Циньен
Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, повестей, рассказов, статей, киносценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих других литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».
* * *
Как быстро бегут струи времени! Еще недавно все они съезжались в Шанхай, взволнованные предстоящим событием, предвкушая создание своей партии, и вот они все уже снова на пристани, готовятся сесть на просторную, рассчитанную на двадцать человек лодку, чтобы плыть на ней по озеру Наньху. Все, кроме Чэня Гунбо, его жены, коминтерновцев со своими переводчиками да еще Мяо Ронга и его друга Мин Ли, по прозвищу Конфуций.
Погрузились, стали рассаживаться. Мао разместился на корме, Ли Дачжао со своей женой — на носу. Как два полюса.
— Хэ Шухэн, позволь, теперь я буду кормчим? — дерзко спросил старшего товарища Мао Цзэдун.
— Ладно уж, поэт, будь им! — махнул рукой Усатый.
— Отчаливаем?
— Поплыли!
Но едва только лодка стала отдаляться от пристани, Мао воскликнул:
— Постойте! Вон они!
И все увидели бегущих к ним Ронга и его молодую жену.
— Подождите! Не отплывайте! Мы с вами! — кричал Тигренок.
— Гляньте, товарищи! — крикнул Хэ Шухэн. — Это же наш Тигренок со своей молодой женой!
— Дочерью нашего классового врага, — добавил Лю Жэньцзин.
— Не ворчи, Книжный Червь, — засмеялся Мао. — Ведь она отринула своих родителей ради нашего Ронга.
Посудину вернули к пристани, Ронг подхватил жену на руки и вместе с ней впрыгнул в лодку. Тигренка стали хлопать по плечам, усадили вместе с Ли, поближе к Мао Цзэдуну.
— Как жаль, что мы потеряли твоего друга, нашего Конфуция, — сказал кормчий, выслушав из уст Мяо Ронга о трагедии, разыгравшейся в саду камней Ли Ханьцзюня. — Мы непременно отомстим за него.
— Кто нам теперь процитирует великого мыслителя... — вздохнул Ван Цзинмэй.
— Время Конфуция прошло, — жестоко прищурился Книжный Червь. — Мы не нуждаемся в его изречениях.
— Я смотрю, тебе нисколько не жаль нашего друга Мина Ли! — сердито воскликнул Ронг.
— Нет, мне жаль его, — поспешил возразить Лю Жэньцзин. — Очень жаль. Я любил его всем сердцем. — Он задумчиво смотрел вдаль. — Но это только первая жертва. Мы должны быть готовы, что многие из нас погибнут в предстоящей борьбе.
— Быть может, мы все уйдем из жизни, и другие молодые коммунисты закончат начатую нами революцию, — сказал Мао Цзэдун.
Вскоре лодка плыла уже на середине живописного озера Наньху. Погода стояла пасмурная, начал моросить мелкий дождичек. Участники съезда заканчивали работу. Говорил Мао:
— Можно смело признать, что представители Коминтерна испугались и не поехали с нами сюда, на это прекрасное озеро Наньху. И мы теперь можем, не глядя на них, принять все выработанные положения в таком виде, в котором они нам нравятся!
— Хорошо ли это? — усомнился Ли Дачжао.
— Хорошо! — пылко воскликнул Лю Жэньцзин.
— Очень хорошо! — еще громче выкрикнул Дэн Эньмин.
— Только так, и никак иначе! — добавил Ли Ханьцзюнь.
Слово взял Чжан Готао, он все еще председательствовал:
— В таком случае кто за то, чтобы принять «Программу», «Решение о целях КПК» и «Манифест» в том виде, в котором мы огласили их только что?
Все подняли руки. Ли Дачжао замешкался, но тоже проголосовал за. Хэ Шухэн и Чжан Готао подняли свои руки следом за ним.
— Кто против? — спросил Чжан. — Никого. Кто воздержался? Стало быть, единогласно!
— Теперь мы можем чувствовать себя героями, которые никого не боятся! — воскликнул Мао Цзэдун.
— Есть предложение избрать Чжана Готао ответственным за организационную работу, Ли Дачжао — ответственным за пропаганду, — сказал Чжоу Фохай.
— Кто за?
* * *
И вот уже окончился учредительный съезд Коммунистической партии Китая. Как многое в нашей жизни кончается неожиданно и почему-то очень легко, несмотря на то значение, которое мы придаем событию! Так и первый съезд легкими шагами ушел из настоящего в прошлое.
Лодка плыла по живописному озеру. Делегаты съезда выпивали и закусывали. Все были возбуждены, счастливы, веселы, не замечая моросящей влаги. В Шанхае начинался сезон затяжных дождей. Ронг и Ли сидели на корме, крепко прижавшись друг к другу. Их лица сияли особенным счастьем. И особенной грустью.
Мао поднял бокал с вином:
— Да здравствует Коммунистическая партия Китая!
Все дружно взревели, поднимая свои бокалы.
— Да здравствует Третий Интернационал! — воскликнул Ли Дачжао.
Все снова дружно заревели, стали чокаться бокалами и пить.
— Да здравствует коммунизм — освободитель человечества! — произнес Чжан Готао.
Все еще громче взревели, принялись вставать в лодке, воздымая бокалы в небо.
— Мне кажется, мы не плывем в лодке, а низко летим над водой озера, — произнес поэт Мао и, глянув на Ронга и Ли, добавил: — Да здравствует любовь!
— Да здравствует молодость! — воскликнул Хэ Шухэн.
Все обернулись к Ронгу и Ли, кивая, показывая, что пьют за них.
— Они пьют за нас с тобой! — сказал Ронг по-французски. — Мы плывем в лодке будущего, Ли! Впереди — борьба за счастливый Китай, впереди у нас огромная и светлая жизнь, Ли!
— Во ай ни! — сказала по-китайски дочь русского генерала.
— Я люлю тиба! — произнес по-русски сын китайского повара.
— Мао! Стихи! — взмолился Дун Биу.
— Стихи! Стихи! — подхватили Чэнь Таньцю и Ван Цзинмэй.
И поэт не заставил себя упрашивать. Застыв в позе взлетающего журавля, он запрокинул голову и нараспев стал читать:
Был сумрак ночной над моею страной.
В нем дьяволов рой забавлялся игрой.
Был нем и разрознен народ мой родной...
Но вот петухи возвестили рассвет,
И вот уже свет озарил нас дневной.
И житель прибрежный, лесной и степной
Явились на битву семьею одной...
Где ж лучший источник для песен, поэт!
— Да здравствует поэзия! — крикнул Мяо Ронг.
— Да здравствует поэт! — восхитился стихами скептически настроенный Ли Дачжао.
— Да здравствует светлое будущее! — крикнул Ли Ханьцзюнь.
— Да здравствуют тучи! Ведь чем они темнее, тем светлее после них солнце! — воскликнул Мао Цзэдун.
И до самого заката лодка с хмельными от вина и счастья людьми под мелким дождиком плавала по чистым водам озера Наньху.
* * *
«Дорогие мои и горячо любимые папенька и маменька! Простите меня за то, что я покинула вас. Я встретила свою любовь, но, зная, что вы никогда не согласитесь выдать меня замуж за этого человека, не могла поступить иначе, нежели совершить побег. Да, я совершила подлость, обманула вас, что согласна выйти замуж за полковника Трубецкого. У нас был с ним разговор, и я поняла, как была несправедлива к нему, называя противным и лощеным. Он совсем не такой, каким мне казался. И даже, наверное, это хороший человек. Глубоко несчастный. Но это несчастье непременно перейдет и ко мне. На нем печать проклятья, равно как на всем белогвардейском офицерстве. И это проклятье за то, что предали Государя. Поймите меня, господин Трубецкой — представитель той части России, которая навсегда останется разгромленной, уничтоженной, за ним нет будущего. А я хочу быть среди победителей, среди тех, за кем будущее. И я нашла их. Точнее, одного из них. И я страстно влюблена в него. Мы поженились. Он принял православную веру, русское имя, и русский священник обвенчал нас...»
Это письмо мальчишка-китаец поначалу принес в российское консульство, откуда его отправили на авеню Жоффр, где только что поселились генерал Донской и его жена. Письмоносец, посланный от Елизаветы Александровны, потребовал у ее отца двойной оплаты, получил ее и довольный исчез. Генерал сначала сам прочитал, потом вслух генеральше, а теперь в присутствии Александра Васильевича и Маргариты Петровны это письмо читал полковник Трубецкой.
Жизнь снова нанесла ему оскорбительную и незаслуженную пощечину. Только ради того, чтобы усыпить бдительность родителей, эта негодная девчонка Ли подло обманула его, приняв предложение руки и сердца, хитрила, изображала сочувствие, а на самом деле гадко смеялась над ним.
— Кто венчал их? — жестко спросил он, дочитав до середины письма.
— Вероятнее всего, отец Лаврентий Красавченко, — ответил несчастный отец.
— Его следует арестовать!
— Невозможно. Еще до получения нами письма он сел на пароход и отправился в Нанкин. Отец Иоанн сопровождал его до пристани и после сообщил нам, что отец Лаврентий намерен держать путь еще дальше и возвратиться в Россию.
— Его следует догнать и примерно наказать! — воскликнул Борис Николаевич, едва не комкая письмо. — Он нарушил... Существуют же какие-то уставы Церкви!
— Простите, Борис Николаевич, — произнесла генеральша заплаканным голосом, будто у нее был сильный насморк, — но кого вы намерены ловить в первую очередь? Вашу невесту или самовольного попа?
— Мою невесту... — злобно произнес Трубецкой. — Простите меня, Маргарита Петровна, но мне кажется, вы слишком дурно воспитали свою дочь. Если она способна так зверски оскорбить русского офицера. Согласиться стать его женою, а самой в тот же вечер бежать к какому-то проныре-китайцу. Тайно венчаться с ним. Тайно и незаконно!
— Позвольте, полковник, — вмешался генерал Донской. — Я не позволю обижать свою супругу. Мы воспитывали нашу дочь в самых лучших правилах, в любви к Родине и монархии. В то время как вы и такие, как ваш любимый Брусилов, ликовали при свержении государя императора. И где теперь ваш Брусилов? Служит большевикам! Троцкому! Хорош генерал в услужении у еврея-лавочника!
— Александр... — тихо пресекла гневную тираду мужа Маргарита Петровна.
— Да-с... — осекся Донской, видя, как смертельно побледнел обманутый жених. — Простите, Борис Николаевич. Я погорячился. И давайте мы все не будем горячиться, а подумаем, как нам быть.
— Я намерен отыскать беглянку и вернуть ее к родителям, — отчеканил боевой полковник.
— Да-с, да-с... — пробормотал генерал. — Отыскать. Только если она и впрямь обвенчалась с этим прохвостом, то как же...
— Найдите ее, Борис! — воскликнула генеральша. — Так не должно быть. Мы убедим ее, что венчание без ведома родителей было незаконным.
— Позвольте мне дочитать письмо?
И Трубецкой сел дочитывать:
«...и русский священник обвенчал нас. Теперь я — жена православного китайца. Но буду носить его китайскую фамилию. При этом мы будем православными. В отношении моего содержания вы не должны беспокоиться. Муж обеспечит меня самым необходимым. Без роскоши, но и не бедствуя.
Главное же, что я не буду больше жить в атмосфере всеобщего поражения, где проклинают победителей. Но ведь победителей, как вы сами знаете, не судят. Мне и вовсе хотелось бы вернуться в Россию, но я понимаю, как это опасно, и не намерена осуществить эту мечту. Сейчас мы отправляемся в один из городов Китая, где живут родители моего мужа. Возможно, у нас будет собственный ресторан и гостиница, что будет давать хорошие средства к существованию.
Видеться с вами, мои дорогие и любимые папа и мама, я пока не смогу, ибо не уверена, что вы не захотите взять меня в плен. Когда представится возможность, я постараюсь неожиданно повидаться с вами, поскольку буду конечно же сильно скучать по вам. С тем и прощаюсь. Простите меня! Ваша любящая дочь Ли».
Трубецкой дочитал письмо, откланялся и пошел из квартиры, где происходил этот горестный разговор и это невеселое для него чтение. Закрыв за собой дверь, он услышал голос Донского:
— Незаконным... Законным!
— Паркетный генерал, а туда же! — проскрипел зубами Борис Николаевич.
В тот же вечер в клубе «Ночная красавица» он сидел, слушал пение прекрасной Лули и горестно напивался. Она пела по-китайски о том, как стая журавлей летела с севера на юг и попала в морозное небо, один за другим журавли падали замертво на землю, и лишь один из них добрался живым до теплых краев, потому что лишь ему одному уготовано было встретить свою любовь — изящную журавлиху.
Певица смотрела на этого странного человека, который так нагло преследовал ее, за что получил три дня назад звонкую пощечину. Но теперь он не пялился на нее нахальным взором, полным вожделения. Его глаза были полны горя и безнадежности, и она посылала в его сторону свои песни, чтобы согреть несчастного.
Лули впервые отметила, как изысканно смотрится его серебряная седина на висках. И когда она сошла со сцены, чтобы отправиться в свою комнату выпить чаю и передохнуть, он не встал ей навстречу со своими приставаниями, а продолжал сидеть как каменный и пить коньяк. Испив чаю и отдохнув, Лули пошла снова петь и, идя в сторону сцены, на секунду склонилась к плечу этого русского офицера и шепнула ему:
— Если хотите, можете меня сегодня проводить до дома.
* * *
Голос Лули. От него не так просто было избавиться. Он часто звучал в голове у Ронга, хотя он всецело отдался во власть любви к своей молодой русской жене. Вот и сейчас, когда они с нею плыли по каналам прекрасного Ситана, называемого китайской Венецией, Ронг, глядя на воду, думал о Лули, простила ли она его за то, что он так внезапно избавился от нее. Ему было жаль эту женщину. Но не мог же он ради нее отказаться от любви всей своей жизни!
А Ли сидела в лодке, смотрела на своего статного и красивого мужа и с грустью думала о Трубецком. Ей было жаль его, жег стыд, что она так подло его обманула. Но не могла же она из жалости к этому в общем-то достойному человеку отречься от любви всей своей жизни!
По каналам Ситана плавали лодки, рыбаки ловили рыбу, велосипедисты переезжали через мосты, женщины стирали белье, сидя на ступенях у воды, на набережной двое мужчин играли в шахматы, а рядом с ними художник Яочуан, знакомый отца Ронга, рисовал мужчину и женщину, сидящих в лодке. Всюду царила спокойная, размеренная жизнь. Ронг весело потрошил рыболовную сеть, из которой на дно лодки падали только что выловленные рыбы. Ли смеялась при виде такого улова. За те две недели, что прошли со дня их бегства из Шанхая в Ситан, юные муж и жена успели немного выучить она — китайский, он — русский, и теперь их разговор являл собою причудливую смесь китайского, русского и французского.
— Мне больше всего нравится имя Аи — любовь, — сказала Ли. — Если мы назовем так нашу девочку, она будет хранительницей нашей любви.
— А если родится мальчик, то пусть будет Джеминг! — сказал Ронг.
— Революция? Ну что же, если тебе так нравится, чтобы твоего сына звали Революция...
— Но если ты против...
— Мне больше нравится Джианджи — красивый и выдающийся.
— Конфуций говорил, что внешне красивые мужчины редко бывают добродетельными.
— Но ведь ты у меня очень красивый!
Они подплыли к берегу, Ронг привязал лодку, высадил на берег Ли, забрал свой улов. Тут к ним подошел со своим рисунком художник.
— Яочуан! Ты опять подглядывал за нами и рисовал нас! — засмеялся Ронг.
— Может быть, вам, наконец, понравится мой рисунок.
— О да! Сегодня у вас получилось! — воскликнула Ли. — Мяу, давай купим у Яочуана этот картон!
— Хорошо. Сколько он будет стоить?
— Я отдам его вам бесплатно, если он так нравится красавице Ли.
— Не надо бесплатно, — гордо возразил Ронг.
— А вы поменяйтесь, — предложила Ли. — Удачная картина — такой же улов для художника, как рыба для рыбака.
— Прекрасное решение! — кивнул Ронг. — Меняемся, Яочуан!
— Ну, коли так... Твоя Ли не только красива, но еще мудра и рассудительна, — согласился Яочуан.
И они поменялись. Ронг отдал художнику свой улов, Яочуан Ронгу — свою картину.
В стороне от них на набережной стоял сыщик Рогулин и с удовольствием наблюдал за этой мирной и счастливой сценой. Он сверился с фотографией и убедился, что эта юная девушка в китайских одеждах и широкополой соломенной шляпе — дочь генерала Донского.
А на Рогулина смотрел Лю Жэньцзин, по прозвищу Книжный Червь. Пройдя мимо сыщика, он приблизился к Ронгу, Ли и Яочуану.
— Гляньте-ка, кого к нам занесло! — воскликнул Ронг. — Книжный Червь! Какими судьбами? Ты кушал сегодня?
— Привет вам, Мяо Ронг, жена Мяо Ронга, и вам, друг Мяо Ронга и жены Мяо Ронга.
— Здравствуйте, — сказала Ли. — Приглашаем вас к нам в гости.
— Я гляжу, Ронг, твоя жена уже вовсю шпарит по-китайски, — восхитился Лю.
— А как же! — засмеялась Ли.
Лю Жэньцзин недолго прогостил у них. В тот же вечер Ронг провожал его, они шли вдоль набережной, и Книжный Червь зло бросал в приятеля фразы:
— Эта любовь вырвала тебя из наших рядов. Так поступает только смерть. Можно сказать, что ты умер для коммунистического движения. Ты мертвец, Мяо Ронг!
— Какие сильные выражения. И это после того, как мы угощали тебя от всей души, — с грустью отвечал Ронг.
— Пропади они пропадом, ваши угощения! — продолжал злиться Лю Жэньцзин. — Можешь не провожать меня дальше!
— Ну что ж...
Ронг остановился и с грустью смотрел, как приятель удаляется от него. Вдруг Книжный Червь остановился, обернулся и крикнул:
— Советую тебе остерегаться, Мяо Ронг! Я видел сегодня на набережной известного сыщика Рогу Лина. Не исключено, что он разыскивает тебя и твою жену.
— Почему ты так думаешь?
— Еще в Шанхае видели, как он следил за вами. Прощай, Мяо Ронг!
— Постой, Лю! — Ронг вдруг припустился и догнал товарища. Тот остановился. — Послушай, Жэньцзин, друг мой.
— Слушаю тебя, друг мой Мяо Ронг.
— До меня дошли твои слова, Лю. Вдруг открылись очи, и я увидел, как ты прав. Любовь не должна мешать главному делу, которому себя посвятил человек.
— Смотрю, ты и впрямь будто просыпаешься.
— Ты прав, я слишком надолго отошел от борьбы. Русские называют первый месяц после свадьбы медовым. Но любовь должна помогать общему делу, и Ли станет не только моей женой, но и моей соратницей.
— Дочь классового врага? Сомневаюсь.
— Напрасно.
— Напрасно ты так слепо доверяешь ей, Мяо Ронг. Что, если она связана с сыщиком Рогулиным и поставляет ему сведения?
— Я понимаю твои опасения и прощаю тебе, но ты несправедлив к моей Ли.
— Если я не прав, то Рогулин выслеживает вас с плохой целью. Вы должны немедленно бежать из Ситана. Сегодня же, слышишь меня?
— Слышу, — поник головой бедный Ронг. Ему так хорошо жилось в этот месяц в доме отца и матери, которые окружили его и Ли своей заботой, самые лучшие родители в мире.
— Понимаю, тебе не хочется. Но если Рогулин выследил вас, сюда вот-вот могут нагрянуть и схватить вас. Торопись, Мяо!
— Я знаю, где я могу стать полезен! — Ронг горячо схватил товарища за руку. — Семь лет я провел в Париже, общался с осевшими во Франции китайцами, знаю очень многих из них, в том числе лидеров. Мы с женой отправимся туда, я стану пропагандировать идеи Гунчаньдана и направлять французских китайцев в Китай, чтобы они вставали в наши ряды.
— А много их там?
— Более ста тысяч приехали перед большой войной, их наняли рыть траншеи, и потом половина осталась. В масштабах Китая пятьдесят тысяч — крупица. Но не забывай, что многие из них выучились там, обрели опыт, многие читали Маркса...
— Прекрасная идея, Мяо Ронг! — наконец улыбнулся Лю Жэньцзин. — Поезжай. Я доложу товарищам, что ты отправляешься в Париж для ведения революционной агитации среди китайских масс. Завтра на рассвете я уезжаю в Шанхай, в моем автомобиле найдутся два места.
— Спасибо тебе, Лю!
— Вот теперь я вижу, что не зря съездил к тебе в Ситан.
* * *
Выследив Ронга и Ли, Рогулин не замедлил сообщить об этом Трубецкому. Из главного полицейского управления Ситана он дозвонился до консульства Российской империи в Шанхае. Трубецкой был в отъезде, но Рогулин попросил найти его и сказал, что перезвонит через три часа. В назначенное время Трубецкой подошел к телефону:
— Слушаю вас.
— Здравствуйте, полковник, — услышал он в трубке голос Рогулина.
— А, это вы?.. Каковы результаты?
— Я нашел их. Немедленно найдите способ выехать из Шанхая и поспешите в Ситан.
— Ситан? Где это?
— Не так далеко от Шанхая. Я буду ждать вас завтра на главном рыбном рынке. Ровно в полдень.
Попрощавшись с Рогулиным, Борис Николаевич в медленной задумчивости опустил на рычаги телефонную трубку.
Всего две недели прошло с тех пор, как Елизавета Донская сбежала с этим щенком-китайцем, а как много воды утекло! Начать с того, что у Трубецкого появилась тайная любовница, у которой он ночевал каждую ночь. Эта певица Лули, загадочная женщина, оскорбившая полковника русской армии хлесткой пощечиной, теперь окружала его заботой и лаской. Он приходил в «Ночную красавицу», пил коньяк и слушал, как она божественно поет свои песни, приносил ей цветы, а когда программа заканчивалась, уходил, дабы не компрометировать ее, а среди ночи являлся в ее квартиру с напитками и закусками, фруктами, конфетами и пирожными. Разговаривали они друг с другом по-английски. Понемногу он стал откровенничать с ней, рассказывал о своей жизни, все больше и больше раскрывая подробности. Она внимательно слушала его, жалела и даже нередко плакала, прижимая к своей груди его голову. И так трогательно произносила его имя:
— Болис.
И теперь в его имени звучал не призыв: «Борись!» — а нечто больное, что нужно вылечить.
Просыпаясь, он подолгу смотрел на ее нежное плечо, постепенно озаряемое лучами рассвета, на черные завитки волос, растущие из ее затылка. Его охватывала нежность, которой ему так долго в жизни не хватало, он принимался целовать ее шею, завитки волос щекотали его лицо, и он брал ее спящую, просыпающуюся.
Теперь его уже не так обжигала обида на Ли. Ее звонкий голос то и дело звучал в его воспаленной голове, и он постоянно думал о ней. Он не переставал жаждать мести, мечтал, что Рогулин найдет беглецов и можно будет внезапно нагрянуть. Но постепенно его жажда мести переключилась на убийцу Арнольда.
Дело о двух убитых замяли, поскольку было ясно, что Арнольд застрелил китайского юношу, а друг застреленного убил камнем племянника русского консула. Тело бедняги Мина кремировали, по документам, найденным при нем, вычислили родственников, сообщили им, и вскоре отец Мина приехал за горсткой пепла, которую пересыпал из жестяной коробки в фарфоровую чашу и увез в Харбин, откуда Мин был родом.
В консульстве, где полковник Трубецкой занимался всякими делами, якобы направленными на создание новой освободительной русской армии, после всех потрясений воцарилась атмосфера склепа. На погребении бедняги Арнольда, — а хоронили его на британском кладбище Бабблинг Велл, — все так сильно рыдали, будто племянник консула и генеральши Донской был не ветреным повесой, а чуть ли не отцом нации, после нелепой гибели которого народ осиротел и не видел впереди никакого будущего. А ведь он-то даже пороху не нюхал, делая такую же паркетную карьеру, как муженек его тетушки. Был он задира, фрондер, зубоскал, но как только туда, где он находился, приближались вражеские полки, штабс-капитана Гроссе мгновенно командировали по каким-то особым поручениям поглубже в тыл.
Однако, как ни странно, зная все это, полковник Трубецкой, прошедший сквозь пламя и дымы, сквозь громы и молнии, дожди и морозы, на похоронах тоже всплакнул, поддавшись общему рыданию. Он плакал не столько о мертвом Арнольде, сколько о потерянной Родине, о погибшем сыне, о своей печальной участи брошенного мужа, а теперь еще и брошенного жениха.
— Однажды в очередном отступлении нам пришлось долго идти пешком по морозу, — рассказывал он Лули в их четвертую ночь. — И я сильно обморозил подошвы. На них получились... как бы это сказать по-английски... морозные ожоги, страшно глядеть, и наступать — нестерпимо больно. Я не мог ходить, меня несли на носилках. И они долго не проходили. И вот теперь мне кажется, будто вся душа моя осыпана такими же морозными ожогами.
— Как мне жаль вас! — вздыхала китаянка. — Болис... — И она теснее прижималась к нему, человеку, который поначалу так был противен, а теперь стал чуть ли не родным. Она прекрасно отдавала себе отчет в том, что не любит его, а только жалеет, как пожалела в тот вечер, когда увидела, с каким горем он пьет коньяк в «Ночной красавице», и сама предложила ему проводить ее, оставила у себя, стала его любовницей.
По-прежнему славный паренек Ронг владел ее сердцем, и явись он внезапно, она тотчас же указала бы этому русскому полковнику на дверь. Но Лули сердцем чувствовала, что более никогда не увидит своего славного паренька, и теперь ей осталось заботиться об этом несчастном, но вполне мужественном мужчине с серебряными висками. Израненном, с ожогами на сердце. И она должна была каждую ночь нести его на носилках, которыми стала ее постель.
И вот теперь, когда раздался телефонный звонок из Ситана, Борис Николаевич, выслушав донесение сыщика и повесив трубку, крепко задумался. Нет, он не бросился немедленно выискивать средства, способные как можно быстрее доставить его к месту назначения. Он лишь поинтересовался у друзей-офицеров:
— Что за Ситан такой?
— Где-то неподалеку от Шанхая, — ответил Самсонов.
— Его еще называют китайской Венецией, — усмехнулся Григорьев. — Там сплошные каналы.
— На чем лучше туда доехать?
— Думаю, проще всего домчаться на автомобиле, — со знанием дела сказал Григорьев.
— Было бы лучше поехать не в китайскую Венецию, а в итальянский Ситан, — проворчал Самсонов. В последнее время он сильнее других изнывал, ему не нравилось в Китае, хотелось вырваться из страны древнейшей цивилизации.
— Григорьев, вы со знанием дела мне отвечаете? — спросил Трубецкой. — Во сколько нам надо выехать, чтобы приехать туда к полудню?
— Полагаю, если отправимся на рассвете, то как раз.
— Могу ли я поручить вам подготовить сию поездку?
— Разумеется, господин полковник.
И, доверив дело двум боевым офицерам, Трубецкой спокойно отправился в «Ночную красавицу».
* * *
На рассвете Ронг и Ли стояли на арке моста и смотрели вниз, на зеленые, как бутылочное стекло, воды канала. Им было грустно прощаться с чудесным, зачарованным городом, из которого им приходилось бежать тайком, как две недели назад из Шанхая, будто они завзятые злоумышленники. Но что делать...
— Помнишь, как Чэнь Гунбо боялся испортить медовый месяц и я бросил ему в лицо, что он трус? А сам... — промолвил Ронг, на что Ли мигом возразила:
— Но разве мы не можем хотя бы ненадолго уединиться от этого мира? С его потрясениями, революциями, убийствами, всеобщей ненавистью!..
— Вот и надо бороться, чтобы эта ненависть исчезла.
— Я даже не представляю себя в роли революционерки.
— Я и не требую от тебя. Но в роли жены революционера ты можешь себя представлять?
— Даже не знаю...
— Этот ответ уже обнадеживает. Мои товарищи по борьбе продолжают сражаться за идеи коммунизма. Мне пора влиться в общее дело.
— Но ведь твои товарищи по борьбе — те же большевики.
— И что же?
— А то... — лицо Ли сделалось еще грустнее. — Задолго до нашей встречи с тобой в Шанхай привезли великую княгиню Елизавету. Большевики убили ее, сбросив заживо в шахту вместе с другими членами Дома Романовых. Потом белогвардейцы вывезли ее тело, чтобы отвезти в Иерусалим. Так, по пути на Святую землю, она оказалась ненадолго в Шанхае. Когда гроб с ее телом поставили в храме, раздалось неземное благоухание...
— Почему ты вспомнила?
— Потому что я не уверена, будет ли исходить благоухание от твоих товарищей по борьбе, если их убьют.
— Будет, — уверенно произнес Ронг. — Нам пора идти. Вперед!
* * *
Вскоре из пункта С в пункт Ш выехал автомобиль марки «линкольн». За рулем сидел Лю Жэньцзин, на заднем сиденье разместились Мяо Ронг и его жена Мяо Ли — так отныне по документам числилась дочь русского генерала Донского. Отец Ронга имел связи в ситанской управе, и там без труда выправили нужные документы. Теперь она стала китаянкой не только по имени, но и по фамилии.
Сначала ехали молча, покуда Лю Жэньцзин не оглянулся и не произнес:
— Я горжусь тобой, Мяо Ронг. Молодец, Тигренок! Честно говоря, я опасался, что в назначенный час вы не появитесь.
— Нам так и так надо было бежать из Ситана, — честно ответил Ронг. В голосе его услышалась такая грусть, что Ли резко посмотрела на него и вдруг рассмеялась:
— Ты что, Мяу! Огорчаешься? Брось, Тигренок! Ветер судьбы несет нас вперед и вперед!
— А тебе не грустно?
— Вот еще! О чем грустить? Мы прекрасно провели наш медовый месяц в зачарованном городе ста мостов. Но мне нравится состояние бегства.
— Состояние бегства? — приободрился Ронг. — Какое хорошее определение! Ты слышал, Лю?
Книжный Червь не был бы Книжным Червем, если бы не знал языки. И он понял то, что жена Ронга сказала по-французски.
— Твоя жена мне нравится все больше и больше, — усмехнулся он. — Хоть она и дочь классового врага.
— Ты слышишь, Ли? Он говорит, что...
— Я поняла, — ответила Ли по-китайски.
Лю Жэньцзин оглянулся и в восхищении покачал головой. А Ли вдруг стала осыпать поцелуями лицо своего мужа. Тот смеялся, недоумевая, откуда такая поцелуйная атака.
— Я люблю тебя! — говорила она. — Мяу, мой Мяу! Как это здорово — нестись по белу свету, спасаясь от погони! Был такой итальянский архитектор Аристотель. Он построил в Москве главный храм. А звали его Фиораванти, что значило «цветок на ветру», потому что ему все время приходилось спасаться бегством от кредиторов. Убегая от них, он и в России-то оказался.
— Цветок на ветру? Это очень красивое имя, — согласился Ронг.
— И мы с тобой тоже как цветы на ветру! И мне нравится этот ветер, который понесет нас по всему белому свету!
— Я люблю тебя, Ли! Мой цветок на ветру!
