Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

«Я хотел бы улыбнуться...»

Любовь Спиридоновна Калюжная — критик. Окончила Высшие литературные курсы при Литинституте имени А.М. Горького.
Работает в издательстве «Молодая гвардия».
Публиковалась в «Литературной России» (при редакторстве незабываемого Эрнста Сафонова, сумевшего вывести газету в лидеры благодаря своей эпике взглядов), в журналах «Литературная учеба», «Лепта», «Бежин луг» и др. Составляла в рамках всевозможных серий и проектов сборники поэзии, прозы, сопровождая предисловиями, биографическими эссе. Тогда же сами собой стали складываться рассказы из литературно­театральной жизни.
Член Союза писателей России.

Жертва мудрости, или нечего гоняться с топором за комаром

Бойтесь серьезных людей! Обходите серьезного человека самой дальней дорогой! Знайте, что такой человек — из самых лучших побуждений — способен превратить вашу жизнь в ад.

Вот вам, к примеру, серьезнейший человек Егорий Аполлонович. Еще не старый, но, согласитесь, с веским именем.

Больше всего на свете Егорий Аполлонович любил читать. Увлечение, при диктатуре распутного телевидения, в высшей степени похвальное. Однако вот что из этого вышло.

Егорий Аполлонович ничего не читал для удовольствия, он — изучал. Встретилось ему как­то одно стихотворение Баратынского... Впрочем, приведу его полностью:


Старательно мы наблюдаем
                                     свет,

Старательно людей мы
                            наблюдаем

И чудеса постигнуть уповаем.

Какой же плод науки долгих
                                      лет?

Что наконец подсмотрят очи
                                  зорки?

Что наконец поймет
                       надменный ум

На высоте всех опытов и дум,

Что? — точный смысл
              народной поговорки.


Прочитав его, Егорий Аполлонович в ту же секунду решил, что надо немедленно изучить все поговорки, чтоб, миновав «все опыты и думы», сразу заполучить вековую мудрость. И, как человек в высшей степени серьезный и основательный, принялся скупать собрания пословиц и поговорок.

Совсем скоро эти большие и малые фолианты выстроились в его серванте. Почему в серванте? Возможно, он посчитал, что сосудам — священным сосудам мудрости — там самое место. В сущности, нельзя не признать, что логика его безупречна.

После этого Егорий Аполлонович приступил к изучению. Оно заключалось в том, что особо заинтересовавшие места он под линейку подчеркивал разными карандашами. Красным — наиболее ценное, для руководства в жизни. Синим — для раздумий. Зеленым — для житейского обихода, то есть для выразительности речи. Так, собственно, он расцвечивал все книги, которые читал, точнее — изучал.

Когда была отработана последняя книга из серванта, мир стал представляться Егорию Аполлоновичу маленькой песочницей, в которой возятся неразумные дети. И, тяжело вздохнув, он понял, что над этим миром ему предстоит потрудиться. К тому же за окном гордо реет перестройка, а разве ему недоступно наслажденье битвой жизни!

Заходит к нему как­то сосед Иван Васильевич, милейший человек, но с извинительной русской слабостью (а кто иногда не слаб?), и, пряча глаза, просит в долг небольшую сумму до получки — «поправиться». При этом, топчась на пороге, смущенно приговаривает: «Бедность, как говорится, не порок...»

Егорий Аполлонович весь подбирается, берет соседа под худой локоть и увлекает в кухню. Иван Васильевич, естественно, не сопротивляется, окрыленный маленькой надеждой, что «поправиться», может быть, удастся прямо сейчас.

Егорий Аполлонович усаживает его на табурет, но сам не присаживается. Окинув соседа внимательным взглядом, то есть произведя инвентаризацию, он начинает над ним трудиться.

— Вы понимаете, Иван Васильевич, к чему вы сейчас прикоснулись?! — спрашивает он очень серьезно, почти свирепо.

Поскольку только утро и Иван Васильевич еще не вполне вписался в мир, он обмирает и начинает себя оглядывать — не прикоснулся ли он к чему­нибудь свежеокрашенному.

— Вы прикоснулись, Иван Васильевич, к величайшему источнику мудрости! — продолжает Егорий Аполлонович. — Только прикоснулись, но еще не напились!

При слове «напились» Иван Васильевич несколько оживает. Однако эти маленькие движения души остаются незамеченными. Егорий Аполлонович, как человек серьезный, следует строго по намеченному азимуту, и ничто в мире уже не может сбить его с направления.

— Вот вы сказали: «Бедность не порок», да?

— Да, сказал, — покорно кивает Иван Васильевич.

— А знаете ли вы, что вы злостно исказили величайшую народную мудрость?! — раздувая ноздри, взрывается Егорий Аполлонович.

— Как исказил? — удивляется слабым голосом обвиняемый.

— Исказили самым преступным образом, потому что правильно будет: «Бедность не порок, но хуже порока!» — торжественно, как приговор, объявляет Егорий Аполлонович и повторяет с нажимом: — Хуже порока!

— Не может быть.

— Что значит «не может быть»? Это факт! Сейчас будет и аргумент!

Егорий Аполлонович убегает в комнату и тут же возвращается с книгой, которую подносит к самым глазам бедного Ивана Васильевича.

— Читайте!

Иван Васильевич, утирая пот, пробегает глазами название.

— Нет, вы читайте вслух! — требует Егорий Аполлонович.

— Ну, «Сборник пословиц, поговорок, примет и прочего. Русская народная философия», — почти обморочным голосом читает Иван Васильевич.

— Читайте дальше, — понуждает его Егорий Аполлонович.

Иван Васильевич затравленно продолжает, уже почти не разбирая смысла:

— «Составил отшельник Мери­Хови, Санкт­Петербург, тысяча восемьсот восемьдесят два»...

— Да не «два»! — кричит Егорий Аполлонович. — Не «два», а «второй»! Это год! Год издания!

Он кладет книгу на стол и начинает искать нужное место.

— Вот, нашел! Смотрите, черным по белому: «Бедность не порок, но хуже порока». А?!

— Да мало ли что там писали в этом втором году! — в голосе Ивана Васильевича начинает прорезываться нечто протестантское.

Это заводит Егория Аполлоновича еще больше.

— Что значит — «втором»? Вы смотрите, кто писал! Мери­Хови! Это мы, русские, привыкли свои сокровища свиньям скармливать, а иностранцы, они всему цену знают. Вот кто собрал живой великорусский язык, я вас спрашиваю?! Немец Даль...

— Датчанин, — поправляет Иван Васильевич.

— Я и говорю — датчанин. Вот и этот, Мери­Хови, приехал в Россию поговорки собирать, ради этого даже отшельником стал. Ему­то уж точно можно верить! — кипятится Егорий Аполлонович, несколько уязвленный и удивленный поправкой Ивана Васильевича.

