...

— Он так кормой и ушел на дно, нос задран...

— Сетей не намотано... Рыбаки знают, что ли?

— Должны...

— Только крупные фрагменты... Ничего нет, песком затянуло...

— Номер на борту «РБ 112»... или «117», неясно...

— Мужской ботинок, зашнурованный. Внутри пусто...

— Холод страшный... и темно. Тут метров пять у кормы или семь... Сколько якорь выбрал?

— Десять...

— Подгребите, лодку сносит. Мы сейчас за кораблик заведем, встанете мертво!..

— Нет, ничего, песок. Муть поднялась, фонарь нужен... Там какой-то трос перекручен... Юрик, ну его, вылезаем!

— Эх, сейчас бы термос!..

— Да в трусы его...

Я обиделся.

— Почему не сказали? У меня есть термос, можно было взять.

— А ружья у тебя нет, малой?

— Подводное? Есть, дома, на Охте...

— Дома!.. Тут окунь стоял — ну точно на килограмм!.. Такого на удочку не вытащишь. Что, думаю, за рыбина такая? Только по красным перьям и понял, что это окунь. А рядом пяток маленьких. Видел, Юрик?

— Не, мелочь только.

— Спрятался, бобер старый...

— Ребята, что на ужин?

— Каша с подливкою...

— Твою мать! Дайте мне весло, дайте... Валера, сгоняешь в магазин, купишь три банки сгущенки и колбаски за 2.80, сделаешь?

Я готов был сгонять за колбаской в Питер, не то что в наш магазин...

По пути я заскочил домой и попросил бабушку заварить в термосе индийского чая «со слоном». И с сахаром. Успел как раз к окончанию их трапезы, когда они кусочками батона собирали с тарелок остатки подливки.

Увидев принесенное, парни расцвели, похлопали меня по спине, а Саша сказал:

— Юра, и как ты разглядел в этом мальчике мужчину! А то пошлешь дурака за бутылкой, он одну и принесет...

У меня глаза были на мокром месте от переполнявших чувств, и я отвернулся. Но тут, к счастью, пришел сменившийся с вахты Гена, сразу заволновался, стал допытываться, что мы празднуем.

— Ничего не празднуем, сидим, пьем цай. Вот пионер принес, — отрезал Саша. — Подставляй кружку.

Мне велено было молчать о нашей экспедиции.

3 августа. Как они узнали о затопленном судне? Все оказалось просто. Место катастрофы отмечено крестиком на карте, над которой сейчас работает их экспедиция. Они случайно увидели и решили проверить, потому что недалеко и есть ориентиры на берегу.

— А что вы искали?

— Думали рынду или штурвал снять, подарить Сироте, у него день рождения скоро. А вообще-то без разрешения поднимать ничего нельзя. Можно попасть на беседу в кабинет на Литейном, 4, понял? Место крушения считается братской могилой. Таков морской закон, брат.

— Юра, а что он перевозил?

— Если шел с того берега, то продукты. И их съели рыбки. А если с этого, то людей...

11 августа. Даже не знаю, почему не хотелось писать столько дней. Хандра какая-то. Конечно, они взрослые, у них другие интересы, свои планы. И Юра мне не все говорит. Но я хочу, чтобы было честно!

Вчера гидрографы праздновали день рождения Саши Большого, сегодня отсыпаются. Я не вхож. Курсанты прибегали ко мне форму гладить: женщины будут! Сирота тоже в форме, золотые погоны, жена приехала... Гуляли с обеда допоздна. А с утра носились как оглашенные: кто в магазин, кто к рыбакам на причал за свежей рыбкой, кто за зеленым лучком по соседям. А его уже и нет. Гена вообще прогнулся: сгонял во Всеволожск за хорошим вином, а то у нас тут, в поселке, дескать, одна краснёха. Привез семь бутылок какой-то «Золотой осени», 38 процентов сахара. Капитан-лейтенант Сирота выпил два раза и говорит: «Ты что, хочешь, чтобы у всех нас не только жопы, но и рты склеились? Ты что купил?» — «Да это продавец, дура слепая, сказала “восемнадцать”, а я поверил!» Скинулись еще, взяли просто водки да просто доброго портвейна «Агдам», начали сначала. В результате выпили и второе, и первое, забракованное.

А за рыбкой могли и не бегать. Вечером подошло их судно, и с него в подарок Сироте спустили целый ящик сигов. Когда никому уже было не до сигов. Этих сигов жены поделили и увезли с собой — кто в Ленинград, а кто и в Ломоносов. Голод там у них, что ли? Гена, глядя вслед уплывающим сигам, сказал: «Хорошо отдохнули: винца сладкого попили, потрахались и рыбки наловили! А нам опять носом на волну. Вот жизнь корабляцкая!..»

Это все мне Леша в радиорубке рассказал, его с утра на вахту отправили.

Бродил по берегу, вода холодная, лето проходит. Скоро опять эта долбаная школа. Потом Светка зазвала послушать новый диск Олега Ухналева на своем «Аккорде», стерео якобы. Послушал — туфта. Для девчонок. А вот «Цветы» ничего, что-то новенькое, и тексты, и музыка. Потом поставили «Битлов» «на костях». Послушаешь их, даже хрипящих, и сразу понимаешь, что все наши ВИА по сравнению с ними — клубная самодеятельность, и больше ничего. У нас и гитары все звучат как балалайки. Надо будет у «жучков» в Гостином фирменный диск поискать да подарить этим деревенским меломанкам. Ободзинский поет слишком чисто. И от него сейчас писается вся страна. Никак не могу понять почему.

Забыл сказать, что мы отмечали в ресторане. Было последнее воскресенье июля — День Военно-морского флота.

Все, ложусь спать. А если честно... Просто я все время думаю о Вале.

14 августа. Нет, с этими парнями не соскучишься! Ребятам в школе расскажу — не поверят. Я не присутствовал, это все по рассказам, потому что целый день только об этом и говорят.

Вчера к Саше вдруг приехала женщина из Стрельны, статная, с пышной грудью, прической, лет 26 или больше. Я видел ее издали на дороге — яркая мадам. Она учится в Стрельне в ТКУ (торгово-кулинарное училище), парни говорят, там таких красавиц человек триста. «Да кто их считал!» Со всей страны. Саша утверждает, что он только и провел ее пару раз с танцев, и больше у них ничего не было, и сюда ее не звал. Вообще непонятно, как она его нашла.

И вот является такая дама, да с бутылкой легкого столового вина, в ангар с двухъярусными солдатскими койками... Все засуетились, забегали вокруг, бутылку, само собой, тут же открыли, стали угощать и угощаться. А Саня хоть и улыбается тихо, но совсем этому визиту, оказывается, не рад. И за спиной договорился с Геной, чтоб тот уступил ему ночную вахту. Она у них самая длинная. А Гену и просить не надо, женщина — это святое!

Но Саня, оказывается, собирался поступить совсем не по-джентльменски. Вместо того чтобы вести ее в палатки на ночную смену, он повел ее в обратную сторону, на электричку, убеждая, что часть у них военная, работа секретная и никто посторонний присутствовать при сеансах связи в радиорубке не может. (А у них ночью никаких и сеансов нет, просто дежурят.) Быстро-быстро так повел. Чтобы она успела с Финляндского вокзала через весь город на метро до Автово доехать, а там сесть на 36-й трамвай, который бы до ночи ее в самую Стрельну доставил... Вот тихоня что удумал. (Это не мои слова — так говорили.)

К счастью (тоже не мое мнение), этот маневр увидел кто-то из парней, влетел в ангар:

— Полундра! Он ее на электричку повел...

У Гены и челюсть отвисла. Как?! Такую женщину — и на электричку?! Нашу Галю, гостью дорогую?! Что делать?

— Юрик, идем на перехват! — взревел Гена. — Галсом!.. — Моментально свои кеды-скороходы натянул, и они наискось, тропами, соснами метнулись к платформе.

И успели. Саша так спешил на вахту (он в самом деле опаздывал, но это было не страшно), что оставил девушку на платформе, не дождавшись электрички. Это стало его единственным и решающим проколом в бессовестном плане.