И так они ехали радостно в это свежее и пригожее утро из пункта С в пункт Ш.
* * *
А из пункта Ш в пункт С им навстречу мчался другой «линкольн». За рулем сидел Григорьев, рядом с ним покачивался Самсонов, а на заднем сиденье развалился Трубецкой. Он думал о том, как не хочется снова пускаться в погоню за чем-то недостижимым и безнадежным. «Выпьем, господа, за успех нашего безнадежного дела!» — с горькой усмешкой вспоминался ему расхожий белогвардейский тост.
Ну вот, зачем он туда едет, в этот Ситан? Приедет, устроит облаву, накроет своей сетью двух беглецов, которые к тому же повенчаны русским дураком попом, — и что дальше? Привезет их маменьке и папеньке в Шанхай — и что? Надо бы закончить весь балаган и приказать Григорьеву возвращаться в Шанхай. Всех простить, всем дать жить, как они хотят, самому утешаться свиданиями с ночной китайской красавицей, а там Господь Бог или кто там — судьба? — выведет его на какую-то новую, глядишь, и хорошую дорогу.
Но навстречу этой вполне разумной и красивой мысли выходило уродливое и глупое ненако. Что ж ты, полковничек, опять в отступление собрался? Тебя по сусалам, а ты и хвостик прижмешь? Как тогда, в Вене? Ежели так поступишь, скоро красные и до Шанхая доберутся. Дальше будешь отступать? По всему миру придется. Троцкий вон собирается мировую революцию делать. Куда ни сбежишь, опять убегать придется. Трубецкому — от Троцкого!
И он, вот уже три раза решивший поворачивать обратно в Шанхай, так и не отдал приказа, а Григорьев продолжал мчаться вперед.
Где-то на середине между Ш и С, в точке Икс, две машины сошлись, и простенькая алгебраическая задачка могла уже здесь решиться, если бы Трубецкой увидел, кто там едет во встречной. Но в эту минуту голова Ли лежала на коленях у Ронга, и Ронг как раз склонился, чтобы выполнить просьбу жены, сказавшей:
— Поцелуй меня, Мяу!
Поэтому Трубецкой, проводив взглядом промчавшийся мимо автомобиль, увидел лишь водителя в шоферских очках да чью-то спину.
Спасительный поцелуй! Чаще целуйтесь, влюбленные!
Да и не мог Борис Николаевич подумать о такой удачной встрече, которая бы позволила ему не ехать дальше в Ситан, где предстояло сначала встречаться с поднадоевшим Рогулиным, потом идти и врываться в дом, где двое нестарых китайцев, муж и жена, испуганно бормотали, что их сын и невестка на рассвете уехали в Шанхай, потому что сыну там предложили хорошую работу, а где и какую, они не знают. И придется пойти на обыск и потом извиняться перед родителями этого щенка, который во всем обскакал боевого полковника.
— Что же вы, Рогулин, не уследили! — закричит Борис Николаевич на сыщика.
— Виноват, — заморгает Рогулин. — Поставил на ночь дурака филера, а он проморгал, скотина. А так-то кто мог знать, что они скроются? Неужто их предупредил кто?
— Черт с вами! — поморщится Трубецкой. — Идемте обедать. Где здесь можно неплохо поесть? В животе тигры грызутся.
И они отправятся отмечать неудачу в ресторанчик, расположенный прямо на одном из ста ситанских мостов, будут смотреть в воду канала, кормить рыб, уток, мандаринок и почему-то очень весело напьются. Все четверо. Так что вести машину обратно из пункта С в пункт Ш будет некому. Когда стемнеет, трое русских и один полурусский-полукитаец будут плавать в лодке среди чудесного перемигивания множества огоньков, разноцветных фонариков, отражающихся в водах каналов, и Самсонов воскликнет:
— Венеция, господа! Мы в Венеции, господа!
Ночевать останутся в гостинице для иностранцев, где им будут петь китаянки, ни в какое сравнение не идущие с Лули, и Трубецкой станет требовать:
— Позвоните в Шанхай! Пусть привезут нам сюда певицу из «Ночной красавицы»!
Но это впереди, а сейчас, сойдясь в пункте Икс, две машины устремились прочь друг от друга, и в той, что умчалась в пункт Ш, весело предвкушали жизнь как бегство, жизнь цветов на ветру, а в той, что неслась в пункт С, на заднем сиденье полковник Трубецкой уныло не ждал ничего хорошего от дальнейшей поездки.
— Что такой хмурый, полковник? — кинул ему Самсонов. — Скоро мы вернем вам вашу невесту!
— Я ничуть не забочусь о своем будущем как жениха, — сердито фыркнул Борис Николаевич. — Я обещал генералу русской армии и его супруге, что верну им дочь. Только и всего. Зарубите себе на носу.
— Э, нет, вы злитесь, а значит... Ай-яй-яй! — погрозил ему Самсонов.
— Эй, подпоручик! Как разговариваете с полковником! — возмутился Трубецкой и постарался всем видом показать, что нисколько не злится. — Уверяю вас, что мое сватовство к Елизавете Александровне навсегда кануло в прошлое. Но слово чести есть слово чести.
* * *
— Не перестаю восхищаться этими багетами! Можно вот так расплющить, он опять поднимается. О, о! Гляньте! Или вот так разорвать, распластать, как цыпленка, надвое, потом соединить, и обе разорванные половинки как будто прирастают друг к другу заново.
— Да полно тебе, Алешка! Словно мы не знаем свойств парижских багетов, — усмехнулся пятидесятилетний Иван Алексеевич, глядя на то, как его младший собрат по литературе, коему еще и сорока не исполнилось, искренне веселится, плюща и терзая ни в чем пред ним не виноватый свежий французский хлеб.
— Алексей Николаевич, оставьте багет в покое, что вы его мучаете? — произнес хозяин дома Дмитрий Сергеевич, самый пожилой из всех. В свои пятьдесят пять он считал, что прожил долгую жизнь, полную счастья и горя, тяжких испытаний и горьких познаний, и теперь он достаточно стар, чтобы говорить скрипучим, усталым голосом, смотреть на мир глазами разочарованного мудреца, сутулиться и медленно двигать руками и головой.
— Просто, друзья мои, сей багет навел меня на грустные размышления о том, что человеку неплохо было бы обладать такими же свойствами, — снова раскрывая надвое разорванный кусок хлеба, сказал Алексей Николаевич. — А то ведь подавляющее большинство, особенно наших с вами соотечественников-эмигрантов, как их расплющишь, они и ходят расплющенные, разорвешь — они ходят разорванные.
— Хотите сказать, мы все меньше похожи на багеты, чем вы, Алексей? — спросила Вера Николаевна, красивая сорокалетняя жена Ивана Алексеевича.
— Он такой! — засмеялась Наталья Васильевна, самая молодая из присутствующих, тридцатитрехлетняя жена Алексея Николаевича. — Его не сломать, не измять. Неиссякаемый оптимист. За что я его и полюбила.
— Однако, Алеша, сколько бы ни были стойкими парижские багеты, а мы их все равно съедим, — ехидно произнес Иван Алексеевич.
— Вот так вот! — рассмеялся Алексей Николаевич, шлепнул на истерзанный им кусок хлеба подтаявшее сливочное масло и отправил себе в рот, быстро прожевал и проглотил. Видно было, что ему не терпится приступить к обеду и слюнки текут при виде тарелок с едой, изящно расставленных на фламандских кружевных салфетках, в свою очередь расстеленных поверх темно-синей бархатной скатерти. — Ам — и нету! Ну где же, где же Зинаида Николаевна? Ведь уже половина пятого!
— У Зиночки новое увлечение. — В усталых глазах Дмитрия Сергеевича на секунду вспыхнули и тотчас умерли искорки.
— Ого! — промолвила Вера Николаевна, но без удивления.
— Какой-то полковник из недавно прибывших в Париж, — сообщил хозяин дома, очаровательно картавя, будто в середине слова «Париж» ему на язык попадала изюминка. И тоже без удивления, а довольно буднично, словно та, что увлеклась новым полковником, не была Дмитрию Сергеевичу законной женой.
Все знали, что у них особый брак, духовный, без телесной близости, а потому Зинаида Николаевна имела право время от времени влюбляться в кого-нибудь, изменять мужу, чтобы потом, разочаровавшись, спокойно расстаться с очередным возлюбленным. Большинство людей потешались над этим, многие считали, что Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна нарочно придумали для себя эдакую странность, дабы о них не смолкали пересуды, а стало быть, не иссякала известность и какая-никакая слава.
Их откровенно не любили. И к тому же завидовали. Подавляющее большинство эмигрантов не имело надежной крыши над головой, ютилось у друзей и знакомых, чувствуя себя приживалами, счастливчики имели возможность снять худо-бедно квартиру в Париже, зато Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна аж в 1911 году купили эти апартаменты в пригородном районе Пасси, очень хорошем, чистом и ухоженном, на улице Колонель Боннэ, использовали их как перевалочный пункт во время своих многочисленных путешествий. Покуда шла мировая война, апартаменты пустовали, а в 1919 году Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна бежали из горящего Отечества, прибыли в столицу Франции и навсегда поселились здесь.
— Отперли дверь квартиры собственным ключом! — с завистью произносили другие эмигранты одну и ту же фразу, будто в этом поступке было нечто преступное. И тем не менее, не любя и иронизируя над этой парочкой, осуждая и злословя, беженцы из России не переставали ходить к ним на еженедельные литературные воскресные обеды, которые те устраивали с четырех до семи.
— А вот и они! — радостно воскликнул Алексей Николаевич, вскочил со стула и бросился навстречу хозяйке дома. Он хотел помочь ей снять пальто, но при Зинаиде Николаевне находился изящный господин с серебряными висками, который сам поухаживал за ней, а войдя в комнату, поставил на стол две большие бутылки коньяка.
— Здравствуйте, дорогие друзья, — весело и счастливо воскликнула Зинаида Николаевна. Благодаря стройности и худобе в свои пятьдесят с хвостиком она считала себя выглядевшей на двадцать пять и на самом деле выглядела лет на сорок. — Позвольте мне представить вам того, кто сегодня у нас будет самым почетным гостем.
Одной из причуд таких воскресных обедов было то, что всякий раз Дмитрий Сергеевич садился во главе стола, справа от него — Зинаида Николаевна, а слева — гость, которого избирали в этот день самым почетным. И другие гости уже привыкли не обижаться. Мол, завтра, глядишь, меня посадят в почетные.
— Полковник Трубецкой, — коротко поклонился сегодняшний фаворит, щелкнув каблуками, будто он был в военной форме. — Борис Николаевич.
Все по очереди пожали ему руку и представились.
— Ну, наконец-то! — замурлыкал Алексей Николаевич и принялся оживленно накладывать закуски себе и жене, наливать в бокалы вино. Другие гости старались делать это не так оживленно, но и не слишком оттягивали удовольствие полакомиться. Хозяева дома пока еще жили безбедно.
Трубецкой, усевшись по левую руку от Дмитрия Сергеевича, ждал, когда ему предложат, и Дмитрий Сергеевич сам принялся накладывать ему:
— Не стесняйтесь, полковник, будьте как дома. Рекомендую особенно сей паштет из утки с черносливом и коньяком.
— В отличие от Алешки, который восхищается багетами, — продолжал иронизировать Иван Алексеевич, — меня восхищают парижские паштеты. Что туда ни намешают, все вкусно.
— И коли уж Алексей Николаевич начал проводить сравнения с человеками, то вот вам тоже отменное качество — так и человек должен оставаться вкусным, что бы ни намешали в его судьбу, — продолжила мысль мужа Вера Николаевна.
— А я считаю, не будь вкусным, тебя и не сожрут! — резко возразила Зинаида Николаевна. — Вот я всегда была для всех невкусной. И очень этим горжусь. Человеку полезнее быть для окружающих неудобоваримым.
— И писателю? — спросила Наталья Васильевна.
— И писателю, — уверенно ответила Зинаида Николаевна.
— Какой же будет читатель у неудобоваримой литературы? Позвольте! — возмутился Иван Алексеевич.
— А такой и будет, — вместо жены ответил Дмитрий Сергеевич. — Уважающий. Для скольких людей удобоварим, к примеру, Кант? Для немногих. Писателя не должны любить, как еду или как женщину. Перед писателем должны трепетать, бояться его, испытывать пред ним благоговейный ужас.
— А выпить-то можно хотя бы? — спросил Иван Алексеевич.
— Давно пора и выпить, и закусить! — поддержал своего друга Алексей Николаевич.
— За нашего почетного гостя! — подняла бокал Зинаида Николаевна. Она уже успела закурить в длинном мундштуке сигарету, тем самым подчеркивая, что еда для нее далеко не главное в жизни.
Все чокнулись бокалами и выпили за Трубецкого, до сих пор не давшего себе труда ни разу улыбнуться. Ему вообще казалось странным, что он попал в эту компанию известных писателей и их жен, с неприязнью разглядывал обстановку просторной квартиры в стиле ар-нуво, но при этом довольно безвкусную, буржуазную, без малейшего намека на аристократизм. Разве что только книг наблюдалось много и всюду: в шкафах, на столах, на подоконниках. Еще он обратил внимание на статуэтку какой-то католической монахини, украшенную свежими цветами.
События жизни полковника Трубецкого продолжали закручиваться в какой-то непрестанный зловещий узор. Когда в Ситане ему не удалось поймать дочку генерала Донского и похитившего ее китайца, он окончательно махнул рукой на свое нелепое сватовство и несостоявшийся брак. Вернувшись из Ситана в Шанхай, он всецело окунулся в любовное озеро, в которое неожиданно увлекла его лодка судьбы. Певица Лули окружила его заботой и ласками, в которых он купался, очищаясь от толстой коросты нелюбви и несчастья, накопившейся за многие годы.
— Да, господа, — выпив и слегка закусив, продолжил Дмитрий Сергеевич. — Я сейчас пришел к выводу, что мы слишком заигрываем с читателем, говоря с ним на одном языке и желая, чтобы он понимал нас. Доходчивая литература теряет сакральность. Когда невежда стоит в храме и ни бельмеса не смыслит в молитвах, читаемых на церковнославянском, он становится покорным. Мы же не стараемся говорить с животными на понятном им языке. А когда литераторы пришли к заблуждению, что должны толковать с читателями, тогда-то и началась смута, которая зрела десятилетиями. И вот теперь...
— Вы что же, считаете, что писатели виноваты в революции? — удивилась Наталья Васильевна.
— А кто же еще! — зло засмеялся Иван Алексеевич. — Я слыхал, что Ленин в анкетах на вопрос: «род занятий?» — ставит: «писатель».
— С читателями надо говорить непонятными словами, — продолжал развивать свою мысль Дмитрий Сергеевич, лишний раз подчеркивая литературный характер их обедов. — Писатель в таком случае предстает перед ними как демиург, как маг, пред коим следует преклоняться и беспрекословно обслуживать все его интересы.
— Любопытно! — вкусно жуя, воскликнул Алексей Николаевич. — И как вы предлагаете, чтобы звучали литературные произведения? К примеру, как должен был Пушкин написать «Мороз и солнце, день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный...»?
— Хм... — Дмитрий Сергеевич еще не успел подготовиться к переходу от теории к практике. — Допустим... Допустим...
— Допустим, так, — пришла на помощь мужу Зинаида Николаевна. — «Мегеон-гелеон, дон магестик! Ээ ту дормеон, ург ээстик». — И сама же хихикнула. И стрельнула глазом в самого почетного гостя.
— Великолепно! — захлопал в ладоши Иван Алексеевич. — Беру вас, Зинаида Николаевна, в свои переводчики. Глядишь, нам с вами за это Нобелевскую премию отвалят. До которой даже Лев Николаевич не дорос в своем стремлении говорить с читателем на понятном и удобоваримом языке.
Дмитрий Сергеевич зло посмотрел на Ивана Алексеевича. Ему не нравилось, когда кому-то не нравились его идеи, пусть даже впоследствии он сам же над таковыми идеями посмеется. Но пока идея владеет им, не смейте прикасаться!
— У вас, кажется, своя жена имеется, — проскрипел он голосом старца Оптинской пустыни. — Вот пусть она вам и переводит.
— Не ссорьтесь, мальчики! — сказала Зинаида Николаевна. — А то еще и здесь, в Париже, русские разделятся на красных и белых.
— Точнее, на удобоваримых и неудобоваримых, — огрызнулся Иван Алексеевич.
— Жалко, что Надежды Александровны сегодня нет, — вздохнула Вера Николаевна. — Она бы мигом превратила сей диспут в феерию.
— Фер-то кё! — засмеялась Наталья Васильевна.
И все тоже засмеялись, повторяя:
— Фер-то кё!
— Кё фер-то!
Только Трубецкой, услышав роковое сочетание «Надежда Александровна», вздрогнул и сделался мрачным. «Она?» — мелькнуло в его безрадостном сознании.
Зинаида Николаевна заметила, как он помрачнел:
— Борис Николаевич, вы, наверное, просто не читали рассказ Тэффи. Он в прошлом году выходил в самом первом номере «Последних новостей».
— Нет, не имел удовольствия, — пробормотал полковник.
— А вот у нас тут как раз лежит номер. Мы недавно вслух перечитывали. — Зинаида Николаевна протянула руку, взяла с края буфета пожелтевшую газету, нашла нужную страницу и зачитала: — «Рассказывали мне: вышел русский генерал-беженец на плас де ля Конкорд, посмотрел по сторонам, глянул на небо, на площадь, на дома, на пеструю говорливую толпу, почесал переносицу и сказал с чувством:
— Все это, конечно, хорошо, господа! Очень даже хорошо. А вот... кё фер? Фер-то кё?»
Зинаида Николаевна дальше прочитала недлинный, забавный и остроумный, но грустный рассказ, в котором во французское выражение «Que faire?» — «Что делать?» — втесалась русская частичка «-то». Выслушав, Трубецкой наконец усмехнулся и промолвил:
— Вот уж действительно фер-то кё...
— Зинаида Николаевна, а где вы взяли нашего самого почетного гостя? — спросил Иван Алексеевич, на что раздраженный против него Дмитрий Сергеевич вспыхнул:
— Что значит «взяла»! Соблюдайте приличия, Иван Алексеевич! Он что, ванна? Или кредит?
— Еще города берут, — сказала Зинаида Николаевна.
— О, это уже интереснее, чем ванна или кредит! — засмеялся Алексей Николаевич. — Города берут штурмом. Был штурм?
— Был! И еще какой! — с гордостью ответила Зинаида Николаевна. — На смотровой площадке флагштока.
* * *
Жизнь Бориса Николаевича снова понеслась неведомо куда. В «Ночную красавицу» явился французский антрепренер Марсель Денуар, ему так понравилось выступление певицы, что он предложил ей и ее оркестру гастроли в Париже. Стоит ли сомневаться, что Лули тотчас приняла предложение? А Трубецкой поплыл вместе с ней. Так в самый разгар осени он оказался в Париже.
— Ну вот, господа, мы и прибыли в наш французский Шанхай! — воскликнул Самсонов, который вместе с Григорьевым вызвался сопровождать Трубецкого.
Обоим драчунам порядком надоело в Китае, и они приняли решение попытать счастья на Западе, нежели на Востоке. Григорьеву быстро предложили работу, и он устроился водителем такси. Самсонов мыкался неприкаянным.
Борис Николаевич со своей экстравагантной подругой поначалу поселился в роскошном отеле «Плаза Атене» на авеню Монтеня, но вскоре, подсчитав свои средства, ужаснулся и вынужден был объяснить Лули, что хотел бы жить не так шумно. Они переехали в более скромную пригородную гостиницу «Этуаль де Пасси», с опрятными и уютными, но маленькими номерами, где и произошло их расставание. Денуар увлекся красавицей китаянкой настолько, что переманил ее к себе, поселил в роскошной квартире.
— Вы можете меня убить, — сказала Лули. — И должно быть, я заслуживаю этого. Но прошу вас лучше простить меня. Я не любила вас, мой дорогой. Но я очень страдала за вас, когда вы рассказывали мне о своих бесчисленных несчастьях. На сострадании трудно построить долгую совместную жизнь. Что же вы выберете? Убить или отпустить?
Он посмотрел на нее странным, безумным взглядом и пропел:
— Ой да Лули-Лули, се тре бьен жоли, добрый молодец идет!
— Я не понимаю.
— Ступайте, моя дорогая перелетная птица. Я больше не задерживаю вас. Будьте счастливы.
— Благодарю вас! Вы самый благородный человек из всех, кого мне приходилось встречать в жизни! — воскликнула китаянка и, поцеловав полковнику руку, исчезла из его судьбы.
А он снова стал горестно пить в парижских кабаках, где нередко можно было услышать выступления русских певцов, пианистов, балалаечников, гитаристов.
Однажды в «Клозери де Лила», как раз когда зашел разговор о том, что в этом ресторане любили играть в шахматы Ленин и Троцкий, на сцену вышла Лули и запела о том, как молодой англичанин хочет соблазнить юную китаянку, но сам попадется в ее сети, ничего не получит, уедет в свою Англию и будет долго с тоской вспоминать ту, в которую влюбился в далеком Китае. Посетители ресторана не понимали, о чем она поет, но им нравилось пение. Трубецкой мигом расплатился и покинул ресторан. Шатался по ночному Парижу и, дойдя до Эйфелевой башни, зачем-то решил на нее подняться. Был теплый безветренный вечер, на смотровой площадке толпа народу собралась поглазеть, как пьяный Григорьев намеревается прыгнуть вниз.
— Не бойтесь, господа! — кричал он по-русски. — Это не страшно. Тем более что меня уже давно нет. Я был маленьким мальчиком, который сгорел в пожаре. От меня осталась только видимость, господа! Сейчас я вспорхну и полечу на небо!
Собравшиеся в основном желали увидеть полет Григорьева, и лишь некоторые призывали что-нибудь предпринять и не допустить самоубийства. Трубецкой оглядел лица зевак, среди которых его особенно поразили холодные и красивые глаза худой и длинной женщины, курящей сигарету из такого же тонкого и длинного мундштука. Эти холодные глаза показались ему русалочьими. С ледяным любопытством русалка ожидала, что случится дальше, и даже поднесла к своим прекрасным глазам изящный лорнет. Трубецкой от души по-русски выругался и сам полез на парапет смотровой площадки. Встав на нем, он небрежной походкой двинулся к Григорьеву, доставая из портсигара папиросу.
— Подпоручик, огоньку не найдется?
— Полковник? — удивился Григорьев. Но Трубецкой даже не дал ему удивиться, а резко обхватил его и вместе с ним упал на смотровую площадку. Прижал к полу и прорычал тому в ухо:
— И не вздумайте повторить ваш глупый подвиг. По законам военного времени за самоубийство полагается расстрел!
— Какой расстрел... Какое военное время... — бормотал Григорьев. — Ребенок сгорел в пожаре...
— Исключительно смелый поступок! — раздался восхищенный голос.
Трубецкой посмотрел вверх и увидел над собой прекрасные и холодные глаза русалки.
* * *
— Вот так мы и познакомились с этим отважным человеком, — закончила свой рассказ Зинаида Николаевна.
— Потрясающе! — воскликнул Алексей Николаевич и захлопал в ладоши. Видно было, что он малость опьянел. Вино он подливал и подливал себе и остальным, но себе чаще.
— Только почему вы сказали «на флагштоке»? — спросил Трубецкой.
— Как, вы не знаете? — удивилась Вера Николаевна.
— Позвольте, я сама объясню, — перебила ее Зинаида Николаевна. — Когда Эйфель только намеревался строить свою башню, он сказал, что у французов будет самый высокий флагшток в мире. Вот мы и называем башню не «тур д’Эйфель», как все, а «флагшток».
— Вот оно что... — скучным тоном произнес Борис Николаевич. Он вдруг понял, кого она ему напоминает с ее длинными и тонкими руками, ногами, пальцами, мундштуком. Карамору. Комара-долгоножку. Почему-то эта немолодая и вычурная женщина решила, что способна увлечь его. Вот уж странно! Неужели думает, что этими иголками холодных русалочьих глаз пришпилит хоть ненадолго его сердце?
Трубецкой стал налегать на коньяк, отказался от предложенного жиденького супчика и закусывал лимонами и сардинками. На горячее подали рыбу в соусе бешамель, он ел ее маленькими кусочками, сопровождая ими частые рюмки. Ему хотелось запьянеть.
— А вот и Надежда Александровна! — пронзил его сумрачное сознание неприятно бодрый голос Алексея Николаевича.
Вряд ли то могла быть сбежавшая от Трубецкого жена, просто совпадение имени и отчества, но Борис Николаевич снова болезненно вздрогнул и в испуге оглянулся — а вдруг и впрямь войдет она, его Нэдди? И вмиг пронеслось в воображении, как он будет хлестать ее словами, как безжалостно высечет рассказом о гибели их сына.
Но конечно же вошла не она, а совсем другая женщина, веселая некой нервной веселостью. И тоже не первой свежести.
— Тэффичка! — бросилась ей навстречу Вера Николаевна.
Все стали ее обнимать и целовать.
— А мы как раз только что ваш рассказик читали! Фер-то кё? Как говорится, ничего не поферишь, — сказал Иван Алексеевич.
Полковник тоже встал, чтобы поздороваться и познакомиться. «Ждал Нэдди, а пришла Тэффи», — промелькнуло в его уже слегка захмелевшей голове.
— Простите, что задержалась, — извинилась, усаживаясь, Надежда Александровна. — Пришлось такси взять, чтобы в Пасси с Елисейских полей примчаться. Шофер, как водится, наш брат лярюсс.
— Небось подпоручик Самсонов, — буркнул Трубецкой.
— Фамилию не спросила, но точно, что бывший военный, — продолжала щебетать новая гостья. — Живем в Пассях, работаем на таксях. А вы, стало быть, нынче почетный гость? — повернулась она с любопытством к полковнику.
— Геройский человек, полковник, до сих пор огнем и дымом пахнет, — язвительно произнес Дмитрий Сергеевич. — Новое увлечение Зинаиды Николаевны.
— Понимаю, — грустно кивнула головой Тэффи. Но тотчас, как птичка, встрепенулась. — А представляете, кого я на Елисеях видела? Александра Федоровича!
— Ах ты, Боже мой, голубчика! — с иронией всплеснула руками Зинаида Николаевна. — И как он? Плачет?
— Да нет, весьма бодр. Я поздравила его с четвертой годовщиной.
— Керенского, что ли? — спросил Трубецкой.
— Да, господа и дамы! — взвился Алексей Николаевич. — Действительно! Сегодня же шестое ноября! Завтра ровно четыре года со дня большевистского переворота! За это надо выпить!
— За это надо утопиться, — сердито произнесла Зинаида Николаевна.
— Не шестое, Алешка, а двадцать четвертое, и не октября, а ноября, — еще более сердито выдавил из себя Иван Алексеевич.
— Да полно вам, — усмехнулся в его сторону Дмитрий Сергеевич. — Живем в Европе, по европейскому календарю, в Париже. Или, как говорит Надежда Александровна, в Пассях.
— Ничего не полно, — огрызнулся Иван Алексеевич. — Никогда не признаю ни календаря этого, ни гнусную новую русскую орфографию, на которой самые преступные слова теперь пишутся.
— А знаете, — вдруг вскинул веки Трубецкой. — В те дни, четыре года назад, я был в Москве и, как георгиевский кавалер, посещал собрания георгиевских кавалеров в квартире Брусилова в Мансуровском переулке.
— Я тоже в те дни в Москве был... — хотел его перебить Иван Алексеевич и рассказать что-то свое. Но полковник хмуро продолжал:
— Так вот, Брусилов учил, как распознавать тогдашние газеты: какая самая сволочная, какая средней подлости, а какая еще ничего так.
— Это я знаю, — махнул рукой Иван Алексеевич, на что Дмитрий Сергеевич шикнул:
— Дайте господину полковнику договорить!
— Ну-ну, и как же? — спросила Наталья Васильевна.
— Которые еще не совсем совесть потеряли, те обозначали дату по старому, юлианскому календарю, которые мерзавцы — уже полностью перешли на новый, европейский, а подлецы ставили на всякий случай и новую, и старую, — дорассказал Борис Николаевич.
— Однако простите, голубчик, но ваш Брусилов где теперь? Переметнулся к красножопым? — без обиняков спросил Иван Алексеевич. — Легко променял старый стиль на новый! Воззвание к Врангелю подписал вместе с Лениным и Троцким. Пред-датель!
Напоминание о предательстве бывшего кумира вонзилось в самое сердце Бориса Николаевича. Все продолжали чокаться, пить, закусывать. Трубецкой пил много, закусывал мало и думал о том, почему он сидит здесь, почему не убил Лули, почему отпустил дочку паркетного генерала Донского, не убил ее китайца, не убил венского прохвоста.
Шварценшванн... «Черный лебедь» по-немецки? Врешь! Ты просто слово «шарлатан» в «шварценшванн» перекроил, собака! Надо ехать. Надо срочно ехать в Вену и замкнуть порочный круг. Совершить то, что здравые древние люди в «Илиадах» и «Одиссеях» совершали, не впадая в ложные слюнявые рассуждения — можно или нельзя, нравственно или дурно, а просто шли и убивали тех, кто похищал у них жен. И если бы он, Трубецкой, не поддался тогда чарам шарлатана, а просто убил его, не было бы ни позорного отступления, бегства за Урал, в Сибирь, в Китай, а теперь еще и в Париж, не было бы и завтрашней годовщины, потому что и самой бы революции не было. И всего лишь если бы он и другие особи мужского пола действовали по суровым и правильным древнейшим законам. Одиссей всех женихов Пенелопы порубил в капусту, но читающий мир до сих пор этим восхищается. А если бы он вернулся домой, увидел стадо этих похотливых самцов и сказал: «Ах, вам нравится моя супруга? Ну что ж, если она скажет, что любит кого-то из вас, готов ее уступить»?..
Он пил коньяк, им самим же и принесенный, продолжал пьянеть, все более утверждаясь в решимости прямо сегодня ехать в Вену. Вокруг него стояла трескотня литературных разговоров, сплетен, шуточек, чаще всего горьких, анекдотов про жизнь лярюссов в городке на Сене. И эти люди, собравшиеся сегодня за столом в квартире на рю Колонель Боннэ, все больше раздражали его.
— Двадцать первый год был ужасный, — скрипел своим поддельно старческим голосом Дмитрий Сергеевич. — Рухнули последние надежды на то, что кто-то да остановит лавину большевиков. И заметьте цифры! Цифры! Если цифры, составляющие двадцать первый год, сложить вместе, то что получится?
— Один, девять, два, один... — стала считать Вера Николаевна. — Тринадцать.
— Вот о чем я и говорю! — воскликнул Дмитрий Сергеевич, радуясь своему величайшему открытию. — Тринадцать! Страшное число.
— Да ладно! — махнул рукой Иван Алексеевич. — Чепуха это все.
— Напрасно! — зло сверкнул на него глазами Дмитрий Сергеевич.
— Иван Алексеевич, ну вы же знаете, какое он придает значение числу тринадцать, — с иронией заметила Зинаида Николаевна.
— Знаю, — подбоченился Иван Алексеевич. — А вы знаете, почему ваш дом пронумерован как одиннадцать-бис?