Иван Васильевич производит некое движение подняться, но Егорий Аполлонович это движение гасит решительным жестом. Как человек серьезный, он не любит абстрактных рассуждений и привык доводить всякое дело до предметного конца.

— Вот теперь вы напились! — объявляет Егорий Аполлонович.

— Как напился? — невольно сглатывает Иван Васильевич, у которого с утра еще и чаю во рту не было.

— Я в том смысле, что теперь вы знаете правильное значение поговорки и, стало быть, не только прикоснулись, но и напились из источника мудрости.

— А­а­а, — несколько успокаивается Иван Васильевич, не потеряв надежду все же что­нибудь перехватить.

Егорий Аполлонович совершает перед притихшим Иваном Васильевичем несколько шагов туда­сюда и решает, что самое время брать быка за рога.

— Что же получается, дражайший Иван Васильевич? Всю жизнь вы твердите: «Бедность не порок», игнорируя вторую, главную часть поговорки, и тем самым соглашаетесь, что вы — человек бедный, так? — испытующе смотрит он на Ивана Васильевича и, не услышав возражений, продолжает: — Стало быть, вы человек бедный! И поскольку это, по­вашему, не порок, то, значит, дает вам определенное право, да?

Иван Васильевич, с колыбели убежденный прабабкой, что праведным трудом не наживешь хором, с неожиданным вызовом отвечает:

— Да, я человек бедный!

— Во­о­от! — удовлетворенно поднимает палец Егорий Аполлонович и берет с места в карьер, направляя палец, как дуло пистолета, на Ивана Васильевича. — Я сразу понял ход ваших рассуждений: я человек бедный, это не порок, так как не я в этом виноват, а судьба, и, значит, я имею полное право взять у судьбы то, что она мне недодала, то есть — украсть...

— Что украсть? — вздрагивает Иван Васильевич.

— А все! Все, что плохо лежит. Ну, не дай я вам сейчас денег опохмелиться, так вы ведь, пожалуй, пойдете и украдете... Вот кто недавно угнал «жигуленка» у Бирюкова из пятой квартиры, а? Что, богатый? Да на кой ляд он ему сдался, мараться об него! Не­е­ет, это сделал бедный, потому что бедность, как он считает, не порок... А она­то как раз хуже порока, поговорка не врет!

Егорий Аполлонович делает многозначительное лицо и, как прорицатель, выбрасывает руку вверх, апеллируя к небесам:

— Только некоторым это помнить невыгодно — им украсть надо...

Стройные выкладки Егория Аполлоновича прерываются грохотом упавшей табуретки. Иван Васильевич, сорвавшись с места, подскакивает к нему:

— Слушай, ты, мудрила, ты что хочешь сказать? Что это я «жигуленка» украл?! — Он весь трясется, будто к нему подключили ток высокого напряжения, и кажется, сейчас между ними возникнет такой силы замыкание, что испепелится весь дом.

Но Егорий Аполлонович продолжает стоять незыблемо, как античная статуя на развалинах Колизея. Человек серьезный, он не привык поступаться открывшейся истиной даже в таких экстремальных ситуациях и только философски качает головой:

— Кто знает, кто знает...

— Да пошел ты!.. Пошел ты знаешь куда!.. — кричит Иван Васильевич, танцуя на месте, как боксер. Он трижды выкрикивает короткий адрес — куда, изо всей силы садит кулаком в стену и выскакивает из квартиры.

Больше Егорий Аполлонович с Иваном Васильевичем не виделись никогда. Последний, как можно догадаться, стал обходить его самой дальней дорогой.


* * *

Примерно через полгода, зимним субботним вечером, в квартире Егория Аполлоновича раздался звонок. В несколько прыжков достигнув порога и не спросив «кто?», он поспешно распахнул дверь. Как человек, сверх всякой меры начиненный богатыми познаниями, Егорий Аполлонович в любое время суток ждал повода этими богатствами распорядиться.

Перед ним стоял крепыш лет тридцати, с приятным добродушным лицом, но в милицейской форме. По телу Егория Аполлоновича пробежала легкая рябь и тут же улеглась, как только мужчина представился:

— Меня зовут Николай Иванович, я ваш новый участковый. Вот хожу знакомлюсь с населением.

Егорий Аполлонович, как человек серьезный, был законопослушен и к любой власти относился с подчеркнутым почтением. В его манере сразу появилось нечто патриархальное как показатель благонадежности. Засуетившись, он собственноручно помог участковому раздеться, пригласил в комнату, посетовал на холода и предложил «чайку с морозца». Николай Иванович чиниться не стал.

— Да я, знаете, с удовольствием, с утра на ногах, — сказал он, присаживаясь на краешек дивана и вынимая из планшетки бумаги и ручку. — Значит, вас зовут Егор Аполлонович? — уточнил он, заглянув в бумагу.

— Егорий, — поправил тот.

Пока они чаевничали, Николай Иванович успел рассказать, что совсем недавно переехал в этот район, поближе к родителям, которые стали болеть и нуждаться в помощи, а тут и работа подходящая — он как раз заканчивает юридический.

В порядке ответной задушевности Егорий Аполлонович рассказал, что Егорием — на старинный манер — его назвал отец, немало пострадавший от своего олимпийского имени Аполлон и ставший страстным русофилом. Тем самым он очень огорчил мать, поскольку в местечке, где Егорий Аполлонович родился, всех младенцев в то время называли сплошь Эдуардами и Артурами...

Здесь замечу, что и сам Егорий Аполлонович в юности также пережил всякие неудобства от своего старомодного имени, сделавшись чуть­чуть западником. Впрочем, разделение на русофилов и западников среди русских довольно условно. Я, конечно, не имею в виду профессионалов своего дела.

Наконец, придвинув бумаги, Николай Иванович стал задавать Егорию Аполлоновичу формальные вопросы, обычные для человека, принимающего под свое начало расстроенное хозяйство: какие жалобы и предложения, есть ли неблагополучные квартиры?..

— Про квартиры не скажу — не знаю. Я человек занятой и мало с кем тут общаюсь, — сразу сменил расслабленный, патриархальный тон на сугубо серьезный Егорий Аполлонович. — А вот неблагополучный человек, врать не могу, есть! И очень, очень опасный человек!

— Из какой квартиры? — спросил Николай Иванович, раскрывая нужную бумагу, чтобы что­то отметить.

— Иван Васильевич, из тридцатой...

— И чем же он так опасен, этот Иван Васильевич? — улыбнулся тот.

— Зря вы улыбаетесь, товарищ участковый! — строго произнес Егорий Аполлонович. — Вы еще с ним наплачетесь!