С ходу, разгоряченные, Гена с Юрой стали даму разубеждать, что напрасно она уезжает, что секретов в палатках никаких нет и что Саня там один, как в заточении, что он ее ждал, вспоминал, что он очень порядочный парень, только очень стеснительный и что непременно ей надо прямо туда, к нему, внезапно и вернуться! А они, лучшие Сашины друзья, отвалят в сторону, и пусть будет это только их, Саши и Гали, сердечная тайна... И убедили. Мало того: поскольку ночная вахта длинная, энергии уйдет много, надо будет и подкрепиться чем-то, ну и за встречу вашу неплохо бы... Короче, завели ее в магазин и там посоветовали купить портвейна «Три семерки», Саша, дескать, его очень любит последнее время, хорошо бы баночку шпрот, а вам, мадам, пачечку печенья... Вы уж извините за вино, обрадовались, не заметили, как... тут у нас около рубля наберется...

Но Галя деньги брать отказалась и сама весь рекомендованный девичий набор купила. И парни провели ее к палаткам. Пока вели, еще один, последний пункт родился...

— Понимаете, вахта ночная, аппаратура военная, посторонних не должно все же быть. Он откроет палатку, если сказать специальную фразу, вроде пароля что-то: «Курсант Шибанов здесь антенну натягивает?» Запомните?

— Антенну?.. Запомню.

— Если не ответит, вдруг задремал, повторите еще раз... Вон, видите, окошко светится? Он там. Ну, с Богом. Мы мысленно с вами. Удачи!.. — И, зажав рты ладонями, убежали...

Утром Саша вошел в ангар под общий хохот. Скромно присел на свою койку:

— Ржете... Раскрутили девушку на две бутылки и ржете.

— Нет, вы посмотрите на него! Мы ему женщину с выпивкой и закус­кой в палатку, а он еще и недоволен! Шпроты умял небось? А ну, давай рассказывай!

— Чего рассказывать? Вернулась... Слышу, скребется кто-то. Ну, я из спальника вылез, палатку открыл... Входит, согнувшись, Галя, из сумочки бутылка портвейна торчит, и спрашивает меня: «Курсант Шибанов здесь натягивает?..»

Повальный хохот. Все держатся за животы:

— Забыла!.. Антенну забыла!.. Ха-ха-ха...

— А я ей: «Галя, что с тобой?..»

Новый взрыв хохота...

14 августа. В поселке говорят, что они водят в палатки женщин прямо с платформы. Набирают портвейна, дают ей денег и ведут к себе, одну на всех... У меня уши горели от стыда, когда это услышал. Как такое возможно?! У нас нет таких женщин, это приезжие.

17 августа. Видел на берегу Юру с какой-то девчонкой, издали. Подойти постеснялся. А как же Валя?

22 августа. Как дни полетели! И еще новость: второго числа гидрографы сворачиваются.

— Все, Ладога промерена, они же три года тут ковырялись. Больше делать нечего. Съезжу на неделю домой, потом в училище, последний курс! Такие дела, брат.

Мы сидели с Юрой на борту вытащенной на берег лодки, потягивали из бутылок пиво. Тоска смертная. Я-то их не забуду, а вот они меня?.. Слова Гены «не забывай там нас» не давали мне покоя. Зачем он только сказал их! И я осторожно, ощупью начал с Юрой разговор:

— У меня здесь бабушка, я каждое лето приезжаю, а вы, значит, все, никогда...

— Получается так, — сказал Юра, глядя вдаль.

— А если договориться? И через несколько, может быть, лет опять собраться?

— Хорошо бы, кто спорит... А как? У твоей бабушки? Извини, но она не вечна.

— Закладку оставить... Записку.

— А! В дупле...

— Почему в дупле? Можно в бутылке.

Юра посмотрел на бутылку в руке и сказал:

— Самое верное при нашей жизни эту бутылку с твоей запиской залить сургучом и, по морскому обычаю, в эти волны зашвырнуть. Вот это будет самая лучшая закладка.

— Зачем в волны? Можно закопать. В надежном месте.

Тут он наконец включился. Взял меня за плечи, развернул к себе:

— Ну-ка, ну-ка, выкладывай! У тебя есть план?

Но плана у меня никакого не было, только идея, и она Юре понравилась, он загорелся. Решили хранить пока все в тайне, подыскивать место и думать над деталями. Кого включить?

— Ты, я, Леха, Саня...

— Гена?..

Юра задумался.

— Я Гену знаю меньше, чем тебя... Но если он пронюхает, что мы его обнесли, бокса не миновать, ты ж понимаешь!..

— Значит, Гена.

— И все, пять человек. Банк закрыт. Остальные не наши.

У меня поднялось настроение, мысли роились. Прощаясь, я без стеснения, как равный, спросил:

— А с кем ты на днях гулял вон там? Что за девчонка?

— Да... Она ребенок совсем. Для тебя подруга. Местная, Ирой зовут, не знаешь?

— Ира? Знаю, это Светкина одноклассница. Только они не дружат.

— Так это же хорошо, Валерьяныч! Меньше сплетен!

 

Письма (1977–1978)

Здравствуй, милая Валечка! Как я рада твоему письму! Я желаю тебе много счастья и любви с твоим избранником. Мое последнее письмо вернулось с отметкой на конверте: «Адресат неизвестен». Я уж и не знала, что думать. Какая ты молодец, что написала мне сама, я так рада, так много сразу вспомнилось из нашей студенческой жизни. <...>

Ты спрашиваешь о моем брате и его друзьях. Сейчас попробую все написать, что вспомню. Леша прилетал из Певека год назад. У него в деревне умерла мать, моя тетя Нина, и мы ездили ее хоронить. Леша, представляешь, прямо на острове Врангеля (посмотри на карту) встретил свою любовь, она там у них работала аэрологом, сибирячка. Женился, у них уже ребенок, мальчик Гена, живут в Певеке. Говорит, что отработает пятнадцать лет на Севере, потом вернется в Новгород, у него будут разные льготы.

И вот что он рассказал мне о твоем Юрике. Юра отзимовал один срок, два года, вернулся в Ленинград и там женился, Леша говорит, на женщине старше себя... Представляешь? Где он ее нашел, Леша не знает. Он очень хотел ходить в загранку, а для этого нужна ленинградская прописка. Так что сейчас он буквально рядом с тобой, работает в Балтийском пароходстве. Нет, я почему-то была о нем лучшего мнения. Хотя судить за глаза, ничего не зная конкретно, несправедливо. может, у него там любовь. Я так поняла, что у тебя с ним все закончилось, если ты вышла замуж...

Еще ты спрашиваешь о каком-то Саше. (Когда ты с ним познакомилась?) Не знаю, тот ли это Саша, но Леша рассказывал, что их однокурсник, Саша, застрелился на полярной станции, его предала женщина, представляешь?! Только я не поняла, была она с ним или на Большой земле, как они говорят. На ту станцию, на которой он зимовал, самолет прилетает всего два раза в год, еще в навигацию приходит пароход, покойников оттуда не вывозят. Леша говорит, что грунт там не поддается ни лопате, ни лому и его просто взрывают, чтобы похоронить... Теперь он там лежит, на голом острове в Ледовитом океане, под грудой камней... Кошмар, да? Как можно так поступить по отношению к человеку, который в тебя поверил, доверился тебе? Я этого не понимаю, Валечка. Не приведи бог таких подруг. Это я о той женщине. <...> Телефона у меня, к сожалению, нет. Крепко целую тебя! Не пропадай! Наташа.

Здравствуй, дорогая Наташа! Спасибо за подробное письмо. Я была рада его получить, и оно меня просто убило, дорогая моя подруга. Только не вини себя, ты здесь ни при чем. Я должна была это узнать.

Сашу я видела всего два раза: один раз в ресторане, там были и твой Леша, и Юра, и на их выпускном (он пришел без девушки). Это такой здоровяк, брюнет, высокий лоб, стрижка «полубокс», лицо большое, круглое и такое доброе, что хочется взять за уши и расцеловать в обе щеки. Не помнишь? То, что с ним произошло, что он сделал, это ужасно, у меня не укладывается в голове! Но если рассудить, то именно такой человек и может сломаться — не от боли, не от трудностей, а от подлости. Нет, все равно не могу поверить, нет! У него грудь как барабан, и теперь, как ты пишешь, он лежит на этом чертовом севере, превратившийся в замороженную статую, и куча камней давит на его грудь, на его сердце... Наташа, я же танцевала с ним! Я прикасалась к этой груди своею...