— Ну, конечно, — хмыкнул Дмитрий Сергеевич, — потому что в Париже на многих улицах нет тринадцатых домов. Парижане это понимают, в отличие от некоторых лярюссов.
— Но позвольте, дорогой Дмитрий Сергеевич, — пуще прежнего подбоченился Иван Алексеевич. — Конечно, я понимаю, что нумерация по нечетному ряду идет — первый, третий, пятый, седьмой, девятый, одиннадцатый, затем вместо тринадцатого одиннадцать-бис, затем — пятнадцатый, семнадцатый и так далее.
— Понимаете, и прекрасно!
— Конечно, прекрасно. Да вот только оттого, что тринадцатый дом пронумеровали как одиннадцать-бис, он не перестал быть тринадцатым.
— Ян! — Вера Николаевна толкнула Ивана Алексеевича плечом.
— Ну что «Ян»! — возмутился тот. — Я Ян, да не пьян. А вокруг меня, как я порой невесело думаю, сплошь пьяные. Не от вина, от жизни своей нелепой пьяны.
— А ведь действитель... — горестно понурил голову Дмитрий Сергеевич. — Как же так? Зиночка! Одиннадцать-бис... Это же и впрямь переодетое число тринадцать. Какой ужас! Ты знала?
— Ну, конечно!
— Знала и не сообщила мне об этом?
— А что тут сообщать? Это и так ясно. Но все-таки мы живем не в доме номер тринадцать, а в доме номер одиннадцать-бис. В данном случае ноуменальное важнее истинного. Порой наименование важнее предмета.
— Ну да! — не унимался Иван Алексеевич. — Если предателя назвать коллаборацио... цио... тьфу ты!.. коллаборационистом, он уже не предатель, а нечто благородное и объяснимое, понятное и простимое. И если продажную женщину назвать...
— Ян!
— Назвать куртизанкой или гетерой, то она уже как бы и не вполне продажная.
— Мальчики! Не ссорьтесь! — воскликнула Зинаида Николаевна, прикуривая очередную сигаретку и вычурно откидывая мундштук в сторону, чтобы пустить столь же вычурную струйку дыма.
«Боже, какие болтуны! — думал Трубецкой. — Взять бы револьвер да всех их тут же и к стенке! А что, это мысль! Надо же с кого-то начинать...»
— Позвольте продолжить ваши рассуждения, Иван Алексеевич, — устало произнес Дмитрий Сергеевич. — Если приживалу назвать желанным гостем, он как бы и перестает быть приживалой.
— Дмитрий! — гневно крикнула Зинаида Николаевна.
В квартире повисла зловещая тишина. Трубецкой встрепенулся, глядя на то, с какой ненавистью Иван Алексеевич и Дмитрий Сергеевич уставились друг на друга. Неужели кинутся в драку? Тогда с них можно брать пример. Тогда они не то что он.
Губы у Ивана Алексеевича побледнели, глаза налились злобой, но вдруг он откинулся к спинке стула и рассмеялся:
— Наповал! Точным выстрелом!
Все с облегчением выдохнули. Алексей Николаевич бросился наполнять бокалы и рюмки.
— Конечно же приживалы! А кто мы еще? Правда, Вера? Приживались у Цетлиных. Но мы все здесь приживалы, хотя называем себя красивым словом «эмигранты». Лярюссы, как говорит наша Тэффинька.
Нет, они такие же, как он. В последний миг струсят и не бросятся убивать друг друга. А потому из-за таких, как они, Россия оказалась вышвырнута из своих исконных пределов. Но стоп! Россия ли? Быть может, только старая, отжившая свое страна?.. Такие путаные мысли вертелись в голове у Бориса Николаевича.
— Но мы вынуждены были первое время ютиться у Цетлиных ввиду парижского квартирного кризиса, — стала оправдываться Вера Николаевна. — А теперь вот уже полгода как переехали на рю Оффенбах.
— И прекрасно, — дружелюбно произнес Дмитрий Сергеевич. — Выпьем за это и, пожалуй, переходим к чаю, ведь уже полседьмого.
Зинаида Николаевна посмотрела на Трубецкого и поспешила объяснить:
— Наши обеды строго регламентированы. С четырех до семи. Это не скупердяйство, а просто для того, чтобы не проводить драгоценное время за столом. Обычно после каждого обеда мы устраиваем длительные прогулки по городу. В жизни, как и в хорошем литературном произведении, места для разговоров должно уделяться примерно столько же, сколько для действия, для движения. Если хотите, для полета!
Борис Николаевич испросил прощения и ненадолго отлучился. Возвращаясь в гостиную, где проходил обед, он успел услышать, как Дмитрий Сергеевич говорил:
— По-моему, мрачная и малоинтересная личность.
А Зинаида Николаевна возражала:
— Не хочу даже слушать! В отличие от вас, господа, сидящие в тепле, человек бился с проклятыми большевиками. Ах, эти серебряные виски, я без ума от них!
Тут он и вошел, и первое его желание было немедленно уйти. Но ему уже наливали чай в чашку и коньяк в рюмку. И неудобно было откланяться. Он сел, мрачно наблюдая балет трех чаинок на дне чашки.
— Господин полковник, а расскажите, голубчик, о себе, нам чрезвычайно интересно, — ласково промурлыкала Надежда Александровна.
— Ничего интересного, дамы и господа, — отозвался Трубецкой. — Решительно ничего.
За столом воцарилось удивленное молчание, в которое через минуту он принялся вколачивать гвозди:
— Я человек, от которого уходят все женщины. И уходят к другим. И я всю жизнь попускаю это. Вместо того, чтобы убивать соперников. Я человек, который всю жизнь только и делает, что отступает. Я отступал от немцев и австрияков, потом отступал от красных. Отступал и отступал. Сначала — за Урал. Потом через всю Сибирь — аж до самого Дальнего Востока. Потом — в Китай. И наконец, из Китая — в Париж. А отступление, господа, это, знаете ли, не полет. Это бегство. И даже хуже. Это — драпанье, господа. И позвольте мне откланяться!
Он резко встал из-за стола, коротко кивнул, словно ударил лбом кого-то пред собою незримого, и повернулся, чтобы уйти.
— Нет-нет! — вскрикнула Зинаида Николаевна. — Господа! Скажите ему, что так нельзя уходить! Мы не отпустим вас. Мы все вместе отправимся бродить по Парижу.
— Умоляем вас остаться! — всплеснула руками Надежда Александровна. — Я не прощу себе, что задала вам дурацкий вопрос.
— И я очень прошу не уходить, — сказал Иван Алексеевич.
— Нам всем станет плохо, если вы уйдете вот так, — устало проскрипел Дмитрий Сергеевич, а Вера Николаевна добавила:
— Так горестно.
Она взяла его за руку и потянула, чтобы усадить на место. Алексей Николаевич вытянул из кармашка золотые часики и обозначил время:
— У нас еще ровно пятнадцать минуточек.
— Как раз чтобы я успела рассказать вам о наших удивительных соседях, — спохватившись, воскликнула Наталья Васильевна.
— Но сначала выпьем за нашего самого почетного гостя, — произнес Дмитрий Сергеевич и даже потрудился встать.
Иван Алексеевич и Алексей Николаевич тоже встали и стоя выпили за Трубецкого.
— Пусть ваша жизнь озарится неожиданным счастьем! — произнес Иван Алексеевич с неожиданным для него пафосом, а Вера Николаевна даже вытерла набежавшую слезу.
Делать нечего, пришлось остаться, хотя ему давно уже хотелось бежать от этих прекрасных болтунов. Он опрокинул в себя рюмку коньяка, стал пить чай и не сразу вошел в смысл дальнейшего рассказа, предложенного очаровательной Натальей Васильевной.
— Представьте себе, друзья, у нас в соседнем доме поселились китайцы. Молодая парочка.
— У вас прекрасный вид из квартиры, — сказала Вера Николаевна. — Просто чудный.
— Да, мы все время смотрим на дом Бальзака и воображаем себе, как он убегал через черный ход от кредиторов. По каменному коридору, который называется «улица Бертон». Как видите, и ему, французу, приходилось здесь улепетывать. Или, как сказал наш самый почетный гость, драпать.
— Мне вообще очень нравится улица Ренуар, на которой вы живете, — похвалила Вера Николаевна.
— Так что же китайцы, чем они так интересны? — спросила Зинаида Николаевна, с тревогой поглядывая на Трубецкого, который вздрогнул и словно проснулся при слове «Ренуар». А Борису Николаевичу просто почудилось «Денуар» — фамилия антрепренера, к которому перекочевала Лули.
— Ему не больше двадцати, а ей не больше семнадцати, — продолжила Наталья Васильевна. — Совсем дети, но видно, что без ума друг от друга. Фамилия у них самая смешная, какую только можно себе представить, — Мяу.
— Мяу?
— Действительно, смешно. Надо будет в каком-нибудь рассказе использовать.
— Да, Мяу. Ее зовут Ли, а его Ронг. Но дело не в возрасте и не в именах. Мы пригляделись... а ведь она-то не китаянка. Познакомились. И впрямь. Представьте себе, русская! Дочь генерала Белой армии. Вместе с родителями эмигрировала из России, поселилась в Шанхае при нашем там консульстве, повстречала своего милого китайчика, влюбилась и сбежала вместе с ним, вопреки воле отца и матери. Представьте себе, он уже неплохо говорит по-русски, а она по-китайски.
— Вы сказали Денуар? — спросил Трубецкой.
— Ренуар, — поправил Алексей Николаевич. — Но улица названа так не в честь художника Огюста Ренуара, а в честь писателя, жившего в восемнадцатом веке. Кстати, одного из бессмертных.
— Это что значит? — не понял полковник.
— Ну, то есть члена Академии, — пояснил Иван Алексеевич.
— И вы там живете? На улице Ренуар? — спросил Трубецкой.
— Дом номер сорок восемь-бис, прямо напротив Бальзака, — сообщила Наталья Васильевна.
— А китайцы?
— В доме рядом, у нас сорок восемь-бис, у них просто сорок восемь, и тоже на самом верху, как мы.
— Каково бедным родителям! — пожалела Вера Николаевна.
— Ах, оставьте, милочка! — фыркнула Зинаида Николаевна. — В жизни должен быть полет, не скованный никакими узами, включая обязательства перед родителями. Родили, воспитали — и дайте человеку свободу самому искать свое счастье.
— А если дети найдут несчастье? — спросил Трубецкой.
— Все равно, это их жизнь, их выбор, их свобода, — назидательным тоном ответила Зинаида Николаевна.
— Но я недорассказала, — вновь заговорила жена Алексея Николаевича. — Этот юноша уже открыл собственный небольшой китайский ресторанчик, сам готовит в нем блюда, а юная супруга, ее настоящее имя Лиза, ему в этом помогает.
— Вот тебе и счастье для генеральской дочки! — засмеялся Иван Алексеевич.
— А может, она и в этом счастлива, откуда вы знаете? — возразила Зинаида Николаевна. — А так выдали бы ее замуж за какого-нибудь... — Она явно хотела сказать дальше: «за какого-нибудь офицерика», но вовремя осеклась, помолчала и добавила: — Богатого еврея.
— Отчего же именно еврея? — расхохотался Алексей Николаевич.
— Ну, не знаю, потому что богатый, — тоже рассмеялась Зинаида Николаевна, и всем показалось смешным, что не выдали за богатого еврея, а убежала с китайчиком.
За столом прозвучал общий смех, в котором один лишь Борис Николаевич не принял участия, а промолвил:
— Улица Ренуар, дом сорок восемь? Верхний этаж?..
— Хотите к ним в гости? — спросил Алексей Николаевич. — Ах, ну да, вы же тоже только что из Китая.
— Соскучились по Китаю? — спросила Зинаида Николаевна.
— В гробу я его видал! — мрачно, словно и впрямь из гроба, ответил полковник.
— Ну, всё, господа, всё! — захлопала в ладоши хозяйка дома. — Заканчиваем посиделки и идем шататься по Собаке на Сене.
— Можно еще назвать Париж Сеновалом, — добавил Алексей Николаевич.
— Прекрасно придумано, Алешка! — похвалил Иван Алексеевич. — Айда на Сеновал!
* * *
В долгом, почти кругосветном плавании на пароходе из Китая в Европу уйму свободного времени Ронг и Ли посвящали изучению родных языков. По четным дням Ронг учил русский, по нечетным Ли — китайский.
Они выплыли из Шанхая во второй половине августа на новеньком, только что сошедшем со стапелей пароходе «Тайпин».
— Какое в нашей жизни все новое! — радовалась Ли. — Вот и пароходик — только что с иголочки.
Пассажирами пароход был заполнен всего на треть, и это радовало, что не так тесно.
На Филиппинах катались по окрестностям, поражались тому, как хорошо живут филиппинцы, дома все просторные и опрятные, не то что китайские сельские фанзы, в окнах видны висящие на стенах картины, шкафы и полки, сплошь уставленные книгами. Ли удивлялась необычным платьям филиппинок, с корсажами на специальных каркасах, чтобы ткань во время жары не приставала к телу.
Не хотелось расставаться с Филиппинами, но — вперед! — поплыли дальше. Радовались, наблюдая полет бесчисленных летучих рыб, некоторые очень подолгу держались в воздухе, выпрыгнув из воды и планируя параллельно судну.
— Если бы я была рыбой, то непременно летучей! — смеялась Ли.
На пристани острова Борнео любовались исполинскими медузами ярко-оранжевого цвета. Они особенно понравились Ронгу, который назвал их лунами моря. Поплыли дальше. По вечерам на палубе устраивались танцы, играл небольшой оркестрик, Ронг и Ли отплясывали до упаду вместе с такими же, как они, молодыми парнями и девушками — китайцами, французами, англичанами, американцами.
Когда пришвартовались у Сингапура, на корабль произошло настоящее нашествие новых пассажиров, и сразу стало тесно. Хорошо, что Ронгу и Ли в Шанхае досталась двухместная каюта.
В Сингапуре много гуляли в дивном ботаническом саду, лакомились великолепными манго, которые тут считаются лучшими в мире. Но Ли сильно напугали змеи, коих здесь оказалось огромное количество и они то и дело шныряли под ногами. Оказалось, большинство из них весьма ядовиты, и Ли сказала:
— Нет уж, нет уж, я еще хочу пожить, возвращаемся на корабль!
От Сингапура двинулись к Суматре, там, в Меданге, Ронг покупал своей юной жене изящные местные вышивки на шелке, которым Ли радовалась всей душой.
Далее курс корабля лежал в сторону Цейлона, и, когда приплыли в Коломбо, на пароход поднялись английские врачи и заставили всех сделать прививки от оспы. Это оказалось смешно, потому что многие стали шуметь, возмущаться и едва не побили английских эскулапов. В итоге прививки были сделаны, и англичане с гордым видом удалились, а все поспешили на берег, потому что изрядно надоело находиться на корабле.
В Коломбо всюду цвели огромные деревья — магнолии, пальмы, мимозы и еще такие, коих не знаешь и наименования. В английской части города всюду кто-то играл в теннис или крокет, а в одном месте на огромном поле шел футбольный матч между англичанами и голландцами, которые конечно же подрались друг с другом.
Иногда можно было видеть слонов, запросто шагающих по улице, ведомых сидящими на загривке наездниками.
— Боже, слоны! — ликовала Ли.
На пляже Лавиния долго купались в океанских волнах, им попалась огромная черепаха, к которой они ныряли и играли с ней. Какие счастливые дни дарило им это долгое плавание!
От Цейлона долго плыли без остановок до самых берегов Африки и уже устали любоваться летучими рыбами и дельфинами. Продолжали учить родные языки друг друга и однажды впервые в жизни очень сильно разругались.
Ли вдруг решила узнать, какие женщины и в каком количестве были у Ронга до нее. И Ронг простодушно ответил:
— Я не хочу ничего скрывать от тебя. Хочу, чтобы мы всегда говорили друг другу только правду. В Париже у меня было несколько любовниц — две француженки, одна китаянка и одна испанка. А когда я этим летом приехал в Шанхай, по пути познакомился с певицей Лули. На теплоходе. И когда приехал в Шанхай, имел с ней свидания.
Ли, услышав этакое, помертвела:
— Не прикасайся ко мне! Развратник! Как я могла стать женой такого!
— Но я всех их забыл, как только увидел тебя на том маскараде!
— Забыл? Однако же вспомнил по первому же требованию!
— Но ты сама спросила меня. И мы договаривались никогда не лгать друг другу.
— В таком случае мог бы и солгать. Думать надо! Ишь ты, какой искренний. И с каким наслаждением всех перечислял! Даже не преминул упомянуть национальность каждой из этих развратных женщин! Поди, постоянно вспоминаешь их ласки?
— Нет, не вспоминаю. Никогда.
— А вот сейчас как раз и врешь. Я же видела, с каким наслаждением ты всех их подробно перечислял. Даже имена не забыл. Лули... Фу, как это противно! К тому же она Лули, а я Ли. Отойди от меня, умоляю!
Он отошел и виновато смотрел издалека. Они стояли на разных концах палубы, и он ждал, что она одумается, остынет и позовет его, но Ли мрачно смотрела на игру волн, разрезаемых кораблем. Не выдержав, он приблизился к ней.
— Прости меня, Ли. Я ведь не знал тогда, что встречу тебя. Я виноват, что имел тех женщин.
— «Тех женщин»! Какая гадость!
— Я люблю только тебя и не помню других.
— Мне противно плыть с тобой на одном корабле!
— Хорошо, я готов спрыгнуть с него.
— Только попробуй! Нет уж, плыви дальше. Но на первой же пристани я сойду и останусь жить там, куда бы мы ни причалили. А ты можешь плыть дальше в свой проклятый Париж, к своим француженкам и испанкам. Там еще много разных национальностей женщин. И все они весьма доступные. Давай, давай, плыви к ним. Они уже постельки для тебя расстелили.
— Зачем ты мучаешь меня, Ли? Ведь я так люблю тебя!
— Потому что ты своим признанием прострелил мне сердце.
— Прости меня. Я дулак.
Слово «дулак» тронуло и рассмешило ее. Как и подавляющему большинству китайцев, русская Р очень трудно давалась Ронгу, чье имя даже и начиналось вроде бы с буквы Р. Но эта китайская Р не такая, как русская, она нечто среднее между Р и Л и произносится путем отрывистого касания кончика языка по середине нёба.
И вот теперь Ронг так вовремя не смог правильно произнести слово «дурак». Ссора, казалось, угасла. Но когда они пришли в каюту и хотели лечь в постель, Ли стало сильно тошнить.
— Это мне тошно от мыслей о тех твоих развратницах, с которыми ты спал до меня! Не прикасайся ко мне. Займись чем-нибудь. Почитай книгу.
Вскоре ее стало сильно рвать. И последующие дни Ли постоянно мучилась тошнотой и рвотой, одолевавшими ее каждые полчаса. Если это морская болезнь, то почему она не началась с первых же дней плавания?
— Это все ты виноват, — казнила Ли своего мужа. — Зачем рассказал о тех потаскухах?
— Но они не были потаскухами.
— Что?! Ты еще заступаешься за них! Какой ужас! Ты негодяй! Не смей на меня смотреть даже!
— Просто я не хочу, чтобы ты думала, что Мяо Ронг способен иметь дело с потаскухами.
— Конечно! Наверное, они все были монашками! Ой, Ронг, оставь меня в покое. Когда же, наконец, первая пристань?
В середине сентября «Тайпин» вошел в Аденский залив и вскоре поплыл по Красному морю. Здесь приступы тошноты и рвоты у Ли прекратились. А заодно ей надоело продолжать ссору, длившуюся почти неделю и едва не окончившуюся печально — в один из дней Ронг отчаялся настолько, что не шутя собрался броситься в море. Ли отругала его и заставила себя смириться с предыдущими женщинами мужа. А вскоре все снова наладилось в их жизни. На вторые сутки без тошноты настроение у Елизаветы Александровны резко улучшилось.
— Прости меня, Мяу, прости! За что я мучила тебя? За то, что ты не дождался нашей встречи? Но откуда тебе было знать, что мы встретимся?
— Нет, я должен был знать это.
— Милый мой Мяу! Прости меня. Скажи, что все они для тебя тьфу.
— Тьфу!
— И не обнимаешь меня, не целуешь! Как не стыдно!
— Ты же сама...
— Иди сюда немедленно!
И струи любви, на несколько дней взятые в плен ссорой, вновь потекли потоками.
— Я знаю, почему меня тошнило. Это не морская болезнь.
— Не морская болезнь?
— Нет. Я беременна, Мяу. Ты слышишь меня? Мы не зря в Ситане придумывали имена. Во мне новая жизнь, Мяу, мой Мяу!
— Я без ума от счастья! У нас будет малыш! — искренне радовался Ронг.
В Красном море то и дело причаливали на час-полтора, и чернокожие торговцы всякий раз устремлялись на палубу со своим товаром. Ронг купил жене великолепное боа из страусовых перьев, в котором она теперь выходила на вечерние танцульки, но, быстро вспотев, снимала и небрежно кидала на спинку стула.
В конце сентября проплыли мимо Синая и вошли в Суэцкий канал, такой узкий, что то и дело «Тайпин» прижимался к берегу, пропуская встречные корабли.
— Почему-то нам никто не уступает, а наш «Тайпинчик» самый вежливый! — возмущалась Ли.
В Средиземном море ненадолго останавливались в Александрии и дальше сразу взяли курс на Геную, где у «Тайпина» был конечный пункт маршрута. Сойдя на берег, Ли заплакала, прощаясь с пароходом, на котором прошли счастливые полтора месяца плавания. Но одумалась и, вытерев слезы, сказала:
— А впрочем, плыви себе обратно, надоел! И уноси с собой наши ссоры, чтобы их больше не было.
— Да, пусть они останутся на корабле, — сказал Ронг.
Во время всего путешествия Ронг учил русский, а Ли китайский, и, когда приплыли к священным берегам Европы, они уже неплохо овладели родной речью друг друга, а по приезде в Ниццу решили и далее чередовать русские и китайские дни.
В Ницце они пробыли неделю. дул сильный ветер, море похолодало, и купание отменялось. Съездили в Канны и Монте-Карло, а главное — в неописуемо красивом, изысканном храме Святителя Николая, величественно возвышающемся в окружении пальм, на праздник Покрова Богородицы раба Божья Елизавета исповедалась и причастилась и заставила мужа исповедаться и причаститься, вспомнив, что он теперь не просто Мяо Ронг, но еще и раб Божий Роман. Старый священник долго пытал его в отношении грехов, тяжко вздыхал и даже время от времени стонал, но в конце концов накрыл епитрахилью и грехи отпустил. После чего вскоре:
— Сия есть кровь Моя Новаго Завета во оставление грехов и жизнь вечную. Сие есть тело Мое, еже за вы ломимое, за всех и за вся.
Выйдя из храма, раб Божий Роман перекрестился, но спросил:
— Ты точно уверена, что все это надо?
— Точно, — сердито сжала губы раба Божия Елизавета. — Спасибо, что все выполнил, не брыкался, хороший мальчик. Идем. И давай теперь так: в китайские дни я — Ли, ты — Ронг, а в русские ты — Роман, а я... Только не Лиза. Терпеть не могу это имя. Лиза-подлиза. Лучше Лиса. Ты Роман, а я Лиса. Согласен? Отвечай!
— Согласен.
Наконец из Ниццы они отправились на север, приехали в Париж, и как раз в тот самый день, когда отмечается память Сен-Дени, небесного покровителя города на Сене — Дионисия Ареопагита, любимца Богородицы, а также учеников его — пресвитера Рустика и диакона Елевферия, принявших мученическую кончину на горе Парижской, за что гору сию и назвали Горой Мучеников, по-французски Монмартр.
— Послушай, Мяу, а ведь ты приехал в Париж, когда тебе исполнилось четырнадцать? — спросила Ли.
— Да.
— Стало быть, в четырнадцатом году?
— Да.
— А ведь весной того года я была здесь с родителями. Мы были в Париже тогда и могли встретиться! Мне было двенадцать, тебе четырнадцать. Мы вполне могли уже тогда влюбиться друг в друга! И я была бы твоя первая женщина. Ты представляешь?
— Да.
— А в каком месяце ты приехал?
— В начале июня.
— Эх, как жалко! А мы уехали из Парижа в самом конце мая. Мы разминулись с тобой всего на каких-то несколько дней! Боже, какая досада! — Она искренне, отчаянно переживала. Даже расплакалась, и он успокаивал ее:
— Но мы могли и раз... раз...
— Разминуться?
— Да, разминутиться.
— Нет, мы бы обязательно встретились. Где ты жил?
— Монпарнас.
— Ну вот, и мы гуляли по Монпарнасу! Только в мае. А ты жил в июне и после.
Добрый Ли Ханьцзюнь снабдил их в Шанхае значительной суммой денег с условием, что Мяо Ронг вернет, когда разбогатеет, без определенного срока. В первые же дни удалось снять отличную квартиру на рю Ренуар, с видом на дом Бальзака и психиатрическую лечебницу, в которой умер Мопассан. Три дня они беззаботно наслаждались прогулками по прекрасной столице Франции, прежде чем заняться делом. Тигренок нашел своих старых знакомых китайцев, и они помогли ему быстро открыть свой ресторанчик на шесть столиков неподалеку от Эйфелевой башни, возле которой всегда толпилось много народу. Название ресторанчику Роман придумал самое простое — «Ли».
По ночам в ресторанчике собирались китайцы под видом того, что Ронг взялся прикармливать своих неудачливых соотечественников. Но на самом деле здесь он начал пропаганду, сюда к нему приходили для того, чтобы обсуждать мировое коммунистическое движение, говорить о том, как начинать революцию в Китае, с какими знаниями парижские китайцы должны возвращаться на родину. Все они были молоды, объединились в Коммунистический союз молодежи Китая. В Париже образовался центр европейского отделения этой организации. Особенно Ронг сдружился с семнадцатилетним Дэн Сяопином, который показался ему умнее и начитаннее даже Книжного Червя.
— Подумать только, я — жена коммунистического пропагандиста! — удивлялась Ли.
Недавно она побывала у врача. Вот уже три месяца Елизавета Александровна носила в себе новую жизнь и была счастлива.
Тень новой ссоры лишь надвинулась, но, к счастью, отлетела быстро прочь. В первых числах ноября Ронг и Ли решили пройти по Монпарнасу, посмотреть, где они могли бы встретиться в четырнадцатом году, а заодно посетить ставший модным ресторан «Поместье под сиренью» — «Клозери де лила» на бульваре Монпарнас. Может, что-то позаимствовать для своего заведения.
— У нас «Ли», у них «Лила», — сказал Ронг. — К тому же в этот ресторан любил ходить Ленин.
— Ле Нин, — нарочито по-китайски произнесла Ли.
В ресторане оказалось многолюдно, свободных столиков не было, сажали за один столик разных гостей. Ронга и Ли усадили с каким-то молодым американцем и его рыжеволосой женой, которая выглядела старше его. Американцы конечно же не знали ни русского, ни китайского и по-французски объяснялись с трудом, в отличие от Ронга и Ли. Но, выпив вина, две молодые пары кое-как стали понимать друг друга.
— Советую вам заказать большую тарелку шукрута. Это эльзасское блюдо здесь готовят бесподобно. Мы с Хедли поженились в сентябре и сразу решили ехать в Париж, здесь искать счастья, — сообщил американец. — Живем сейчас в отеле «Жакоб». Дороговато.
— А я вам скажу, что снимать квартиру дешевле и лучше. Мы с моим Мяу поженились в конце июля и сначала жили у родителей мужа, есть такой город в Китае — Ситан, китайская Венеция. Очаровательно, но скучно. Мяу, ну согласись! И мы потом тоже решили искать счастья в Париже, — призналась Ли.
— Какое совпадение! За это надо выпить!
— Вообще-то мне не очень-то можно. — Ли так вся и сияла. Ей очень нравилось сообщать всем о своей беременности. — Я на третьем месяце.
— Беременна? Я, наверное, тоже! Но чуть-чуть можно. Выпьем! — подняла бокал бесшабашная американка.
— Если пить пиво, ребенок будет потом невысоким. Для девушки это хорошо, а юноша может стать жокеем, — в свою очередь беззаботно стал рассуждать американец. — Подумать только: мы, две пары влюбленных, поженились в один и тот же год и отправились из разных концов земного шара, чтобы сойтись здесь, на бульваре Монпарнас.
— Жаль, что сейчас не весна и не цветет сирень, — вдруг загрустила Ли.
— Но пройдет осень, зима и придет весна, — успокоил ее Ронг, всегда готовый развеивать любые ее огорчения.
— Ты так считаешь? — засмеялась Ли. — Ну, тогда я спокойна. Мой муж бывает очень смешным и милым. Он вполне может объявить, что после осени наступает зима, потом весна, потом лето. И с этим не поспоришь.
— Может, если бы он этого не объявлял, времена года стали бы перепутываться, — с иронией отозвался американец.
— А я бы хотела, чтобы было так: три дня зима, три дня весна, три дня лето и три дня осень, — мечтательно вздохнула Ли.
— Мой Эрнест тоже бывает наивен и мил, как ребенок, — призналась рыжая Хедли. — Мне часто кажется, что я его мама. Он на восемь лет меня моложе.
— Я на два года моложе своего Ронга, но порой и мне кажется, что я его мама. И даже иногда хочется нашлепать его.
— В таком случае, Ронг, выпьем за наших мам! — засмеялся Эрнест. Он был очень славный малый.
— А чем вы занимаетесь в Париже? — придав себе важности, раскачивалась на стуле его жена.
— Мы с мужем открыли небольшой ресторанчик, и муж назвал его моим именем — «Ли». Вот как. Мне приятно.
— А что оно означает?
— Оно очень означает. Вертикаль между небом и землей.
— Правда? Такое длинное значение и такое короткое китайское слово — всего лишь «Ли».
— Да, слушайте, в китайском языке много таких чудес. К примеру, наша фамилия «Мяо». думаете, это что?
— Кошка?
— Здрасьте вам, «кошка»! Она означает «молодые растения, победоносно растущие вверх к небесам».
— Ого!
— Хочу учить китайский!
— Зачем ты придумываешь лишнее, Ли? — краснея от ее вранья, сказал Ронг по-китайски. — «Мяо» означает просто «растущие саженцы».
— Не любо — не слушай, а врать не мешай, — ответила ему Ли по-русски.
— Но вы, кажется, совсем не китаянка, — заметила Хедли.
— Я? — вскинула голову Ли. От выпитого винца ее понесло. — С чего вы взяли?
— Вы не похожи на китаянку. У вас вполне европейское лицо.
— О, вы не знаете! Исконные китаянки выглядят как я, вполне по-европейски. Так выглядели все самые древние китайцы. И лишь потом они смешались с японцами, филиппинцами, вьетнамцами и прочими соседями и стали похожи на них. И лишь немногие унаследовали исконную китайскую внешность.
— Как это интересно! Я и не знала. Ты знал об этом, Эрнест?
— Конечно, знал. А самые древние ирландцы похожи на большинство китайцев, как я. У меня, кстати, и фамилия китайская.
— У вас? А какая?
— Хемин Гуэй.
— А ведь и вправду! Или вы придумываете все?
— Не более, чем вы, милая Ли.
— А каков род ваших занятий, мсье Хемин Гуэй?
— Он журналист. Корреспондент газеты «Торонто стар». Но смею вас уверить, в будущем из него получится великий писатель.