Это заявление не было продиктовано мстительностью Егория Аполлоновича. Мелкие чувства вообще не были ему свойственны. Как человек серьезный, после того случая он со всей ответственностью проанализировал ситуацию и обратил внимание на то, что после работы не встречает во дворе, как прежде, Ивана Васильевича, гуляющего с собакой, и вообще никогда не встречает. Из этого он заключил, и, надо сказать, справедливо, что Иван Васильевич его избегает. А зачем человеку с чистой совестью избегать другого человека с чистой совестью? Значит, у кого­то из них совесть нечиста. И поскольку за свою совесть Егорий Аполлонович ручался головой, выходило, что совесть нечиста у Ивана Васильевича.

«То­то этот тихоня так взъерепенился, услышав о “жигуленке”. На воре, известно, шапка горит», — сделал непреложный вывод Егорий Аполлонович. И, как охотник терпеливо ждет гона, терпеливо стал ждать, когда же подтвердится народная мудрость: «Бог шельму метит».

И вот она подтверждалась! «Метить шельму» потребовали от Егория Аполлоновича сами обстоятельства в лице представителя власти.

— Вы согласны, что всякое преступление начинается с преступной идеи? — взял старт Егорий Аполлонович, поднимаясь на ноги, как делал всегда, когда приступал к серьезным разговорам.

Николай Иванович не отвечал, внимательно его разглядывая. Это лишь подзадорило Егория Аполлоновича, и с нарастающим воодушевлением он начал развивать тему, расхаживая перед диваном — два шага туда, два шага обратно.

— Вы ведь еще учитесь и наверняка помните «Преступление и наказание» Достоевского, так?

— Допустим, — бросил участковый.

— Вот тогда скажите мне, с чего началось преступление Родиона Романовича Раскольникова? — спросил Егорий Аполлонович и, не дожидаясь ответа, продолжил: — С бедности! А все эти россказни про наполеоновскую идею­страсть, про людей обыкновенных, или как там, тварь дрожащую, и необыкновенных, которые право имеют, это все, молодой человек, литература, художество! — набирал он высоту рассуждения.

— Давайте ближе к делу, — вернул его на землю Николай Иванович, весьма невежливо выбивая из­под ног Егория Аполлоновича философскую базу.

— А если ближе к делу, то я вам прямо скажу...

И Егорий Аполлонович, не единожды прорепетировавший обвинительную речь — в ожидании гона, изложил без сучка и сомнения историю преступления Ивана Васильевича, начав с бедности, которая порок, и закончив угнанным «жигуленком», чего, по его безукоризненной логике, никто другой, кроме как Иван Васильевич, сделать не мог.

— Да вы в своем ли уме! — вспыхнул, не оценив этой логики, Николай Иванович. — Что вы городите?!

— А вы на меня голос не повышайте, товарищ участковый! — веско произнес Егорий Аполлонович, который хоть и почитал власть, однако и свои права знал. — Не забывайте, что вы при исполнении!

Николай Иванович стал нервно перебирать свои бумаги.

— А что это вы так взволновались, товарищ участковый? — подозрительно заглянул ему в лицо Егорий Аполлонович. — Можно подумать, что этот Иван Васильевич вам отец родной...

— Именно! Именно что отец родной! — вскочил с дивана Николай Иванович, роняя бумаги. — Мой родной отец, которого я знаю как свои пять пальцев! Да он... Он гвоздя оброненного на дороге никогда не подымет!

— Ах, вот в чем дело! — воскликнул радостно, как человек, добравшийся до сути, Егорий Аполлонович. — А известно ли вам, что ваш отец пьет? Может, когда­то он гвоздя и не поднимал...

— Да что вы дезу гоните! — грубо оборвал его Николай Иванович. — Пьет! Это, по­вашему, пьет, если раз в месяц выпьет и неделю кошке в глаза стесняется смотреть?..

— А у пьющего человека, — не слушая, продолжал тянуть свою логическую нить Егорий Аполлонович, — чтоб вы знали, товарищ будущий юрист, измененная психика. Как гласит народная мудрость: «Пьяному море по колено, а лужа по уши». Вот в этой грязной луже ваш отец и увяз по самые по уши. Сам увяз и вас потянет...

— Молчать! — взревел Николай Иванович, хватаясь за правый бок. — Еще слово, пристрелю как бешеную собаку! — Он резко выпрямился, обвел диким взглядом комнату, сгреб на полу бумаги, сорвал в коридоре свой бушлат и выскочил вон — от греха подальше.


* * *

А Егорий Аполлонович в тот же вечер слег. Как человек серьезный, он сразу вообразил всю серьезность последствий. Это не какая­то ссора с Иваном Васильевичем, это конфликт с властью. «А власть сейчас известно какая! — хватался за голову Егорий Аполлонович. — Что, если этот отцелюбец в отместку повесит на меня бирюковский “жигуленок”?..»

Похолодев, он вспомнил, что у него и водительские права есть — как улика. Машины, правда, давно уже не было — она ушла на размен квартиры с женой. И жены уж лет двенадцать как не было. Придавленная серьезностью Егория Аполлоновича, как могильной плитой, она вдруг вырвалась, стала вести несерьезную, по его мнению, жизнь и потребовала развода. А водительские права, как напоминание о прошлой основательной жизни, остались.

Егорий Аполлонович стал метаться по квартире, вспоминая, где они могут быть. Нашел, закрылся в ванной и начал жечь в раковине. Корочки плохо горели, едкий дым ел глаза и вызывал кашель, но он терпел, чтобы, не отходя, смыть остатки улики.

То ли от дыма, то ли от чрезвычайного волнения все тело Егория Аполлоновича стало наливаться тяжестью, во рту появилась горькая сухость, голова закружилась. Он лег, и в его тяжелеющем мозгу замелькали страшные картины: вот его, серьезного, уважаемого человека, ведут на виду у всего дома в наручниках... Вот на службу приходит бумага из милиции... «Нет, лучше умереть», — прошептал Егорий Аполлонович, но тут же одернул себя: такие детские мысли неподобающи для серьезного человека.

Ночью, когда ему стало казаться, что весь он состоит из одной только головы, которая несется куда­то в бесконечном темном пространстве и вот­вот от боли и напряжения разорвется на куски, Егорий Аполлонович добрался до телефона и вызвал «скорую помощь».

Два молодых врача в несвежих халатах, не вымыв рук, измерили у Егория Аполлоновича давление, переглянулись, молча посидели, будто ждали чего­то и не дождались, потребовали двести рублей за лекарство, сделали укол и приказали наутро обратиться в районную поликлинику, объявив, что у него предынсультное состояние, а больницы, увы, переполнены.

Пришедший по вызову пожилой районный врач кризисного состояния, однако, не подтвердил.

— В вашем возрасте, голубчик, пить надо меньше, вот давление скакать и не будет, — сказал он, выписывая рецепт и больничный.

