Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

О «капитанах Копейкиных» наших дней

Сергей Николаевич Сидоренко родился в 1964 году. Окончил Киевский государственный университет им. Т.Г. Шевченко.
Печатался в журналах «Звезда» (Санкт-Петербург), «Москва», «Наш современник», «Радуга» (Киев), «Порог» (Кировоград) и др. Автор книги «Украина — тоже Россия» (последующие издания вышли под названием «Украина — Россия: преодоление распада»).
Лауреат литературной премии журнала «Москва» за 2003 год.
Член Союза писателей России.
Живет в Кировоградской облас­ти Украины.

Николай Васильевич Гоголь в свою поэму «Мертвые души» включил небольшой фрагмент — «Повесть о капитане Копейкине», — в котором описал, к чему приводит пребывание «мертвых душ» на государственных должностях.

В повести рассказывается о том, как некий капитан Копейкин, участвовавший в кампании 1812 года, которому в сражении оторвало руку и ногу, поехал в Петербург хлопотать по начальству, «не будет ли какого вспоможения».

Добравшись до Петербурга, Копейкин обратился в некую высшую комиссию, где ему на его запрос проводивший прием вельможа ответил: «Хорошо, понаведайтесь на днях!»

Думая, что вопрос его решен, Копейкин на радостях потратил на всякие столичные удовольствия половину своих денег. Но когда через несколько дней снова пришел в комиссию, то тот же сановник ему сказал, что вопрос его пока решиться не может: надо ожидать приезда государя, который к тому времени еще не вернулся из Европы и который должен сделать распоряжения насчет раненых, а без монаршей воли сделать ничего нельзя. После этого разговора Копейкин, как написал Гоголь, «вышел из крыльца, как пудель <...> которого повар облил водой: и хвост у него между ног, и уши повесил». Он решил прийти еще раз: объяснить, что последний кусок доедает и если ему не помогут, то должен будет умереть с голоду. Но когда пришел в комиссию, ему сказали: «Нельзя, не принимает, приходите завтра». На следующий день повторилось то же. А между тем из денег у Копейкина осталась последняя небольшая купюра...

Наконец сделалось Копейкину совсем невтерпеж. Пробравшись «штурмом» в комиссию и заявив тому самому вельможе, что не имеет куска хлеба, он услышал в ответ: «Я для вас ничего не могу сделать; старайтесь покамест помочь себе сами, ищите сами средств». Копейкин принялся возражать, указывая на отсутствие руки и ноги, сановник стал его выпроваживать: «Извините <...> мне некогда... меня ждут дела важнее ваших». Копейкин уперся. Получился скандал. Позвали фельдъегеря («трехаршинный мужичина <...> словом, дантист») и отправили Копейкина за казенный счет обратно по месту жительства. По пути домой Копейкин сам с собой рассуждал: «Когда генерал говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, — хорошо, <...> я <...> найду средства!»

Далее след Копейкина потерялся. Он, казалось, совершенно исчез... Но не прошло и двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаманом этой шайки был «не кто другой...». На этом повесть обрывается.

Однако повесть в задуманном Гоголем виде не пропустила цензура, и Гоголю пришлось кардинально ее переделать. Повесть была изменена в том духе, что капитан Копейкин в своих бедах будто бы виноват сам: вкусив петербургских соблазнов, пожелал невозможного и был выдворен из столицы. А от главной мысли в пропущенном цензурой варианте остались одни намеки...

Нечто подобное «Повести о капитане Копейкине» произошло с одним моим знакомым. Правда, в самом начале нужно сказать, что на звание капитана Копейкина в наши дни есть, конечно, несравненно более достойные кандидаты. Воевавшие, раненые... Но их историй я детально не знаю, поэтому описываю случай, с которым непосредственно довелось столкнуться. У самого же моего знакомого, в отличие от капитана Копейкина, после всех нынешних сражений и перипетий руки-ноги остались в количестве, полученном им при рождении; крови он не проливал, ни своей, ни чужой... Более того, даже стрелять ему после школьных стрельб в советские годы ни разу не приходилось...