— Мы будем следить. Как вы говорите? Хемин Гуэй?
— Именно так. Хемин Гуэй.
— Только слитно, в одно слово.
— По-китайски это означает «человек, чьи слова вызывают восхищение», — мигом соврала Ли.
— А мое имя — Хедли — тоже очень красивое, только я не знаю, как его перевести на французский. А полное мое имя — Элизабет Хедли.
Ли чуть не выпалила: «Я тоже Елизавета!» — но вовремя вспомнила о своем вранье, что она истинная китаянка.
Расхваливаемый американцем шукрут впечатления не произвел.
— Это же просто кислая капуста, которую отварили и поверх нее насыпали ветчины и колбас, — сказала Ли Ронгу по-русски. — В Москве такое подавали разве что в самых дешевых трактирах. Под дешевую водку.
— Как вам шукрут? — спросил американец по-французски.
— Formidable![1] — слукавила Лиса, а по-русски добавила: — Вот уж действительно, формидабль какая-то, а не ресторанное блюдо.
И все было хорошо до тех пор, покуда в «Клозери де лила» не вышла на сцену китайская певица, не первой молодости, но красивая. При ней был небольшой оркестрик из китайских народных инструментов — янцинь, баньху и флейта, а за пианино сидел один и тот же француз, аккомпанировавший предыдущим исполнителям. Она запела грустную и красивую песню на китайском языке. Посетители ресторана, доселе оживленно болтавшие, попритихли, внимая низкому и печальному голосу китаянки.
— О чем она поет? — спросил Эрнест, и Ронг тотчас принялся переводить:
— Ее сердце разговаривает с ногами, руками и головой. Сердце спрашивает, почему они еще способны ходить, действовать, думать. В то время, как тот человек, которого сердце любит, перестал являться на свидания. И сердце не хочет больше работать бесполезно. Оно привыкло стучать в такт другого сердца. А другое сердце отныне бьется для другой женщины.
— Потрясающе! — воскликнул будущий писатель. — Какая поэзия!
Певица продолжала петь и вдруг увидела Ронга. Голос ее задрожал, и она с трудом смогла справиться с волнением, допела свою грустную песню. Низко поклонилась в ответ на бурные аплодисменты.
— Перед вами выступает певица из Шанхая, — объявил пианист. — Несравненная Лули!
Ронг сидел ни жив ни мертв. Ли, державшая его руку в своей, впилась ему в ладонь ногтями.
— Вас зовут Ли, ее — Лули, а сидим мы в «Клозери де лила», — усмехнулся американец Эрнест.
— А что значит «Лули»? — спросила Хедли.
— Я не знаю, — пробормотал Ронг.
— Он знает! — Голос Ли не предвещал ничего хорошего. — Мяу, что значит имя «Лули»?
— Влажный жасмин, — промолвил Ронг, готовый провалиться под землю, в чрево Парижа.
— Влажный жасмин! — с ненавистью повторила Ли по-русски.
— Быть может, пойдем отсюда? — предложил ей Ронг по-китайски.
— Отчего же? — сказала Ли по-французски. — Я очень хочу послушать, как поют влажные жасмины.
Китаянка пела другую песню, и Эрнест поинтересовался, какие в ней слова. Нехотя Ронг стал переводить:
— Самка соловья влюбилась в сокола. Вокруг нее множество соловьев, и все они поют для нее. Один лучше другого. Но она разлюбила соловьиное пение и мечтает только об одном — поскорее увидеть, как в небе летает сокол. И бьет добычу.
— Тоже красиво, — оценил американец.
— Только перевод не точный, — зло сказала Ли. — Самка соловья влюбилась не в сокола, а в тигренка.
— В тигренка? — с недоумением переспросила Хедли.
— Не хочу больше ее слушать! — капризно топнула ногой Ли. — Мне в Китае надоело китайское пение, а тут еще и в Париже его выслушивать. Ронг, расплатись, пожалуйста. Простите, но меня тошнит.
— Заболело сердце? — встревоженно переспросил Эрнест. Он явно еще не знал, что французское выражение «j’ai mal au cœur» означает не «боль в сердце», а «тошноту».
Из Монпарнаса в Пасси шли пешком, долго молчали. Ронг ожидал, что сейчас грянет буря, такая же, как в Индийском океане, на «Тайпине», когда плыли от Цейлона к берегам Африки. Но когда дошли до улицы Ренуар, Ли остановилась и вдруг посмотрела на мужа не то чтобы с лаской, но и без злобы.
— Теперь я хотя бы знаю, что у тебя хороший вкус. Эта Лули очень хороша собой. Только она старая. Ей, наверное, уже под сорок.
— Возможно, ты думаешь, что я нарочно привел тебя в «Клозери де лила»... — заговорил Ронг. Он уже успел в уме прокрутить все возможные варианты ее обид. — И сразу хочу заявить: я знать не знал, что она будет там выступать.
— Надо же, влажный жасмин... — перебарывая слезы, пробормотала Ли. — Во всяком случае, увидев, какая у тебя была красавица любовница, я успокоилась. Если после такой ты влюбился в меня, значит, я тоже хороша собой.
— Я ослеп от твоей красоты, когда впервые увидел тебя!
— Мяу! Что мы стоим! Немедленно домой! Берегись, Сяу-Мяу! Сейчас я тебе покажу, на что способна в постели молодая русская женщина!
И эта ночь была одна из самых страстных ночей в их жизни.
— Не может ли это повредить тому человеку, что у тебя внутри? — беспокоился Ронг.
— Это сделает его только сильнее, — возражала Ли. — Детям, сидящим внутри, очень хорошо, когда их родители дарят друг другу любовь.
А когда все силы иссякли, она лежала в темноте и грустила:
— Какие у нее грустные песни. Мне так жалко ее. Ведь она потеряла тебя. А я тебя никому не намерена возвращать. И мое сердце жаждет биться, ноги — ходить, ум — думать о нашей любви, а руки — обвивать тебя!
* * *
На другой день они гуляли по Монмартру, художники наперебой пытались их рисовать, но ни у одного из них ничего не получалось. Они пытались убедить Ронга и Ли, что таково их художественное видение, но на самом деле видно было, что художнички так себе.
— От слова «худо», — припечатала их Ли.
Зато их очень хорошо сфотографировал забавный старичок, и когда на другой день они получили у него свою фотографию, то ахнули — со снимка на мир смотрели две пары влюбленных глаз, в которых отражалось небо, но не серое, осеннее, а лучезарное, райское. Ронг сидел прямо, стараясь сделать как можно более мужественное лицо, а Ли прижималась к нему своей лисьей щечкой, и казалось, вот-вот замяукает.
Ночью Ли опять говорила про сирень, о том, как каждой весной в московском доме Донских на Пречистенке за окнами она пышно расцветала — белая, лиловая, синяя. И от нее шел такой запах, что казалось, он рождается нарочно для нее, маленькой Лисички, как звал ее отец. А когда шла война, сирень дарила людям надежду, что ничего плохого не предвидится, все опять кончится миром и раем.
— Не кончилось, — вздыхала Ли, глядя из теплого уюта кровати в ночной свет окна, будто мечтая о том, что сирень внезапно заглянет к ним и пришлет привет из далекой России. — Отец всю войну готовил кадры для фронта, служил в Алексеевском училище, обучал юнкеров. Потом началась революция, и, когда в Петрограде большевики взяли власть, он сказал, что ничего хорошего уже не будет. И мы поехали на Волгу, в наше самарское имение. А потом соседи прислали нам письмо, что на нашей Пречистенке шли бои. В Москве повсюду шло сражение. Нескольких пленных юнкеров большевики отвели в наш сад и расстреляли среди тех самых кустов сирени, на которые я так жадно любовалась все свое детство.
* * *
Еще через пару дней, 6 ноября, вечером стояла хорошая осенняя погодка, и они отправились гулять, оставив ресторан под присмотр нового служащего, пожилого китайца, нанятого несколько дней назад, но быстро зарекомендовавшего себя с наилучшей стороны. День у них был русский, а стало быть, Ли, как в китайской сказке, превратилась в Лису. На ней, свернувшись, сидело боа из страусовых перьев, которое она обожала носить в память о путешествии на «Тайпине», хоть и омраченном ссорами и тошнотой, но в целом счастливом, и Ли любила всячески теребить это боа, подбрасывать на ладони, по-всякому обвивать им себе шею и грудь.
— Почему-то многим парижанам эта башня до сих пор кажется уродливой, — сказала Лиса, задрав голову и любуясь творением Эйфеля, прочерченным на фоне бледного, озаренного луной неба. — Я читала, что Мопассан даже предпочитал обедать в ресторане на смотровой площадке башни. Говорил, что, только находясь на башне, не видишь ее и не возмущаешься ее уродством.
— Большой чудак! — счастливо засмеялся Роман, целуя Лису.
— А мне она нравится. Своей новизной. Своей какой-то упругой юностью.
— Да, мне она тоже очень нравится. — Роман внимательно присмотрелся к башне и добавил: — Она бежит в небо.
— Это точно. Вот смотри, Мяу. Весь Париж — это сплошные узорчатые решетки под окнами домов, понастроенных бароном Османом. Эти бесчисленные красивые узоры бегут и бегут параллельно улицам, ими можно бесконечно любоваться. А Эйфель устремил их в небо. Его башня — как бы продолжение этих узорчатых решеток, но в ней они обрели свой главный смысл — небеса.
— Ты очень красиво говоришь, — восхитился Роман. — Жаль, что здесь нет Мао Цзэдуна. Он поэт. Услышав твои слова, он превратил бы их в стихи.
— И смотри, милый мой Мяу, — продолжала свои рассуждения Лиса. — Это очень похоже на жизнь. Жизнь, как узоры на металлических решетках, движется по-над землею. Движется, движется, покуда не приходит день и час, когда Бог призовет эту жизнь человеческую к себе на небо. И тогда весь хитросплетенный узор человеческой жизни устремляется ввысь, точно так же, как эта прекрасная башня. И это так прекрасно!
— Я не хочу, — сказал Роман.
— Не хочешь в небеса? — засмеялась Лиса. — А я хочу. Но только не скоро. Очень не скоро. Хочу насладиться долгой и счастливой жизнью. С тобой. Моим милым Сяу-Мяу. Хоть ты и противный коммунист.
— Сегодня русский день, а ты называешь меня Мяу, — заметил Роман.
— Но мне так нравится называть тебя Мяу! Вот что, по русским дням я буду называть тебя Ромяу. Пойдем к нам, я так хочу насладиться жизнью!
Они поцеловались и пошли по Йенскому мосту на правый берег Сены. Ночной Париж светился многочисленными огнями, коих с каждым вечером становилось все больше. После великой войны они, как светящиеся перелетные птицы, возвращались в город любви.
— Я попросила Франсуазу, — вспомнила Лиса. — Завтра его унесут.
— А мне он нравится, — пожал плечами Роман.
— Ну как тебе не стыдно, Сяу-Мяу! — Лиса шлепнула мужа ладонью по плечу. — Этот злой гений принес России столько горя. Я всегда говорила, что если в русском доме есть его изображения, картины или статуэтки, то в этом доме живут предатели.
— Ты патриот, — с уважением произнес Роман. — Наша борьба за коммунизм основана на патриотизме. Так решил Мао Цзэдун. Вожди русской революции отказались от патриотизма. Они не хотят любовь к своей стране. Они за полный интернационал.
— Коммунизм, революция, интернационал... Прости, Ромочка, но я очень не скоро смогу слышать эти слова без ненависти и внутреннего содрогания.
— Я понимаю тебя. Но у нас в Китае все будет не так, как у вас в России. Мы будем бережегно...
— Бережно.
— Бережно делать с народом. Чтобы народ не страдал.
— Твоими бы устами да мед пить, — вздохнула Лиса.
— Что это значит? — не понял супруг.
— Это значит, было бы хорошо, если бы твои слова сбылись.
— Они сбылутся.
— Сбудутся, — поправила его Лиса, ласково засмеявшись. Но вдруг задумалась, нахмурилась. — Послушай, Мяу, мы всего три недели в Париже, а мне уже снова хочется куда-то и от кого-то бежать... Во мне что-то странное. С тех пор как мы с тобою, я не могу сидеть на одном месте. А как подумаю, что мы здесь надолго, у нас дело, ресторан, эта... как ее... оседлость... Что-то и женишок-полковничек про нас позабыл... Душа моя стремится куда-то безоглядно и безотчетно, как эта башня в небеса. Это плохо?
Она оглянулась и снова смотрела на творение Эйфеля. Ронг последовал ее примеру.
— Это хорошо, — подумав, ответил он. — Что лучше дороги? Но мы можем время от времени куда-то ездить, путешосовать.
— Путешествовать, Мяу. Мой милый Сяу-Мяу! О, смотри! Вон этот, который говорит о себе, что он Толстой! — перестав глядеть на башню, вдруг заметила Лиса хмельную компанию русских. Впереди всех шел и размахивал руками, что-то говоря и то и дело оглядываясь на своих слушателей, писатель из соседнего дома, Алексей Николаевич.
Несколько дней назад они познакомились, разговорившись возле подъезда на рю Ренуар. Услышав, что китайская пара говорит по-русски, Алексей Николаевич удивился:
— Вы что, из России?
— Нет, мы из Китая, — ответила Лиса. — Но я русская, а мой муж китаец. Его зовут Ронг Мяо, но я его заставила креститься, еще в Шанхае, и во святом крещении он Роман. Меня зовут Мяо Ли, но раньше я была Елизавета Александровна. Ох, что это я разболталась! Обещайте, что никому не скажете. Мы сбежали от моих родителей из Шанхая. Они были против нашего брака.
— Как это романтично!
— А вы тот самый писатель, что живет прямо над нами?
— Тот самый.
— Простите, а как ваша фамилия?
— Толстой.
— А если серьезно?
— Толстой. Самая что ни на есть писательская фамилия.
— В таком случае мой муж — Лао Цзы.
— Да нет же, он и вправду Толстой, — вмешалась в разговор супруга писателя. — Алексей Николаевич. Разве не слыхали о таком? Стыдно, знаете ли!
— Могу предъявить свои публикации.
— Стало быть, после Алексея Константиновича и Льва Николаевича — третий?
— Да, мы как цари: Толстой Первый, Толстой Второй, Толстой Третий.
Ли и Ронг повели их в свой ресторан и бесплатно накормили ужином, в разговорах поведали друг о друге, а Толстые в свою очередь рассказали о себе.
— О чем же вы пишете сейчас, в Париже, если не секрет? — спросила Ли.
— О двух сестрах, — охотно ответил писатель. — О том, как бессмысленно они жили до революции.
— А революция что, принесла в их жизнь смысл?
— Я пока не знаю. Но думаю, что к тому все идет.
И вот теперь они случайно встретились на Йенском мосту. Компания русских, во главе которых жестикулировал и что-то кричал Толстой Третий, состояла из его жены и двух других пар, в отличие от них, довольно зрелого возраста, один дядечка сгорбленно шел, по-стариковски шаркая ногами, держась под руку своей спутницы, другой, в противоположность, выглядел браво, шел стройно, топорща свои донкихотские усы и бородку. Глаза у него были злые, как и у спутницы сутулого. Только у той они словно алюминиевые, а у него — как будто исплаканные. Когда Ронг и Ли приблизились к компании русских писателей, Толстой кричал:
— Да вы поймите, что там, в России, — молодость, а здесь, в эмигрантском болоте, в этом гнилом Сеновале, — старость, отживающая свой век!
— Что же вы торчите в нашем болоте? Катитесь в свою вонючую Совдепию! — шипела на него спутница сутулого, худая, бледная, с сигареткой в длинном мундштуке. — И не забудьте первым делом облобызать могилку Блока. Только обязательно придите к ней в белом венчике из роз.
— Мы даже живем в Пасси, а это почти «passé» — прошлое, — продолжал Алексей Николаевич. — А там «future», там — будущее!
Тут он увидел Ронга и Ли:
— О! Друзья мои! Да это те самые наши соседи, про которых вам сегодня рассказала Наташа. Легки на помине! Здра-а-асьте!
Он принялся всех знакомить. Сутулого звали Дмитрием Сергеевичем, его жену — Зинаидой Николаевной, стройного — Иваном Алексеевичем, его верную спутницу — Верой Николаевной.
— Приятно познакомиться, — сказала Вера Николаевна. — Какие вы молоденькие! Прямо дети. Вы правда муж и жена?
— Мы не дети! — возмутился Роман. — Мне двадесять один лет, а мояей жене скоро будет двадесять.
— Вот вам молодость! — воскликнул Иван Алексеевич. — И не надо никуда бежать, ни в какую Россию. И в Париже молодости навалом.
— Ах, как вы меня не понимаете! — возмутился Алексей Николаевич, и тут Ли увидела, что он изрядно пьян. Впрочем, и все остальные из его компании не выглядели трезвыми.
— Господа, а что вы празднуете? — спросила Лиса.
— Я же говорю, что заметно! — засмеялась Вера Николаевна.
— Как что! — воскликнул Иван Алексеевич. — Четвертую годовщину с начала кошмара. Четыре года назад в это самое время большевизаны захватили Петроград. Завтра им останется только взять Зимний дворец.
— Ли, пригласите нас в ваш замечательный ресторанчик, — попросила Наталья Васильевна.
— Только сегодня мы платим и угощаем вас! — прорычал Алексей Николаевич.
— Ну что же... — промолвила Лиса и посмотрела на мужа.
— Мы плиглашаем всех, — с важным видом объявил Роман.
— Плиглашение плинято! — радостно рассмеялся Толстой.
И они снова двинулись в сторону Эйфелевой башни.
— Вот единственное, что я ценю в Париже! — указывая на нее, продолжал возбужденно вопить пьяный Алексей Николаевич.
— Эту железяку? — скривил губы Иван Алексеевич. — Моветон!
— Во-во! Для вас все, что необычно, смело, дерзко, устремляет ввысь из вашего болота, все моветон. — Толстой очень смешно брезгливо сморщился, произнося это слово. — Мопассанчики вы мои! Нет, мои хорошие, смена вех это не пустой звук. Смена вех — вот что главное в жизни сегодня.
— Что-что?! — взвизгнула Зинаида Николаевна, да так, что все следом за нею остановились как вкопанные. — Смена вех? Я не ослышалась? — И той рукой, под локоток которой держался ее супруг, она подняла к глазам изящный лорнет на перламутровой рукоятке и с презрением лорнировала Алексея Николаевича.
— Да, Зинаида Николаевна, да! — печатал слова Толстой. — Смена вех! Нам всем пора менять вехи и дружной стаей лететь обратно в Россию.
— И вы смеете повторять слова этого подлеца, служившего в пресс-бюро у Колчака, а потом переметнувшегося к краснопузым? Так они же потом сами же его и вышвырнули вон, как нагадившего котенка! Где он сейчас? Да тут, в гнилом Сеновале, обретается.
— Это временно, — махнул рукой Алексей Николаевич. — Там скоро поймут, что он им нужен, и пригласят обратно.
— Алеша! — устало промолвил Дмитрий Сергеевич. — Неужто вы не понимаете, чьи деньги отрабатывают сменовеховцы?
— Вот именно! — вся тряслась от негодования Зинаида Николаевна, и Лиса подумала, что она очень похожа на змею, одну из тех, что напугали ее в Сингапуре. — Не представляйтесь наивным, Алексей, у вас это плохо получается.
— Нет, я не думаю, что они агенты красного Кремля, оставьте! — снова махнул рукой Алексей Николаевич, как машут артиллеристы, отдавая команду «огонь!» — Они говорят мудрые вещи.
— Устрялов и вся его гоп-компания? — фыркнул Иван Алексеевич. — Что же вы подразумеваете под их мудростью? Дурацкую редиску?
— А почему это она дурацкая? — шел напролом Толстой. — Я тоже верю, что Россия только снаружи красная, а внутри по-прежнему белая. Да и не в этом даже суть — красная, белая. А суть в том, что они делают упор на национализацию большевистской революции.
— Ах, ах, национал-большевизм! — закатила глазки Зинаида Николаевна. — Держите меня, я сейчас упаду.
— Да вы давно уже упали и не можете встать, все вы! — гневно обличал Алексей Николаевич.
— Нет, господин Толстой... Точнее, товарищ граф! Нам с вами не по пути, и ни в какой ресторанчик мы с вами не пойдем. — Сингапурская змея резко развернулась и повлекла за собой мужа обратно через мост, на правый берег Сены, небрежно бросив через плечо: — Прощайте, друзья, рады были видеть вас у себя.
Оставшиеся смотрели вслед удаляющимся Дмитрию Сергеевичу и Зинаиде Николаевне.
— Вот тебе и отпраздновали четвертую годовщину, — печально произнесла Вера Николаевна.
— Что ты себе позволяешь, Алешка! — возмутился Иван Алексеевич. — Немедленно догони и извинись.
— И не подумаю.
— Щенок! Да эта женщина — величайший ценитель литературы, патриот России, тончайший знаток русской жизни, знаток человеческой психологии...
— Да какая там психология! Одно психоложество! Таскается от одного кавалера до другого. Сегодняшнего даже удержать не смогла. Сбежал, бедняга, еле ноги унес.
— А мне кажется, ему Тэффичка приглянулась, — засмеялась Наталья Васильевна. — Не зря они от нас откололись, ох не зря!
— Да они же в разные стороны... — сказала Вера Николаевна.
— В разные стороны, да по кривым линиям, — продолжала смеяться жена Толстого. — А кривые линии, разбежавшись, вполне могут сойтись.
— Алешка, ты подлец! — зло произнес Иван Алексеевич. — Ты должен немедленно догнать и извиниться. Подло кусать ладонь, с которой только что ел.
— Ладно уж, извинюсь, никуда не денусь, — набычился Толстой. — Только не сегодня. Завтра схожу к ним.
— Так что мы стоим тут? Идем в китайский ресторан или нет? — капризно спросила Наталья Васильевна.
— Пожалуй, на сегодня хватит увеселений, — сердито произнес Иван Алексеевич. — А то пуще прежнего рассоримся.
— Я тоже что-то подустала, — зевнула Вера Николаевна. — Двадцать минут одиннадцатого. Пойдем, Ян, домой.
— Доброй всем ночи, — откланялся Иван Алексеевич. — Алешка, надеюсь, ты еще не сегодня умотаешь?
— Куда?
— В свою Совдепию.
— Не знаю, не знаю, может, и сегодня.
— Тогда привет товарищу Троцкому! Оревуар! Или, как теперь принято говорить там, по-ка! — Последнее слово Иван Алексеевич произнес с необычайным артистизмом, будто аккуратно, без выстрела, но с легким хлопком открыл бутылку шампанского. И вторая супружеская пара стала удаляться по Йенскому мосту на правый берег Сены.
— Может, и мы тоже — chez nous?[2] — робко предложила Наталья Васильевна.
— Ну уж нет уж! — сердито-весело взревел Толстой. — Кутить так кутить, гулять так гулять! Вот так и четыре года назад все забились в свои уголочки, chez moi[3] да chez nous, а большевики и взяли нас тепленькими, сонненькими! Да здравствуют большевики, господа! — крикнул он нарочно с вызовом в сторону проходящей мимо еще одной русской компании.
Оттуда злобно зыркнули в его сторону и прибавили шагу.
— Алешка! Побьют! — рассмеялась Наталья Васильевна.
— Кишка тонка, — махнул артиллеристом Алексей Николаевич и крикнул вослед убегающей русской компании: — Трусы! Малохольные! Сеновал!
В поле его зрения возник продавец воздушных шаров, которые, как огромная свора собак, рвались с поводков, завидев в небесах добычу. Он поманил к себе француза, да и тот оказался русским. Толстой ему:
— Permettez, monsieur![4]
А тот ему таким тульским:
— Сильвуплю, — что оставалось только снова расхохотаться, а это Алексей Николаевич делал с удовольствием и постоянно.
— Сколько нас? Восемь? — глянул Алексей Николаевич на жену, Ли и Ронга.
— Каких восемь! Четверо! — крикнула Наталья Васильевна, простодушно смеясь. А Лиса подумала про нее: «Какая она славная!»
— Так у меня же двоится, — продолжал клоунаду Толстой. — Ладно, мусью сильвуплю, давай нам четыре шара.
Он расплатился и взял шары.
— Мерси баку, — сказал смешной лярюсс.
— Баку — это за Кавказом, правильно надо говорить: «мерси в боку», — выдал ёрническое поучение Алексей Николаевич.
Но и лярюсс показал, что за словом в карман не полезет:
— Спаси боку! — И пошел дальше, восклицая: — Ле баллон! Ле баллон! А вот кому ле баллон!
— Отменный лярюсс, — похвалил его вслед Алексей Николаевич и раздал всем по шару. — Держите.
— И что мы будем с ними делать? — спросила Наталья Васильевна.
— Как что! Запустим в небо! — ответил писатель. — Каждый загадывает желание и на счет «три» отпускаем. Раз...
— Погодите, погодите! — взмолилась Лиса. — Ромяу, ты понял, что надо делать?
— Понял, — кивнул Роман. — Поплосить у неба тли желания.
— Очаровательно! — снова рассмеялся Толстой.
— Да нет же, Мяу! Не три, а одно желание и отпустить шар, когда скажут «раз, два, три».
— Понял, — сказал Роман и нахмурился, формулируя в голове свое желание.
— Раз... Два... Три! — И Толстой первым выпустил свой шар, за ним в небо устремились три других. — Полетели желаньица наши. Aux coeurs leger, semblable a ballons![5]
Лиса внимательно смотрела, как летят в небо шары. Впереди всех — шар Толстого, за ним дружно держались друг друга три другие. Вдруг один резко отпрыгнул в сторону и полетел отдельно, в сторону Эйфелевой башни. Только Ли уже не смогла определить, чей это был шар — ее, Ронга или Натальи Васильевны. А неугомонный Толстой уже увлекал к другим забавам.
— Такси! — крикнул он проезжавшему мимо водителю, с важным видом сидящему за рулем новенькой желтой «торпеды», как французы окрестили модель Renо GR. Тот остановился:
— Же вуз экут?
— По роже видно — лярюсс! — засмеялся Алексей Николаевич.
— Так точно, ваше сиятельство! — улыбнулся шофер.
— Садимся, садимся! — распоряжался хмельной весельчак, подталкивая двух русских женщин и одного китайца к машине.
— Да здесь пешком же! — возразила Ли.
— Бог с ним, с вашим рестораном! — отмахнулся артиллерист. — Сейчас кататься! Как зовут нашего возницу? Любезнейший, как к тебе обращаться?
— Прапорщик Касаткин, ваше сиятельство.
— Почем знаешь, что я сиятельство? А я ведь, братик мой, и впрямь граф.
— Что же мы, не видим человека?
— Верх опусти, прапорщик, хочется свободы.
— Не застудитесь? — заботливо осведомился шофер.
— Сегодня не холодно.
— Куда изволите?
— В Россию, прапорщик Касаткин!
— Это пожалуйста. По какому маршруту?
— По прямому. Пока что вдоль Сены.
— Рад стараться, ваше сиятельство!
И они помчались в желтой «торпеде» с открытым верхом. Толстой впереди, рядом с водителем, его жена, Лиса и Роман — на заднем сиденье. Хоть вечер и радовал теплом, но, когда помчались, ветерок стал быстро остужать головы — мол, я вам покажу Сеновал! Ишь вы!
— Живем в Пассях, катаемся на таксях! — воскликнул Алексей Николаевич. — Второе нашествие русских варваров на Париж.
— И одного китайца! — приплюсовала Лиса своего Мяу к варварам.
Пролетев набережную Бранли, «торпеда» перемахнула через Сену по мосту Альма и устремилась в сторону Елисейских полей. Алексей Николаевич громко пел «Боже, царя храни», Касаткин от всей души подпевал ему, впадая в патриотически-монархический восторг, но едва «торпеда» свернула на Шанз-Элизе, Толстой без паузы перешел от царского гимна к «Интернационалу» и первый куплет пропел в полном одиночестве, при явном и полном неодобрении прапорщика Касаткина, но, когда дошел до второго катрена, Ронг стал вдруг ему громко и весело подпевать:
Du passé faisons table rase,
Foule esclave, debout, debout!
Le monde va changer de base,
Nous ne sommes rien, soyons-nous tous![6]
И следующий катрен они уже громко распевали, совершая поворот по площади Звезды вокруг Триумфальной арки, где еще три дня назад Ли возмущалась надписями, свидетельствующими о том, что Наполеон и при Бородине победил, и при Малоярославце...
— И даже при Березине, где его, драпающего, наши лупили и в хвост и в гриву, еле ноги унес, собака!
И вот теперь под своды чванливой арки неслись голоса писателя Толстого и ее мужа Романа:
C’est la lute finale,
Grouppons-nous et domain —
L’Internationale
Sera le genre humain![7]
— Алеша, тебя арестуют! — с испуганным смехом кричала Наталья Васильевна.
— И прекрасно! — поворачивал он к ней лицо, ставшее цвета красного знамени. — Если я отсижу тут в тюрьме за исполнение большевистского гимна, нас в Совдепии примут с распростертыми объятиями. А вы, молодой человек, откуда знаете «Интернационал»? Уж не коммунист ли?
— Да, я коммунист, — с гордостью объявил Роман.
— Что, взаправду?
— Да, возаплавду.
— Так поедем же вместе в страну большевиков!
— Да, поедем, конечно.
— Прапорщик Касаткин! В Россию, пожалуйста!
— Нет уж, увольте, господа, туда мне путь заказан.
— Ну, хотя бы до границы.
— Прошу уточнить, куда на самом деле путь держим-с?
— Прямо, прямо и прямо! Если я не ошибаюсь, Елисейские поля тянутся с запада на восток. Как раз — в сторону России.
— Шутить изволите?
— А разве вы, прапорщик, до сей поры воспринимали этого господина всерьез? — спросила Наталья Васильевна. — Не слушайте его, сворачивайте здесь направо!
И желтая «торпеда» полетела мимо Гран-Пале и Пти-Пале на самый красивый в мире мост Александра Третьего, подаренный французам Николаем Вторым. Золотые крылатые статуи горделиво сияли в парижской ночи, напоминая пассажирам «торпеды» о величии России.
— Этот мост наш, забираем его с собой! — кипятился Алексей Николаевич. Судя по всему, ему уже хотелось выпить, потому что перерыв в возлияниях затянулся. — Он должен украшать Москву, а не Сену! Заверните нам его! Прощай, Париж! Мы прощаемся с тобой, самый великий и прекрасный Сеновал на свете!
Когда свернули на набережную Орсе, пришлось на пару минут остановиться. Из какой-то повозки выпали кирпичи, и двое старичков подбирали их с улицы, клали обратно в повозку. Тут до уха Лисы долетели слова, сказанные неподалеку по-французски:
— Глянь-ка! Да ведь это наш китаец, с которым мы вместе плыли в Шанхай!
Она оглянулась и увидела двух молодых француженок, которые махали руками и кричали:
— Мсье китаец! Мсье китаец!
Он посмотрел на них и улыбнулся, тоже помахал рукой, чем мгновенно вызвал выстрел ревности:
— Это что за кокотки?
— Это так... Ничего особенного, — покраснел Роман.
«Торпеда» поехала дальше.
— Что значит «ничего особенного»? Признавайся немедленно, что у тебя с ними было!