Оскорбленный подозрением, непьющий Егорий Аполлонович остался лежать дома. Весь его организм, каждая клеточка превратились в некую звукопринимающую систему, в радиопеленгатор. Стук лифта, возня уборщицы, отдаленные голоса — все­все шорохи и звуки заставляли замирать его сердце в ожидании страшного звонка в дверь: сейчас придут и поведут...

Ровно через неделю звонок таки раздался. Егорий Аполлонович настолько устал его ждать, что почти с готовностью поплелся к порогу и обреченно открыл дверь.

— Анна Сергеевна?! — изумился он, прислоняясь к стене...


* * *

Да, это была Анна Сергеевна, его сослуживица и тайная симпатия. Тайная, потому что явной, вернее, проявленной симпатии у серьезного человека под пятьдесят быть не может. «Ну к чему это приведет?» — со всей ответственностью рассуждал Егорий Аполлонович.

Разумеется, как человек серьезный, он подумывал о семье. Однако молодые женщины его не интересовали. Не то чтоб он был состарившимся, то есть бывшим, мужчиной, нет, но физическая сторона жизни давно уже потеряла для него свое самоценное очарование. Молодые женщины, с их дикарской, как он это называл, жаждой страстей, впечатлений, нарядов, вина и всякой еды, были ему попросту скучны. Ровесницы? Он думал и над этим. Однако что может связать двух сложившихся людей, которым детей заводить уже поздно? Только общее увлечение или дело, но здесь у него был свой горький опыт.

Анне Сергеевне тоже нравился Егорий Аполлонович, который обладал видной внешностью и нравился многим женщинам. Впрочем, дело даже не во внешности. Холостой мужчина, если он не глубокий старец, вообще вызывает женское любопытство и некое воодушевление. Молодые сотрудницы предполагали за аскетическим видом Егория Аполлоновича скрытые страсти, а может, и тайные пороки, и это интриговало их. Анна Сергеевна, недавно перешагнувшая сорок, принимала воинствующую серьезность Егория Аполлоновича за какую­то неутолимую печаль и жалела его.

Лет десять назад Анна Сергеевна схоронила и оплакала своего горячо любимого мужа. Когда дети выросли и разлетелись, она стала ходить по выставкам, театрам, концертам, чего не могла себе позволить раньше, и совсем не страдала от своего одиночества. Однако мать с отцом, люди старой закалки, видели в этой любви к искусству путь к легкомысленной жизни, в чем были не так уж неправы, и настойчиво советовали ей приглядеть для семьи солидного мужчину. Анна Сергеевна приглядела Егория Аполлоновича. И вот когда он заболел, набралась смелости и навестила его, чем привела того в крайнее изумление, но вызвала и тайную радость.

Она стала навещать его часто и скоро осталась насовсем. Конечно, этого не случилось бы, если б не болезнь Егория Аполлоновича, притупившая его серьезность и бдительность. Как тут не вспомнить поговорку: «Подумаешь — горе, посмотришь — власть Господня». Ведь не поссорься Егорий Аполлонович с Иваном Васильевичем, не задерись с его сыном — не заболел бы, и его порог никогда бы не переступила Анна Сергеевна.

Возможно, во всем этом был некий намек свыше, благословение на какой­то важный поворот в его самокипящей жизни. Но Егорий Аполлонович считал, что все произошло само собой, и был рад, что ему не пришлось говорить всякие глупые слова: «люблю», «не могу жить», «навеки»... Он был даже счастлив. Насколько, разумеется, может быть счастлив в высшей степени серьезный человек.

Анна Сергеевна была моложава, энергична, хорошо образованна, к тому же без того нервического пафоса, который так вредит образованным женщинам в глазах мужчин. Дома мужчины любят борщ, уют и уравновешенных женщин с ненавязчивой эрудицией. Анна Сергеевна почти не противоречила этому образцу.

Болезнь Егория Аполлоновича затянулась, или ему просто хотелось продлить положение окруженного заботой человека, к чему он не привык. Он даже как­то опростился, несколько подрастеряв категоричности.

Вечерами Анна Сергеевна садилась рядом с ним в кресло и читала ему любимого Мери­Хови, а он высказывал свои предположения о судьбе этого благороднейшего рыцаря мудрости. Эти предположения складывались у него в убеждения, поскольку серьезный человек не тратится на бесплодные розмыслы.

И вот уже в полной уверенности Егорий Аполлонович говорил, что Мери­Хови, судя по имени, приехал из какой­то скандинавской страны, был блестяще образован, потому что только образованный человек и иностранец может оценить мудрость другого народа — большое видится на расстоянии, а сами русские цены себе не знают... Конечно, утверждал Егорий Аполлонович, Мери­Хови был богат, ведь в то время на образование требовались немалые деньги. Изучая русский язык, Мери­Хови полюбил несмышленый русский народ, раздал свои богатства нищим и монастырям, начал собирать народную мудрость и стал отшельником.

Анна Сергеевна увлеченно слушала и тоже восхищалась благородством Мери­Хови...

Короче говоря, им совсем не было скучно вдвоем.


* * *

Однажды вечером, когда Анна Сергеевна вернулась с работы, Егорий Аполлонович как­то по­особому торжественно попросил ее сесть рядом и выслушать не перебивая.

— Дело вот в чем, Анна. Сегодня я услышал по радио, как один писатель рассуждал о том, что у нас нет национальной идеи, а потому страна разваливается на куски, как самолет со взорванным мотором. Но ведь она есть, эта идея! — Он указал на фолианты в серванте, которые Анна Сергеевна, как человек тонкий, не стала перемещать в книжный шкаф. — Понимаешь, если бы мы знали все наши пословицы и поговорки в первоначальном, не изуродованном виде, мы жили бы совсем по­другому.

Здесь Егорий Аполлонович, естественно, вспомнил про бедность, которая хуже порока, про пьяного, которому не только море по колено («И вот пьяница уже герой!» — гневливо восклицал он), но и лужа по уши. Совсем другой поворот!

Анна Сергеевна согласно кивала.

— Так вот, Анна, когда я слушал этого профанатора, меня озарила грандиозная мысль — написать книгу о национальной идее! В ней я дам полный, истинный смысл всех пословиц, объясню, что каждая на самом деле означает, и докажу как дважды два: если мы будем знать точное значение всех своих пословиц и чтить их как заповеди, это и станет нашей национальной идеей. То есть эта идея уже давно есть, просто никто ее не знает. Забыли, исказили, выжили из дому! А я напомню, верну в дом, поэтому назову книгу так: «Национальная идея в изгнании». — Егорий Аполлонович на мгновение задумался. — Нет, лучше так: «Национальная идея при свете правды». Впрочем, это сейчас неважно, главное — эпиграф: «Над кем пословица не сбывается!» Ну, как тебе?