Вся «боевая активность» его ограничилась тем, что, будучи человеком хронически пишущим, он, как выражались в раннесоветские годы, «приравнял к штыку перо»... Впрочем, и тут не так чтобы очень уж слишком... Так, сплошные пустяки: там печатно чему-то порадовался (крымской виктории, например), там, опять же печатно, огорчился, там что-то заклеймил, там пустился в непрошеные советы, адресованные должностным лицам, занятым государственными делами...

Но для начала стоило бы сказать в двух словах, какого он «поля ягода». Сам он был представителем гордой эпохи: принадлежал к поколению внуков победителей в Великой войне — тех, которые наслаждались плодами этой победы, не зная по себе, чем за это заплачено. Сросся со своей великой страной — от Карпат до Тихого океана, любил ее безмерно — в ее монолитном величии и в самых мелких подробностях — и с детства еще привык постоянно гордиться тем, что мы самая большая и главная в мире страна, мы первые полетели в космос, мы лет двадцать подряд выигрывали у всех в хоккей, а чуть повзрослев, открыл, что у нас и самая великая литература и так далее, и так далее...

А когда все вдруг переменилось — никак не мог поверить, что все это былое величие, славу, сложность и красоту — можно просто так выбросить на помойку. О том же, что все эти непрерывные триумфы ничем добрым кончиться не могли и после них неизбежно должна была наступить некая «педагогическая эпоха», своего рода «школа смирения», необходимая для того, чтобы наполнить внешнее величие достойным внутренним содержанием, — об этом мысли как-то не приходили...

В общем, прозябая на одном из жалких огрызков когда-то великой страны, гордо именуемым теперь «независимой Украиной», скромно так ждал — лет этак двадцать с лишним, — когда все это недоразумение закончится. Новую же эпоху, наступившую взамен предыдущей, — со всеми ее «действующими лицами и исполнителями» — искренне презирал, обличал неустанно язвительным своим пером и старался в ней не замараться.

Впрочем, и все вокруг него тоже были недовольны существующим положением и прогрессирующим беспорядком и ожидали чудесного избавления. Одни ждали, что «Бандера придет — порядок наведет», другие ждали, что Сталин, третьи ждали, что Путин... А тем временем «порядок» потихоньку наводили коломойские и прочие яценюки...

Конечно, ожидающие Сталина или Бандеру говорили так лишь для красивости словесного оборота, ибо названные персонажи ходить могли лишь условно, подобно пушкинскому Каменному Гостю. На самом деле предполагалось, что ходить за них будут их полномочные представители... А вот Путин — тот вполне мог еще походить...

И вот однажды это таки случилось... Вдруг все увидели, что Путин уверенно зашагал по поверхности вязкой украинской жидкости, как апостол Петр по водам. Смело, решительно, глядя только вверх и вперед. Прошел так внушительное расстояние, но потом зачем-то посмотрел вниз, испугался и, опять же подобно апостолу, стал тонуть. И затем, словно вспомнил вдруг, что забыл в квартире включенный утюг, быстро побежал в обратном направлении, глубоко погружаясь в ту самую жидкость и весь в ней измазавшись.

Пока он делал эти свои виражи, все вдруг пришло в движение. Будто весенняя вода с треском прорвала плотину, образовавшуюся от многолетнего нагромождения всякого мусора, — и чистые воды высокой волной хлынули на Украину, смывая ту самую вязкую грязь... На той волне, кто на чем, устремилось множество смельчаков... Тем временем те, кто все эти годы наладились ловить рыбку в мутных украинских водах, наблюдая за главным противником и поняв, что им пока ничего не грозит, успели возвести новую плотину — из грязи, из лжи, из трупов... Высокая волна, столкнувшись с этой преградой, разбилась на мелкие части, закружилась в мутном водовороте, втягивая туда мечты и судьбы... Весенний поток остановился, и потихоньку по обе стороны возведенной преграды стала снова густеть та самая муть...