— Да нет, ничего, — моргал глазами Роман. — Мы просто вместе плыли в Шанхай. На пароходе.
— И?
— И просто ничего. Сидели разговаривали.
— Может, ты хочешь к ним? Вон они все еще машут тебе как безумные.
— Нет, я не хочу к ним. У меня есть ты.
— Остановимся у вокзала, не мешает горло промочить, — помрачнев, приказал Алексей Николаевич.
Касаткин притормозил, развернулся и вырулил к вокзалу Орсе. Тотчас возле торпеды нарисовалась новая компания русских, среди которых оказался знакомый Толстого, человек лет тридцати, с цыплячьими усиками.
— Алексей Николаевич!
— Николай Васильевич!
— Вы тоже куда-то едете?
— Нет, просто хотим выпить.
— Поехали с нами на поезде в Фонтебло.
— Сколько там? Четверть двенадцатого? А поехали!
— Хотим там отметить четвертую годовщину.
— Замечательно! Едем! Кстати, вот этот китаец, его зовут Ронг Мяу, — коммунист. Наташенька, это же сменовеховцы. Айда с ними в Фонтенбло! — И, не дожидаясь ответа жены, которая, судя по всему, обычно соглашалась на все его прихоти, Толстой обратился к Роману и Лисе:
— Едете с нами?
— Едем, — кивнул Роман.
— Не едем, — возразила Лиса.
— Отчего же? — огорчился Алексей Николаевич.
— Оттого же! — надулась Лиса, все еще переполненная ревностью. — Оттого что я соскучилась по мужу.
— Так он же рядом с вами, любезнейшая.
— Рядом. Да только мы с ним не одни.
— А! — понял Алексей Николаевич и снова огласил округу своим громким смехом. — Ну, тогда отпускаю вас. С миром изыдите! — И он перекрестил их, но не крестом, а звездой: лоб — нога — плечо — другое плечо — другая нога. Перезвездил. — Касаткин, голубчик, прости за все. Вот тебе. Хватит? А эту парочку довези: рю Ренуар, сорок восемь, напротив дома Бальзака. Хватит?
— Премного благодарны-с.
— Ну, все! — Толстой дыхнул на Лису и Романа алкогольными испарениями и духом новых похождений. — Ждите нас на Ренуаре, пакуйте чемоданы, мы вернемся и все вместе, — он лихо присвистнул, — в Совдепию, в страну будущего! Ура!
Так они и расстались. Алексей Николаевич и Наталья Васильевна влились в компанию сменовеховцев, и еще можно было расслышать, как Толстой громко объявил:
— Начистим французам Фонтенбло!
«Торпеда» покатилась по набережной Орсе вдоль ночной Сены.
— Вон твои француженки! Еще не поздно. Поезжай с ними, а я пройдусь пешочком, — все еще кипела ревностью Лиса.
— Я не хочу, — стойко держался, сжимая тонкие губы, Роман.
— Отчего же? Вон они какие миленькие курочки-дурочки! Давай, вали к ним!
— Я тебя люблю.
— То-то же! Ладно, прощаю. А раньше говорил: «люлю». Скажи: «люлю»!
— Нет, люблю. Я теперь хорошо русский говорю.
— Дико по тебе соскучилась! Господин Касаткин, нельзя ли побыстрее?
— Можно-с. Малость прибавлю. А то боюсь застудить вас. Ветерок-то!.. Может, поднять крышу?
— Некогда. Едем, не останавливаемся! — И Лиса прильнула к своему Роману, прижалась, стуча зубами. — Грей меня!
* * *
— К вам заходил некий господин, — доложила консьержка Маруся, тоже из эмигранток. Лиса уже успела прозвать ее «Маруся-ларуся». — Весьма импозантный. Только пьяный.
— Что хотел?
— Оставил вам это.
Маруся-ларуся протянула Лисе конверт.
— Ладно, потом прочитаем! — И Лиса нетерпеливо повлекла мужа наверх.
Ворвавшись в квартиру, она яростно на него набросилась, жадно целуя и срывая одежды, успела ногой пнуть дверь, замок которой хорошо сам собой закрывался, если с ним обращаться уважительно, а если так, то ударялся и отскакивал, оставляя дверь приоткрытой.
О, если бы не эта невежливость в отношении замка!..
Утолив любовный голод, они лежали, раскинувшись на широкой кровати, счастливые, утомленные. Лиса проводила указательным пальцем по груди мужа:
— На тебе совсем нет ни волоска на груди. И мне это даже нравится. Я чуть не убила тебя, когда ты улыбнулся этим противным француженкам. Такая ревность вспыхнула! А потом — жажда!
В комнате царил полумрак. Эта квартира была обставлена небогато, но с большим вкусом. В спальне висела картина, изображающая повернутую спиной к зрителю девушку в белоснежном кружевном платье, пытающуюся в прыжке повторить летучесть Эйфелевой башни, изображенной на заднем плане.
— Один из четырех шаров сбежал от остальных, — задумчиво произнесла Ли. — Боже, как хочется жить дальше! Так, как мы живем с тобой, мой Сяу-Мяу. Как хочется снова оказаться в том вечере, когда мы впервые встретились! Мяу, сегодня какой-то особенный вечер. Я как никогда счастлива. Лежи и не шевелись.
Она выбежала из спальни в гостиную, закрыла за собой дверь. Роман посмотрел на часы — без пяти минут полночь. Через пять минут у них с Лисой наступал китайский день, и он снова станет Мяо Ронгом, а она — Мяо Ли. Что она там затеяла? Какую очередную свою выдумку?
Ровно в полночь дверь спальни распахнулась, и Ронг увидел не Ли, а снова богиню луны Чан Э, в великолепном ярко-красном костюме, который они вместе с его костюмом того маскарада привезли с собой в Париж. Спереди к платью крепились богато украшенный фартук и сетка цветных шнуров с вплетенными нефритовыми кольцами. Головной убор состоял из золотых лепестков и был украшен цветами из алого граната. На лицо с этого головного убора, подобно струям дождя, ниспадали нити нефритовых шариков.
— Как ты прекрасна, жена моя! — в восхищении воскликнул Ронг по-китайски.
— Струи дождя... Струи любви... — загадочным голосом ответила Ли по-французски. Она снова исчезла, а вернувшись, бросила Ронгу его одежды. — Одевайся, Тигренок! — крикнула она мужу по-китайски. — Сегодня у нас маскарад! Три дня назад было сто дней со дня нашей встречи, а мы забыли отпраздновать.
— Как же мы забыли подсчитать, — вздохнул Ронг, облачаясь в темно-синий халат, расписанный драконами, с колоколообразными рукавами, украшенными манжетами, обтянулся по талии широким поясом вишневого цвета.
— Я сама только что подсчитала, когда захотелось нарядиться в платье богини луны. Идем, Мяу, у нас есть бутылка вина и пирожные.
Они вышли из спальни в гостиную, и он хотел включить электрический свет, но Ли попросила его зажечь свечи. Вскоре пять золотых языков пламени в разных углах озарили комнату.
— Ты так прекрасен, супруг мой! — воскликнула Ли, глядя, как Ронг откупоривает штопором бутылку вина.
Он посмотрел на нее и засмеялся:
— Ты так прекрасна, жена моя!
— За нас, Сяу-Мяу! За нашу любовь!
— За нашу любовь, Ли!
Темно-красное, почти черное бордо побежало в бокалы. Стекло зазвенело, губы приникли к краям бокалов.
— А ты отвернись! — приказала Ли массивной статуэтке Наполеона, хмуро взиравшего на их счастье из темного угла гостиной. — Завтра тебя здесь не будет. Ишь ты, стоит и подсматривает!
Она обратила внимание на белый бумажный прямоугольник, брошенный на пол, когда Ли, обвиваясь вокруг Ронга и целуя его, тащила мужа в спальню. Конверт так и остался валяться, и теперь она подняла его, открыла и прочитала на небольшом кусочке картона написанное пляшущим почерком: «Мне необходимо передать вам значительную сумму денег от организации “Лебединое озеро”. Зайду позже. Профессор Юпитер Шварценшванн».
— Что-то мне это очень не нравится, — промолвила Ли по-русски, чувствуя, как легкое опьянение бежит по жилам.
— И сегодня, значит, сто дней со дня гибели моего друга Конфуция, — вздохнул Ронг по-китайски.
Душу Ли охватила тревога.
— Замок! — воскликнула она и хотела пойти проверить, захлопнулась ли входная дверь.
Но в ту же минуту дверь распахнулась, и перед ними предстал мрачный и пьяный человек в черном костюме, плаще нараспашку и серой шляпе, которую он снял и отшвырнул в угол. В отличие от Ли, он аккуратно закрыл дверь, и замок за ним надежно захлопнулся.
— Полковник Трубецкой! — в ужасе воскликнула Ли.
— Бон суар, — щелкнул он каблуками и с отвращением усмехнулся. — Гляжу, у вас тут весело! Маскарад устроили, голубочки?
— Кто вам позволил входить без разлешения? — сурово спросил Ронг.
— Кто? — пьяно уставился на него Борис Николаевич. — А вот этот господин. — И с этими словами он вытащил из кармана вороной пистолет. Ну, что скажете, богиня луны Чан Э?
— Скажу, что и сегодня охотнику И не достанется никакой добычи, — ответила Ли.
— А вы еще похорошели, деточка, — зло промолвил Трубецкой. — Пора кончать балаган. Пора вернуться к суровым мужским законам Илиады.
— Вы сильно пьяны, охотник И, — усмехнулась Ли. — Напились для храбрости? А вы, как вижу, отменный сыщик, коли смогли разыскать нас. Вам бы в сыске служить. Хорошая профессия для эмигранта в Париже. Не станете же вы руль крутить. И спрячьте, пожалуйста, свою пугалку.
— Пугалку? Неужто вы, Елизавета Александровна, думаете, что я пришел пугать вас?
— Именно это я и думаю, — продолжала храбриться Ли, почувствовав, что только так можно избежать несчастья. — Спрячьте пистолет, кому сказано! Не то я стану кричать. — Она приблизилась к окну и распахнула его.
В эту минуту Ли померещилось, что сирень — белая, лиловая, синяя — хлынула ей в лицо!
— Вас я не трону, — сказал Трубецкой. — Вы — дочь генерала Белой армии, и я обязан вернуть вас родителям. А вот этого... За то, что он убил офицера Белой армии Арнольда Гроссе, я сейчас застрелю у вас на глазах. Иначе он снова как-нибудь улизнет от справедливого возмездия.
— Вы не сделаете этого, — с презрением произнесла Ли. — Бог не допустит.
— Бог?.. — усмехнулся Трубецкой. — Ну и дура же вы, Елизавета Александровна! Да посмотрите на себя трезво. Вырядилась в какие-то китайские тряпки, хочет быть китаянкой. Нашла себе этого урода китайского и бегает с ним по миру. От чего бегаешь? От судьбы своей, лапочка! От меня. Я твоя судьба, а не этот молокосос. Который до тебя из кровати в кровать скакал, да и потом будет изменять тебе направо-налево. Потому что китайцы сладострастники, у них нет понятий верности. Да, я узнавал про них. Как только ты утратишь красоту молодости, он тотчас найдет себе какой-нибудь новенький влажный жасмин. Ну что ты так смотришь на меня, с такой ненавистью? Я же правду говорю тебе и добра желаю. С певичкой этой, с этой продажной Ай-Лули... Да мы с ним делили ее, вместе спали с ней, только он раньше, а я позже.
— Заткнись! — крикнул Ронг по-французски.
— Нет, это ты tait-toi! — разъярился Трубецкой и направил дуло пистолета на Ронга. — Что, сволочь, не выучил еще, как по-русски «заткнись»? Не нравится правда-матка? А в русском языке есть такое понятие — правда-матка. Она всему основа. А все остальное кривда. Так вот, слушайте, птенчики! Ах ты, Лиза-Лизавета, моя сладкая конфета... Еще не поздно, опомнись! Вот моя рука! — он протянул в сторону Ли руку с распахнутой ладонью. Левую, потому что правой целился из пистолета в Ронга. — Бери ее, и мы пойдем с тобой по жизни. Правильно пойдем, а не по подпольным коммунистическим норам. И тогда я не убью этого урода, пусть живет. Все равно рано или поздно подохнет в каких-нибудь застенках. Или в боях за свою, как там ее... la revolution permanente[8]... так, что ли? Хватай мою руку! Я даю тебе спасение. Я, полковник русской армии Трубецкой, георгиевский кавалер. Ну же! Не будь дурой!
— Затыкнись! — крикнул Ронг уже по-русски.
— Молись своим китайским демонам, мальчик! — прорычал Борис Николаевич, стараясь пробудить в себе жестокость, но не находя сил для свершения убийства. Ему бы вспомнить фамилию того руководителя солдатского комитета, застреленного им в окопах весной 1917 года, но, как бывает с пьяными людьми, это слово, эта фамилия, постоянно жившая в его сознании, именно сейчас не хотела выплывать. Он наставил дуло пистолета на Ронга.
— Перестаньте, прошу вас! — воскликнула Ли, и голос ее дрогнул. — Борис Николаевич! Ведь вы же хороший человек!
Трубецкой целился в Ронга, но никак не мог заставить себя надавить на спусковой крючок. Тут почему-то его внимание привлек Наполеон, угрюмо взирающий на происходящее.
— Гляжу, вы уже офранцузились, — зло усмехнулся полковник. — Бонапарту поклоняетесь.
Он перевел дуло пистолета на Наполеона и хотел сделать жест, будто стреляет в него, но неожиданно нажал на курок, и комнату оглушил выстрел. Наполеон отозвался каким-то пружинным звуком, и в следующую секунду Ли упала ничком, ударившись лбом о подоконник.
— Ли! — закричал Ронг и бросился к ней.
— Что за дьявол... — пробормотал Трубецкой, оглядывая пистолет, будто впервые увидел его в своей руке.
Ронг приподнял упавшую жену, в ужасе осматривая ее. Он хотел что-то кричать ей, но горло сковало судорогой, как бывает в страшных снах. Он уже видел, что его Ли мертва. Под левой лопаткой у нее стремительно расплывалось кровавое пятно, не сразу заметное на ярко-красной шелковой ткани.
— Ненако, — произнес полковник. Душу его объяло отчаяние.
Ронг в ярости вскочил, ринулся к Наполеону, схватил увесистую статую, и, прежде чем Трубецкой мог сообразить, что надо защищаться, стрелять, Мяо швырнул бронзового императора со всей силой в полковника. Тот упал навзничь. Ослепший от ненависти Ронг снова схватил статую, поднял ее над собой и обрушил на грудь Трубецкого. Раздался мокрый, хряпающий звук, и вот уже два бездыханных тела лежало на полу.
В гостиной квартиры, в которой еще так недавно искрилось счастье и звенела радость, теперь чернела смерть.
Ронг замер, заледенел, окаменел, сам превратился в бронзовую статую. Стоял и смотрел на мертвую Ли и убитого им Трубецкого. Жизнь, которая еще несколько минут назад весело летела в будущее, вдруг свернула не туда и превратилась в небытие. И он, Мяо Ронг, все еще продолжал двигаться в будущее, а эти двое — его самое любимое существо и самое ненавистное — секунда за секундой удалялись от него, оставшись навсегда в прошлом.
Он настолько окаменел, что не мог плакать, и даже не думал, что в таких случаях люди рыдают, рвут на себе волосы, кричат на всю округу. Нет, им овладело какое-то ледяное спокойствие, будто он тоже умер. И даже странно было, что умер, а продолжает двигаться, жить своей ледяной жизнью.
Он взял на руки еще совсем теплую Ли и отнес ее в спальню. Бережно уложил в постель, расправил складки одежды, взял гребешок и причесал волосы. Веки у Ли оставались полуприкрытыми, и он закрыл их, дабы богиня луны Чан Э не видела, что она умерла, а он все еще жив.
Убитого полковника он за ноги оттащил в глухой угол гостиной, уложил рядом с ним кровавую статую и горестно подумал, что не зря Ли намеревалась избавиться от Наполеона, который в итоге убил и ее, и Трубецкого.
На полу разлилось много крови, особенно от Трубецкого, чья грудная клетка была проломлена. Ронг убрал окровавленные ковры, а лужи крови застелил сухим ковром, взятым из спальни. Потушил свечи.
В голове промелькнуло: «Я как будто убираю следы преступления».
Во входную дверь постучали. Ронг открыл, на пороге стояла Маруся-ларуся.
— Вы слышали выстрел? — спросила она.
— Кто-то стрельял на улице, — ответил Ронг.
— А мне показалось, где-то на верхних этажах. У вас все в порядке?
— Да, госпожа Мяо Ли спит.
— А тот господин?
— Он ушел.
— Вот как? А я не видела. Наверное, когда отходила на пару минут. Экий на вас наряд интересный!
— Это особенный китайский костюм. У нас сегодня особенный день.
— Красиво. Вам идет. Извините за беспокойство. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Малуся, — холодно отозвался Ронг и закрыл дверь.
Он остался один в этом склепе, еще недавно бывшем их домом. Теперь здесь находились его неживая жена, ее неудавшийся жених, тоже мертвый, и он, Мяо Ронг, пока еще живой, но уже приговоренный.
Он взял у убитого полковника пистолет, прошел в спальню, зажег там свечи, те, которые еще недавно горели для них двоих, живых. Осторожно лег рядом с Ли. Смотрел на ее лицо. Долго, так долго, что стало казаться, будто Ли дышит. Но она не дышала, и он взял пистолет в обе руки, направил отверстием себе в сердце, палец правой руки просунул к спусковому крючку и стал ждать, когда воля даст толчок к нажатию. Он лежал и долго, очень долго ждал, покуда, сам того не заметив, не провалился в смерть.
* * *
На другой день Мяо Ронг проснулся около полудня и увидел уже белое и слегка заострившееся лицо Ли. В руках его по-прежнему покоился пистолет, но отверстие смотрело не в сердце ему, а мимо, в потолок. Внутри все заледенело, и больше не осталось желания даже свести счеты с жизнью.
Он вглядывался в любимое лицо, не желающее ничего сказать ему, не стремящееся вернуться в сей мир. На лбу образовалось посинение, и он вспомнил, как, падая, Ли ударилась лбом о подоконник.
Он переоделся в европейский костюм и отправился за цветами. Купил их очень много, столько, чтобы можно было унести в охапке.
— Вот это да! — воскликнула консьержка. — У вас праздник?
— Да, — сухо ответил он и стал подниматься наверх. Розы уронили несколько лепестков на ступени.
Войдя в квартиру, он вздрогнул — ему показалось, что Ли шевелится в спальне. Представилось, как она вдруг выйдет ему навстречу и все, что произошло вчера, — лишь страшный сон.
Но в их кровати лежала вечным сном спящая красавица. И он стал украшать ее цветами. Ему очень хотелось заплакать, но почему-то слезы не шли, будто навсегда кончились.
Даже полковнику Трубецкому досталось несколько цветов. Ведь, как ни крути, он желал стать ее мужем. И теперь Трубецкой, а не Мяо Ронг ушел вместе с прекрасной Ли туда, в вечный сон.
Дальнейшее движение следовало перепоручить кому-то, и Ронг снова спустился к консьержке.
— Малуся, вызовите, пожалуйста, полицию.
— Зачем?!
— Так надо. Звоните.
Консьержка медленно сняла телефонную трубку, глядя изумленно на странного китайца.
— Но что я должна сказать?
— Звоните, я сам им все скажу.
* * *
Первое время его держали в полицейском участке, по нескольку часов в день допрашивали. Он сохранял хладнокровие, на вопросы отвечал спокойно и четко, говорил в основном правду, подробно поведал следователям Виврону и Жюино историю встречи с дочерью русского генерала, историю их любви и женитьбы. Утаил, что участвовал в съезде молодых коммунистов, сказав, что ехал в Ситан навестить родителей, а по пути задержался в Шанхае, чтобы развлечься, и богатый предприниматель Ли Ханьцзюнь привел его в российское консульство на бал-маскарад.
— Вы можете дать телеграмму этому человеку, известному во всем Шанхае, и он все подтвердит.
Ронг ничего не стал говорить про убийство Арнольда Гроссе. Привез жену в Ситан под благословение родителей, молодожены пожили некоторое время в китайской Венеции и отправились в Париж, где Ронг продолжил свое ресторанное дело. Поведал о знакомстве с русскими писателями.
— Вы можете поговорить с господином Толстым и его супругой, живущими этажом выше. Они расскажут вам о нас.
И наконец Ронг подошел к рассказу о самом главном трагическом событии своей жизни.
Следователям нравилось то, что молодой китаец так хорошо изъясняется по-французски, лишь некоторые слова произносил очень смешно, и они в таких случаях не могли сдержать улыбку.
— Мсье Трубецкой считался женихом дочери генерала Донского. Но она предпочла выйти замуж за меня, и мсье Трубецкой затаил сильнейшую обиду. Когда мы отправились в Париж, он пустился за нами в погоню. Каким-то образом ему удалось узнать наш адрес. И он явился среди ночи к нам. Угрожал пистолетом. Возможно, он не собирался стрелять. Но его разозлило присутствие статуи мсье Наполеона, к которому у всех русских неприязненное отношение. И мсье Трубецкой выстрелил с мсье Наполеона.
— Надеюсь, он не убил нашего императора? — спросил с усмешкой Виврон.
— Нет, — не замечая иронии, сказал допрашиваемый. — Но пуля отскочила от мсье Наполеона и попала в мою жену. От этого она мгновенно скончалась. Тогда я схватил мсье Наполеона и бросил его в мсье Трубецкого, а когда тот упал, я еще раз ударил его мсье Наполеоном. И убил его. Вот и все, что произошло. Потом я хотел убить себя из пистолета мсье Трубецкого. Положил жену на кровать, лег с нею рядом, поставил пистолет вот так и хотел выстрелить себе в сердце.
— Отчего же не выстрелили? — спросил Жюино.
— Я заснул.
Следователи переглянулись. Их распирал неуместный смех. Уж очень как-то наивно, по-детски этот китаец рассказывал о страшных вещах.
— Забавный малый, — сказал Виврон.
— Жалко будет отдать его деве, — покачал головой Жюино.
— Вы курите? — спросил Виврон.
— Нет, — ответил допрашиваемый.
— Любите ром?
— Нет.
— И даже этим его не побалуешь напоследок, — усмехнулся Жюино.
Следователи полагали, что китаец не знает, кто такая дева, но арестованный уже успел это узнать. Однажды во время их прогулок по Парижу он и Ли проходили по улице Санте, видели толпу народа с возбужденными лицами. Кто-то что-то выкрикивал, какой-то женщине стало плохо, а когда Ли спросила, что там происходит, ей весело ответили:
— Там один парень только что познакомился с девой.
— И что?
— Как что! Все в порядке. Шарик отлетел на полметра.
— Простите, мы иностранцы и не вполне понимаем, о чем идет речь. Какая дева? Какой шарик?
— Да вон она, дева. Железная.
И тут они увидели возвышающуюся над толпой гильотину. И поняли, что за дева и что за шарик.
— Пойдем отсюда, Мяу! — сказала Ли и потащила мужа подальше от страшного места. — А еще считают себя цивилизованными, а нас варварами!
И сейчас, услышав про деву, Ронг догадался, о чем идет речь. Он мигом представил себе, как соберется толпа и как о его голове тоже кто-то скажет: «шарик отлетел на полметра». Но если раньше подобная догадка привела бы его в отчаяние, то теперь предстоящее знакомство с девой казалось ему чепухой в сравнении с гибелью его ненаглядной Ли.
* * *
Баллистическая экспертиза доказала правоту слов арестованного. Его привели в квартиру на рю Ренуар, где уже не было ни спящей вечным сном красавицы, ни ее жениха и убийцы, ни цветов. Бронзовый мсье Наполеон, отмытый от крови, стоял на прежнем месте и хмуро взирал на следственные эксперименты. Арестованный тихим и холодным голосом рассказывал, кто где стоял в момент трагедии. На статуе нашли выбоинку от пули, все измерили, сопоставили и пришли к выводу, что китайский паренек не врет.
— Покажите, как вы схватили статую и бросили ее в убитого, — приказал Виврон.
— Вот так. — Ронг показал.
— Можете поставить императора на его место.
Жюино сочувственно осведомился:
— Какие вы хотите сделать распоряжения относительно тела вашей покойной супруги?
— Я прошу произвести кремацию и, если это возможно, отдать мне прах, — ответил арестованный. — Деньги я заплачу.
— Мы выполним вашу просьбу, но прах сможем выдать только после того, как вы выйдете на свободу. Если, конечно, вас не приговорят... как говорится, именем французского народа.
Обстоятельства сложились в пользу обвиняемого Мяо Ронга. Могло повернуться и очень плохо для него, если бы из Китая вызвали родителей погибшей Мяо Ли, если бы стали привлекать других русских. Но следователи, а затем и судьи решили, что в Париже и без того слишком много русских.
— Этот генерал Донской скоро и сам сюда припрется со всем своим семейством, — рассудил Виврон. — Что ему делать в Китае? Но чем позже, тем лучше. У нас и так кругом, куда ни плюнь, русские.
«Санте» по-французски «здоровье». Так называется улица в районе Монпарнаса, и так же, по злой иронии, называется стоящая на этой улице тюрьма, устроенная по пенсильванскому типу изоляции — с классическим камерно-коридорным проектом и с прогулочным двором посередине. Здесь некогда сидел поэт Верлен, стрелявший в Лондоне в поэта Рембо, и другой поэт — Аполлинер, которого обвиняли в попытке выкрасть из Лувра «Джоконду».
Обвиняемого Мяо Ронга посадили в камеру на четверых, в расчете на то, что трое других сокамерников, отпетые негодяи, придушат его — и концы в воду. Но когда отпетые узнали, что китайчонок схвачен за убийство русского полковника, они прониклись к нему не то чтобы уважением, а снисхождением. Почему-то парижские преступники особенно раздражались на наплыв эмигрантов из России. Причина простая — оттуда во Францию бежали не только аристократы, священники, военные, инженеры, врачи, артисты и писатели, но и в большом количестве жулики, составившие старому доброму парижскому вору и грабителю значительную конкуренцию.
К тому же китаец убил русского полковника за то, что тот застрелил его жену, а уголовники часто бывают не только жестоки и коварны, но и сентиментальны. И в камере тюрьмы Санте молодому китайцу создали вполне терпимые условия: не обижали, не издевались, не били. И уж никак не собирались приканчивать.
Следствие тянулось недолго, и уже в начале 1922 года состоялся суд. Судья Прюшон презрительно относился к китайцам, но при этом люто ненавидел немцев и сильно не любил русских. Обвинение требовало смертной казни, защита настаивала на статусе «убийство во имя страсти» плюс самозащита, и в итоге Прюшон вынес совершенно неожиданный приговор: освобождение из-под стражи с выдачей имущества, но немедленной высылкой за пределы Французской республики в течение двадцати четырех часов.
Прах госпожи Мяо Ли выдали освобожденному из-под стражи господину Мяо Ронгу в металлическом сундучке, который можно было даже упрятать в боковой карман пиджака. Кроме родного праха жены, он получил почти все деньги и вещи, включая великолепный костюм богини луны Чан Э, с которым не знал, что делать. Без той, которая его носила, костюм полностью терял свой смысл. И даже выглядел зловеще, как чучело прекраснейшего в мире убитого существа. Выдворенный из Франции в Германию, Ронг в один из первых же дней сжег его в печке вместе со своим костюмом, в котором явился некогда на бал-маскарад в российское консульство. Так состоялись похороны богини луны и того, кто ее похитил.
* * *
Весной 1922 года в Советской России развернулась кампания по изъятию церковных ценностей. Выступивший с гневным воззванием против этой акции патриарх Тихон подвергся аресту и заточению в бывших казначейских покоях московского Донского монастыря. Находясь в полной изоляции от внешнего мира, он тем не менее имел возможность гулять по монастырской территории и однажды летом познакомился с молодым китайцем, хорошо говорившим на русском языке. Китаец выглядел растерянным, и патриарх Русской Церкви сам обратился к нему с вопросом:
— Могу ли я вам чем-то помочь?
— Да, пожалуйста, — сказал китаец. — Где здесь захоронения Донских?
— Здесь, насколько мне известно, нет таковых, — ответил Тихон.
— Но ведь это Донской монастырь?
— Да.
— В таком случае здесь должны быть похоронены представители рода Донских.
— Ах, вот оно в чем дело, — сообразил патриарх и коротко объяснил иноземцу, почему монастырь так называется.
Увидев, что тот огорчился, стал расспрашивать его дальше, и китаец поведал ему, что при нем находится сундучок с прахом дочери генерала Донского и он хотел бы сей прах предать захоронению.
Выдворенный из Франции Мяо Ронг в Германии встретился не с кем-нибудь, а с Усатым Хэ, который недавно приехал сюда из Москвы, где участвовал в работе съезда народов Дальнего Востока, организованного Коминтерном. Выслушав историю Ронга, Хэ Шухэн отправил его в Москву с самыми лестными рекомендациями, и он прибыл на родину своей Ли, имея репутацию пламенного борца за дело пролетариата, лично уничтожившего двух белогвардейцев — штабс-капитана Гроссе и полковника Трубецкого.
В московском отделении Коминтерна только что приехавшего Ронга приметил ректор недавно созданного КУТВа — Коммунистического университета трудящихся Востока — Григорий Бройдо, предложил ему учиться, и Ронг согласился. Так он стал московским студентом, поселился в общежитии, принялся изучать методы борьбы за установление коммунизма в Китае, а заодно совершенствовать свой русский.
В свободное время он ходил по Москве, смотрел на Кремль, отдаленно напоминающий Врата Небесного Спокойствия в Пекине, только там небо спустилось на землю, а здесь остроконечные кремлевские башни словно приготовились лететь к небесам.
Конечно же в один из первых дней он нашел дом на Пречистенке, и как раз стояло то время, когда там вовсю цвела сирень. Белая, лиловая и синяя. Он застыл перед ней и видел, что эта сирень — тоже его Ли, только он не может взять ее за руку, обнять, поцеловать и повести с собой по жизни. Как же так? Вот она, цветет, радует глаз, такая веселая и красивая. Но не принадлежит ему!
Однажды он спросил ректора университета:
— Григорий Исаакович, я хочу побывать в Донском монастыре. Я обещал это своей жене. Она погибла от рук белого офицера.
— Прекрасно! — сказал Бройдо. — Там как раз набирают китайцев караулить арестованного патриарха. За небольшую копеечку. Думаю, это не помешает твоей учебе.
Так Мяо Ронг оказался в стенах старинной московской обители, превращенной в место лишения свободы для предстоятеля Русской Православной Церкви.
— Как вас зовут, молодой человек? — спросил его Тихон.
— Роман, — ответил он.
— Роман? — усмехнулся патриарх. — Ну да, китайцы часто переделывают свои имена в русские, дабы нам было удобнее.
— Мое китайское имя Мяо Ронг. Но я был крещен в Шанхае русским священником, и мое православное имя — Роман.
— Ого! — удивился и обрадовался предстоятель. — Какая приятная неожиданность! После истребления православных китайцев во время Боксерского восстания китайцы боятся принимать православие.
— Мне нечего бояться, — сказал Ронг. — После смерти моей жены мне ничего не страшно на свете.