Анна Сергеевна, раскрасневшаяся от ощущения, что присутствует при рождении какого­то великого замысла, была в восхищении. Они стали мечтать, как купят компьютер, да, наиновейший компьютер, и, пока он будет собирать материал, она научится на нем работать...

— Только ты, Анна, никому об этом не говори, — понизил голос Егорий Аполлонович, — а то, знаешь, украдут идею, испохабят, переврут. Да и вообще опасно, — сказал он как человек серьезный, умеющий предусматривать все последствия.

Словом, их жизнь приближалась к идиллии: они нравились друг другу, понимали один другого, теперь же их увлекло еще и общее дело. А разве это не счастье?

«Да, наверное, это и есть счастье», — часто думала Анна Сергеевна, недоумевая, откуда же на службе взялись слухи о якобы неуживчивом характере Егория Аполлоновича.

Однако прошло некоторое время, и она смогла убедиться в справедливости поговорки: «Нет дыма без огня».

Егорий Аполлонович, воодушевленный своей идеей, быстро пошел на поправку, повеселел и как­то раз даже заливисто рассмеялся, что Анна Сергеевна увидела, пожалуй, впервые.

— Ну вот! — радостно воскликнула она. — В здоровом теле здоровый дух!

— Что­что? — насторожился Егорий Аполлонович, и веселость слетела с него как пух. — Никогда, Анна, не говори то, чего не знаешь!

— Почему же не знаю? — удивилась Анна Сергеевна. — Все знают, что в здоровом теле...

— Все — это толпа, чернь! — раздраженно оборвал ее Егорий Аполлонович. — А ты, просвещенная женщина, повторяешь за оболваненной чернью всякую чушь!

Он возбужденно пробежался перед оторопевшей Анной Сергеевной туда­сюда и взял примирительный тон:

— Ладно, Анна, ты не обижайся. Ты сядь и выслушай меня внимательно. Эта поговорка, да будет тебе известно, изуродованный перевод с древнегреческого. На самом деле древние греки говорили так: «Надо молить богов, чтобы в здоровом теле был здоровый дух». Молить богов! Ты понимаешь, почему?

Анна Сергеевна молчала — она не понимала.

— А потому, — продолжал Егорий Аполлонович, дидактически прохаживаясь перед диваном, — что слишком здоровое тело, требующее обильной пищи, пития, регулярных отправлений, называемых наслаждениями, начинает подчинять, пожирать дух. И что остается, я тебя спрашиваю? Голая зоология! Нет, не случайно сложилась пословица: «Сила Господня в немощах совершается». Сила Господня, то есть дух! Вот скажи, кто у нас теперь в главных бандитах ходит, а? Все эти чемпионы, так называемые качки! Есть у них дух, ответь мне, есть?!

— Ну, так уж и все, — мягко сопротивлялась Анна Сергеевна, имеющая от природы положительное направление ума и думающая о людях прежде всего хорошо, плохое она относила к редким исключениям и потому не любила категоричных обобщений. — А разве среди бандитов не бывает заморышей? Да и среди спортсменов большинство хороших людей, — и простодушно стала перечислять известные фамилии.

— Дура!!! — в неистовстве закричал Егорий Аполлонович. — Я тебе общую мысль, а ты меня частностями рубишь! Правильно сказал мне знакомый поэт: все бабы дуры! А поэт, он пророк, врать не станет!

Выкрикнув эту неоспоримую истину, Егорий Аполлонович выскочил из комнаты, хлопнув дверью так, что задрожали окна.

Анна Сергеевна заплакала. Плакала она как­то по­особенному, не валилась на подушки, не голосила, не взывала к потолку: «За что?» Она молча сидела в прежней позе, и крупные слезы катились и катились по лицу, падая за воротник.

Конечно, Анна Сергеевна и Егорий Аполлонович вскоре помирились, потому что первая ссора еще не ссора, а так, притирка характеров. И все пошло как прежде.

Однажды Анна Сергеевна и Егорий Аполлонович засиделись далеко за полночь, предаваясь мечтательным разговорам о его будущей книге, как вдруг услышали за стеной возню и отдельные крики. «Убью!» — мужской голос. «Андрей!» — женский. Топот. «Убью!» — мужской. «Андрей!» — женский. Топот...

Когда это однообразие слов и звуков затянулось, Егорий Аполлонович, как человек серьезный и умеющий вообразить последствия таких настойчивых заявлений, решил вызвать милицию. Тем более что квартира эта сдавалась и жил в ней неизвестно кто. Анна Сергеевна его остановила, вышла и позвонила в шумную дверь, которую тут же воинственно распахнул всклокоченный, красный парняга в трусах; из­за его плеча испуганно выглянула девушка.

— Андрей? — спросила Анна Сергеевна.

— Да­а­а, — удивленно протянул парень.

— Андрей, вы знаете такое выражение: «Замахнулся, так ударь»? — начала она с поговорки, будучи в теме. — Вы уже с полчаса всему подъезду грозитесь: «Убью!» Так убейте или замолчите наконец, — улыбнулась она.

Парень хмыкнул в ответ. Анна Сергеевна погрозила ему пальцем и ушла.

— Ну, что там? — хмуро спросил Егорий Аполлонович, недовольный ее опрометчивым поступком.

— А, чепуха, — махнула она рукой. — В каждой избушке свои погремушки.

— Как ты сказала? — возвысил голос Егорий Аполлонович. — Нет­нет, ты повтори!

Анна Сергеевна повторила, надеясь, что он что­то недослышал. И правда, ну какая ересь может скрываться во всем известной присказке? Но так думает несерьезный человек, а серьезный всегда найдет — какая.

— Ты уверена в этом утверждении? — надвигался тучей Егорий Аполлонович. — Что в каждой избушке свои, как ты изволила выразиться, погремушки?

— Егорий, Господь с тобой, ну что ты придираешься? Сказала первое, что пришло на память, — устало вздохнула Анна Сергеевна и принялась стелить постель.

— Да знаешь ли ты, что на память приходит лишь то, что наша память сохраняет?! А сохраняет она те мысли, которые соответствуют нашим убеждениям! Нет, ты сядь, сядь!

Егорий Аполлонович насильно усадил Анну Сергеевну в кресло, встав перед ней как оракул, с воздетым пальцем:

— «В каждой избушке свои погребушки!» — вот как правильно звучит эта поговорка. По­гре­буш­ки!

— Ну и что меняют эти «погребушки»? — улыбнулась Анна Сергеевна, надеясь спасти ситуацию.