Многие светлые надежды и чистые стремления погибли в водовороте...

Да и как тут было не поверить, не потерять голову! Вон даже один полковник из специальных служб, на войнах всех побывавший, и тот обманулся, полагая, что сделанные главнокомандующим шаги — это уже не какой-нибудь «ход конем» в «шахматной игре», а решительный ход истории... И, ожидая этого момента всю жизнь, с криком «ура!» побежал на врага по поверхности вод, почти что их не касаясь, — собираясь уже гнать врага до Берлина и дальше... Еле остановили, бедного... Пришлось обратно оттаскивать... Никак не мог поверить, что обознался...

Неудивительно, что и наш герой при первых приметах весны запел как звонкая весенняя птица, радостно приветствуя смену времен... И хотя увидел затем, что весна приходить передумала, уже не унимался — уж больно песня была хороша...

Ну и в конце концов дождался того, что его звонкая весенняя трель донеслась до ушей Чуда-юда, обитавшего в том самом мутном болоте и спрятавшегося было на дно, но по миновании опасности всплывшего опять на поверхность. Чудище заприметило птичку и решило ее сожрать.... Однако, пока почесалось, пока соображало, не будет ли от такой пищи для его утробы какого-нибудь несварения, пока лениво, ввиду мелкости добычи, открывало свою огромную пасть, наш соловей успел собрать сумочку и упорхнуть на север, в Россию, несмотря на то что птицам вроде бы положено только на юг... «В Москву! В Москву!» — как восклицали сестры из чеховской пьесы.

Границу перелетел, не заметив. Тем более что и раньше он жил почти что птицей небесной, а птицы границ не очень-то замечают...

Как и Копейкин, наш герой по прибытии сразу же направился в некую контору, называющуюся миграционной службой и занимающуюся такими же, как он, перелетными... Объяснил там, что его на прежнем месте чуть было не съели... Написал заявление с просьбой предоставить ему право здесь пожить, пока оккупировавшие его родину демоны не самоликвидируются...

Выдали ему пока что временную бумажку — о том, что на протяжении трех месяцев выдадут тоже временную, только уже картонку, предоставляющую все права. С благодарностью ухватив бумажку, побежал устраиваться на работу, полагая, что бумажка дает ему это право. Тем более что все окружающие декорации прямо-таки возвращали в советское детство, когда была общая страна, общее пространство, на всех главных площадях монументальный Ильич приветливо и напутственно улыбался и напоминал о себе в названиях улиц. В общем, наш герой чувствовал себя как дома...

С детской же наивностью стал искать себе применение. В нескольких местах ему отказывали, толком не объясняя причину.

Тогда, не мудрствуя особо, надумал и тут взяться за старое, то есть не оставлять литературного поприща. А для этого лучше всего где-нибудь пристроиться что-нибудь охранять. Он и на прежнем месте так делал: тело охраняло, зорко следя, чтобы никто не умыкнул казенного либо хозяйского имущества, а душа тем временем возносилась ввысь и что-нибудь строчила, строчила... А зарплата тем временем шла... Очень удобно на тот случай, если какой-нибудь редактор вдруг заартачится и не захочет настроченное публиковать, угрожая тем самым оставить без пропитания... Или пожелает, чтобы черное было названо белым, а голубое зеленым...

Поискал в рекламе такого рода вакансии. Лучшие условия предложили в Марьиной Роще... Правда, там оказалось, что это еще не все: в Марьиной Роще за установленную плату дали лишь информацию, куда идти дальше... Пошел куда послали... В некое заведение, где нанимают в охрану... Там только ему открыли глаза, что бумажка его права на труд не дает. Но тут же и успокоили: можно, мол, порешать все вопросы. Предложили за 8 тысяч купить документ на право охранной деятельности. По общей деловой атмосфере, царившей в заведении, знакомый мой понял, что тут, скорее всего, можно приобрести и удостоверение президента, но, не имея средств, предметно интересоваться не стал, опасаясь, как бы не предложили... Еще он понял, что попал в нечто вроде притона разбойников и что единственный для него в этой ситуации благоприятный исход — это постараться уйти без потерь... В общем, пришлось оставить надежду на комфортную для него работу, на которой он намеревался убить двух зайцев — финансового и литературного...