Они подружились, Ронгу очень нравилось, что этот служитель Церкви по утрам делает физические упражнения, вертит гантели, совершает приседания, отжимания, бегает.
— Хотите, я покажу вам тайцзицюань? — предложил охранник-китаец охраняемому им патриарху.
— Что-что? — спросил тот. — А что это?
— Оздоровительная гимнастика, совершаемая под музыку на рассвете. Эту утреннюю гимнастику предпочтительно совершать в каком-нибудь красивом месте на природе.
На него, как хищники, набросились воспоминания о парке Хуанпу, озере, водопаде, который Ли переименовала в Лиу де Аи — Струи Любви. И ледяные слезы впервые за все время со дня ее гибели вырвались из его глаз.
— Что с вами? — встревожился Тихон.
Тогда Ронг подробно рассказал пожилому страдальцу о своей жизни и своих страданиях. Упомянул и о том, как в Ницце жена заставила его исповедаться и причаститься.
— Причастие, — сказал патриарх, выслушав, — означает, что мы становимся причастны ко Христу, становимся Его частью. Но в этом слове заключено и слово «часто». На твоей душе лежит грех двух убийств, пусть даже совершенных вопреки твоим желаниям и твоему естеству. Поэтому ты должен часто причащаться тайн Христовых, раб Божий Роман.
Вскоре патриарх Тихон во время богослужения, которые ему пока дозволялось совершать, исповедовал и причастил русского китайца. Тот спросил его, как ему поступить с прахом Елизаветы Александровны, и патриарх сказал, что негоже носить по миру останки пусть даже и горячо любимой жены.
— Поскольку она в девичестве была Донская, ты правильно поступил, что привез ее прах сюда. Я разузнал. Оказывается, на территории монастыря действительно есть небольшая усыпальница Донских. Может, ты видел, такая круглая, желтая, в виде ротонды.
И он повел Мяо Ронга к этой усыпальнице. Удивительно то, что неподалеку от нее располагалось обширное захоронение Трубецких.
Ронг подговорил сторожа, и с благословения самого патриарха тот за небольшую плату взломал усыпальницу. Внутри оказалось несколько каменных гробов, поставленных друг на друга, а в стене была выдолблена ниша, будто нарочно для металлического сундучка с прахом Ли.
Так дочь белого генерала Донского и жена китайского коммуниста, в девичестве Елизавета Александровна Донская, в замужестве Мяо Ли, нашла свое упокоение в московском Донском монастыре. И когда на Ронга нажаловались, что он участвует в отправлениях религиозного культа, он спокойно ответил ректору:
— Уважаемый Григорий Исаакович, мне в этой жизни ничего не страшно. И смерть не страшна, потому что жизнь страшнее смерти.
Тот внимательно посмотрел в решительное и холодное лицо своего лучшего студента и снисходительно приказал:
— Хорошо, идите. Но старайтесь, знаете ли, не афишировать.
* * *
Второй съезд состоялся ровно через год после первого и там же, в Шанхае. Двенадцать делегатов явились представителями пока еще малочисленной, всего в двести членов, Коммунистической партии Китая. Зародыш медленно, но развивался. Постановили продолжить пропаганду идей коммунизма и постепенную подготовку к революции, направленной на свержение частной собственности и установление диктатуры рабочих и крестьян. Приняли решение вступить в Коминтерн. Председателем партии избрали Чэня Дусю.
— А почему не Мао Цзэдуна?! — возмущенно спросил Мяо Ронг, когда приехавший в Москву генеральный секретарь Всекитайского секретариата профсоюзов Чжан Готао рассказал ему о втором съезде.
— Опомнись! Кто такой Мао и кто такой Чэнь? Мао считает Чэня своим учителем.
— Чэнь Дусю даже не был на учредительном съезде. Нужны молодые и смелые! Скажи, почему боятся Мао?
— Ну... поэт... — замялся Чжан. — Он слишком эмоционален, слишком подвластен чувствам и страстям, к тому же тщеславен и высокомерен.
— Потому что он выше всех. Боятся его смелости и решительности! Боятся, что он за развитие революции в Китае — и как пролетарской, и как национальной. Вот чего вы там боитесь! — словно обтесывая ледяную глыбу, резал правду Мяо Ронг.
— Ты, как всегда, неосмотрителен в высказываниях, Тигренок Мяо, — проворчал Чжан Готао. И уехал, недовольный беседой с Ронгом.
В конце 1922 года в Москву на IV Всемирный конгресс Коминтерна приехали Чэнь Дусю и Книжный Червь Лю Жэньцзин, к которому Ронга приставили в качестве переводчика. Можно было пообщаться, вспомнить все, что было летом прошлого года, гибель Конфуция. Узнав о смерти Ли, Книжный Червь чуть ли не порадовался, но, сделав скорбное лицо, произнес:
— Сочувствую тебе, Тигренок. Но она была дочерью классового...
— Заткнись, Червь! — с холодностью стального клинка прошипел Ронг, и Лю понял, что шутки плохи.
На третьем съезде, проходившем еще через год, но уже не в Шанхае, а в Гуанчжоу, Чжан Готао смело выступал против председателя Чэня Дусю, склонившего коммунистов к объединению с могущественной партией Гоминьдан, которая вела Китай не к пролетарской, а к буржуазно-демократической революции, руководствуясь тем, что пролетариат как таковой в Поднебесной еще не созрел для борьбы за свою диктатуру. Разница между Гоминьданом и коммунистической партией Гунчаньдан была примерно такая же, как в России между меньшевиками и большевиками. Тем не менее вновь избранный председателем Чэнь Дусю повел компартию на соединение с народной партией, а создатель и руководитель Гоминьдана Сунь Ятсен принялся реформировать свою партию с прицелом на ее слияние с Гунчаньданом.
Мяо Ронг продолжал жить и учиться в Москве. На родину его пока нисколько не тянуло. Потеряв Ли, он жил в России, как будто жил в той утробе, из которой она когда-то вышла. Он не мог это объяснить, но в окружении русских людей он словно слышал дыхание той, что стала бездыханной в Париже в четвертую годовщину Октябрьской революции.
От охраны патриарха Тихона Ронга отстранили тогда же, когда кто-то донес на него, что он отправлял религиозные культы. Но он теперь подрабатывал в Коминтерне, переводил с китайского на русский и с русского на китайский. Русским он уже владел в совершенстве, и редкое слово, вылетевшее из его уст, могло вызвать снисходительную улыбку.
Летом 1923 года патриарх Тихон газетно объявил, что отныне не считает себя врагом советской власти, и заведенное на него дело, призванное окончиться суровым приговором, остановили. Временно перестали бороться и с проявлениями религиозной жизни. По слову Тихона, раб Божий Роман нередко ходил к исповеди и причастию, всякий раз раскаиваясь в том, что невольно стал причиной смерти двух человек. Окружающие знали о его церковной жизни, но у товарища Мяо Ронга сохранялась безупречная репутация: сидел во французских застенках и едва не был гильотинирован за убийство двух белогвардейцев.
Вскоре он стал изредка получать письма от Мао Цзэдуна и слал ему ответные. Мао писал, что у него и Зорюшки родился первенец и его назвали Аньин — «герой, достигший берега». А теперь Зорюшка снова беременна. Ронг отвечал поэту, что очень рад за него, и не пожаловался, что его младенец погиб во чреве матери в романтическом пригороде прекрасного города Парижа.
Чувствовалось, как приходится напрягаться поэту, смиряясь с линией партии на слияние с Гоминьданом. Намеками Мао дал понять, что руководство партии пока целиком зависит от денег, получаемых из Москвы, а потому вынуждено считаться с указаниями Коминтерна. Зато теперь, находясь внутри легального Гоминьдана, можно было забыть о явках, паролях и прочих атрибутах подпольной деятельности.
Покуда революция в Китае оставалась мечтой, Мао развивал бурную профсоюзную деятельность, организовывал забастовки и постепенно набирал себе авторитета среди китайских рабочих. А на третьем съезде его избрали заведующим организационным отделом, то есть вторым лицом партии.
В одном из писем он сообщал Ронгу, что придумал лозунг, выудив его из древней китайской книги поэзии «Шицзин»: «Огни Инь приближаются!» Под огнями Инь подразумевалось изменение небесного повеления, при котором право на власть в Поднебесной получат совсем иные люди. И Мяо Ронг так озаглавил свою первую статью про Китай, опубликованную в России: «Огни Инь». А подписал ее литературным псевдонимом «Роман Мяулин».
* * *
Когда в 1924 году умер Ленин, коммунист Мяо Ронг шел в похоронной процессии и обморозил себе пальцы рук, с них потом слезла кожа, и при холоде руки мерзли быстрее, чем остальные части тела.
Когда с патриарха Тихона были сняты все обвинения, он оставался под домашним арестом в Донском монастыре, но ему снова разрешили совершать литургию, и ставший одним из его духовных чад Роман Мяулин ходил и постоянно исповедовался и причащался у святейшего предстоятеля до самой того кончины. Совсем еще не старый, шестидесятилетний Тихон скончался в праздник Благовещения 1925 года, и Мяулин участвовал в его погребении. Там было много таких, как он, поначалу приставленных к патриарху в качестве конвойных, а затем ставших православными людьми.
В том же году Роман выступил в качестве одного из организаторов Коммунистического университета трудящихся Китая на Волхонке и затем преподавал в нем китайцам языки — русский и французский — в течение всех пяти лет существования этого учебного заведения. В университете читали лекции Сталин и Троцкий, преподавал Чжан Готао, ставший представителем КПК при Коминтерне. А одним из студентов стал приехавший из Парижа старый знакомый Ронга — Дэн Сяопин. С ним они много спорили о нэпе, смысла которого Ронг недопонимал.
Тем временем Мао отошел от руководства партии, не участвовал в четвертом съезде, зато организовал в Чанша крестьянское восстание, а затем в провинции Цзянси создал собственную советскую республику. Мяо Ронг восхищался им и все собирался оставить Россию, чтобы ехать и сражаться бок о бок с поэтом. В одну из своих русских зим Мяулин сочинил свое первое в жизни стихотворение:
Черное на белом!
Надоела зима.
Устал я жить лишь на страницах книги,
будучи героем романа,
у которого нет продолженья.
Хочу я в другую книгу,
написанную белыми буквами
на зеленых и синих страницах.
Решительные действия гоминьдановцев в конце двадцатых годов привели к разгрому китайской компартии, и ее шестой съезд проходил не в Китае, а в подмосковном селе Первомайском, бывшем Старо-Никольском, в обширном поместье фабриканта Берга, а еще раньше это была усадьба Мусиных-Пушкиных. Собравшиеся всю вину за поражение в войне с Гоминьданом возложили на Чэня Дусю и выбрали нового генерального секретаря, им стал Сян Чжунфа. Только потому, что происходил из рабочей семьи, а в Коминтерне сложилось мнение, что в китайской компартии слишком много интеллигентов. Мао Цзэдун в этом подмосковном съезде не участвовал, а Мяо Ронг очень негодовал по поводу избрания Сяна Чжунфа, коего считал откровенным тупицей и не стеснялся говорить об этом во всеуслышание.
* * *
Однажды в конце двадцатых судьба снова свела Ронга с писателем Толстым. Мяулин стал переводчиком на китайский его романа «Гиперболоид инженера Гарина» и приехал к Алексею Николаевичу в его роскошную квартиру в Спиридоньевском переулке.
— Что же вы один? Без своей очаровательной супруги? — спросил тот с ходу, радуясь встрече с парижским китайцем.
— Ее душа улетела в парижское небо, а прах покоится в Донском монастыре. Но я не хотел бы ничего рассказывать. Разве, когда вы вернулись из Фонтенбло, вы не слышали, что случилось в соседнем доме?
— О, дорогой мой, мы ведь тогда сразу же и уехали из Парижа. Сначала в Берлин, потом в Москву.
Толстой потчевал гостя богатейшим обедом, редкими яствами, но Ронг привык мало питаться и от всего лишь чуть-чуть пробовал, дабы не обидеть радушного хозяина.
— То-то вы такой поджарый, не то что я! — хохотал Толстой. — Но у нас и фамилия соответствующая.
— Однако Лев Толстой не оправдывал свою фамилию, — отвечал гость.
— Я гляжу, вы совсем без акцента шпарите на русском, как на родном. И литературный псевдоним себе взяли вполне русский. Мяулин. Почему такой?
— Мяо Ли — так звали мою жену.
— Ну конечно же, Алеша, как ты мог запамятовать! — пристыдила мужа Наталья Васильевна.
Толстые оба заметно изменились. На них легла печать обеспеченности и довольства, особенно на нем. Ронгу нечего было бояться, и в разгар беседы он без обиняков заметил:
— Революция в России уже не та юная девушка, что была пять-шесть лет назад. Вожди становятся полнотелыми. Вот и вы располнели. Не боитесь, что придет старость?
— Боюсь, голубчик, очень боюсь! — замахал руками Толстой. — А посему начинаю совершенно новый роман. Про Петра Первого. Этот царь до конца жизни оставался молодым.
— Да он и не старым умер, — повел бровью Мяулин.
— При нем старая, кондовая святая Русь прекратила свое существование, — продолжал писатель. — А вместо нее Петр привел к нам юную и полную сил красавицу Россию. Надел на нее императорский венец. Вместе с нею он плотничал, работал в кузнице, строил корабли и новые города. Ей подарил величественный Петербург. Он окружил себя такими же молодыми сподвижниками. Петр — настоящий революционер в русской истории. Вы были в Ленинграде?
— Был. Там такой хороший, упругий и смелый ветер. Ветер революций, — отвечал Ронг. — Я даже подумал, что самое подходящее название для него не Петербург, а Ветербург.
— Ого, как вы хорошо чувствуете слово! Вам безоглядно можно доверить перевод моих книг.
* * *
После смерти Сунь Ятсена новым вождем Гоминьдана стал генерал Цзян Цзеши, более известный в России под неправильным чтением его фамилии и имени как Чан Кайши, внесший раскол и принявшийся вычищать из Гоминьдана коммунистов. В апреле 1927 года он устроил в Шанхае резню, во время которой погибли три сотни видных коммунистов. В их числе оказался один из главных создателей компартии Китая — мудрый Ли Дачжао.
Вдова Сунь Ятсена прокляла Чан Кайши. Однако он добился женитьбы на ее сестре Сун Мэйлин и даже согласился ради этого брака принять христианство. Удивительное дело, но Сунь Ятсен и вся его семья были христианами! Хитрый Чан Кайши выпросил себе три года на изучение Христовой философии и по прошествии срока принял крещение в методистской церкви.
Со времени шанхайской резни между Гоминьданом и Гунчаньданом началась ожесточенная война. В 1930 году гоминьдановцы взяли в плен и убили жену Мао Цзэдуна — Зорюшку. Узнав об этом, Мяо Ронг отправил старшему другу письмо, в котором написал: «Теперь они встретятся в небесах, как два воздушных шарика, улетевшие от нас. Твоя Зорюшка. И моя Ли».
И следом за полетевшим в Китай письмом к поэту Ронг наконец отправился вместе с Чжаном Готао на родину. Чжан Готао возглавил четвертый корпус Красной армии Китая, а Ронг служил при нем в штабе. Во время затиший они много беседовали, в том числе и о христианстве. Чжан Готао очень хотел понять, что притягивало Сунь Ятсена, а теперь и Мяо Ронга в этом учении.
Война между Гоминьданом и Гунчаньданом затянулась. В 1935 году войска Чжан Готао соединились с войсками центральной армейской группы Мао Цзэдуна.
— Как я рад тебя видеть в рядах сражающихся бойцов! — обнимал Ронга обветренный и обожженный, закаленный в сражениях поэт.
Чжан Готао стал претендовать на лидерство, и между ним и Мао произошел разрыв. Мяо Ронг, больше симпатизируя поэту, перешел на его сторону и дальше сражался бок о бок с Мао Цзэдуном. Их роднило то, что оба потеряли своих любимых жен. Правда, Мао уже нашел себе утешение в другом браке, а Ронг по-прежнему хранил верность своей Ли.
— Прости меня, Тигренок, но мне кажется, глупо хранить всю жизнь верность той, кого уже давно нет в живых, — однажды сказал ему Мао.
— Прости меня, друг, но я же не напоминаю тебе о том, как ты бешено любил свою Зорюшку, — ледяным голосом ответил Ронг.
— Договаривай смелее, коли уж начал, — сурово продолжил разговор Мао. — Ты хочешь сказать, что я при живой жене...
— Зачем ты просишь меня договаривать и сам договариваешь? — перебил его Ронг. — Да, я это и хотел сказать. При живой Зорюшке женился на другой.
Это была правда. За два года до расправы гоминьдановцев над Зорюшкой Мао оставил ее в Чанше с детьми и отправился воевать. В горах Цзингана ему встретилась прекрасная восемнадцатилетняя Хэ Цзычжэнь. Мао был тогда стройный, длинноволосый, в глазах то молнии, то лирическая грусть. И девушка влюбилась в него, а он в нее. И они поженились, хотя Цзычжэнь знала, что у него есть жена и трое сыновей.
— Не осуждай меня, Тигренок, — вздохнул Мао. — К тому времени Зорюшка стала занудной, чрезмерно партийной, излишне строгой. Утратила женское очарование. А Цзычжэнь оказалась такая веселая, живая и при этом умная, начитанная. А как она была хороша, если б ты знал, как хороша! Нежное овальное лицо, большие сверкающие глаза, кожа тонкая, белоснежная. Стоило мне попросить ее помочь мне работать с кое-какими рукописями, и она тотчас все поняла. Безропотно отдалась мне. На свадьбе мы ели конфеты и орешки, пили чай. Весело, шумно! Эх, Тигренок... Не суди меня строго.
Зорюшка вскоре узнала об измене, едва не покончила с собой, и сделала бы это, если б не трое детей, совсем еще маленьких. Аньину — шесть, Аньцину — пять, Аньлуну — полтора годика.
А через два года все эти бедные мальчики остались без матери. В тот день, когда Аньину исполнилось восемь лет, Зорюшку арестовали, посадили в тюрьму, подвергли пыткам, требуя, чтобы она всего лишь отреклась от мужа. Но, даже храня обиду, она не отреклась от неверного мужа, и ее расстреляли на кладбище в предместье Чанши. Один из палачей тотчас сорвал с ее ног башмаки и отбросил их подальше, чтобы тень покойницы не ходила потом за своими убийцами. Вернувшись в казарму, убийцы сели обедать, но к ним прибежали с сообщением, что расстрелянная жива. Они вернулись на кладбище и увидели, как она пытается встать на колени. И еще долго добивали ее.
Узнав подробности гибели второй официальной и первой настоящей жены, Мао дал клятву сурово отомстить гоминьдановцам. К этому времени Хэ Цзычжэнь уже родила от него дочку.
— Не очень-то гордись своей верностью, Мяо Ронг, — говорил Мао. — Еще не известно, через какой срок тебе бы надоела твоя Ли.
— Считай, что я этих слов не слышал, — сжал губы Ронг.
Он не осуждал Мао, считая, что у каждого своя жизнь. Хэ Цзычжэнь родила поэту сына, которого назвали Аньхуном — «достигшим берега», потому что Мао сказал:
— Этот красноармеец достигнет берега социализма.
* * *
Не сумев перехватить у Мао Цзэдуна лидерство в партии, Чжан Готао в 1937 году пошел на открытое предательство — написал «Обращение к китайскому народу» с целой коллекцией обвинений в адрес Мао и переметнулся к гоминьдановцам. Живя в Чунцине, он подготовил большой доклад о китайских коммунистах для шефа гоминьдановской разведки. Потом он эмигрирует на Тайвань, оттуда — в Канаду, где за год до смерти, вспомнив долгие беседы с Мяо Ронгом о Христе, примет христианство.
С середины тридцатых годов Сталин сделал ставку на Мао Цзэдуна, наконец признав, что во многом Мао похож на него. Культ личности Мао начался не в самом Китае, его стали раздувать в СССР. К началу Второй мировой войны Мао стал главным руководителем борьбы коммунистов против гоминьдановцев.
Впрочем, эта борьба вскоре остыла, потому что Япония пошла на открытую оккупацию китайских земель, и перед лицом опасности коммунисты по прямому указанию из Москвы вынуждены были пойти на союз с гоминьдановцами, дабы единым фронтом сражаться с иноземными завоевателями.
Впоследствии в Китае отправной точкой начала Второй мировой войны станут считать не вторжение Германии в Польшу в 1939-м, а нападение Японии на Китай в 1937-м.
С удивлением узнавал Роман Мяулин о том, что творилось в СССР, где Сталин начал великую чистку, а фактически развязал террор против собственного народа.
— Сталин все делает правильно, — возражал ему Мао Цзэдун.
— Но там тысячи людей расстреливают, десятки тысяч становятся узниками концентрационных лагерей. Ведь ты поэт, Мао, как ты можешь одобрять это?!
— Поэзия революции — самая суровая поэзия в истории человечества, — отвечал поэт.
* * *
В конце тридцатых Мяулин прочитал только что вышедший в русском переводе Риты Райт роман американского писателя Эрнеста Хемингуэя «Фиеста». Конечно же он сразу вспомнил того американца в «Клозери де лила», о котором рыжеволосая жена, по имени Хедли, говорила, что он будущий великий писатель. Роман поразил Мяулина своей силой, но не смыслом, которого он не увидел в мужчинах и женщинах, желающих любви и не находящих ее. Зато следующий роман — «Прощай, оружие!» в русском переводе Калашниковой ненадолго согрел обледеневшую душу Мяо Ронга. Особенно финал, в котором герой вынужден пережить смерть своей возлюбленной и навсегда остаться в одиночестве. Ведь это было так про него!
И что самое удивительное, ни разу в жизни, с тех пор, как погибла Ли, Ронг не мог заставить себя плакать. Что-то случилось с его слезными железами. А тут, дочитав роман Хемин Гуэя, он вдруг с ужасом почувствовал, как две огромные слезы выкатились из его глаз.
— Что с тобой, Мяу? — откуда-то издалека спросила его Ли.
И он ответил ей:
— Сам не знаю. Воистину был прав Пушкин, написавший: «Над вымыслом слезами обольюсь».
* * *
В начале сороковых годов в России началась страшная война против напавшей на СССР Германии, а когда под Москвой, в Сталинграде и под Курском Красная армия сломала хребет гитлеровскому вермахту, Мао однажды сказал:
— Вот видишь, как прав был Сталин, вовремя очистив страну от возможных предателей и перебежчиков, от зажравшихся и ставших паркетными генералов. Что ты теперь скажешь, Тигренок Мяо?
— Скажу, что поэзия революции, быть может, и правильная, но уж слишком суровая и, я бы даже сказал, бесчеловечная, — вздохнул Ронг, чем вызвал у Мао вспышку гнева.
— Ну да, ты ведь у нас христианин! Не хочешь ли ты, Тигренок Мяо, переметнуться к Цзян Цзеши? Этот подонок вон тоже принял христианство. Вы с ним споетесь. Он тоже покрестился не по велению сердца, а по требованию жены. Чтобы овладеть наследием Сунь Ятсена.
— За что ты оскорбляешь меня, поэт Мао? — холодно и тихо отозвался Ронг. — Не советую тебе так разговаривать с одним из самых преданных тебе людей.
— Ладно, прости меня, я погорячился. Действительно, я слишком эмоционален.
— Эмоционален — это мягко сказано. Ты невоздержан, мой дорогой старший друг.
Чан Кайши действительно, как и Мяо Ронг, покрестился по расчету, но, как и Ронг, со временем проникся Христовыми истинами и даже написал книгу «Струи в пустыне», в которой доказывал, что христианство, как вода, орошает иссохшую почву человеческой души и заставляет пустыню расцветать. И Ронг сильно сокрушался, что это не Мао Цзэдун написал такую книгу, а его ярый враг.
Сам Мяулин все чаще стал склоняться с авторучкой над чистым листом бумаги, писал публицистические статьи, критические разборы литературных произведений, даже стал сочинять собственные рассказы и повести. Но писать о Ли он даже и не помышлял. Это было нечто священное, сакральное, недоступное для пера. То, куда ни один писатель не имел права даже краем глаза заглянуть. И он писал о ком угодно, только не о себе и не о дочери генерала Донского.
Еще он переводил русских и советских писателей — Куприна, Бунина, Симонова, Фадеева. И Алексея Толстого, с кем ненадолго свела его судьба в Париже, с кем он лихо распевал «Интернационал» за пару часов до того, как погибла Ли.
Когда в 1945 году ставшая самой мощной в мире Советская армия разгромила в Маньчжурии японцев, в Китае с новой силой вспыхнула гражданская война между Гоминьданом и Гунчаньданом. В тот же год Мао Цзэдун был избран председателем Центрального комитета Китайской коммунистической партии.
— Хотя должен был стать им еще на первом нашем съезде, четверть века тому назад, — подчеркнул Мяо Ронг в своем выступлении на седьмом съезде, который проходил в Яньане. Теперь уж Ронг был в числе делегатов, коих насчитывалось более полусотни, в отличие от того первого, шанхайского съезда, где их было всего двенадцать.
Вот уже почти четверть века протекло с тех пор, как он обрел и так стремительно потерял свою незабвенную Ли! И все эти годы струи любви неиссякаемо сочились сквозь его окаменевшее сердце, как струи реки текут мимо высоченных каменных изваяний Гуйлиня. Ему теперь было сорок пять, и на висках у него появился серебряный снежок, не менее привлекательный для женщин, чем серебро на висках полковника Трубецкого, чьи кости давно уже покоились на кладбище Монпарнас.
— Сколько можно носить траур по безвременно угасшей жене? — спрашивал Ронга новоизбранный председатель ЦК КПК. — Оглянись вокруг себя, Тигренок! Сколько прекраснейших женских глаз сверкает при виде твоей умудренной мужской красоты. Тебе достаточно только указать пальцем, и в тот же миг перед тобой распахнется неземное блаженство.
— В Гунчаньдане хватает других великолепных членов, — уклончиво отвечал Мяо Ронг. — И среди них можно отыскать неженатых.
— Но как ты можешь жить без женской ласки! — хлопал его по плечу один из главных членов политбюро Чжоу Эньлай.
— Почему вы считаете, что я обделен женской лаской? — холодно усмехался Ронг. — Ли навсегда одарила меня струями своей любви. Мне хватит их до конца моих дней, сколько бы Бог ни отпустил их.
Сам Мао Цзэдун к моменту своего долгожданного избрания на высокий пост в Гунчаньдане был уже в четвертый раз женат. Впрочем, первую свою официальную жену, Ло Игу, он женой не считал и по его исчислению прелестная кинодива, на которой он женился в 1938 году, являлась его третьей дарительницей неземных блаженств.
После одной из ссор Хэ Цзычжэнь уехала в Москву, сбежав от мужа из Яньаня, где тогда в пещерах находился штаб Гунчаньдана. И тогда же в Яньане появилась шанхайская кинозвезда, эффектная красотка Лань Пи. Откуда-то она знала, что Мао станет великим вождем Китая, и решительно нацелилась на него. Лань Пи была моложе Мао на двадцать один год. Когда он выступал, она садилась в первом ряду с тетрадкой и все записывала. Мао обратил на нее внимание, и вскоре они стали любовниками. Его восхищала ее хрупкая красота настолько, что он махнул рукой на единственный недостаток актрисы — шесть пальцев на правой ноге. Лань Пи попросила его дать ей новое имя, такое, которое ему больше всего нравилось. И он придумал: Цзянь Цин — «лазурная река». Хэ Цзычжень пришлось испытать то же, что в свое время Зорюшке. Она получила развод, а Мао женился на Лань Пи, отныне носившей новое, им самим придуманное имя. Вскоре Цзянь Цин родила ему дочку, которой Мао придумал имя Ли На.
* * *
Став председателем, Мао Цзэдун призвал своих секретарей, во главе которых стоял Чэнь Бода, начать работу над созданием нового коммунистического учения, основанного на опыте борьбы китайских коммунистов.
— Марксизм, ленинизм, троцкизм, сталинизм... Теперь будет маоизм? — холодно усмехнулся Мяо Ронг, тоже входивший в число секретарей.
— Именно так! — воскликнул Мао. — Тигренок произнес то самое слово, которое сам я из скромности не мог промолвить.
— Ты и скромность?.. — произнес Ронг так тихо, что эти иронические слова мог услыхать только сам председатель.
И Ронг принял участие в создании доктрины маоизма, основанной на сочетании теории Маркса, Ленина и Сталина с учением Мао о необходимости вплетения в коммунистическую канву золотых нитей — идей о патриотизме, о любви к великому китайскому народу, всего того, что недруги потом объявят великоханьским национализмом.
Но именно это впоследствии приведет к тому, что Китай в XXI веке станет самой мощной державой в мире!
Ронг советовал Мао подумать и о том, чтобы вплести в теорию маоизма многие из идей Христа. Он ссылался на Сталина, который с конца 1943 года резко повернулся в сторону Русской Православной Церкви. Но, памятуя о том, что главный враг, Чан Кайши, стал убежденным христианином, Мао и слышать ничего не хотел:
— В данном случае это личное дело Сталина, а не наше.
После разгрома Японии Чан Кайши предложил Мао Цзэдуну создать коалиционное правительство. Силы были неравные, армия Гоминьдана насчитывала более четырех миллионов человек, в армии Гунчаньдана не было и полутора миллионов, но председатель ЦК КПК отказался от протянутой руки, и гражданская война заполыхала по всему Китаю. Мао знал, как коррупция разъедает руководство Гоминьдана, и верил, что рано или поздно победа и власть в Китае должны были сами упасть в его руки.
В 1947 году Гоминьдан одержал свою последнюю победу в войне с Гунчаньданом, штурмом захватив коммунистическую столицу Яньань. Эвакуируясь из пещер Яньаня, Ронг вспоминал слова Ли о том, как ей нравится спасаться бегством от погони, от опасности. И особая грусть пронзала его сердце.
Гоминьдан финансировался Америкой, Гунчаньдан — Советским Союзом. Но американцы вскоре разочаровались в Чан Кайши, чьи люди все разворовывали и не спешили наводить в послевоенном Китае порядок. 28 мая 1948 года генерал Чан Кайши или, если правильнее, Цзян Цзеши вступил в должность президента Китайской республики. Но это был его последний звездный час. Поток денег из Америки резко сократился, в то время как Сталин все больше оказывал поддержку Мао Цзэдуну, и коммунисты стали на всех фронтах теснить гоминьдановцев. В результате трех стратегических операций армия Чан Кайши потеряла полтора миллиона человек, из нее хлынули потоки дезертиров, и она таяла на глазах. Правительство Гоминьдана эвакуировалось в Гонконг, а оттуда — на Тайвань.
1 октября 1949 года в Пекине, на дворцовой башне Небесного Спокойствия Тяньаньмэнь, стоял вождь Гунчаньдана поэт Мао Цзэдун и в своей певучей, красивой манере громко объявлял о создании Китайской Народной Республики, как будто читал свое очередное прекрасное стихотворение. За его спиной стояли боевые товарищи — Чжоу Эньлай, Лю Шаоци, Чжу Дэ, а также вдова Сунь Ятсена Сун Цинлин. Мяо Ронг стоял рядом с ней. Мао был в новом темно-коричневом френче, на левой стороне которого красовалась алая ленточка с двумя золотыми иероглифами — Чжуси, то есть «председатель».