Ходила реветь в ванную. Сейчас успокоюсь сколько могу...

Ну и то, что ты написала о Юре, для меня тоже шок. Я не понимаю! Зачем он так поступил? Почему он отринул все, что нас связывало? А потом вернулся сюда же и женился на первой попавшейся... Не верю, что полюбил, он вообще, наверно, не способен любить. Ему все некогда, он несется куда-то вперед и вперед, ему, я знаю, кажется, что у него все еще будет, еще лучше, сильнее, ярче! Хотя теперь я ничего уже и не знаю, ничего не могу утверждать.

Наташенька, я тебе напишу все-все, изолью душу, как говорят, может, мне станет легче, может, я что-то пойму, а то мне просто страшно, одиноко и обидно.

Ведь мы любили друг друга, мы целовались до боли в скулах, до дрожи — на набережных, в лифте, на лестничной площадке... Попрощаемся, я потянусь к нему, ну просто так, коснуться... и снова, и невозможно оторваться, так сладко, так головокружительно — мы летали, Наташа, так нас бросало друг к другу, ты понимаешь? Когда не чувствуешь ног, времени, холода... Мы проводили целые ночи в скверах, держась за руки. Он говорил: тебя можно просто рассматривать! И рассматривал меня часами, трогал мое лицо, шею, грудь, перебирал волосы, нюхал кожу, смотрел в глаза, а я в его, по полчаса или сколько там, просто смотрел, и все, представляешь? Даже зубы мои рассматривал, уши, плечи, позвонки, ногти, целовал руки... И говорил: «Ты совершенство! Где тебя сделали? Меня посадят. Тебя надо сдать в Эрмитаж».

Ты можешь себе вообразить, что мы за полтора года ни разу не поссорились, даже из-за какой-нибудь мелочи! Ну не возникало повода, Наташенька. Если где-то что-то такое намечалось, тут же уступал он или уступала я. Потому что так было лучше, мы не хотели ссориться, мы просто хотели быть рядом, видеть друг друга, и все. Я чувствовала его за несколько метров, стоя к нему спиной, физически чувствовала, понимаешь? Он приезжал ко мне с утра в увольнение, мы завтракали, потом я вязала в кресле или чертила, а он просто сидел на диване и читал полдня Грина или Джека Лондона. Да он весь пятитомник Грина у меня перечитал, не вынося из квартиры! Я вяжу, он читает, и все, нам хорошо. Ну, мне так казалось, Наташенька! Иногда попрошу что-нибудь прочитать вслух. Если он увлечен, то скажет только: «Сейчас, сейчас», — и тут же забудет. Я ему напомню, и тогда он вернется на понравившееся место и читает мне вслух. Господи, да я до сих пор помню эти места! Минуту, сейчас найду... Вот, тут у него даже отмечено:

Над прошлым, настоящим и будущим имеет власть человек...

Здесь галочка.

В настоящем Гнор видел себя, сожженного безгласной любовью, страданием многих лет, окаменевшего в одном желании, более сильном, чем закон и радость. Он был одержим тоской, увеличивающей изо дня в день силы переносить ее. Это был юг жизни, ее знойный полдень; жаркие голубые тени, жажда и шум невидимого еще ключа. Всему было одно имя — Кармен. Только одно было у него в настоящем — имя, обвеянное волнением, боготворимое имя женщины с золотой кожей — Кармен...

Так, дальше:

...И с криком, с невыразимым отчаянием счастья, берущего глухо и слепо первую, еще тягостную от рыданий ласку, он склонился к ногам Кармен, обнимая их ревнивым кольцом вздрагивающих измученных рук. Сквозь шелк платья нежное тепло колен прильнуло к его щеке; он упивался им, крепче прижимал голову и, с мокрым от бешеных слез лицом, молчал, потерянный для всего.

Маленькие мягкие руки уперлись ему в голову, оттолкнули ее, схватили и обняли.

— Гнор, мой дорогой, мой мальчик, — услышал он после вечности блаженной тоски. — Ты ли это? Я ждала тебя, ждала долго-долго, и ты пришел...

Нет, он не пришел, мой мальчик!..

— Куда уходил ты, где твоя жизнь? Я не слышу, не чувствую ее... Ведь она моя, с первой до последней минуты. Что было с тобой?

Ну, это прямо от моего имени, кошмар какой, я и не думала...

— Ты жила в моем сердце. Мы будем всегда вместе. Я не отойду от тебя ни на шаг. — Он поцеловал ее ресницы; они были мокрые, милые и соленые...

Может, он перечитался книжек, Наташа? Так похоже на нашу историю.

Черт знает, может быть, я была немножко холодна, может, надо было не только все принимать и тихо улыбаться, а как-то растормошиться самой, устроить сцену — а по какому поводу? или что-то запретить, стать недоступной, а потом взять и уступить, даже настоять. Чтобы он взял меня. Понимаешь, мы несколько раз доходили до этого момента, но он почему-то вдруг останавливался и снова начинал меня просто «рассматривать» да целовать... Порой я обижалась, но ничего ему не говорила, все оставалось внутри и вскоре таяло, потому что он был здесь, со мной, мне было хорошо, я думала, ну и пусть, пусть так, если он хочет, он никуда не денется, и я тоже, и чувства наши — они же будут всегда! Дура.

В следующий раз я думала иначе, думала, что, может быть, он прав и что не стоит ему уступать, потому что его это обяжет, нагрузит ответственностью, и ему будет тяжело там, на севере, и мне самой будет непросто, и хватит ли у меня сил и чувств на целых два года, когда в последнее время мне их только-только хватает на неделю, до его следующего увольнения? Мне казалось, что все только усложнится, что наша разлука станет невыносимой для обоих еще и из-за этого. И будет ли он мне верить, поверит ли, когда вернется? А я сама — останусь ли ему верна, что я знаю о себе?

И когда он улетал, он сказал: «Я тебя люблю. Что бы ни случилось, что бы ни произошло, что бы кто тебе ни сказал, знай: я тебя люблю. Но я ничего не обещаю. И от тебя не требую никаких клятв. Два года — большой срок. Пусть все идет своим чередом. Что будет, то и будет».

И пришла пустота одиночества. Город опустел, душа омертвела, замерла на последнем, кажется, усилии, чтобы совсем не превратиться в лед... Я писала ему, но что-то, видимо, не то. У меня часто ручка выпадала из рук, я просто не понимала, что я должна писать. Как его люблю и как мне одиноко? Но нельзя же скулить, как собачонка, нельзя! Ему там трудно и, наверное, одиноко еще больше, чем мне. Я связала ему шапку, красно-белую, с двумя большими буквами В и Ю, и отправила бандеролью. Он прислал мне фото, где стоит на какой-то голой скале с ружьем, как Робинзон, в моей шапке, и ничего больше вокруг. Белая пустыня. И еще собака у ног. Кем он там себя воображал? Гнором, Ивлетом, Тирреем? Или самим Грэем? Письма от него приходили редко, мои «со сбросом» до него чаще, на три-четыре моих приходило одно его. Они были... как бы это поточнее сказать... познавательные. Даже в чем-то смешные. Но они были какие-то холодные, Наташа, сухие, легковесные. Он просто не умел писать писем! Мы же в Ленинграде не писали друг другу. Я переставала его узнавать в этих письмах. И он не писал, что меня надо сдать в Эрмитаж. Я даже туда специально сходила. Чтобы убедиться, что там мне не место, что я не совершенство. Хотя бы потому, что зимой у меня течет из носа, а летом пахнет под мышками. И ничто у меня не позолочено, нигде не осыпано каменьями. Как он этого не замечал?

Потом... не знаю, что я ему написала и зачем, какую-то дурость, что с кем-то целовалась, причем целовалась просто так, от холода. Боже, ну зачем, зачем я это сделала! Наташа, почему мы такие дурочки! И все, все кончилось. Он перестал отвечать, вообще ничего не писал, исчез. А потом заказной бандеролью прислал назад все мои фотографии.