А пока же ничего не оставалось, как возвращаться в ту самую миграционную службу и ждать обещанного картонного документа. То фиаско, которое он потерпел, пытаясь найти работу с выданной этой конторой временной справкой, оказавшейся бесполезной, вызвало у него при воспоминании об этой конторе некоторое чувство досады: почему его о бесполезности этой бумажки хотя бы не предупредили? И на что, по их мнению, он должен все это время жить, если у него нет права на работу? И зачем тогда рассматривать его личность целых три месяца? Что тут неясно? Тем более что он предоставил в контору все те бумажки, в которые его перед съедением собирались упаковать, с указанием его «пищевой ценности и калорийности».

Правда, поначалу эта досада была скорее мимолетной. Более того, когда со времени его прибытия прошло месяца полтора, он даже несколько возгордился: по поводу того, что в нем предполагают такую исключительную способность к аскетическому житию, с питанием одним воздухом. Вон даже Христос — и тот постился лишь сорок дней, а тут уже прошло больше... Мелькнула было мысль поискать где-нибудь в окрестностях — по примеру Иоанна Крестителя — акридов и дикого меда... Но тут же и опомнился: какой еще дикий мед?! Зима как раз наступила... Да и акриды по причине климата тут не водятся...

Постепенно время брало свое — и гордость уступила место смутному беспокойству: как же быть дальше?.. Стала навязчиво цепляться мысль: зачем мне целых две почки? Зачем напрасно таскать за собой «запаску», которая неизвестно понадобится ли когда?.. Интересно было бы знать, где их сдают... Жалко, кстати, что лишний глаз или ухо сдать некуда...

В общем, на этом этапе своих мытарств мой знакомый в душе своей максимально приблизился к натуральному капитану Копейкину, который довольствовался одной рукой и одной ногой. Правда, капитан Копейкин лишился конечностей не по своей воле и с пользой для Отечества, — у нас же иная эпоха, гуманная, которая никого не казнит, а лишь посредством созданных обстоятельств ненавязчиво так намекает: не надо вам лишних мыслей, всяких там возвышенных стремлений, порывов и прочего — и затем плавненько доводит человека до того, что он сам уже с готовностью отказывается от всех мыслей, кроме одной: куда бы сдать лишнюю почку... Гуманизм, одним словом...

Нельзя, однако, сказать, чтобы мой знакомый не сопротивлялся этому своему настроению. Все-таки прибыл он из таких мест, где ему больше двадцати лет пришлось сопротивляться окружающим его темным стихиям. Поэтому, прежде чем сдаваться подступающим мыслям, решился он сходить еще раз в ту самую службу, чтобы спросить, не выдадут ли ему заветную картонку несколько раньше указанного трехмесячного срока ввиду ясности его дела и полнейшей его личной прозрачности, прогрессирующей с каждым днем.

Но оказалось, что это простое «спросить» не так-то легко воплощается... Сходив пару раз в контору, он понял, что за право задать вопрос нужно еще побороться. Контора принимала посетителей только четыре дня в неделю, по три часа каждый день, начиная с десяти утра. При этом в кабинетах на первом этаже, где принимались посетители, даже в эти-то выделенные три часа ведущие прием чиновники то и дело отсутствовали по всяким важным причинам. Поэтому-то толпы у кабинетов собирались огромные. По своей многонациональности и разноязычию вся эта бурлящая человеческая масса напоминала скорее очередь по набору строителей вавилонской башни. Чтобы попасть в вожделенный кабинет в заветные три часа, надо было приходить заранее, чуть ли не по японскому времени, и в темной толпе под дверью конторы записываться в очередь, ковыряя замерзшей ручкой по засыпанной снегом бумаге свою фамилию. О том, чтобы что-то спросить, не пройдя этот путь, не могло быть и речи, ведь отнятых спрашивающим секунд могло не хватить тем, кто честно прошел все испытания в борьбе за право попасть в кабинет. А кроме как в кабинете, отстояв очередь, спросить было не у кого. На первом этаже, помимо толпящихся посетителей, стоял лишь бдительный страж, зорко охраняющий ступеньки на верхние этажи, где восседали вышестоящие чиновники. Во избежание лишних вопросов у него на столе было написано предупреждение: «Охрана — не справочное бюро». Проникнуть же мимо него — к вышестоящим — являлось делом сугубо запретным. Больше шансов было сбегать на небо и добиться аудиенции у апостола Петра, чем пробраться к сим небожителям. Телефоны чиновников, спрятавшихся в кабинетах, тоже не отвечали. В общем, все было очень умно устроено...