Бейджин, или, как его неправильно произносят, Пекин, стал столицей нового коммунистического государства, и Мяо Ронг поселился в окрестностях Пекина, в небольшом доме среди живописных Ароматных гор Сяншаня, неподалеку от виллы Шуанцин, что значит «два чистых источника», куда Мао приезжал из столицы отдохнуть от дел. В Пекине Чжуси жил в дворцовом комплексе Чжуннаньхай.
27 ноября того же победного года Ронг с болью в сердце узнал об одной из самых крупных морских катастроф в истории мореплавания. Толпы гоминьдановцев, плывущих на Тайвань, спасаясь бегством от победивших коммунистов, захлебнулись в ледяных водах залива. Команда корабля, на котором они плыли, перепилась, и, сбившись с курса, судно врезалось в грузовой корабль «Цзинь Юань».
А сам пароход, оказавшийся гибельным для полутора тысяч беженцев, был тот самый «Тайпин», на котором двадцать восемь лет назад Мяо Ронг и его жена Мяо Ли совершили долгое плавание из Шанхая в Геную.
* * *
За все эти годы он не пытался найти и встретиться с родителями Ли. Своих родителей в Ситане он часто навещал, и всякий раз грусть охватывала его при виде висящей на видном месте картины художника Яочуана — он и Ли в лодке, так хорошо схвачены фигуры, жесты. И даже — любовь!
Всякий раз, отправляясь в Ситан и возвращаясь из него, Ронг спешил как можно быстрее миновать Шанхай. Но теперь, когда гражданская война в Китае окончилась, Мяо Ронг решительно отправился в город, где он некогда встретил свою судьбу.
Шанхай за те четверть века, что прошли после учредительного съезда компартии, сильно изменился. В тридцатые годы под властью Гоминьдана был застроен современными зданиями район, лежащий к северу от иностранных концессий, и там стал развиваться новый центр. Город превратился в первый китайский мегаполис. После победы коммунистов, уходя из Шанхая, гоминьдановцы пытались уничтожить китайский Париж, но его удалось спасти и взять почти не поврежденным.
Российское генеральное консульство в Шанхае с 1924 года действовало как советское. Виктора Федоровича Гроссе один за другим сменяли советские представители с весьма причудливыми, надо сказать, именами: Ричард Осипович Элледер, Эспер Константинович Озарнин-Кистер, Фридрих Вильгельмович Линде. Во время консульства последнего еще не старый Виктор Федорович скончался и был погребен на кладбище Бабблинг Велл, неподалеку от могилы его племянника Арнольда, убитого камнем, пущенным рукой Мяо Ронга. Забегая вперед, можно еще сказать, что в пятидесятые годы китайские власти сравняли с землей этот погост, на котором нашли свое последнее пристанище многие беженцы из Советской России.
Теперь генеральным консулом СССР в Шанхае оказался полковник Петр Парфенович Владимиров, знакомый Мяо Ронга еще по Яньаню, в котором тот в годы Второй мировой войны работал военным корреспондентом ТАСС и нередко общался с удивительным китайцем, безукоризненно владеющим русским языком и пишущим по-русски под псевдонимом «Роман Мяулин». Петр Парфенович от души обрадовался такому гостю, сразу же усадил за обильно накрытый стол, а потом повел показывать свои владения.
Ронг ходил и не верил, что это все то же российское консульство, из которого более четверти века тому назад он выкрал дочь генерала Донского. Мимо них пробежала стайка китайских юношей, и на секунду Ронгу померещилось, что это молодые Ли Ханьцзюнь, Мин Ли и Лю Жэньцзин, а с ними он, Тигренок Мяо, тогдашний, в возрасте двадцати одного. Конечно же это были другие юноши, но ощущение того, что молодость пробежала мимо него, еще долго сохранялось.
От Владимирова Ронг узнал, что еще в начале двадцатых годов генерал Донской и его жена уплыли во Францию, дальнейшее неизвестно. И он подумал, что надобно будет при случае побывать в Париже и поискать их. После стольких лет вряд ли они станут изливать на него свою злобу.
Но еще больше его тянуло в Москву — в Донской монастырь, к родному праху.
Вскоре случай представился. В отличие от Гоминьдана, компартия стала проводить широкие реформы — аграрную, индустриальную, военную, правовую и культурную. Центральный комитет направил целую армию специалистов для изучения советского опыта этих преобразований. После войны книги Мяо Ронга, как собственного сочинения, так и переводы, стали издаваться. Под все тем же псевдонимом — «Роман Мяулин». В конце 1949 года Мао Цзэдун отправился с официальным визитом в СССР и в числе других взял с собой Ронга, которому поручил потом остаться в числе группы писателей перенимать опыт создания Союза писателей.
Приехав в Москву, Мяулин первым делом побывал в Донском монастыре. Долго стоял перед усыпальницей Донских и рассказывал Ли обо всем, что было в его жизни с тех пор, как он вернулся в Китай.
— Родная, попроси там, чтобы меня поскорее взяли к тебе, — сказал он на прощание.
21 декабря 1949 года Сталину исполнилось семьдесят лет, и Романа Мяулина пригласили в Большой театр на торжественное заседание. Он сидел в дальнем ряду и с гордостью смотрел, как вождь всего коммунистического движения усадил китайского вождя по правую руку от себя. Побывал Ронг и на одной из встреч Мао со Сталиным на загородной даче в Кунцеве. Мао попросил его послушать, правильно ли все переводит личный переводчик Ши Чжэ. Оказалось, правильно. Но что поразило Ронга, это то чудовищное высокомерие, с которым Сталин разговаривал с Мао. Вождь народов недвусмысленно давал понять Чжуси, что он, генералиссимус Сталин, руководит не только Советским Союзом, но и всеми другими социалистическими странами, включая Китай, а Мао всего лишь его подчиненный.
— Иосиф Виссарионович разговаривает с нашим Мао как начальник со своим заместителем, — шепнул Ронг сидящему рядом писателю Константину Симонову.
— В сущности, оно так и есть, — улыбнулся в ответ писатель.
В конце февраля 1950 года Мао Цзэдун, подписав со Сталиным официальный межгосударственный договор, уехал в Китай, а Мяо Ронг остался изучать структуру и работу Союза писателей СССР.
Увы, на сей раз Мяулину не удалось встретиться с Алексеем Николаевичем Толстым, умершим весной 1945 года, так и не дождавшись великой победы. В последние годы он возглавлял Союз писателей, а скончался еще вполне молодым человеком. Говорили, что его сердце не выдержало тех ужасов, что нахлынули на него во время работы в комиссии по разоблачению злодеяний гитлеровцев. Новый председатель Союза писателей Фадеев довольно цинично откликнулся на смерть своего предшественника:
— Жрать и пить меньше надо было, — сказал он Ронгу. — Я много раз говорил об этом Алексею Николаевичу, но он был неисправим. Жалко его. Великой силы талантище. И пропал во цвете лет.
Сам Фадеев отличался стройностью и подтянутостью, но, как вскоре выяснилось, тоже не дурак был и выпить, и закусить, да к тому же и ходок. И не из тех, что ходили к Ленину. Мяулин прекрасно знал и второе значение этого слова, куда чаще употребляемое. Узнав, что Ронг хранит верность жене, Фадеев сказал:
— Она и не узнает. Надеюсь, ты не привез ее с собой в Москву?
— Ее прах как раз покоится в Москве, в Донском монастыре.
— Прах? Тогда какая же может идти речь о верности?
— Давайте оставим этот разговор, Александр Александрович, — хмуро отрезал китаец.
— Ладно, давайте. Послушайте, Мяулин, а почему бы вам не перевести на китайский мою «Молодую гвардию»? Как будет по-китайски «Молодая гвардия»?
— Ньянцин де йиньвэй.
— Это мне не выговорить. А просто «молодость»?
— Циньен.
— О, другое дело. Циньен. Красиво.
— Покойный Толстой часто повторял это слово — «молодость». Он считал, что во всем мире старость, а только в СССР — царство молодости.
— Что же, друг Мяулин, он был прав.
— Но мне кажется, молодость теперь перекочевала к нам в Китай, — не боясь наговорить лишнего, сказал Ронг. — Один только Сталин по-прежнему молод. Остальные становятся очень похожими на чиновников. А чиновник быстро стареет.
Изучая опыт Союза писателей СССР, Мяулин надолго застрял в Москве, жил в гостиницах и даже был включен в одну из писательских делегаций, посетивших Париж. Кто-то припомнил, что именно в Париже он уничтожил белогвардейского полковника. Трубецкому при этом приписали какие-то особенные зверства во время Гражданской войны.
В Париже он долго стоял под окнами дома на улице Ренуар и говорил:
— Вот уже тридцать лет прошло с тех пор, как ты осталась молодой, а я поплыл дальше по реке времени, постепенно старея. Конечно, я еще далеко не стар, мне всего пятьдесят один год, но жизнь моя хоть и полна событиями, но в ней нет самого главного. Тебя.
Писатель Константин Симонов помогал Мяулину в поисках, подсказывал, где что можно узнать. Он каким-то образом умудрился стать вхожим в различные эмигрантские круги. Даже Бунин, ненавидевший все советское, почему-то проникся доверием к советскому прозаику и поэту, лауреату Сталинской премии.
На русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа Ронг долго ходил, покуда не наткнулся на могилу с надписями на надгробиях:
Генерал-майор ДОНСКОЙ Александр Васильевич 1869–1944 |
ДОНСКАЯ Маргарита Петровна 1886–1944 |
Это были его тесть и теща. Оба ушли из жизни в один год, только генерал в семьдесят пять, а генеральша в пятьдесят восемь. Что же с ними случилось? Мяулин занялся выяснением и через некоторое время получил сведения о том, что Александр Васильевич Донской в преклонном возрасте принял участие в движении французского сопротивления, был схвачен гитлеровцами и расстрелян. Жену расстреляли вместе с ним. Вот вам и паркетный генерал...
Ронг намеревался повиниться перед ними и помириться, он мечтал получить от них фотографии Ли маленькой, в младенчестве, детстве, отрочестве. Но где теперь искать архив расстрелянного генерала, никто не знал. Так единственная фотография, сделанная на Монмартре за пару дней до трагической развязки, осталась у него единственной.
Крещение, совершенное в парке Хуанпу отцом Лаврентием Красавченко, исповедь и причастие в Ницце по приказу Елизаветы Александровны, наставления патриарха Тихона — все это на всю жизнь дало движение рабу Божьему Роману. И когда предоставлялся случай, он спешил исповедаться и причаститься святых Христовых таин, соблюдал Великий пост и другие посты, что, впрочем, ему давалось легко, ибо он вообще всегда очень скромно питался. Посетив в третий раз в жизни Париж, Мяулин исповедался и причастился в русском православном храме Александра Невского на улице Дарю.
С годами в сердце у Ронга не осталось ненависти к полковнику Трубецкому. Он пришел к осознанию того, что Ли убил не жених-неудачник, а император Франции мсье Наполеон. Могилу Трубецкого Мяулин отыскать не сумел. И не узнал, что родители полковника скончались еще в конце тридцатых годов, за могилу их сына некому было платить, и захоронение на кладбище Монпарнас уничтожили. Несчастья преследовали беднягу Бориса Николаевича и после смерти!
* * *
В 1950 году разразилась война в Корее. Там погиб сын Мао Цзэдуна — Мао Аньин. Узнав о его гибели, Чжуси повел себя в точности как некогда Сталин, узнавший о гибели своего сына Якова. Мао махнул рукой и сказал:
— Ничего. Такова война, жертвы были и будут всегда.
Это была первая в мировой истории война России и Китая против Америки. К счастью, она не разрослась в мировую. Американцы осознали мощь советской авиации, усиленную поддержкой армии КНР.
Но потом пути красного Китая и Страны Советов разминулись. После смерти Сталина к руководству в Кремле пришел человек, которого Мао Цзэдун с каждым годом презирал все больше и больше. Началось с того, что новый советский руководитель сделал большую для себя ошибку, приехав в Китай. Сталин этого бы никогда не допустил. Вождь народов понимал, что как в древности за ярлыком ездили к хану, так и сейчас — тот, кто приезжает, как бы является на поклон к повелителю. Но Хрущеву не терпелось посмотреть мир, и он помчался в Пекин, где постоянно лез целоваться с Мао, травил анекдоты, вел себя как пьяный богатый купец и сделал Китаю слишком много подарков. Таких, которые шли в ущерб Советскому Союзу, еще не до конца оправившемуся после Великой Отечественной войны.
— По-моему, он полный дурак, — отозвался о нем Мао, когда тот уехал.
Вскоре обнаружились тома сочинений Сталина, роскошно изданные и подписанные лично Мао Цзэдуном Хрущеву и Булганину, а те намеренно с презрением оставили их в своих номерах гостиницы. Это уже рассматривалось как личное оскорбление.
— Он действительно дурак, — утвердился Мао в своем мнении.
И с этого началось то, что Мяулин, уже давно вернувшийся в Китай, назвал «Повестью о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Хрущев сдержал свои обещания и надавал Китаю столько, что экономический рост Поднебесной резко скакнул в гору. Но вместо благодарности Мао отвечал щедрому Никите все большим и большим презрением. Да и можно ли уважать человека, который отбирает у своих детей всю еду, чтобы накормить детей соседа?
В начале 1956 года из Москвы пришла ошеломляющая новость: на закрытом заседании ХХ съезда КПСС Хрущев осудил культ личности Сталина, обвинил покойного диктатора в уничтожении миллионов людей и во множестве ошибок в национальной, международной, военной и сельскохозяйственной политике. Мао на этом съезде представлял член Политбюро Чжу Дэ, он-то и позвонил Чжуси, чтобы сообщить о докладе Никиты.
— Вот дурак так дурак! — только и мог вымолвить Чжуси.
Он ждал, что Хрущева скинут, бросят в тюрьму, повесят, растерзают. Но прошла зима, отзвенела весна, отсияло лето, а ничего подобного не происходило. Мяо Ронг присутствовал во дворце Чжуннаньхай, когда октябрьской ночью Мао принял у себя советского посла Юдина и в присутствии главных членов Политбюро — Лю Шаоци, Чжоу Эньлая, Чэнь Юня и Дэн Сяопина гневно заявил:
— Русские отбросили Сталина, как меч. А враги подняли этот меч, чтобы убивать коммунистов.
Как некогда Сталин руководил действиями китайского руководства, так теперь Мао решил взять на себя роль мирового коммунистического лидера. Дабы показать всему миру, насколько он в свои шестьдесят два года здоров и полон сил, Чжуси переплыл три великие реки Китая — Чжуцзян, Сянцзян и Янцзы. К тому времени от его стройности не осталось и следа, он плыл на спине, а огромный живот выступал над поверхностью речных вод. К тому же Янцзы переплыть не удалось, течение слишком сильное, и, отплыв от берега, Мао просто лежал на спине, увлекаемый силой реки, и так проплыл тридцать километров, прежде чем выбраться на берег.
Когда в Восточной Европе начались попытки избавиться от диктата Москвы, Чжуси сначала дал понять, что не поддержит крупномасштабного введения советских войск в Польшу, а затем одобрил такое вторжение войск в Венгрию, где, в отличие от поляка Гомулки, Надь зашел слишком далеко, обратившись за помощью к странам НАТО и папе римскому. И Хрущев показал, что в обоих случаях прислушивается к мнению Китая, а Мао почувствовал себя новым Сталиным. Отныне не он будет слушаться, ему станут подчиняться в Москве и во всем остальном социалистическом лагере.
Потом Мао разгневали заявления Хрущева о возможности сосуществования двух мировых систем — социалистической и капиталистической. Мао оставался непримиримым врагом буржуазии. Нельзя было смириться и с высказываниями нового кремлевского хозяина о возможности мирного перехода от капитализма к социализму.
— Он хочет сказать, что можно было обойтись и без Октябрьской революции? Вот болван! — лихорадило Мао Цзэдуна.
А осенью китайские руководители во главе со своим вождем отправились в Москву на празднование сороковой годовщины этой самой революции. Поначалу Мао не собирался ехать, но, когда русские запустили первый в мире космический спутник, к нему вернулось какое-никакое уважение к СССР, и он решил, что поедет.
— Американцы вырабатывают по сто миллионов тонн стали в год, а до сих пор даже одной картофелины в небо не запустили! — в восхищении сказал он тогда.
Мяо Ронга тоже позвали, и 2 ноября он последним выходил из самолета, приземлившегося в аэропорту Внуково, где китайское руководство встречали сам Хрущев, Ворошилов, Микоян, Булганин. Никита и впрямь как-то по-дурацки радовался, как собачонка, когда домой вернулся хозяин. Только что не скакал и не лаял от восторга.
По приезде в Москву Мяулин первым делом отправился конечно же в Донской монастырь, чтобы сказать усыпальнице Донских:
— Вот уже мне пятьдесят четыре года. А тебе, моя дорогая Ли, по-прежнему девятнадцать. И всегда будет девятнадцать. А мне стареть и стареть без тебя...
В отличие от других руководителей стран соцлагеря и лидеров компартий иных государств, которых разместили на подмосковных дачах, китайцев поселили прямо в Кремле, и каждое утро Хрущев бежал к Мао, заваливал его подарками и смотрел влюбленными глазами, будто вот-вот хотел сказать: «Выходи за меня замуж!» — и лишь ответная холодность Чжуси не позволяла ему это выпалить. Он пригласил китайцев в Большой театр на «Лебединое озеро», явно ожидал восторгов, но Мао словно вылил на него ведро ледяной воды, зачерпнутой из этого самого озера, когда после второго акта объявил:
— Не хочу дальше смотреть. Почему они все танцуют на цыпочках? Меня это раздражает. Неужели нельзя танцевать как нормальные люди?
А ведь когда он в прошлый раз приезжал в СССР, при жизни Сталина, то ходил на балет «Баядерка», восторгался и подарил исполнительнице главной партии огромный букет цветов. Тогда почему-то его ничто не раздражало.
На одном из банкетов Хрущев стал с упоением заливать о том, как он героически сражался на фронтах Великой Отечественной войны, и Мао разозлился, бросил на стол салфетку и оборвал речь советского руководителя, полную похвальбы:
— Товарищ Хрущев, я уже пообедал. Вы скоро закончите про Юго-Западный фронт?
Во время совещания представителей коммунистических и рабочих партий социалистических стран Мао сказал:
— Мы не боимся новой мировой войны. Попробуем предположить, сколько погибнет людей, если разразится война? Возможно, что из двух с половиной миллионов человек населения всего мира людские потери составят одну треть, а может быть, и несколько больше — половину человечества... Как только начнется война, посыплются атомные и водородные бомбы. Погибнет половина людей, многие нации вообще исчезнут, но останется еще другая половина, зато империализм будет стерт с лица земли и весь мир станет социалистическим. Пройдет столько-то лет, население опять вырастет до двух с половиной миллионов человек, а наверняка и еще больше.
Наступила тяжелая тишина, которую разорвал вопрос лидера итальянской компартии Пальмиро Тольятти:
— Товарищ Мао Цзэдун! А сколько в результате атомной войны останется итальянцев?
Мао надменно посмотрел на него и спокойно ответил:
— Нисколько. А почему вы считаете, что итальянцы так важны человечеству?
И всем пришлось это проглотить.
Прощаясь, Хрущев вручил Мао Цзэдуну бочонок черной икры. Хоть бы узнал, едят ли ее китайцы, которые вообще не признают сырой, сыро-соленой, сыро-вяленой рыбной пищи. Вернувшись в Пекин, Мао пригласил на обед охранников дворца Чжуннаньхай и стал угощать их хрущевской икрой. Первый же, кто попробовал, скривился:
— Выглядит-то красиво, но на вкус — какая-то гадость. Меня сейчас вырвет.
— Ну и правильно! — расхохотался Чжуси. — Не можешь жрать, так не жри!
И великолепную дорогостоящую зернистую икру вывалили на помойку.
На следующий год Чжуси обратился к Хрущеву, чтобы СССР помог Китаю создать свой военно-морской флот. Он был уверен, что Никита опять оторвет огромный кусок от бюджета своей страны, но тот неожиданно предложил иное: создать совместный советско-китайский флот. Это Мао взбесило, и когда летом Хрущев пожаловал к нему в Пекин, Чжуси принимал его еще наглее. Будучи заядлым курильщиком, он во время переговоров пускал дым прямо в лицо советскому руководителю, зная, что тот табачного дыма терпеть не может. Потом, зная также, что Хрущев не умеет плавать, повел его в бассейн, чтобы там продолжить переговоры.
Мяо Ронг присутствовал при этой комедии. Ему даже жаль стало глупого Никиту, когда тот, скинув с себя костюм, остался в сатиновых подштанниках и от стыда покраснел. Плюхнувшись в бассейн, он стал в нем кое-как барахтаться, а Мао стал ловко плавать, не замечая хрущевского конфуза.
— Ну что, товарищ Хрущев, можем ли мы начинать ядерную войну против США? — спросил он.
— Что-что? Ядерную? Против Америки? — булькал советский вождь. — Вы это серьезно?
— Сколько дивизий имеет СССР?
Хрущев тем временем выбрался на край бассейна и сел, уморительно отдыхиваясь, свесив ноги. Он жестом подозвал помощника, тот подплыл к нему с другого конца бассейна:
— Сколько у нас дивизий?
Тот отрапортовал.
— А у США?
Пришлось подзывать другого советника.
— Выходит, у СССР и Китая намного больше дивизий, чем у США и их союзников, — сказал Мао. — Почему бы нам тогда не ударить по Америке?
— Но счет идет уже не на дивизии, а на ядерные бомбы, — разволновался Хрущев, испугавшись, что его прямо сейчас втянут в Третью мировую.
— Сколько же бомб у СССР и сколько у США?
Пришлось звать третьего помощника. Узнав цифру, Мао заявил:
— В результате обмена ядерными ударами может погибнуть половина населения Земли. Но у СССР вместе с Китаем людей больше, и в результате будет достигнута победа коммунизма во всем мире.
Хрущева затрясло.
— Это совершенно невозможно! А что произойдет с советским народом, с малыми народами наших союзников — поляками, чехословаками? Они исчезнут с лица земли!
— Ничего, — махнул рукой Мао. — Я принес в жертву собственного сына. Теперь малые народы должны принести себя в жертву делу мировой революции.
Потом, когда перепуганный и униженный Хрущев уехал к себе в Москву, Мяо Ронг, будучи в очередной раз в гостях у Чжуси, позволил себе заметить:
— Надо ли дразнить русских? Их не смогли победить ни Наполеон, ни Гитлер.
— Зато их победит Мао! — ответил поэт заносчиво.
— У них есть хорошая поговорка: «Дай Бог нашему теляти да волка съесть», — не боясь никого, усмехнулся Ронг.
— Слушай, Тигренок, если бы кто другой позволил себе так со мной разговаривать...
— В том-то и дело, что я не кто-то другой. Я — твой настоящий друг. Смотри, поэт, твои склоки с русскими могут сыграть с тобой злую шутку.
Он словно напророчил. Вскоре дела у великого Мао пошли наперекосяк. Не получилось с его идеей большого скачка, не смогли наладить производство стали, как в Англии, а вдобавок на севере Китая разразилась страшнейшая засуха, а на юге шли непрестанные дожди. Начался массовый голод, каких давно уже не бывало. Еще недавно стали забывать при встрече спрашивать: «Ты кушал сегодня?» Теперь традиция воскресла.
Хрущев, накопивший обид на Мао, объявил, что отменяет соглашение о предоставлении Китаю технологии производства ядерного оружия. 30 сентября 1959 года отмечалась десятая годовщина Китайской Народной Республики, Хрущев прибыл на торжества, но сразу же повел себя грубо. Не улыбался, как раньше, не скакал от радости, как собачонка, а казалось, вот-вот оскалится и зарычит.
На другой день после празднования юбилея начались переговоры, во время которых Никита стал в открытую критиковать внешнюю политику Китая в отношении Индии, Тибета и Тайваня. Министр иностранных дел маршал Чэнь И вспылил:
— Политика СССР — это оппортунизм и приспособленчество!
В ответ Хрущев стал бешено орать на маршала:
— Если мы, по-вашему, приспособленцы, товарищ Чэнь И, то и не подавайте мне вашей руки! Я не пожму ее!
Мяо Ронг, сидевший в дальнем углу помещения, в котором проходили переговоры, в ужасе наблюдал за тем, как накалялись страсти. Ему казалось, вот-вот Мао щелкнет пальцами, ворвутся солдаты и перестреляют советскую делегацию.
— Вы не плюйте на меня с высоты вашего маршальского жезла! У вас слюны не хватит. Нас нельзя запугать! — кричал Хрущев маршалу Чэнь И.
Он собирался пробыть в Пекине неделю, но после этих скандальных переговоров заявил, что немедленно уезжает.
— У нас один путь — с китайскими коммунистами. Мы считаем их своими друзьями. Но мы не можем жить даже с нашими друзьями, если они говорят с нами свысока, — сказал Хрущев в аэропорту, а когда летел в СССР, в самолете напился, называл Мао старой калошей, оскорбительно говорил вообще о китайцах:
— Задолбали меня эти х...й-хуэи! Весь этот ихний суй-х...й-в-чай! Все эти сяй-хуяи!
На следующий год чудовищная засуха охватила весь Китай, и голод усилился. Ежедневно умирали десятки тысяч человек. Обезумев, люди ели землю, смешанную с сорняками, и от такой еды погибали в страшных муках. Даже в правительственной столовой дворца Чжуннаньхай ввели ограничения, а из меню полностью исчезли мясо и яйца. Всего же за время этого неслыханного по масштабам голода скончалось от двадцати до тридцати миллионов человек.
И в этих условиях Иван Иванович продолжал ссориться с Иваном Никифоровичем. Хрущев отозвал из Китая всех советских специалистов, а на съезде румынской компартии в Бухаресте стал орать в лицо главы китайской делегации Пэн Чжэня, который являлся мэром Пекина и заместителем Мао Цзэдуна:
— Ваш Мао — ультралевак! Ультрадогматик! Будда, который, понимаете ли, сидит и высасывает теории из пальца! И эта старая калоша мнит себя новым Сталиным! Он не считается ни с чьими интересами, кроме своих собственных.
— Вас, товарищ Хрущев, тоже во внешней политике бросает то в жар, то в холод, — ответил Пэн Чжэнь. — А что касается Сталина...
— Что касается Сталина, милый мой, — заорал Никита, — то если вам так нужен Сталин, забирайте у нас его гроб! Мы пришлем вам его в специальном вагоне!
Обиднее всего для Мао было то, что на фоне его провалов Хрущев торжествовал, выдержал противостояние в Карибском кризисе и запустил в священные небесные своды первого космонавта.
— Какое прекрасное лицо у Гагарина! — восторгался Мяо Ронг, беседуя с Мао Цзэдуном. Они прогуливались по Великой китайской стене. — Снова лицом СССР стало молодое лицо, а не оплывшие и покрытые старческими горошинами лица членов Политбюро... — Мяо Ронг прикусил язык, покосившись на шарик-родинку, сидящую у Мао между подбородком и нижней губой. — Хм... Стоят на трибуне мавзолея Ленина в буржуйских шляпах. А теперь в СССР даже появился новый лозунг: «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым!»
— Чепуха, Тигренок, — скептически отвечал поэт, сделав вид, что не слышал про горошины. — Весь запас силы у них — это то, что было накоплено Сталиным, а Никита лишь пользуется этими запасами энергии.
— И тем не менее Советский Союз — в космосе!
— Русские, конечно, великий народ, — хмуро отвечал Чжуси. — Но не они, а мы, китайцы, построили такую стену. Подумай только, какая энергия у нашего народа!
Пару раз Мяулин ездил в командировки в СССР и оба раза привозил с собой статьи с обширными впечатлениями. В целом он был согласен с Мао Цзэдуном — коммунистическая идея в России стала подгнивать. Лозунг «Долой советский ревизионизм!» не сильно смущал его, хотя резкое ухудшение отношений между его родиной и родиной Ли не могло не огорчать.
И еще в тот год, когда в космос полетел Гагарин, Мяо Ронг с горечью узнал о самоубийстве американского писателя Хемин Гуэя, того славного парня, с которым они познакомились в «Клозери де лила» за несколько дней до гибели его незабвенной Ли.
* * *
А годы все шли и шли, и вот уже сорок лет миновало с года первого съезда в Шанхае, встречи с любимой, крещения, женитьбы, бегства в Европу и гибели той, кого он так и не мог забыть. Когда он смотрел на их единственную фотографию, сделанную истинным фотохудожником на Монмартре, казалось, этот снимок выполнен только вчера и Ли где-то рядом, вот-вот она подойдет к нему и прикоснется своей нежной щекой к его щеке. Она смотрела на него с фотографии неизменно влюбленным взглядом, неподвластным времени.
— Смотри на меня, — похвалялся Мао, прогуливаясь вместе с Ронгом и красавицей Чжан Юйфэн по горам Цзингана, куда приехал вместе с новой любовницей показать ей места своей боевой славы. — Мне скоро семьдесят, во рту все зубы железные, а я снова влюблен.
Он уже давно не жил с отцветшей красавицей Цзян Цин, а свою неувядающую похотливость удовлетворял с танцовщицами из ансамбля песни и пляски Народно-освободительной армии Китая. Но в конце 1962 года в своем спецпоезде познакомился с восемнадцатилетней Чжан Юйфэн, спросил ее, не хочет ли она обслуживать его в личном купе, и та стала его любовницей.
— И тебе еще не поздно вкусить радостей любви. — Мао толкал Ронга плечом.
— Ты опять за старое, — усмехался Ронг. — Лучше скажи, новая влюбленность вдохновила тебя на новые стихи?
— А как же! Слушай:
Могу я луну достать даже с девятого неба,
Всех черепах достать из всех океанов земли.
Снова я молод и весел, и всюду — победа!
Трудности жизни меня одолеть не смогли.
Горные пики себя для меня сберегли!
И сорок пять лет прошло с того самого главного года. Ронгу исполнилось шестьдесят шесть, но он все еще чувствовал себя тем же Тигренком Мяу, самозабвенно влюбленным в русскую Лисичку Ли. Годы не брали его, физически он нисколько не истратился, и приди она, девятнадцатилетняя, к нему сейчас, она нисколько бы не почувствовала, что ему пошел седьмой десяток. Разве только виски все больше серебрились с каждым годом, как некогда у ее неудачника-жениха.
Полный сил, товарищ Мяо Ронг принял участие в историческом заплыве по реке Янцзы, устроенном товарищем Мао Цзэдуном. Точнее, он плыл на том катере, с которого Мао сошел в воду, чтобы отдать себя течению и снова проплыть кверху пузом тридцать километров. Вдоль берегов великой реки толпы народу размахивали красными знаменами и алыми флажками, из громкоговорителей неслось «Алеет Восток», мелодия величественная, но на открытых пространствах становящаяся надсадной, навязчивой. Люди, подъехавшие к берегу на автомобилях, сигналили. С кумачовых транспарантов смотрели на происходящее золотые и белые иероглифы изречений великого Чжуси: «Набраться решимости, не бояться жертв, идти на преодоление любых трудностей ради грядущей победы!», «Сплоченность, напряжение всех сил, ответственность и живость!», «Со всей строгостью отнесемся к тому, как империалисты давят на нас!», «Долой советский ревизионизм!». Председатель Мао, видя всеобщее воодушевление, взволнованно восклицал в своей певучей манере, будто читал стихи:
— Здравствуйте, товарищи! Приветствую вас! Ура! Ура!