Помнишь фотографа с Литейного? Мы как-то были у него с тобой. В нашем подъезде его почтительно звали Егором Ильичом. Он заметил меня еще ребенком, лет в двенадцать, и с тех пор из года в год фотографировал. «Девочка, в тебе есть этот самый петербургский зыбкий морок, о котором писал Достоевский. Как там у него?.. “Он походит на фантастическую волшебную грезу, на сон, который может тотчас исчезнуть, искуриться паром к темно-синему небу”. Вот эти твои глаза — это же все неспроста. Ты не прозрачная, в тебе что-то упрятано. Я не хочу тебя расшифровывать, а только хочу подчеркнуть, запечатлеть и показать. Тебе никто еще не читал Блока?.. Значит, еще услышишь, всему свой час, бесценный мой ребенок! “Девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне!..” Это все о тебе, ангел. Ах, как пошло, что я так стар!..»

Вообще-то стан мой он снимал редко, а в основном делал портреты, и больше любил фотографировать в городе, на фоне решеток, мостов, куполов. Брал с собой разные изумительные старинные вещи в большую сумку, и мы ехали в город, в намеченные им места: в Летний сад, в Александро-Невскую лавру, к памятникам некрополя, к Исакию, Смольному, — и там уже снимал меня в шляпках, шляпах, шарфах, кружевах, перчатках и проч.

Фотографий этих у меня куча, ты же видела, и Юра, уезжая, набрал себе какие хотел.

И вот всех их, до одной, он выбросил мне назад! По дырочкам на уголках было видно, что они были пришпилены где-то на стенке, он на меня там постоянно смотрел, он и там меня рассматривал. Ну и смотрел бы себе на здоровье. Я все равно дождалась бы его, поверь, пусть уставшая, пусть остывшая, постаревшая, но дождалась, и можно было бы все выяснить, держа друг друга за руки, глядя в глаза, в мои глаза, которые он называл синими озерами, — они только в сумерках синие, — в которых он собирался утопиться. Не утонуть, а утопиться. Может быть, ничто никуда и не делось, может, мы и не расплескали бы ничего и меня снова можно было сдать в Эрмитаж, хотя бы в запасники, правда? Я что, не прописала бы его, если бы мы поженились? Наташа, что это за ход? Что он хочет сказать? Что я такая же, как все, что он ошибался во мне, что я просто потаскуха? Я снова плачу. Или он испугался отчима? Да отчим сам жил у нас на птичьих правах! Он не был прописан на Пискаревском, у него свой дом под Гатчиной, и он боялся его лишиться. И я же не потаскуха, Наташа, те поцелуйчики — это случайность, игра, их почти и не было, это совсем не то, что было у нас с ним, я не хуже других, я нормальная женщина, я могу любить, могу быть верной, я могу ждать, могу ухаживать, могу печь блины, могу, могу! Да я ведь тоже старше его почти на год! Если ему это так нужно, он что, забыл, я должна была ему напоминать? Боже, какую глупость я пишу!.. Надо заканчивать, я вымоталась вся, я упаду сейчас под стол...

Но я не проклинаю его, мне его жалко. Мне жалко наше чувство, которое он растоптал, жалко саму себя, жалко Сашу. Господи, зачем так все?

Натулечка, милая, как хорошо, что мы снова нашли друг друга! Какие мы были глупые и задаваки, надо было больше любить друг друга, больше доверять и лучше бы не расставаться. Да, но как это возможно при нашей жизни? Я целую тебя в твой милый носик! Приезжай в гости. Я тут брожу по квартире как лунатик. Три комнаты, надо еще столько мебели... Ну ее к черту! Лучше лежать под стеклом в Эрмитаже. И чтобы тебя обмахивали мягким веничком. <...>

Здравствуй, милая, милая Валечка! Спасибо тебе за письмо и спасибо, что ты его отправила. Такие письма можно писать, но отправить не каждый решится. Я это очень ценю, милая моя подруга. Я читала его двадцать раз и столько же плакала вместе с тобой. Валя, я чувствую перед тобой вину. Это же я познакомила тебя с Юрой. Пожалуйста, не кляни меня, кто же знал! Кто знал, что так сложится. Сначала ведь все было у вас хорошо, согласись, да и ты сама пишешь об этом. Валечка, милая, не держи на меня зла, ближе тебя у меня нет подруги! И я на всякий случай прошу у тебя прощения, если ты все же считаешь меня виноватой. Валя, я не умею так глубоко чувствовать, как ты, но мне кажется, меня можно простить. Обзови меня дурой и прости, хорошо? А то я все время об этом думаю, думаю... И пожалуйста, напиши, могу ли я тебе чем-то помочь. Может быть, попросить Лешу, чтобы он узнал его адрес? Через других однокурсников, они же общаются. Если я написала сейчас очередную глупость, ведь ты замужем, то еще раз прости. Но, Валечка, милая, единственное, что я сердцем почувствовала из твоего письма, это то, что ты хочешь его увидеть. <...>

Здравствуй, дорогая Наташа! Пожалуйста, выбрось из головы свои тревоги, я ни в чем тебя не виню, что за глупость, в самом-то деле! Я полтора года была счастлива, я летала, я ходила с припухшими от поцелуев губами, я спала в тельняшке, которую он мне подарил, я засыпала, как кошка, белыми ночами у него на коленях, да я благодарна тебе, понимаешь? Бла-го-дар-на! Вот я тебя сейчас обнимаю крепко-крепко и целую! Поняла? Забудь. И не надо его искать, не заслужил. Я другого боюсь, милая моя подруга.

Обидно как-то прожить жизнь в пустоте, в незаслуженной пустоте, когда тебя не замечают, не ценят. Или замечают, но хотят одного — физиологии. Люди не должны становиться животными. Егор Ильич сколько раз говорил: «Не роняй себя, никогда! Держи спинку! Ну а если уж понесет, тогда не оглядывайся, пусть искрит — гори! Пройдут годы, и окажется, что это падение было самым лучшим, самым ярким событием в твоей жизни, и не падение это было, а взлет!» Он много мне такой разной философии говорил, я слушала вполуха, но что-то запомнилось. Например: «Не моргай, не моргай, как слепая старуха, смотри на предмет прямо. И он растает». Я однажды спросила: «А у вас искрило?» Он засмеялся: «Много раз!» (У него сейчас третья жена.) Вот порой и думаю: это что же получается, сидеть и ждать, когда заискрит? Но не падать же наобум, правда?

Конечно, в нашей истории есть большая недосказанность, невнятица, сумбур, строго говоря, я хотела бы объясниться, чего уж юлить, я хотела бы посмотреть ему в глаза, и пусть он посмотрит в мои, да хоть полчаса, хоть час, пусть утопится, как собирался, и я пойду дальше, сбросив этот груз, эту паутину, которую ни смахнуть, ни снять рукой. Наташенька, конечно, конечно, не обманывает тебя твое доброе сердце, я хочу его увидеть, только не признаюсь, боюсь признаться, чтобы не броситься как безумной на поиски. Я не сделаю этого никогда, поверь, никогда! Я умру, но не уступлю ему, моему милому, шальному мальчику, я не стану делать за него то, что от природы положено делать ему. Я его ждала. Я получила свои фотографии с проколотыми уголками, но я все равно его ждала, все два года. И потом еще почти два. Но, Наташенька, сейчас же не война, и мне уже двадцать пять, мне тоже кое-что положено от природы, правда же? И вот теперь я вдруг узнаю, что он, оказывается, давно в Ленинграде и вдобавок женат!.. Вот так и треснула бы сковородкой, честное слово.