Правда, бывало, с верхних этажей кто-нибудь из чиновников за какой-то надобностью спускался вниз. Чаще всего это был плотный предпенсионный дяденька небольшого роста. Его всякий раз тут же облепляли просители — словно мухи, обнаружившие какое-то свое лакомство. Но когда к нему подступали с вопросами, лицо его сразу делалось красным, будто в голове у него зажигалась яркая лампочка; просителям он отвечал с неизменным раздражением, и, хотя употреблял в отношении спрашивающего всякие ласкательные слова, вроде «мой хороший» или «уважаемый», всякому было ясно, что его матерят.

Когда моему знакомому удавалось несколько раз попасть-таки в кабинет, отстояв положенную очередь, он на свой вопрос о картонке неизменно слышал стандартный ответ, что документа его еще нет, а когда будет — не знают.

Стоя в этих очередях и пропитываясь эмоциями окружающих, мой знакомый своим возмущенным разумом понемногу даже начинал признавать некоторую правоту бывших своих противников, которые после устроенного ими на Украине бедлама на протяжении целого года с улюлюканьем засовывали чиновников в мусорные контейнеры...

Между тем время на месте не стояло, и три месяца, назначенные конторой моему знакомому для ожидания спасительной для него картонки, наконец прошли. С предвкушением наступающего в его жизни нового этапа, выстраданного, заслуженного и потому вдвойне ценимого, простив заодно своим мучителям по обе стороны границы все обиды, он выстоял свою очередь и с неким торжественным чувством переступил порог кабинета... Но, к удивлению своему, услышал прежний ответ: картонки его нет, а когда будет — не знают...

В следующий раз — через несколько дней — ответ был такой же. В третий раз он решился на авантюру. Набравшись наглости и напустив на себя некую нездешнюю важность, стараясь придать своему лицу сходство с теми лицами, которые в его детстве глядели на него со всех углов с портретов членов Политбюро, — напялив на себя их собирательный образ, — он уверенно прошел мимо охранника, поздоровавшись с ним с начальственным видом, и поднялся наверх... Однако все равно ничего не добился. Чиновники наверху, — когда он перед ними разоблачился обратно, из «члена Политбюро» в простого просителя, — слушали его вопросы с изумленными лицами и выпученными глазами, напоминая глубоководных обитателей, вытащенных на поверхность. И более всего были озабочены тем, как он сюда попал и кто его пустил... Затем ему сказали, что ответ на его вопросы знают в кабинете внизу, а в кабинете внизу сказали, что об этом нужно спросить в кабинете наверху, где он до этого был...