— «Погребушки» означают «погреба», — тихо, но зловеще началось толкование истинного смысла. — В свой погреб хороший хозяин никогда не допустит постороннего. Погреб — это тыл. Говоря: «В каждой избушке свои погребушки», — серьезный человек подтверждает свою убежденность в том, что в каждом доме есть тайны, которые надо хранить. И он их хранит!

Голос Егория Аполлоновича начал набирать в выразительности.

— А ты убеждена, что в каждой избушке должны быть погремушки. По­гре­муш­ки! — выкрикнул он презрительно. — Ну да, чтобы греметь на всю ивановскую о том, что в этой избушке происходит! Теперь я не сомневаюсь, что о моей национальной идее знают все! То­то, думаю, о чем это ты целый час шепталась по телефону...

Анна Сергеевна громко рассмеялась и не могла остановиться. Во­первых, шепталась она с матерью, хвалясь, как у них с Егорием Аполлоновичем все ладно, а во­вторых... Ну как не рассмеяться этой казуистике?

— Ты что хохочешь как вакханка?! Да, вакханка! Я слышал, как ты кокетничала с этим убийцей! — Егорий Аполлонович мотнул головой в сторону стены, за которой больше не слышалось шума. — Ты аморальная женщина! Чемодан с двойным дном! Вертихвостка!.. — топал он, приседая от негодования, в такт каждому определению, а со стороны казалось, будто Егорий Аполлонович пустился в казацкий пляс.

Анна Сергеевна заплакала...

Конечно, они помирились и на этот раз, потому что и вторая ссора еще не ссора, хотя — симптом.


* * *

Когда по такому сценарию Анна Сергеевна узнала истинный смысл еще пяти­шести поговорок, слезы у нее кончились, и в отсутствие Егория Аполлоновича она собрала свои вещи и ушла, не оставив ни прощальных слов, ни проклятий.

Она не возненавидела Егория Аполлоновича, не затаила мстительной обиды, нет. Просто — слезы кончились. И она знала, что никогда больше не вернется в этот дом, а потому захватила на память дорогую ей вещь, напоминающую о счастливых вечерах, — книгу отшельника Мери­Хови.

Егорий Аполлонович давно уже охладел и к Мери­Хови, и к своей книге. Сначала он говорил, что собрал не весь материал, потом — что надо дождаться денег и нового компьютера, чтоб уж взяться за дело, так взяться... Готовился, готовился и — устал. Сгорел на старте.

Что и говорить, Егорий Аполлонович был слишком серьезен для какого­либо серьезного дела.

Скажете — абсурд? Ну, рассудите сами: если слишком серьезно относиться ко всему, семью семь раз примериваться и учитывать все возможные последствия, тогда ведь и из дому не выйдешь. Взять хотя бы тот же кирпич, свалившийся кому­то на голову...

Нет, для серьезного дела нужен изрядный запас легкомыслия, позволяющего верить, что и впрямь обойдешь все моря и земли и сможешь жечь сердца людей. Глаголом, разумеется.

А вдохновение, без которого и супа приличного не сваришь? Но тут ведь не суп — книга! Вы же не станете отрицать, что Егорий Аполлонович высказывал иногда весьма здравые мысли и оригинальные суждения. Однако, согласитесь, нельзя же в самом деле заколачивать их в головы, как гвозди. Вдохновение бежит угрюмых застенков. Ведь угрюмство... Давно сказано: «разве это сокрытый двигатель его?» Вдохновение предпочитает более легкомысленные места:


Над кипарисом в сонном парке

Взмахнет крылами Азраил —

И Тютчев пишет без помарки:

«Оратор римский говорил...»


Только где же вы видели, чтобы серьезный человек ни с того ни с сего отправился ночью в сонный парк, рискуя репутацией, а может, и жизнью...

Но мы слишком отвлеклись от наших героев. Что­то они там поделывают?

Егорий Аполлонович, оставшись один, сгоряча взялся за Пушкина и где­то наткнулся на оброненные поэтом слова, будто русский человек несчастлив в семейственной жизни, чему свидетельство — народные песни. Егорий Аполлонович тут же бросился скупать собрания народных песен Киреевского и с особым энтузиазмом готовится теперь доказать в задуманной книге, что это так и есть. Но вы не бойтесь, женитесь! Он все равно вам этого никогда не докажет — сгорит и на этом старте.

Анна Сергеевна, вернувшись к себе домой, каждый вечер перед сном открывает книгу Мери­Хови и читает не подчеркнутые Егорием Аполлоновичем пословицы и поговорки, поскольку подчеркнутые хорошо знает. Время от времени она откладывает книгу и задумывается. Почему Егорий Аполлонович подчеркнул красным — для руководства в жизни — такую незначительную поговорку, как: «Мы не в Польше, жена мужа не больше», и не заметил, например, другую: «Нечего гоняться за мухой с обухом, с топором — за комаром»?..

Мне же кажется, что и задумываться тут не над чем. Давно подмечено: люди, фанатично преданные важной идее, любят применять ее к пустякам и тем самым превращать в пустяк.

Анна Сергеевна вздыхает, переворачивает страницу и читает дальше. Глаза ее смеживаются, она откладывает книгу и засыпает. Снится ей прекрасный рыцарь мудрости Мери­Хови в развевающемся плаще, на горячем скакуне мчащийся в Россию...

Откуда было знать Анне Сергеевне, если этого не знал сам Егорий Аполлонович, что Мери­Хови никакой не рыцарь, не чужестранец и даже — не человек.

Мери­Хови — географическое название. Так называлось пустынное место между Санкт­Петербургом и Ладожским озером — пустынь, где стояли скиты и в них жили отшельники. Один из них — отшельник из Мери­Хови, вовсе не варяг, а самый что ни на есть природный русак — и собрал народные пословицы, поговорки, приметы в книгу, пожелав остаться безымянным.

Почему? Возможно, он посчитал, что народная мудрость не может принадлежать одному человеку, а принадлежит всем и для каждого в ней отыщется свое слово.


Вот и верь после этого серьезным людям!


* * *

Именно такой легкомысленной фразой хотелось мне завершить свое повествование, поскольку неистово серьезный человек для меня всегда подозрителен. Однако сама жизнь дописала финал.

Спустя несколько лет после этой истории по ошибке попала я в одно шумное собрание. С трибуны решительная Марфа Посадница, иначе не назовешь, призывала женщин объединяться, сплачиваться... Не удержавшись, я бросила реплику: «Для борьбы с мужчинами?!» Зал грохнул.

Дождавшись перерыва, я стала выбираться и столкнулась с этой самой «Марфой», узнав в ней свою добрую знакомую Анну Сергеевну, которую по близорукости не разглядела на сцене.

— Анна Сергеевна! С каких пор вы вступили в эту неравную борьбу? — засмеялась я, обрадовавшись встрече. — Мужчин любить надо. И кажется, вам это удавалось...