Но знаешь, Ленинград — очень маленький город. Я живу в новом районе, а на Невском или в метро встречаю своих одноклассников и с Литейного, и с Пискаревки. И вот я боюсь теперь встретить его случайно где-нибудь на улице или в транспорте. Мне почему-то кажется, я почти уверена, что он несчастлив, меня потянет его пожалеть, и это станет катастрофой для всех. Я не смогу, увидев его, развернуться и пойти дальше, как будто ничего не случилось. Наташа, что мне делать? Зачем такие сложности, зачем эти испытания! И кто мне прочитает Блока, в конце-то концов. Ну не он же, не он же теперь!.. Хоть когда-то и клялся сдать меня в Эрмитаж. Ты считаешь меня умной, а у меня в голове такая путаница. И на душе неспокойно. И в то же время, прости меня, пожалуйста, появилась какая-то острота в жизни, а то ходила как сонная муха. Размеренность убивает. После студенческой беззаботности все это кажется не твоим, неправильным, невыносимым — болотом, короче. Я начинаю понимать Маяковского, написавшего, что его любовная лодка разбилась о быт.

Наташа, прости, ты спрашивала, где мы с Мишей познакомились, а я, занятая собой, кажется, забыла ответить. Мы работаем в одном КБ, я черчу, а он, этажом выше, конструирует. Нас тут таких, на выданье, еще три девицы. Я «влезла без очереди», ну, сразу, сама понимаешь, начались за спиной всякие мелкие пакости. Да ну, не хочу об этом. Он высокий, умный, внимательный, из интеллигентной питерской семьи. Ну и так далее. Приедешь, сама увидишь. Я тебя жду! Целую в обе щеки! Твоя Валя.

Здравствуй, моя милая подруга! Валечка, какая ты умница, какие ты интересные пишешь письма! Как романы! Но я никому не даю их читать, клянусь. Это только наше, твое и мое, правда ведь?

Валя, честное слово, я ни о чем Лешу не просила, он сам написал. На днях пришло письмо из Певека. И вот что он пишет буквально: «Паша Кириченко (ты знаешь такого?) подтвердил, что Юра Белов действительно женился, живет в Ленинграде, ходит в загранку радистом. Но адреса у него нет. Если твоя Валя знает, пришли мне, лучше телеграммой». И все, дальше о другом. <...>

Здравствуй, Наташа! Подружка, девочка, ты меня не дразни. Никакого Паши я не знаю. И адреса тоже, слава богу. Зачем ты мне это пишешь? Обижусь! Ой, да не могу я на тебя обижаться. Хотя ты немножко и хитришь. Но это так мило, так мне нравится, это так по-женски. Ты не злопамятная, я знаю, и не завистливая, за это я тебя и люблю. Миша говорит, что зависть — самое дрянное качество в человеке. А как же трусость? — спрашиваю. А трусость человек в себе может побороть, скрыть равнодушием, в конце концов, а вот зависть никогда. Она съедает человека изнутри. Вот такой он у меня умный. Тоже иногда хочется треснуть чем-нибудь плоским. Но вместо этого целую в его умный лоб.

Наташенька, я вот вспоминаю, как все началось, и вижу, что это ты можешь быть на меня в обиде, а не я. Неужели забыла? Ты захотела познакомить своего Лешу со мной. Я говорю: «Приводи». Потом: «А можно, он придет с другом?» — «Ну, конечно!..» Мы ничего не обсуждали, но ведь предполагалось, что друг-то как раз для тебя, а Леша — мне... Разве это не думалось за словами? Ну и приехал Леша со своим лучшим «корешем», Юрой то есть. Что мы там делали? Винишка выпили, потанцевали, чем-то их кормили, наверное, не помню. А вечером они уехали в училище. Наташенька, ведь я ни о чем с ним не договаривалась, честное слово!

А на следующий день — было воскресенье, и я нежилась с книжкой в постели — вдруг звонок в дверь. Таня побежала, открыла. Влетает ко мне: «Дядя Юра приехал!» Какой дядя Юра, откуда приехал?.. Тут и он нарисовался в дверном проеме. «Я подумал, может, пойдем погуляем?» И вижу, что ему так же неудобно, как и мне: второй раз видимся, а я лежу тут, распростертая... Одеяло до подбородка натянула и говорю сестре: «Отведи дядю на кухню». Пока умывалась, подкрашивалась, они уже затеяли чай пить. Ну, я тоже выпила чашку, и мы пошли в город. И в тот же день поцеловались, когда он уезжал в свою Стрельну и мы прощались. А в следующее воскресенье нас уже так швырнуло друг к другу, что я и не помню, чего там было, где мы были и как.

Он стал ездить ко мне практически каждое воскресенье, а я начала показывать ему город. Он же почти не знал Ленинграда! Они сидят там в своем поселке, купаются в заливе да в какую-то «бочку» на танцы ходят «тэкэушниц» снимать. Ну просто убожество! А когда есть два рубля, ездят в Петергоф, в «Трюм», пивной бар в полуподвале. Это у них высший класс считается — девчонку в Петергофе закадрить. Что за девчонки в пивной, можно догадаться. «Юра, ну как же можно, ты живешь в городе-музее, а убиваешь время за пивом!..» А он: «Надо уметь довольствоваться малым, музеи для стариков, лучше поедем за город...» — «Ну теперь-то у тебя есть кем довольствоваться? Смотри в глаза!» — «Есть». — «Поедешь в Петропавловку?» — «А когда довольствоваться?.. (Вот попробуй устоять, если любишь!)» — «Тогда в Павловск». — «В Павловск поедем...» Обниму за шею, в лицо смотрю: «Юра, почему я так легко нахожу с тобой общий язык, ведь мы разные!» — «Не общий, ты находишь мой, а я — твой...» Через раз только и удавалось куда-нибудь его вытащить. Правда, он очень много читал, запоем читал. Но об этом я уже рассказывала.

Наташенька, я что-то совсем другое хотела тебе написать, да вот расчувствовалась до неприличия, и мысль унеслась в вечность, как говорит мой Миша, а оттуда нет возврата. Ну да теперь ты уже скоро приедешь, и тогда наговоримся всласть, дорогая моя подруга! Жду! Целую! Валя.

Валя, милая, здравствуй! Валюша, я, конечно, приеду, но еще целый месяц, а меня мучает одна мысль, мне кажется, очень важная, поэтому не вытерпела и снова пишу.

Ты никогда не думала, не приходило тебе в голову, что он просто посчитал, что не достоин тебя?.. Ты копаешь, мне кажется, слишком глубоко, мучаешь себя разными вопросами, а ответ лежит на поверхности. И он так прост. Нет, ты послушай меня, посмотри, кто ты и кто он. Ты коренная ленинградка из обеспеченной семьи, у тебя в квартире мебель как в музее, тысяча книг, ты сразу устроилась в жизни, хорошая работа, муж тоже, пишешь, не из простых. А как ты выглядишь, Валюша, ты же красавица! Как ты ходишь, говоришь, этому не научишься и не скроешь, как ту же зависть, прости. А что Юра, да и мой Леша? Ну, хорошие ребята, здоровые, честные, Юра твой еще и юморист. Но образование среднее, происхождение рабоче-крестьянское, Валя, ты что, не видела этого, не понимала? Ты думаешь, ваш брак с Юрой был бы долгим, счастливым?.. Валечка, тебе нужна дорогая оправа, а что он? Радиотехник... Ну, привез он с зимовки тысячи три-четыре, на «москвич», а дальше?..

Да, он честный, порядочный, он не испорченный — как ребенок. За это ты его и полюбила, почувствовала сердцем его чистоту, взялась, сама же пишешь, воспитывать, образовывать. Ведь не так это и часто встречается в нашем обществе, правда? Все что-то припрятывают, подворовывают, подличают, и такие не поедут на полярную станцию. Что там украдешь? Кусок льда? Они там по два года денег не видят. Они вообще им делаются не нужны, потому что они романтики, Валечка. Он эти три или четыре тысячи отдал бы тебе с такой же легкостью, как два рубля, ему действительно не жалко, ему они не нужны, если только на гулянку с друзьями. Поэтому Грин, Джек Лондон. Это как болезнь. Их к юбке не привяжешь. А он, наверно, почувствовал, что ты хочешь его сразу окольцевать. Разве ты отпустила бы его на вторую зимовку или сама туда поехала? Представь себя в овчинной шубе, валенках, ушанке... Сидишь попой в снегу, и на ресницах тоже иней, а в руках у тебя ружье, чтобы медведь не съел... Это разве твоя жизнь? А им подавай, им нравится! Леша, тот поспокойнее, что-то планирует, а Юра твой в самом деле оголтелый, летун — слово такое народное слышала? Вот он теперь моря бороздит, потом куда-нибудь в пустыню попрется, радисты везде нужны для связи. А ты нужна ему? Приятно, конечно, чтобы ты сидела и ждала из года в год, такие дуры бывают, но ты же другая, Валечка! Этот Егор Ильич не зря же тебя выделил из толпы. Валя, да в тебя почти все наши парни были влюблены, если кто не с первого курса, то со второго точно! А ты Юру выбрала, курсанта из ЛАУ со стипендией в девять рублей!.. Ну, прости, я, я виновата, подсунула, получается, лучшей подруге! Вот ты Лешу моего лучше бы полюбила, он очень порядочный. А я бы с Юрой осталась, как и думалось. И ревела бы сейчас не меньше твоего. Если такого посадишь на цепь, он пить начнет с тоски. Собаки воют на цепи, а эти пьют. Вот доля наша женская: страдать да ждать, плакать да воспитывать, стирать да готовить!