От всей этой череды неудач знакомый мой совсем растерялся, и к нему стали постепенно подбираться некие новые мысли. Выражение лиц чиновников, с которыми он общался, как-то очень уж напоминало выражение лиц тех многократно описанных нашей классической литературой персонажей, лучший из которых брал взятки только борзыми щенками... Истерзанной и жаждущей умиротворения душе нашего героя тут же представилось, как при намеке на такой вариант решения его дела побагровевшее лицо того самого склонного к раздражению чиновника сразу придет в норму и сделается человеколюбивым, приветливым, даже сладким... Эта преступная мысль зародилась в его воспаленном мозгу и, казалось бы задавленная в младенчестве, вовсе не погибала, а постепенно взрослела и приобретала реальные формы... Правда, несмотря на свою художественную натуру, мой знакомый как раз этому, «важнейшему из искусств» не был обучен... Все более крепнувшее убеждение, что без этого искусства никак не обойтись, только терзало его душу и рождало уныние... Однажды ему даже приснился сон, что он решился-таки это совершить, только не знает, кому давать... Будто бы решил, что давать надо самому главному, чтобы наверняка. Но после в том же сне ему вспомнилось, как слышал выступление одного депутата о том, что самый главный на самом деле ничего не решает и ни к каким рычагам не допущен, его будто бы только показывают по телевизору, чтобы народ видел, что главное кресло не пустует, и по этому поводу не беспокоился, и всё. А на самом деле все вопросы решаются в главных двух кабинетах — и неведомая сила подвела его к двум кабинетам, на одном из которых было написано «Ротшильд», а на другом — «Рокфеллер». И так как денег у него во сне было совсем немного — не более чем на то, чтобы греховный поступок был засчитан, — он прометался всю ночь между этими кабинетами, не зная, кому давать...

Однако наутро, после бредовой ночи, к нему возвратились трезвые мысли. Надо сказать, что знакомый мой получил воспитание еще в ту самую самонадеянную эпоху, которая возвела трудящихся на литературном поприще в ранг «инженеров человеческих душ», и потому, несмотря ни на какие эпохальные перемены, продолжал полагать, что ничего такого ему по самому званию не положено и что до тех пор, пока к линии фронта не подтянутся настоящие «инженеры», при всей своей немощи должен удерживать свой плацдарм и не совершать богопротивного... И к тому же в той самой реальности, где его посетила эта трезвая и похвальная мысль, — то есть наяву — денег у него было еще меньше, чем во сне...

Так продолжалось еще какое-то время, пока в один из дней, когда мой знакомый уже не совсем ясно понимал, на земле он еще или уже на небе, он, выстояв свою очередь и попав в кабинет, услышал наконец долгожданный ответ. В кабинете сказали, что документ ему не дадут, потому что в убежище ему отказано. От услышанного он сразу свалился с неба на землю, мигом лишившись тех крыльев, на которых он в свое время сюда перелетел и которые прежде помогали ему держаться над поверхностью всех болот. Ему, таким образом, предписывалось возвращаться обратно — в утробу того самого Чуда-юда, которое готовилось его съесть. Впрочем, именно это его как-то не очень-то и испугало, потому что после всех его новых впечатлений тамошние монстры на фоне здешней фауны уже не казались ему столь ужасными, а вспоминались в виде чего-то привычного и домашнего. А вот потерянных крыльев ему было жаль...

Лишенный своих крыльев, он, скорее уже по инерции, подполз еще к какому-то должностному лицу, пытаясь что-то доказывать, но лицо у лица было непроницаемо и выражало всецелую поглощенность государственными делами, чем возводило некую невидимую стену на пути всяких частных мелочей, которые отскакивали от нее автоматически...

Мой знакомый побрел восвояси. Мы встретились с ним случайно, когда он как раз шел из конторы с отрешенным и потерянным видом. Услышав мое приветствие и вопрос «как дела?», он очнулся и, по национальному обычаю, охотно стал отвечать со всеми подробностями, вывалив на меня разом всю историю своих злоключений и переживаний в самом свежем и горячем виде. Он был очень взволнован и, видимо, хотел хоть с кем-то поделиться наболевшим.

— Представляешь, — сетовал он, — даже спросить ни у кого ни о чем нельзя: все заняты важными государственными делами... Но какие такие у них могут еще быть дела, если Украину сдали?!