— А за что их любить?! — запальчиво перебила она. — Они родину предали! Включите телевизор и протрите глаза...

Мне стало, как бы это получше сказать, — грустно, что ли. Может быть, более пафосный человек определил бы мое чувство как сожаление о мире.


Артисты погорелого театра

Как приходит успех? Никто не знает. Раньше говорили: талант. Потом говорили: труд. Теперь говорят: деньги. Не верьте! Здесь — тайна.

У Веры был артистический талант — от природы. Природа же наградила ее и пластичной внешностью, которую при минимальных усилиях можно было видоизменять — от ангелоликой Дездемоны до демоноподобной Медеи.

Вера была трудолюбива. По крайней мере, настолько, что уже через год после школы попала из своего приуральского захолустья в престижное театральное училище — без связей, без денег, без любовников.

Пять лет учебы, красный диплом — и она уже актриса столичного театра. Не самого модного, но и далеко не последнего. Недолго расточала она свой талант и в «подтанцовках» — год­два, — и под нее уже поставили в театре несколько классических пьес. Появился свой устойчивый зритель и поклонники. Из знатоков.

Однако в кино Вера не попала, и на улице ее не узнавали. Было несколько предложений, но уже на излете прежней власти, когда свалившаяся на головы свобода пустилась в разгул, как всякая свобода, начинающаяся с разгула, и надо было играть привокзальных проституток, в лучшем случае валютных путан или просто любительниц жанра, но обнаженка и стоны обязательны.

Вера отказалась, представляя, как все это увидит на экране ее старенькая учительница в далеком Медногорске. Родителей она не боялась: люди простые, новых фильмов они не смотрели. Да и сыгранная классика взывала...

Потом пришла полная свобода — от всего. Театры опустели, и Вера осталась в своей маленькой квартирке без работы, без денег, без надежд. Когда же театры отыграли первенство у нового кино и снова заполнились зрителями, потому что обнаженку значительно интереснее смотреть реалити, о Вере уже совсем забыли.

Телефон давно молчал, телевизор приказал долго жить, продавать стало нечего, и в один из особо унылых дней показалось, что это конец. Но сдаваться не хотелось. Вера легла на диван и решила формировать в сознании радостное отношение к действительности. «Как вы относитесь к миру, так и мир относится к вам», — учил когда­то их, студентов, профессор психологии.

Едва она досчитала до пятнадцати, приводя себя в медитативную расслабленность, — как гром с ясного неба зазвонил телефон.

— Вера! Верочка! — услышала она знакомый голос с небольшим акцентом. — Где Кура, а где твой дом, и все же я тебя нашел! Это Гиви! Ты помнишь Гиви?..

Еще бы она не помнила Гиви! Веселый ее сокурсник, полугрузин­полуармянин, скромность таланта и изъяны русской речи восполнявший темпераментом, предприимчивостью и щедростью, он был артист по жизни. А уж когда в общежитие наезжали его земляки, — а наезжали они часто, — то пышным тостам, вину и братаниям не было края, и Гиви в очередной раз обещали отчислить из училища, но находился какой­нибудь именитый земляк — и дело закрывалось до следующих братаний. Училище он все же окончил и даже попал в модный полулегальный театрик на окраине Москвы, где играл головорезов, пылких испанцев и восточных мудрецов, не оставляя мечты об академической сцене и чуть­чуть завидуя Вере. А потом они потеряли друг друга из виду.


* * *

Через полчаса Гиви уже был у Веры и по­хозяйски накрывал стол, ловко нарезая арбуз и раскладывая фрукты по давно отдыхающим блюдам. Когда наконец уселись, Гиви поднялся и произнес патетический тост во славу бывшего Советского Союза и дружбы народов, хотя вид имел вполне преуспевающий.

Проговорили они до позднего вечера, повспоминали, посмеялись. Как истинный мужчина, Гиви даже предложил у нее остаться, но Вера соврала, что не одна, и он ушел как джентльмен, не сопротивляясь и советуя подумать.

Гиви сделал Вере предложение. Не руки — работы. Работы по специальности, но характера оригинального...

Когда изменились времена и пришли новые герои, Гиви без сожаления расстался с мечтой об академической сцене, справедливо рассудив, что мужчина без денег — не мужчина. Он бросил уже не обещавший ни славы, ни денег театрик, занялся продажей огурцов и помидоров и почувствовал себя счастливым человеком. Новая роль давалась ему много легче, нежели головорезы и мудрецы, а мечта об академической сцене больше не угнетала его природной жизнерадостности.

Актерские навыки и инерция дружбы народов помогли ему быстро освоиться на столичном торговом поприще и стать владельцем небольшого, но весьма доходного концерна, как называл он свое дело.

Однако в угоду политикам дружба народов быстро кончилась. Москвичи недоверчиво принюхивались к огурцам и помидорам, желая, чтобы огурец пахнул огурцом, а помидор — помидором, они же, нитратно­гидропонные, не пахли ничем. И столичные жители предпочли покупать не привозные овощи у заезжих перекупщиков, а грунтовые — у своих, то есть у рыночных нелегалов где­нибудь у метро или на платформах. Дела Гиви пошатнулись: у него пропадала большая партия помидоров, что грозило серьезными неприятностями, но тут на помощь пришла актерская выучка — умение группироваться в любом положении.

Раздобыв телефоны своих сокурсниц, он начал обзванивать всех, начав с последних, самых слабеньких на курсе, будучи в полной уверенности, что эти уж точно безработные и откликнутся на его предложение. И несказанно удивился, когда оказалось, что все они заняты на съемках, в театрах, на телевидении, а вот первые перебиваются кто чем. Так он добрался до первой из первых — Веры.

Свое предложение Гиви считал простым и ничуть не противоречащим ее профессии: она должна была продавать помидоры у метро «Рижская», изображая краснодарскую или запорожскую тетку, сорвавшуюся на день в Москву прямо с огорода, чтобы подзаработать. На остальные точки, у других станций метро, пятерых ее сокурсниц Гиви уже уговорил. Платить обещал хорошо и исправно.

Всю ночь Вера то смеялась, то плакала, а под утро решилась. «Ну и что! — сказала она себе. — В конце концов, театр как искусство начинался с улиц и ярмарочных балаганов, а разве нам не предстоит начинать все сначала?»

Немного искусного грима, платок, южный акцент, украинизмы, пестрый халат, телогрейка, тапочки — и никто из коллег, бывших поклонников и знатоков не узнал бы в этой хлопотливой тетке актрису Веру Михайлову, капризную аристократку в пьесе Макса Фриша «Биография», изводившую мужа, получившего вдруг свыше шанс переиграть жизнь наново, но так и не сумевшего перелукавить судьбу. «Знаю, что произойдет, если мы сейчас не засядем за шахматы. Я буду вас боготворить. Предупреждать ваши желания... Вы станете моей путеводной звездой на целых семь лет. Я буду носить вас на руках, а потом выяснится, что нам обоим нужны адвокаты...»