Нет, только любовь делает нас такими слепыми. Валечка, я все понимаю, чувство было у тебя сильное, и парень он красивый, но видишь, шальной какой, ненадежный, плюнь ты и не мучайся, а то я вместе с тобой тут готова реветь. Наревемся еще. И посмеемся над глупостями, что натворили в молодости. Говорят, молодое даже старики помнят, а середину жизни забывают, куда-то она проваливается.

Валечка, как я тебя люблю, ты просто не знаешь! Письмо начинала два раза, чтобы не обидеть и чтобы поточнее. Прости, если я тебя не понимаю, но я так вижу со своей колоколенки. Можешь не отвечать, скоро приеду. Целую и обнимаю! Твоя Таша. Ты же так меня звала в институте, а я тебя, помнишь?.. Vally!

Здравствуй, Таша! Вот и дописались мы с тобой, дорогая подружка, до марксизма-ленинизма, до рабоче-крестьянского происхождения и бабушкиных буфетов. У тебя по данному предмету, кажется, «отлично» было, а у меня только «хор.». Неужели это так важно, Таша? Я никогда об этом не думала, в нашем с Юрой случае ни разочка, веришь? Так вот конкретно, по-марксистски — нет, ни разу! Я не понимаю в этом ничего, в семье не привили. О порядочности, культуре, любви, верности — да, слышала; о происхождении... Наверное, это подразумевалось, наверное, это во мне присутствует, ну я же не думала об этом, Таша, когда целовалась с ним на набережных! Что он из рабочих и крестьян, а я вот такая! А из каких я? Одна бабка была горничной в семье советского военачальника, другая учительницей в гимназии, при советах доросла до завуча школы. Разве это голубая кровь? Один дед погиб на фронте, другой здесь, в блокаду. Да, оба были офицерами, но невысоких званий и должностей, то есть молодые, советские, тоже, наверное, из рабочих и крестьян. Может быть, я люблю мужчин в форме? Ты знаешь, да. Отчим явится из Пулкова в синей форме, фуражке с крыльями — мужчина хоть куда. А облачится в домашнее, да еще со своей лысиной, — ну пенсионер пенсионером. Я вообще люблю мужчин, умеющих ходить, танцевать, ездить верхом, решительных, смелых, воспитанных и умных, конечно. Наши советские принцы не могут быть с родовыми замками, увы, значит, они должны быть просто героями! Орлами и соколами, а зачем нам другие? Но при чем здесь происхождение, деньги? Деньги — для благополучия, повседневной жизни, а любовь — как талант, она ведь от Бога, Ташенька!

Да думала, думала я и о материальном, ты права, Таша, о бытовой этой чертовой повседневности. Подозревала, что ему, наверное, не очень удобно перебираться ко мне жить с одной сумкой, в шинели, так сказать. Понимала, что ему нужно как-то о себе заявить, что-то совершить, чтобы стать более уверенным. И это естественно, а как иначе, я этого сама желала. Пусть, думаю, сделает, совершит, пусть посидит там, в этом Диксоне, который он сам выбрал на распределении, пусть явится ко мне, выпятив грудь, чтобы я упала на нее. Ну и упаду, дело милое, обниму, зацелую. Что-то и заработает, в конце концов. Что, он действительно так мало заработал? Я не знала, мы о деньгах никогда не говорили и не писали друг другу. Раньше у него какие-то рубли всегда находились в кармане, у меня тоже были свои деньги. По ресторанам мы не ходили, вот только когда он пригласил меня в свою компанию да на выпускном, а остальные наши с ним утехи — они ведь ничего не стоили, Таша.

Но я ошиблась. Он совершил, утвердился, заработал, но он не вернулся ко мне, Ташенька!

Да, глупостей мы наделали. Я-то не думала, а он, возможно, и думал почти так и считал, как ты предполагаешь. Я же совсем не знаю его с этой стороны. Может, это для него и важно, возможно, он в принципе не может жить не в своей квартире, так сказал бы, сняли бы комнату и жили в ней отдельно. Так и так нам пришлось квартиру разменять.

Нет, здесь что-то другое, ведь и сейчас он живет у какой-то женщины, которая прописала его на своей площади, а не в собственных стенах. Нет, Таша, здесь как-то все так путано, и я думаю, что все это на самом деле, на поверку, оказалось бы так глупо и мелко, что только руками осталось бы развести. Вот скажи, я что, не отпустила бы его в море?.. Да пусть с богом плавает, в море же не на два года уходят. Так в чем же дело? Почему он не вернулся ко мне, мой мальчик? И, чувствую, не вернется. Чтобы я мучилась этими неразрешимыми вопросами всю жизнь? Но за что он меня так наказал, Ташенька, за что? Я не заслужила, нет!

Как-то, еще в начале, он написал, что к нему привязалась собака по кличке Игла, ласковая и веселая. И что она спит у него в ногах. Но когда ночью в комнате начинает сильно пахнуть псиной, он выставляет ее в тамбур. Я ответила ему: «Воля твоя, но знай: это не собака — это я. Погладь ее, пожалуйста, посмотри в глаза, как ты это умеешь, и, может быть, мне станет радостнее здесь, в городе, одной среди людей. Но больше всего мне хочется прижать пальчики к твоим горячим губам и прошептать: “Ну хватит, милый, хватит!” Я же знаю, как ты любил мой голос, любил мое дыхание, и, когда ты вернешься, я скажу тебе все, что ты хочешь, глядя прямо в глаза...»

Ну и вернулся бы, я склонила бы голову, опустила руки, пусть выговорит, отчитает за те поцелуйчики. И простит. Разве это такой страшный грех? Я бы все искупила в его объятьях, и он забыл бы о нем навсегда, если дело только в этом. И пусть он меня снова рассматривает, пусть довольствуется сколько хочет, а я бы водила его по Питеру, кормила, вязала рядом в кресле, когда он читает свои мужские книжки. Ведь он возмужал, безусловно, он сейчас что-то другое читает, а я не знаю что, я ничего не знаю, ничего, Ташенька! «Что было с тобой, мой мальчик? Где твоя жизнь?» И чем больше мы с тобой разбираемся, тем больше запутываемся. Мы женщины, а здесь сокрыто что-то мужское, нам непонятное. Пусть он романтик, но прежде всего он мужчина, у него и друзья были настоящие парни, все какие-то разные, но интересные, цельные. Они от меня не шарахались, обращались на «вы», да, но не шарахались, как от чужака, танцевали со мной. И вот какая-то дрянная глупость, может, недосказанность пустяковая нас разъединила навсегда, а вовсе не социальное происхождение. Может, я в этом виновата. Скорее всего, я. Ну так пришел бы и сказал, поставил на место, я же согласна ему подчиняться, только бы он любил, только бы не разрушал нашу любовь, наши чистые отношения. Они же были чистыми и честными, Ташенька, я тебе все уже писала, наверное, повторяюсь, он в любой момент, если бы захотел, мог распорядиться мною, он это знал, и я знала, и ничего в результате не вышло. На Западе есть психотерапевты, которые разбирают такие проблемы, исправляют ситуации, а у нас плачься подруге в жилетку, вот и вся тебе терапия. Ташенька, ты мое лекарство от отчаяния!