Он стал рассказывать, как у него на родине ждали действий или хотя бы вестей из Москвы и, не дождавшись, разделились: одни согласились быть убийцами, а другим пришлось стать убитыми... Он горячо убеждал меня, что с людьми надо было разговаривать, дать им надежду и понятные ориентиры, чтобы они понимали, что происходит, кто для них враг, кто друг... Еще вспомнил, что там, откуда он сюда прибыл, уже очень мало осталось тех, кто уповает еще на Москву...

— Там всех нас бросили, — с горечью говорил он, — и тут над нами издеваются. Даже слова человеческого ни от кого нельзя услышать... На что же они тогда надеются?! Или их тоже кто-то тут оккупировал?..

Клубок его раздраженных мыслей разворачивался, превращаясь в прямую четкую линию:

— Ну ладно, идет война, не время теперь для дискуссий, не всем все положено знать, ведут какую-то тайную, закулисную политику, ни для кого не понятную, — но почему тогда с такими, как я, обращаются как с врагами? За кого тогда сами они воюют?!

Добром все это, конечно, не кончится, — убеждал он меня. — Ведь и в прошлый раз все развалилось потому, что заботились больше о современном оружии, о пушках, а не о людях. С людьми же не разговаривали, оставив их в брошенном состоянии, со старыми лозунгами, которым сами не верили, безо всяких шансов на ясное понимание того, что происходит... И именно этим и воспользовался враг, вложив в их головы понятные ориентиры и сделав затем подготовленное им «народное волеизъявление» своим орудием. И никакое грозное оружие нам тогда не помогло, ведь пушками идеи не победить... И теперь ту же ошибку повторяют. И главное начальство — как на беду — все никак из Европ возвратиться не может...

Извини, я вижу, что ты спешишь, — сказал вдруг мой знакомый, хотя я старался ничем не обнаружить того, что в общем-то бежал по делам и не планировал надолго отвлекаться на разговоры.

Скорее было похоже на то, что сам он как-то выдохся — и у него пропала охота кому-либо что-либо объяснять.

— Ладно. Пока. Крепись! — сказал он, прощаясь, хотя, судя по его рассказу, крепиться нужно было именно ему. Затем повернулся и пошел прочь, не прямо, а как-то зигзагами...

Что дальше с ним было — мне неизвестно. Одни рассказывают, что будто бы он решил поступить в соответствии с вынесенным ему в конторе вердиктом: собрал свою сумку и поехал домой, навстречу своим чудовищам... Впрочем, от других общих знакомых приходилось слышать совсем уж фантастическое, вычитанное на каком-то сайте: будто бы с потеплением в подмосковных лесах стали собираться разбойные шайки, составленные из так называемых «российских соотечественников» и прочего неоформленного сброда... И там вроде бы видели и моего знакомого... За счет чего они там существовали, никому не известно, но вряд ли довольствовались одними грибами... И предводительствовал ими будто бы тот самый увлекшийся полковник, который бежал на врага по поверхности вод...

февраль 2016 года





Сообщение (*):

владимир дарский

26.11.2018

Стал читать, не обратив внимания на фамилию автора,затем решил,что таким чувством юмора может обладать не русский,а украинец.Посмотрел фамилию автора и откуда он,решил ,что не ошибся.Действительно ,автор человек с Украины,с украинской фамилией.В главном автор ошибся-Украина и Россия ,это не одно и тоже.Все таки прав был Кучма со своей книгой-идеей-"Украина не Россия".Понятно,что с кучмовской идеей автора вряд ли напечатали.Ведь так сладкозвучно звучат псевдофантастические иди о едином русском народе,где нат ни украинцев(русинов),ни белорусов.Но ,к сожалению,такое сладкоголосие есть песнь российских(русских) неоколонизаторов,неоимпериалистов.А автор всего лишь подпевала этим бредням и фантазиям.Не хочется называть автора всякими нехорошими словами,уж очень хорошее авторское чувство юмора,да и косвенный вариант прислужничества неоколонизаторам,неоимпериалистам все-таки смягчает отрицательную реакцию.Да и самих представителей "старшего брата" автор не щадит.Браво

Комментарии 1 - 1 из 1