— Мао Чжуси ваньсуй! Да здравствует председатель Мао! — откликалась восторженная толпа.
Когда в одиннадцать часов утра катер подплыл к большой Учанской дамбе, Чжуси разделся до трусов и вошел в воду. Рев толпы резко усилился, словно произошло событие исторического масштаба. Великий пловец в великой реке поплыл, меняя один стиль на другой. Затем просто отдался воле течения. Мяо Ронг смотрел на то, как его друг пытается догнать и поймать свою молодость. По прошествии часа и пяти минут председатель Китая, преодолев по течению пятнадцать километров, поднялся на борт катера.
— Я мог так плыть до самого вечера! — бодро воскликнул он. — Тигренок Мяо, не хочешь повторить мой заплыв?
— Боюсь, это не вызовет даже сотой доли того восторга, каким сопровождалось твое плавание, — ответил Ронг.
Когда пропаганда раструбила о свершившемся событии, не было упомянуто, что Мао плыл, отдаваясь стремительному течению, и все недоумевали, как старик в возрасте семидесяти двух лет способен на такое. Президент международной ассоциации профессиональных пловцов прислал ерническое письмо:
«Нам сказали, что вы 16 июля проплыли 9 миль, показав блестящее время 1 час 5 минут. Это дает вам возможность принять участие в этих двух соревнованиях, поскольку рекорд по плаванию на 10 миль, установленный в прошлом году на традиционных соревнованиях в Квебеке одним из самых быстрых пловцов мира Германом Виллемсе (Германия), составил 4 часа 35 минут. В феврале 1966 года Джулио Травальо (Италия) на озере Эль-Килья в Аргентине установил новый рекорд, однако и он не так впечатляет, как результат, достигнутый Вами, — 3 часа 56 минут. Время, показанное Вами, означает, что в среднем Вы проплываете 100 ярдов за 24,6 секунды, в то время как до сих пор еще никому не удавалось проплыть это расстояние быстрее, чем за 45,6 секунды. Может быть, Мао Цзэдун захочет представлять красный Китай на очередных Олимпийских играх, прежде чем перейти в профессионалы. Но если он хочет легко заработать большие деньги, я предлагаю ему принять участие в соревнованиях профессионалов этим летом и дать Виллемсе, Травальо и другим, которые, очевидно, ему в подметки не годятся, несколько уроков плавания».
— Вряд ли тебе стоит отвечать на это письмо, — сказал Мяо Ронг, когда Мао Цзэдун в возмущении дал ему его почитать.
— Когда тигр идет по джунглям, он даже не слышит перебранки макак в его адрес, — согласился Чжуси.
Ему и некогда было огрызаться на «макак». Вернувшись в Пекин, он ринулся в борьбу против Лю Шаоци и Дэн Сяопина, авторитет которых стал угрожать его славе. Теперь им приходилось отбиваться от нападок, зачастую незаслуженных. Так в Китае, как некогда в СССР при Сталине, началась всеобщая охота на возможных и всевозможных вредителей, получившая наименование Великой культурной пролетарской революции. В средней школе при Пекинском техническом университете Цинхуа появилась боевая организация «Хунвейбин», что значило «Красная гвардия». Мао потребовал, чтобы по всей стране были созданы отряды хунвейбинов.
— С такой армией мы сможем штурмовать небо! — возгласил он.
Поначалу Мяо Ронг поддерживал Культурную революцию. Ему не нравилось, что общество постепенно стало склоняться к либеральным ценностям, а это, как он считал, начало гниения. Он соглашался с тем, как Лю Шаоци стали называть китайским Хрущевым, но пытался перед Мао защищать своего другого друга — Дэн Сяопина.
Даошу — Великий Кормчий, как отныне стали именовать Мао Цзэдуна, придавал этой революции не меньшее значение, нежели Великой Октябрьской 1917 года. Да она и развернулась-то как раз к пятидесятилетию свержения монархии в России. Передовые отряды бойцов Культурной революции стали именоваться красногвардейцами, хунвейбинами. А самые радикальные — цзаофанями, то есть «бешеными».
Да, Мяо Ронг не любил либералов. Он видел, как посеянное в обществе либеральное зерно быстро начинает разрушительную работу, превращая здоровых людей в распутников, честных — в воров, бессребреников — в жаждущих наживы, заменяя любовь развратом. Но, видя, как хунвейбины громят все вокруг, он морщился.
— Твоя поэзия становится все более суровой и сокрушительной, — говорил он своему другу в те минуты, когда с ним рядом был не Великий Кормчий, а просто Мао Цзэдун.
— Как там у русских про щепки? — усмехался в ответ друг.
Щепок летело немыслимое количество, и маоистский террор во много раз превзошел собой сталинский. Число жертв составило столько же, сколько унес недавно прокатившийся по всей стране голод. Людей забивали до смерти, рвали на части и вешали без суда и следствия на улицах и площадях. Их закапывали живьем в братских могилах, выбрасывали из окон университетов, школ и других учреждений, топили в реках и озерах, издевательствами и истязаниями доводили до самоубийства.
Китайского Хрущева Лю Шаоци затравили до смерти. Дэн Сяопина после издевательств отправили в трудовой лагерь «для перевоспитания». Крупнейшего китайского писателя Лоа Шэ довели до того, что он покончил с собой, бросившись в пекинское озеро Тайпинху. Узнав об этом, Мяулин рассвирепел:
— Это уже ни в какие рамки не лезет! Поэт, ты должен остановить разбушевавшийся террор.
— Оставь мне самому решать, Тигренок, — рассердился Великий Кормчий.
— Нет, не оставлю, и ты знаешь, что мне нечего терять.
— Конечно, ты нарочно не обзаводился женой и детьми, чтобы не за кого было волноваться.
— Нет, я не обзаводился ими по той причине, что у меня есть Ли. Но мне и впрямь не за кого волноваться. Даже если меня самого подвергнут пыткам. Мне не нужно учиться в Шаолине терпеть боль. Я пробовал — мне ничего не больно. Да и пример христианских мучеников для меня немаловажен.
— Успокойся, Тигренок, уж тебя-то я никогда не трону, и ты можешь говорить мне все, что хочешь.
— Как любимый шут короля Лира, — язвительно произнес Мяо Ронг и увидел, как друг вздрогнул, будто его укололи.
— Король Лир глуп и самоуверен. В этом промах Шекспира. Надо было показать, как наивный Лир постепенно начинает прислушиваться к советам шута, умнеет под его влиянием и это его спасает. В Китае были писатели и выше Шекспира, — сказал Мао.
— Но не было выше Пушкина, — смело возразил Мяулин. — А Пушкин сказал: «Оставь герою сердце. Что же он будет без него? Тиран!» Оставь себе сердце, поэт Мао, и ты останешься героем.
— Красиво сказано, Тигренок, и я послушаю твоего совета. С тобой всегда приятно побеседовать. Но пойми, сейчас я не только Великий Кормчий, но и хирург, совершающий операцию, отсекающий от больного организма страны вредные органы и клетки. И я не вправе окончить операцию, не доведя ее до конца. Но как только закончу, я верну себе сердце, обещаю.
Спустя полтора года он сдержал свое слово, и миллионы красногвардейцев-хунвейбинов, творивших террор в городах, были отправлены им в китайские села, но не для наведения ужаса, а для работы по восстановлению сельского хозяйства.
А в марте 1969 года разразился конфликт между СССР и КНР из-за острова Даманский, который китайцы называли Чжэньбао и стали считать своим, поскольку фарватер реки Уссури изменился и теперь остров по всем международным законам попадал к Китаю.
— Но ты же знаешь, что по договору с царской Россией граница проходит не по фарватеру, а по нашему берегу, — говорил Мяо Ронг Великому Кормчему, когда они снова прогуливались по Великой китайской стене.
— Начхать на царскую Россию, — брезгливо отвечал Даошу. — Ее уже пятьдесят лет не существует. Воды Уссури давно унесли память о ней. И теперь мы будем считать по фарватеру, как принято во всем мире.
В боях на Даманском погибли тридцать советских и пятьдесят китайских военнослужащих. В воздухе запахло великой войной между двумя главными социалистическими державами.
* * *
В СССР давно уже правил не либерал Хрущев, а умеренный консерватор Брежнев. После снятия Никиты появилась надежда на возобновление дружбы.
Все неожиданно испортил совершенно дурацкий случай. Для прощупывания почвы Мао послал в Москву Чжоу Эньлая. Все шло хорошо: дружественные речи, здравицы, клятвы в будущей верности. Но во время банкета в Кремле изрядно поддавший маршал Малиновский, занимавший пост министра обороны, подошел к Чжоу Эньлаю и сказал:
— СССР и Китай как две ноги у одного туловища — марксизма-ленинизма. Но этим ногам мешали ходить две старые галоши — Хрущев и Мао. Мы свою галошу скинули. Теперь давайте и вы.
Присутствовавший при этом Мяо Ронг попытался лицом сделать знак переводчику Ли Юэжаню, но тот так самозабвенно работал, что не заметил, как перевел с русского на китайский чудовищную фразу.
Чжоу Эньлай пришел в бешенство и тотчас помчался обо всем докладывать Великому Кормчему.
— Из-за одного пьяного дурака нельзя обижаться на всю Россию, — сказал Мао Цзэдуну Мяо Ронг, но Мао был разъярен не на шутку:
— Если Брежнев лично приедет ко мне в Чжуннаньхай и проползет на коленях к моим ногам, умоляя о пощаде, тогда я еще прощу их.
Брежнев не приехал, послал вместо себя Косыгина, председателя Совета Министров СССР. Даошу соблаговолил встретиться с ним, но вел себя грубо, а под конец дискуссии заявил:
— Мы будем продолжать полемику с КПСС еще десять тысяч лет. Для Китая это не срок.
Но, прощаясь, Косыгин иронично заметил:
— Все-таки десять тысяч лет многовато. Назначьте хотя бы пять тысяч.
Мао оценил его иронию и махнул рукой:
— Ладно, не будем торговаться. Китай очень великодушен. Назначаю тысячу лет полемики.
Потом началась Культурная революция, и отношения с СССР продолжали ухудшаться. А когда накалились страсти вокруг острова, новый министр обороны Гречко предложил сбросить ядерные бомбы на важнейшие промышленные объекты Китая. Брежнев ограничился бомбардировкой китайского берега Уссури из установок «Град». Погибло более восьмисот китайских военнослужащих.
Все-таки, оценивая мощь советской военной машины, Мао не решился на войну с СССР, а осенью 1969 года Брежнев пошел на уступку и подарил Китаю остров, который отныне стал называться Чжэньбао. Америка и Европа так и не получили желаемого подарка в виде войны между СССР и Китаем.
* * *
Заканчивая Культурную революцию, накануне пятидесятилетия первого съезда компартии Китая Великий Кормчий отправил Мяо Ронга снова в Россию, чтобы тот мог своими ушами услышать, что говорят русские о китайцах.
Приехав в Москву, Мяулин первым делом отправился в Донской монастырь поговорить с усыпальницей, во мгле которой хранился любимый прах его незабвенной Ли. Живя в Москве, он несколько раз исповедовался и причащался. Заодно, как шпион, слушал, о чем говорят. Недавно прошел Собор Православной Церкви, и многие осуждали выступление Таллинского митрополита за то, что он призвал к осознанию исторической обусловленности Великой Октябрьской революции.
— «Революции, освободившей народы нашей Родины от капиталистического рабства», — с возмущением зачитывали слова из его выступления. — Каково! Митрополит призывает нас поклоняться Ленину!
Мяулин решил съездить в Таллин, но оказалось, что Таллинский митрополит, будучи управляющим по делам Патриархии, большую часть времени проводит в Москве, и китайский гость попросился к нему на аудиенцию. Далеко не каждый приезжий из КНР записывался на прием в Патриархию, и Ронгу очень скоро предоставили возможность пообщаться с возмутителем православного московского спокойствия. Тот оказался вежливым, добросердечным мужчиной сорока с небольшим лет, радушно встретил китайского гостя в Троице-Сергиевой лавре, целый час с ним беседовал, несмотря на свою загруженность. Сначала официально беседовали в кабинете богословской академии, потом отправились гулять под открытым небом, благо погода стояла солнечная. И тут беседа стала более откровенной. Каково же было удивление Мяулина, когда он узнал, что дед митрополита был белогвардейцем, семья в свое время бежала от советской власти в Эстонию.
— Как же вы произносите слова в защиту Октябрьской революции? — спросил Ронг.
— Изучая историю, мой дорогой китайский друг, я пришел к убеждению, что иного пути не было. Да, через кровь и страдания, через ереси и чудовищное человеконенавистничество наш народ прошел, дабы избавиться от большего рабства, которое несет в себе капитализм. В России этот уклад невозможен. Он приводит к омерщвлению души, к превращению человека в раба денег. Люди достойные не получают по достоинству своему, а люди пронырливые, бессовестные процветают. Не приведи Бог, чтобы в Россию вернулся капитализм!
Когда заговорили о современном состоянии идеи коммунизма, гость заметил, что в русском варианте не хватает национальной компоненты.
— Уже на второй день учредительного съезда компартии в двадцать первом году Мао Цзэдун явился в национальных одеждах, а все были в европейских костюмах, — поведал Ронг русскому архиерею. — Тем самым он сразу обозначил себя как национал-большевика. В России сменовеховцы пытались внедрить национал-большевистскую идею, но она так и не прижилась, поскольку слишком силен был Коминтерн. Во время войны с Германией Сталин закрыл Коминтерн как обанкротившуюся организацию. И потом, после победы над Гитлером, произнося речь за великий русский народ, он дал понять, что начинает движение в сторону государствообразующей нации. Теперь об этом забыли.
— И слова надо перевести на русский, — тихо произнес митрополит. — Ведь что такое «коммунизм»? Теория общности. А общность в русском языке имеет и очень возвышенный синоним — соборность.
— Это правда, — согласился Ронг. — В Китае мы употребляем родные слова. Коммунистическая партия называется Гунчаньдан. Вот бы и в России была не коммунистическая, а соборная партия!
— Не хватает еще и третьей компоненты. — владыка перешел почти на шепот. — Если бы и ее внедрить, то с такой завершенной триадой коммунистическая идея стала бы несокрушимой. Если вы читали поэму «Двенадцать», то наверняка помните, кто идет впереди в белом венчике из роз в поэме Блока.
— Помню. Я полностью с вами согласен, владыко, — горячо ответил гость, и тут пришло время митрополиту удивляться, когда он узнал, что китаец, лично знающий Мао Цзэдуна еще со времени первого съезда китайской компартии, верующий православный христианин. И, как некогда патриарху Тихону, так теперь Таллинскому митрополиту, Мяо Ронг вкратце рассказал свою историю.
— Нет слов! Просто нет слов! — едва сдерживал слезы митрополит. — Приходите ко мне завтра в Елоховский собор на причастие.
— Вы сами будете причащать?
— Конечно. Причащать — главное, что должен делать любой священник, любой архиерей, — с улыбкой говорил митрополит. И Мяулин вздрогнул, когда он, точь-в-точь как недавно Мао Цзэдун, заговорил о хирургии. — Совершать богослужения для архиерея все равно что для хирурга делать операции. Если медик наделен какими-то административными полномочиями, отдает себя только делам и перестает практиковать, он даже в своей внешности и характере утрачивает некий особый налет, по которому сразу видно врача, целителя. То же самое и со священниками, перестающими совершать богослужения и причащать. В них постепенно утрачивается благодать, отличающая их от мирян. Это сказывается и во внешности, и в поведении. Появляется мирская вздорность, суетность. — Он помолчал и продолжил: — Можете даже не исповедоваться завтра. Ваш рассказ я засчитываю как исповедь. Просто подойдите ко мне под епитрахиль, назовите имя... Роман?
— Да, Роман. Я даже свои статьи на русском языке подписываю псевдонимом «Мяулин». Мяо Ли — так по-китайски звали мою жену Елизавету.
* * *
— Мы стали пугалом и страшилищем, — рассказывал Мяо Ронг своему другу, вернувшись из Советского Союза. — Матери стращают своих детей: «Вот начнется война с китайцами, не только колбаски, хлеба не будет!» Ложась спать, русские боятся, что поутру объявят о том, что Китай напал на их страну.
— Боятся, значит — уважают, — улыбнулся Мао Цзэдун.
— Нет, Мао, не уважают, — холодно возразил Ронг. — Ненавидят. И боятся не нас, а самой войны. Они уверены, что в случае войны победят, но помнят о тех невыносимых страданиях, которые принес им Гитлер. И не хотят повторения.
— В страданиях укрепляется человек. Лучшая книга, написанная на русском языке, «Как закалялась сталь», — сказал Великий Кормчий.
— Что верно, то верно, — кивнул Ронг, знающий, что такое страдание, которое закалило его так, что ничто не могло принести боль. — Еще русские сочинили такое двустрочие: «Били немцев, били финнов, разобьем и хунвейбинов».
— Молодцы, что тут сказать, — нахмурился Мао. — Только вот... Немцы — это хорошо, а финны... Как они могли нас сравнить с этим ничтожным народом! Прибавлю-ка я еще пару сотен лет к дате восстановления отношений с Россией.
— А вот еще из нового советского фольклора, — вспомнив, усмехнулся Мяо Ронг. — Девушки поют такие частушки:
Заросла меж нами, Вань,
Во поле тропиночка,
Ведь теперь ты цзаофань,
А я — хунвейбиночка.
— Ты смотри, как они разбираются в отношениях хунвейбинов и цзаофаней! — засмеялся Мао. — Ладно, не буду за это добавлять еще двести лет. Сколько там у нас сейчас до той даты? Не помнишь? Не то восемьсот, не то девятьсот...
— Как бы то ни было, поэт, коль уж ты стал возвращать себе сердце, пусть оно снова обернется с любовью к России, — решительно ответил Мяо Ронг. — Главное для вождя — любить свой народ и его соседей. Если он перестает практиковать любовь, он превращается в суетного служителя своей власти.
— Это все твоя любовь к Ли виновата, Тигренок! — пнул его в плечо Мао. — Угораздило же тебя влюбиться в русскую, да еще и всю жизнь хранить ей верность! Одумайся, тебе еще не поздно познать радость нового брака, радость отцовства. Сколько тебе?
— Семьдесят один.
— М-да... Ну, знаешь ли... Мне скоро семьдесят восемь, я и то еще не прочь, знаешь ли...
— В Китае и без нас много детей рождается, мой дорогой Мао, — усмехнулся Ронг.
— Что правда, то правда, — засмеялся Великий Кормчий.
Но не до смеха было ему в эти июльские дни 1971 года. Именно сейчас, в преддверии пятидесятилетия Первого учредительного съезда, против него созрел самый мощный заговор, имевший целью убийство Великого Кормчего. Уже в марте заговорщики, называвшие себя «Объединенный флот», разработали несколько вариантов уничтожения «объекта В-52» — так, американским бомбардировщиком, они называли Мао. Предлагалось, когда Великий Кормчий отправится на торжества в Шанхай, поднять в воздух целый авиационный корпус и бомбить спецпоезд, или взорвать нефтехранилище в Шанхае, когда к нему подойдет железнодорожный состав председателя, или устроить аварию на мосту между Шанхаем и Нанкином. Заговор раскрылся, главным виновником был объявлен один из недавних соратников Мао — маршал Линь Бяо, верный пес, льстец и лизоблюд. В последнее время Линь Бяо страдал сильными психическими расстройствами.
В такой обстановке ехать в Шанхай на торжества Мао Цзэдун не решился, да и состояние здоровья не позволяло ему, и юбилей отметили скромнее, чем можно было ожидать. А в Шанхай во главе с Дуном Биу и Бао Хуэйсеном отправилась делегация из приближенных Великого Кормчего, но таких, которым в общем-то ничто не могло угрожать.
Напутствуя старого друга, поэт сказал ему:
— Съезди, Тигренок, в нашу далекую молодость, в ту страну, которую отделяет от нас великая китайская стена, составленная из пятидесяти лет. Полных великих свершений. И великой жестокости. Окунись в живительные струи воспоминаний. Как мы тогда были счастливы! Я мечтал о том, как вскоре вновь сойдусь со своей Зорюшкой. Ты повстречал ту, которой до сих пор хранишь стойкую и мужественную верность. Я даже завидую, что не могу составить тебе компанию. Плыви в Шанхай на теплоходе, я распоряжусь, чтобы какому-нибудь из речных хороших кораблей дали такое же наименование, как тот, на котором мы тогда плыли.
— «Речная красавица».
— Да, совершенно верно, «Речная красавица».
* * *
Мяо Ронг чувствовал себя все таким же юношей, как и пятьдесят лет назад, когда точно так же плыл по Янцзы на пароходе, только теперь это был теплоход. И назывался он точно так же — «Речная красавица», Мао сдержал слово, и его указание выполнили мгновенно, переименовав теплоход, носивший со времен Культурной революции имя «Дацзебао». И снова дул ветер, и снова по реке ребрами бежали волны.
Из тех, кто участвовал тогда, пятьдесят лет назад, праздновать юбилей ехали в Шанхай только он, Дун Биу да Бао Хуэйсен. Почти всех остальных они растеряли по дороге истории, как огурцы из прохудившегося мешка.
Первым выпал Ван Цзиньмэй. Не случайно его во время съезда колотил кашель. Бедняга умер через четыре года от туберкулеза, не дожив и до тридцати.
Следующим, через два года, погиб Ли Дачжао, один из первых китайских марксистов, выходец из простой крестьянской семьи, ставший интеллектуалом. Он первым горячо приветствовал революцию в России и вместе с Чэнь Дусю загорелся идеей создания китайской компартии и стал инициатором учредительного съезда. После шанхайской резни, устроенной гоминьдановцами, Ли Дачжао был схвачен и повешен. Ему тогда еще не исполнилось сорока лет.
«Ханьцзюнь» — по-китайски «превосходный парень». Богач, готовый все богатство отдать революции, Ли Ханьцзюнь погиб в том же году, что и Ли Дачжао. После первого съезда Гунчаньдана он преподавал в шанхайском университете, возглавлял профсоюз учителей, стал министром образования провинции Хубэй. Расстрелян гоминьдановцами в возрасте Пушкина. Мяо Ронг так и не успел вернуть ему ту сумму, которой Ли Ханьцзюнь снабдил его и Ли перед поездкой в Париж.
Дэн Эньмин после первого съезда был секретарем комитета КПК провинции Шаньдун. Ему было всего тридцать, когда его тоже расстреляли гоминьдановцы.
Через четыре года после Дэна Эньмина в возрасте пятидесяти девяти лет мужественно погиб в бою Усатый Хэ. Давний друг Мао Цзэдуна, вместе с ним создавший в Чанше первообраз компартии, слыл всеобщим любимцем. Находясь в России, Хэ Шухэн страстно полюбил эту страну и, имея слабую память, упорно учил русский язык, по тысяче раз повторяя то или иное слово, чтобы его запомнить. Он мечтал легко, как Мяо Ронг, в подлиннике читать русских классиков. И учил труднодоступный для него язык до самой гибели.
Следующим после Усатого Хэ пал, не дожив до пятидесяти, Чэнь Таньцю. В двадцатые годы он руководил комитетом КПК в провинции Хубэй, в тридцатые — в провинции Фуцзянь, а затем работал в Москве, в китайском отделении Коминтерна, и тоже усиленно учил русский язык. В начале сороковых он возглавлял основные силы Красной армии Китая в Синьцзяне, там же был арестован врагами компартии и тайно убит. На седьмом съезде Чэня Таньцю избрали делегатом, еще не зная, что вот уже три года, как его нет среди живых.
Во время Второй мировой войны погибли и оба иностранца, представлявших на учредительном съезде Коминтерн. Владимир Абрамович Нейман, имевший несколько псевдонимов — Никольский, Берг, Васильев, капитан советской госбезопасности, после первого съезда компартии Китая работал в Дальневосточной республике, Японии и снова в Шанхае в качестве резидента советской разведки. Чекист высочайшей квалификации, имел много наград, но перед войной был арестован как японский шпион и троцкист и расстрелян.
Хендрикус Йозефус Франсискус Мари Сневлит, известный также под псевдонимом Маринг, один из создателей социалистической партии Индонезии и посланный затем в Китай для участия в создании Гунчаньдана, много приложил сил для слияния коммунистов с гоминьдановцами, затем вернулся в свою родную Голландию, а когда страну оккупировали гитлеровцы, ушел в подполье. Арестованный гестапо, был казнен. Перед смертью мужественно пел «Интернационал».
Мяо Ронг не зря тогда назвал Чэня Гунбо трусом. Видя, что мира между Гоминьданом и Гунчаньданом не будет, Гунбо уже через год после первого съезда вышел из компартии, а затем вступил в Гоминьдан, занимал пост министра в провинции Сычуань, а затем стал членом марионеточного правительства Китая, созданного японцами, а в последние годы Второй мировой войны даже возглавлял это правительство. После капитуляции Японии его арестовали, обвинили в коллаборационизме и расстреляли.
Почти такая же судьба постигла Чжоу Фохая, с той разницей, что из компартии он вышел через два года после учредительного съезда. Вступив в Гоминьдан, являлся членом ЦИК, министром. Когда пришли японцы, сразу переметнулся к ним и стал вице-президентом марионеточного правительства. В 1945 году его арестовали и осудили как коллаборациониста, но смертную казнь заменили пожизненным заключением, и через три года Чжоу Фохай умер в тюрьме.
Главный соперник Мао Цзэдуна в борьбе за власть в партии — Чжан Готао теперь находился на Тайване, среди ярых врагов Великого Кормчего.
Лю Жэньцзин в двадцатые годы руководил китайским комсомолом, потом учился в СССР и примкнул к троцкистам. Вернувшись в Китай, Книжный Червь был исключен из компартии, два года провел в гоминьдановской тюрьме. В 1949 году покаялся перед Мао Цзэдуном, и тот простил его. Как и Мяо Ронг, он занимался переводами, работал в издательстве, но, когда началась Культурная революция, беднягу все же арестовали, и сейчас он не мог плыть вместе с Мяо Ронгом в Шанхай, потому что сидел в тюрьме. Его освободят уже после смерти Великого Кормчего, и Книжный Червь проживет дольше всех остальных участников первого съезда, до восьмидесяти пяти лет, да и уйдет из жизни не от старости, а погибнет в автокатастрофе.
Так что, кроме Ронга, в предстоящих торжествах из тех, кто остался жив, могли участвовать лишь Дун Биу да Бао Хуэйсен. С ними ему предстояло встретиться уже в самом Шанхае, куда они отправились на поезде.
Бао Хуэйсен тоже в двадцатых годах вышел из компартии и вступил Гоминьдан, в тридцатых и сороковых был на госслужбе в Китайской республике, а после войны эмигрировал в Макао. После победы коммунистов над гоминьдановцами вернулся в Пекин, и его простили, разрешили поступить на госслужбу в новой Китайской Народной Республике.
Дун Биу оставался верен идеям учредительного съезда. После победы над Гоминьданом занимал крупные посты, а с 1968 по 1970 год даже исполнял обязанности председателя Китайской Народной Республики. Теперь ему предстояло возглавить торжества в бывшем доме незабвенного Ли Ханьцзюня.
* * *
Ронг стоял на палубе, прильнув животом к парапету, и вспоминал их, павших на поле боя или расстрелянных, томящихся в тюрьмах, оставшихся верными или переметнувшихся, уже мертвых или еще живых. Он нежился в лучах горячего солнца и струях освежающего ветра. И в этом ветре из далекого далека прилетали строчки поэта:
Хоть ветер дует, и волны пошли,
Сень сада на суше меня не влечет...
Конфуций сказал: все в мире течет,
Как струи реки этой вечно текли.
— Чтоб струи любви в жизни вечно текли, — бормотал Ронг себе под нос. — Струи любви... Струи любви... Любовь выше всего, выше неба. Или она и есть небо.
Рядом образовалась стайка из четырех молодых студентов, которые весело защебетали о том, какие лучше прокладывать дороги, — как видно, они учились на факультете дорожного строительства.
— Но главные дороги — это те, которые мы прокладываем себе в жизни, — с пафосом сказал один из них, а другие засмеялись и стали толкать его, тормошить, ерошить ему волосы.
А один с опаской оглянулся по сторонам, посмотрел на Мяо Ронга, не заподозрил в нем никакой опасности и заговорщически произнес:
— Но самые лучшие сейчас «Битлз». От них все без ума. Мне обещали достать пластинку, как-нибудь тайком под нее потанцуем.
И все как-то разом приутихли, глядя на проплывающие мимо берега с муравейниками все таких же бедных селений, как и пятьдесят лет назад, и с теми же многочисленными джонками, покачивающимися у прибрежий.
— Я полностью поддерживаю политику партии по преобразованию наших деревень, — сказал один из студентов, явно для конспирации. На самом деле в своих подпольных разговорах юнцы, скорее всего, обсуждали девочек, танцульки и все такое прочее, никак не касающееся политики Коммунистической партии Китая.
— А я слыхал, что «Битлз» уже не в моде, — сказал другой студент. — Есть еще какой-то «Пинк Флойд».
— Звучит вполне по-китайски, — отозвался один из товарищей, и все весело засмеялись.
И вдруг Мяо Ронг отчетливо увидел такое, что поразило его до глубины души. Один из студентов был он, Мяо Ронг, только не нынешний, а тогдашний, 21-летний! Совершенно одно лицо. Он поморгал, пытаясь сбросить с глаз наваждение, но снова увидел в одном из студентов себя. А переведя взгляд на того, который с пафосом говорил про дороги жизни, увидел, что это молодой Мао Цзэдун. А двое других — Хэ Шухэн и Мин Ли. «Конфуций!» — чуть не сорвалось с его уст восклицание.
Он снова моргал, но видение их молодой четверки, той самой, что ровно пятьдесят лет назад плыла в Шанхай на учредительный съезд, не исчезало.
И он вдруг понял, что времени не существует, а есть лишь пространства, в том числе и пространства истории, по которым можно бесконечно путешествовать и возвращаться в них.
И он услышал движение ветра.
И запах сирени. Мощный запах сирени. Откуда?!
Он увидел, что стоит не на палубе корабля, а в просторной комнате с огромным окном, и в это окно стучатся гроздья сирени — лиловой, белой, синей, — непомерно огромные, пенные и радостные. И он распахнул окно и шагнул прямо в эту благоуханную цветущую пену, летел, проваливаясь в блаженное и прекрасное лоно сирени.
— Ли, это ты! Наконец-то! — кричал он счастливо.
И это действительно была его Ли.
Во всем сиянии своей неувядающей красоты.
[1] Прекрасно! (фр.)
[2] У нас (фр.).
[3] У меня (фр.).
[4] Позвольте, господин! (фр.)
[5] Со светлыми сердцами, похожими на шары! (фр.)
[6] Сбивая прошлого оковы,
Рабы восстанут, а затем
Мир будет изменен в основе:
Теперь ничто — мы станем всем! (Пер. В.Граевского и К.Майского на основании переводов Коца, Гатова и оригинального французского текста.)
[8] Постоянная революция (фр.).