Ах, Таша, не знаешь ты, как я испугалась, узнав о Сашиной смерти. Не самой его смерти, что, конечно, ужасно и неестественно, а испугалась тому, что я могла, даже хотела сделать. Я ведь в ответ на свои фотографии, что он вернул мне, хотела отправить назад все его письма, бандеролью, представляешь? Хотела показать характер. Но Господь уберег меня. И я как подумала, прочитав в твоем письме о Сашином самоубийстве, что он тоже мог это совершить, так у меня спина от ужаса заледенела, Таша. Это маловероятно, конечно, но мысль эта мелькнула тотчас же и засела как заноза. И как бы я тогда жила дальше, скажи ты мне, пожалуйста? Что делала? Как вообще я могла бы жить, Таша?.. Наверное, стала бы курить, ярко красить губы и белить щеки, в длинном черном пальто бродить по питерским сырым набережным, не решаясь, на какую крайность отважиться: броситься в канал или пойти на панель? Ах, Ташенька, почему порок иногда так притягателен? В пороке человек уничтожает себя, оставаясь живым. Уничтожает долго и мучительно. Казнь, растянутая во времени. Чтобы в конце концов, в некий сумеречный час, превратившись в грезу, искуриться к темно-синему небу. Таша, если он меня не отпустит, я погибну!

Ты обо мне теперь все знаешь. Или почти все. Прости, если надоела. Да я и себе уже надоела. Приезжай, прошу тебя! Vally.

 

Дневник

20 июня 1983 года. Нашел свой детский дневник — чудеса! Перечитал. Искал по необходимости. Сегодня произошла неожиданная встреча возле Исакия, которую я должен зафиксировать. Попытаюсь изложить ее в подробностях, и дневник мой получит логическое завершение, как бы эпилог. Какие коленца выделывает жизнь, содержание ее всегда облечено в нужную форму, надо только дождаться нужного момента, разглядеть. Проще говоря, дожить.

...Вижу, прямо на меня идет женщина, лет тридцати, шикарная. В коротком летнем платье с широким декольте, благородный разлет ключиц, прическа, каблуки, узкая сумочка на длинном ремне. И женщина эта — Валя... Я замешкался и оказался у нее на пути, она тоже замедлила шаг.

— Вы кто? Мы знакомы?

— Я Валера. Помните: ресторан на Московском, вальс, курсанты с Ладоги...

— Почему с Ладоги, они из Стрельны... Валера, Боже мой!.. Здравствуй, как я рада! — и подает руку, вытянув ее по-женски прямо, опустив кисть.

Осторожно касаюсь ее пальцев. Она смеется.

— Не поцеловал! Что, в танцы не вернулся?

— Нет.

— По фигуре вижу. И еще очки — ну ни за что бы не узнала! Ты учишься?

— Кандидатскую пишу.

— У-у!.. Гуманитарий?

— Технарь. Да мне все равно было, с золотой медалью. Но отец сказал: не надо занимать бабские места...

— Правильный у тебя отец. — Тут она вздохнула и как-то угасла.

— Валя, извините, я с того лета ничего не знаю о Юре и его друзьях...

Она молча, как-то изучающе посмотрела на меня и спросила:

— Валера, вот скажи, мы с тобой разве плохие люди?

Я растерялся:

— Вы очень хорошая.

— И ты хороший, я же помню, не красней, пожалуйста. Ему всю жизнь везет на хороших людей, они его окружают, а он не видит, не ценит!..

— Извините. Я же ничего не знаю...

— Да не было ничего, не извиняйся. То есть было. Встретила я его тут... Почти как тебя. Ну, заискрило, полыхнуло, порвали друг другу души, и все снова угасло. Он где-то здесь, в городе. Я не знаю. Не проси, не знаю ничего. А если встретишь... Он все такой же, легкий, юморной... и необязательный. Встретишь и встретишь. Это ваше дело. Ну, что, мы, наверное, спешим?

— Я не очень...

— Ах ты, мой кавалер! Жаль, не вернулся на танцпол — стройнее был бы.

— Видимо, да...

Она коснулась меня своей щекой и пошла дальше.

— Валя, вы восхитительны!

— Да-да, в Эрмитаж надо сдать...

Вот такой милый привет из времени моей ранней юности я получил сегодня. Испытываю почти блаженство. Какой-то свет на душе, тихая радость и тонкая, поволокой, грусть. Мало их знаю, давно не видел, но люблю и Юру, и Валю как родных. Почему! Как жалко, что они разбежались. Но в моей памяти они вместе, и я с ними, там, на Ладоге. Хотя на Ладоге вместе их я не видел. Возможно, они там были без меня, гуляли по берегу, купались, лежали рядом на песке, держась за руки, и смотрели в синее небо. И плыли белые облака, плескалась у ног волна, вскрикивали чайки... «Пусть я впадаю, пусть, в сентиментальность и грусть...»

 

Раскопки

Между заборов усадеб они вышли на берег. С озера, огромного, как море, несло совсем не летним холодом.

— Здесь до середины мая глыбы льда на берегу лежат. Было так. Сейчас не знаю... Вот он, камешек, на месте!

— Да, каменюга! Целая скала. Как он сюда попал?.. Ледником?

— Наверное. Так, от его середины и на оконечность того мыса десять больших шагов. Гена отмерял, мы были почти одного роста... Здесь!

Юрий Семенович повертел в песке каблуком, отмечая место, постоял, опустив голову, отошел в сторону.

— Сын, копай, как-то у меня руки обмякли...

— Конечно, конечно, ты только не волнуйся. Сейчас мы этот пляж поднимем... Глубину помнишь?

— Полметра.

— Ну!..

— Ты сверху пошире возьми, песок — поплывет...

Грунт был действительно песчаный, но сырой, пронизанный, как проволочками, длинными корнями редкой сухой травы, и почти не осыпался. На глубине полуметра ничего не оказалось...

Он стоял у скалы и молча смотрел вокруг, узнавая и не узнавая местность. Даже озеро казалось ему другим. Но камень тот же! Болезненная струна одиночества, давно натянутая в сердце, тонко заныла. «Не возвращайтесь туда, где были счастливы, не возвращайтесь!» — долбило в мозгу.

— Отец, тут уже около метра яма...

— Остановись...

Юрий Семенович жадно осматривал водную ширь, взгляд утягивало за горизонт, к северному склону неба холодного, стального оттенка. Мысль носилась над озером, как птица, обозревая все из края в край, и одна сквозящая, холодная опустошенность чудилась вокруг. Это была пустота вечности, красота равнодушной, холодной природы, которая не помнит ничего и не знает ничего. Даже самое себя. Она просто есть, была и будет. Стоишь ты тут или нет — тебя здесь не помнят, не знают, просто не видят, ветер унесет тебя как песчинку, и останется этот берег, холодная вода и горизонт, куда рвется уставшая душа. Вот эти три чайки над водой не есть ли чьи-то души? Кто, что здесь, в этих поднебесных пустынях, кроме душ, может обитать? Где те синие двухметровые волны с белыми гребнями, в которые он бросился сорок лет назад, размахнув руки, как крылья!.. Где то небо, солнце?.. Где выцветшие зеленые палатки, в которых кипела их бесшабашная жизнь и пела морзянка? Та девочка, пугливая, как лань... Как же ее звали, как ее звали?..

— На мысе росли сосны, сейчас их нет... Да, там были сосны, цепочкой. Срезали, подгнили корни?.. И мыс размыло, он стал короче. Нужно взять мористее, вправо.

— Насколько?

— Ну... ненамного. Расстояние большое, а мы у исходной точки. Должно быть, где-то рядом, справа. Попробуй там, прямо в яме, копани...

Лопата стала выбирать боковую нишу...

— Ага, что-то есть!.. Это не стекло...

Капсула зеленого цвета размером с маленькую дыню...

Юрий Семенович взял в руки находку, смахнул песок... «От кого это послание? — забилось сердце. — Что в нем? Ах, зачем это все придумано! Так тревожно... Но теперь не закопаешь обратно, поздно. Прошлое выходит из нетей...»

— Валера, это он... Из-под чего ж такая штука?

Сын взял в руки капсулу, подержала ее и невестка.

— Может, что-то военное, очень легкая. Алюминий... Пиротехника? Игрушка?.. Ну, открываем?