— Дамочка, та шо вы його нюхаетэ, цей помидор, вин же тильки с земли! — лопотала Вера. — Бачите, воны ще даже грязни, дощик учора побыв...

Помидоры действительно были грязные — Гиви накануне обрызгивал каждую коробку с помидорами водой, разболтав в ней землю, чтобы придать им естественный, товарный вид. Для особо недоверчивых в левом углу коробки всегда был заготовлен настоящий, грунтовой помидор, который Вера, небрежно выхватив, разламывала и давала пробовать. Любители натурального продукта выстраивались к ней в очередь.

Так проходил день за днем. Деньги, ежедневно получаемые от Гиви, Вера сбрасывала дома в вазу, потому что не оставалось сил на что­нибудь их тратить, и падала замертво, чтобы утром продолжить южнорусский спектакль. Изредка, когда очень уставала, покупала в ближайшем киоске мерзавчик коньяка и здесь же, за киоском, тайком выпивала — для куражу.

Может быть, Гиви это заметил, но только решил ее подбодрить, пообещав, когда все это закончится, проспонсировать в театре восстановление спектакля, где она играла главную роль. Вера смеялась:

— Гиви, знаешь, что такое восточная щедрость?

— Что? — спрашивал Гиви.

— Утоплю в словах.

Гиви обижался. Вполне возможно, что спектакль бы он проспонсировал, потому что очень уважал женщин, которые не давались ему в руки. Однако для самой Веры вся ее прошлая жизнь уже казалась невозвратной, как сны о детстве.


* * *

Дмитрий Сергеевич впервые за последние несколько лет гулял по Москве без охраны и пешком. Стоял последний день мая, было солнечно и тепло. Сквозь бензиновые и шашлычные запахи прорывался робкий аромат городской сирени, а сквозь шум автомобилей — голос Олега Анофриева:


Призрачно все в этом мире бушующем,

Есть только миг, за него и держись...


Дмитрий Сергеевич не принадлежал к людям, которые держатся только за миг, и, может быть, именно поэтому очень любил эту песню. Романтизм всегда симпатичен, особенно в других.

Шел он от женщины, с которой провел ночь, сорвавшись вчера вечером с официального приема, а потому был в смокинге и бабочке. Шел он медленно, останавливаясь у витрин, прилавков, киосков, улыбаясь и радуясь свободе.

Улыбку вызывали совсем не воспоминания о женщине, которая была в его жизни лишь символом того, что и он может иногда оказать своеволие, — а оказывал он его, как правило, только по весне, уступая природе, остальное его время было расчислено по минутам и принадлежало банку, где он был одним из директоров, и семье, которую не любил, но был финансово повязан и выскочить из этого круга уже не мог.

Вот и радовался, что выпал случай свободно потолкаться среди людей, послушать обрывки разговоров — кто чем живет, выпить кружку пива, с кем­то переброситься не протокольными словами...

Дмитрий Сергеевич дошел до «Рижской», купил наконец пива, сел за выносной столик, сдул пену, глубоко вдохнул­выдохнул: «Хорошо!» — и с любопытством огляделся.

Неподалеку бабенка, торгующая помидорами, отбивалась от подгулявшего мужика с недопитой бутылкой вина, который выпрашивал помидор «на закусь» и игриво пытался ущипнуть ее за бок.

— Та бачу вже, шо вино хорошо пошло, як брехня по селу, — отталкивала она, смеясь, ухажера, — на шо тоби ще помидор?

— А ты веселая! — не отступал тот. — Приглашаю вечером к своему шалашу!

— Та ни, мене чоловик и диты ждуть, ввечери я до дому пойиду, на Запорижжя...

Дмитрий Сергеевич прислушался. Что­то знакомое почудилось ему в голосе женщины. Он стал внимательно за ней наблюдать и вдруг ахнул: «Не может быть! Это же Вера! Вера Михайлова, с которой он учился в одном классе... А говорили — актриса, в московском театре...»

Его даже пот прошиб от неожиданности. Верка, Верочка, в которую он был влюблен и которая смеялась над ним, когда его, образцового комсорга школы, ставили ей в пример, и утверждала, что из слишком правильных и законопослушных никогда не выходит личностей. Сколько тайных слез тогда было пролито, сколько мук! Даже наколку на плече сделал, чтобы стать неправильным, потом, правда, вытравил. А вспоминал­то ее сколько лет... Совсем недавно еще мечтал, как отыщет, явится к ней в театр с корзиной цветов... И вот — вульгарная сельская баба, хороводится тут с каким­то алкашом. Так кто же из нас личность?! Он даже пожалел, что с ним нет машины и охраны...

Дмитрий Сергеевич допил пиво, резко встал и направился к весело препирающейся парочке.

— Ну, здравствуй, артистка погорелого театра! — сказал он, зло отодвинув мужика. — Узнаешь?

Вера молча смотрела на него с полминуты, взяла помидор, протянула мужику, сорвала с головы платок, отшвырнула в сторону и спросила, уперев руки в бока:

— А ты сам­то кто, Димон?! Не артист погорелого театра? — Громко расхохотавшись, она ткнула в него пальцем. — Люди добрые, посмотрите на него! Разве это не шут гороховый?! Нет, вы только посмотрите!

Дмитрий Сергеевич действительно выглядел несколько экзотично в своем вечернем смокинге и бабочке среди буднично спешащего люда, привяленных на солнышке бомжей, стерегущих бутылки бабулек и уличных продавцов. Прохожие стали останавливаться. Вера закричала им:

— Ну, чего стоите! Зрелищ захотели?! А сами­то вы что, не артисты погорелого театра?! Жизнь театр, и люди в нем актеры! Шекспир! — выкрикивала она, пиная ящик с помидорами и размазывая неожиданные слезы. — Жизнь сгорела! Страна сгорела! И все мы, все как один, теперь — артисты погорелого театра!..

Дмитрий Сергеевич ничего не мог понять. Не было никакой бабенки. Перед ним билась в истерике и плакала прежняя Вера, Верочка Михайлова, такая гордая и слабая, кем­то смертельно обиженная. И осталась одна мысль — защитить. Он крепко обхватил ее и прижал к себе, чтобы она успокоилась, но она вырывалась и отталкивала его в грудь. Дмитрий Сергеевич не отпускал и твердил лишь одно:

— Вера, Верочка, теперь все будет хорошо, все будет хорошо, все хорошо...

Сквозь солнце внезапно хлынул слепой летний дождь, и Дмитрий Сергеевич не знал, то ли он сам плачет, то ли капли стекают по лицу.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0