— Дайте мне. И отойдите в сторону.

— Да ну, отец, она же ничего не весит...

Капсула в руках сына развинтилась на две равные половинки. Внутри в целлофановом пакетике плотно сложенный листок — фольга с бумажной стороной — из-под сигаретной пачки или чая.

— Наша клятва была написана на такой же фольге из-под «Космоса», его курил Гена...

Всего несколько значков шариковой ручкой: крестик, стрелка к другому такому же крестику с буквами «ЮВ» у острия, а рядом с ней расстояние: «30 м».

— Ой, как делается интересно! — сказала невестка.

— Да, день перестает быть томным. Ну и где этот юго-восток?

Юрий Семенович посмотрел на солнце, на часы и провел рукой воображаемую линию:

— Думаю, как-то так...

— Да что вы, в самом деле!.. — Невестка достала телефон. — Через «Навигатор» же можно...

— Да, батя, одичали мы с тобой...

— Сейчас узнаем, — не согласился отец.

Невестка покрутила телефон на ладони, поводила пальчиком по дисплею.

— Ну да, верно, так и есть.

— Это если наш шутник тоже компасом пользовался, иначе нам тут до ночи копать...

— А тридцать метров чем мы отмерим?

— Метр — это крупный мужской шаг. Но без натяга. Сначала отмерю я, затем ты — возьмем среднее.

Отмерили, взяли среднее, начали копать... Пусто. Пусто... Песок и песок. Отмерили еще раз, получилось чуть ближе — «вот оно что!» Снова взялись за лопату... — и она на глубине полуметра звякнула о стекло!

— Это она! Видите: коньячная бутылка, прозрачная, это специально, чтобы любому видно было... этикетка истлела, конечно, алюминиевая пробка с винтом, а под ней еще пластмассовая пробочка, все на месте...

— Бумажка-то новая...

— Это Валера, Валера! Только он мог такое придумать... Ну-ка, ну-ка...

— Читайте вслух! — попросила невестка.

На новой бумажке, тоже от сигаретной пачки, шариковой ручкой было написано:

«Бутылку откопал случайно в мае 2001 года. Идея понравилась. Пахнуло детством: Том Сойер, “Золотой жук”, “Остров сокровищ”. Новых записей, адресов, телефонов в бутылке не было. Желаю удачи. Доброжелатель».

В наступившей тишине стали слышны шум ветра в невысоких соснах и плеск воды у берега. Снова кольнуло в сердце.

Сын положил руку на плечо, кашлянул:

— Читай вторую.

Внутри новой бумаги, свернутой в трубку, лежала и старая, и текст на ней читался почти легко: «В лето любви, дружбы и солнца 1972 года мы делаем эту закладку и клянемся вернуться сюда через 40 лет, чтобы найти друг друга, оставляя свои адреса и телефоны. Место закладки не менять. Юра Белов, Леша Лебедь, Валера с Охты, Гена Гроза, Саша Шибан. Ладога, маяк “Осиновец”. 30 августа 1972 года от Р.Х.».

И пять подписей — и каждую он узнал, словно они расписались вчера. И слез не сдержал...

Сын с невесткой отошли в сторону, закурили.

— Что будешь делать, отец?

— Что должен. Место закладки не менять!

— Укажите, пожалуйста, и наши телефоны, — попросила невестка.

— Хорошо, милая.

— Тебе помочь?

— Не надо, погуляйте по берегу, я сам...

«2 июня лета 2012-го раб Божий Юрий первым закладку из тайника достал...» Слово «первым» он подчеркнул, потом обвел в овал. «Имею сына, внука, живу один. Жизнь прошла. Былого не вернуть. Страны нет, людей нет, и счастья нет. Оно было здесь. Мы не заметили. Ни над чем не имеет власть человек, река жизни слишком широка. Телефона не имею. Прощайте. Ваш Юра Белов, 21 год — помните меня таким».

Записку вместе с их клятвой он положил в капсулу и закопал на старом месте. Письмо доброжелателя, свернув, положил в нагрудный карман, заровнял оба ископанных места и присел в машину, не закрывая дверцы.

Сын с невесткой, как малые дети, взявшись за руки, шли по песчаному берегу. Иногда кто-нибудь из них наклонялся, подбирая интересный камушек. Склонив головы, они какое-то время рассматривали его и бросали в воду.

Они ушли уже очень далеко, и пора было окликнуть их и сказать, что можно ехать, возвращаться домой, но почему-то так не хотелось отрывать их от этого милого и пустого занятия, что он не решался и ждал, что они наконец догадаются сами и повернут назад...

 

Эпилог

На самом деле не было поездки с сыном на озеро, он вообще не видел его последние годы, не разыскивал он и бутылку, действительно закопанную сорок лет назад в песке прибрежных дюн, реденько поросших соснами. Он лишь мечтал о таком вояже, манимый мерцающим светом юности. Но совершить его так и не успел — ему чуть-чуть не хватило жизни. Не читал дневников и писем, посвященных ему и слегка подправленных автором для печати. Он вообще не знал, что они существуют в мире. Реальная жизнь, как правило, не являет собой вид совершенной литературной формы.

Юрий Семенович находился очень далеко и от города на Неве, и от озера, где прошли когда-то два месяца его юности. Он лежал на больничной койке маленькой палаты в заштатном районном городке, и картины прошедшей жизни, как прозрачные осенние льдины, наползали друг на друга. Реальность и видения смешались и стали равнозначны. Отгоревшие лета пронеслись в потемках сознания длинной лентой зримых картин со всеми своими деталями, голосами, красками, звуками и запахами, забытыми, думалось, навсегда. Через мгновение, вобравшее в себя годы, все исчезло. Остался песчаный берег озера, серпом уходящий к горизонту.

Он видел, как сын с невесткой бредут по нему вдоль синей воды, взявшись за руки, что малые дети. И сам он, молодой, легкий, с юной девушкой в желтом сарафане, идет впереди них. Там, на берегу, было светло и, казалось, даже тепло, ему же в машине становилось все холоднее, страстно хотелось позвать всех их назад, окликнуть, чтобы уехать с этого сквозящего песчаного гребня. Сердце, расходившееся от работы, перестало рваться из груди, билось ровнее, все тише, спокойнее, — но какое-то стороннее, новое беспокойство охватывало его, и он открыл было рот, чтобы действительно их окликнуть... но понял, что у него недостанет сил, чтобы его голос долетел до сына на продуваемом берегу, и, громко вздохнув, он махнул на все рукой, успев лишь подумать, что копать было совсем не тяжело.

Пришел врач, присел у койки на белый холодный табурет, помолчал.

— Упокоился, значит... Интересный был дядька. Он тут у меня уже третий раз, — пояснил второму пациенту. — Сердечко сильно изношено... Ничего такого перед смертью не говорил?

— Да так все, несвязное что-то... Озеро какое-то вспоминал, берег...

— Значит, что-то там у него было, что-то осталось на том озере...

— Или кто-то.

— Во! — согласился врач, скромно приподняв указательный палец кисти, лежащей на коленях.

— А родни, получается, нет никого? Никто не навещал...

— Сын где-то за границей живет. — Врач поднялся с табуретки. — Разберемся. Побудьте в коридоре, пока санитары приберут здесь.

— Да, вспомнил. Он сказал под утро: «Копать совсем не тяжело...»

— Ну, это понятно. Старики, если зимой умирают, детей жалеют, что им трудно будет на морозе могилу копать. А сейчас июнь, — какие проблемы?

2015, февраль





Сообщение (*):

владимир

02.12.2018

Георгий своей повестью,ты напомнил мне учебу в ЛАУ (Ленинградское Арктическое училище).Мы с тобой были в одной роте,только в разных группах.Я тоже был в Арктике: на Новой земле (Мелкий залив -бухта Близнецов,недалеко от того самого ядерного полигона с Царь бомбой).Мы ходили на г/с "Малыгин","Овцын","Лаптев".Обошли Новую Землю с Баренцево моря моря в Карское.Был на полярной станции на острове Тройной Островов ЦИК,в поселке Диксон.Впечатлений -МОРЕ!!!

Комментарии 1 - 1 из 1