Дождь живой воды
Анна Горелова родилась в городе Горьком. Журналист. Окончила филологический факультет ННГУ имени Н.И. Лобачевского с красным дипломом.
Публиковалась в альманахе «Новый енисейский литератор».
Лауреат и дипломант различных литературных конкурсов. Дипломант конкурса «60+».
Живет в Нижнем Новгороде.
Дождь живой воды
* * *
Ночь-полночь. Она в одной сорочке
рвется в стужу с валенками в сад:
— Да пусти ты, ирод! Там же дочки
на морозе босые стоят!
...Плачь не плачь — берет война без спросу
в дар себе не только сыновей.
Три девчонки было — три березы
посадил под окнами Матвей.
Боль прядет причудливую пряжу:
год какой Матвеева жена
ленточки березам в косы вяжет,
сказывает сказки дотемна.
...Ночь-полночь...
— Пусти!
— Вертайся щас же!
Что ты, баба, тронулась умом?
Все к чертям срублю! — Матвей ей скажет
и шагнет за двери с топором,
вынет папиросы, чиркнет спичкой...
Вот и злоба враз на нет сошла.
...Первая березка — невеличка:
Стася в мать росточком-то была.
Деревце что рядом, то повыше
и маленько ладней остальных:
к старшенькой — красавице Ирише —
не один посватался жених.
А вон ту березку любят птицы:
пела Груня дюже хорошо...
С фронта он в июле воротился,
в дом пустой — целехоньким пришел.
Три березки. В трех стаканах крепкий
мутный самогон. За упокой.
Постучит война в окошко веткой,
будто тонкой девичьей рукой.
...Наметет к утру. В одной сорочке
горюшко крадучись выйдет в сад,
где замерз в сугробе этой ночью
трижды в сердце раненный солдат.
Подснежник
День накрыт февралем, как чистеньким рушником;
гололед — и часы на шаг переходят с бега.
Сколько, сколь же, боже, было припасено!
Только чудится: снег сойдет по апрелю, но
ни записок, ни снов, ни эха о том, о ком...
ничего под снегом.
Индевеющий сад царапается в стекло.
Не ходи далеко от дома в метель: аукать
больше некого, незачем, не... К полотну зимы
все приметано наживую — и дом, и мы;
в уголке прореха-проталинка, за иглой
ты потянешь руку —
и наколешь, и заживет, как неспетый стих.
Но болит, что глаза и пальцы не те, что прежде.
Залатаешь к утру, заштопаешь кое-как;
кровь? рябина ли? — самый краешек рушника,
не жалей, потяни за ниточку —
распусти
в ивняке подснежник.
* * *
Полночь, Ева... С днем рождения. Чуть
потеплело в доме, тени чуть шире.
Ты пошутишь, прижимаясь к плечу,
что живешь от сотворения мира.
Я незваный и единственный гость —
от дождя тобой спасенный прохожий.
Всех подарков — дички розовой горсть
да перчатки под змеиную кожу;
да за ниточку борей принесет
и привяжет за окном лунный шарик.
...то ли сам я намечтал это все,
то ли в дождь живой воды подмешали,
то ли время повернуло назад,
но на гулком пустыре возле дома
ровно за ночь снова вырастет сад —
только наш с тобой, дремучий, плодовый.
И рассвет коснется яблочных щек;
крепкий кофе сваришь ты по привычке,
не надеясь и не зная еще,
что проклюнулось и семечко дички.
Дальше? Будет день. И будет опять
плакать дождь —
то громко, то безголосо, —
оттого что не умеет сказать,
как к лицу тебе тридцатая осень.
* * *
«Спи, мой хороший, спи уже...» Стонет теплоцентраль.
Город до хруста выстужен. В городе вновь февраль.
Сгорбился у обочины сонный-бессонный дом.
Пахнет бельем замоченным, гарью и молоком.
И, торопя метельную зимнюю ночь к концу,
горлица колыбельную тихо поет птенцу.
«Баю-баю», — заученно... больше не вспомнить слов.
Комната вся измучена дробью глухих шагов.
Время со скрипом крутится мельничным колесом.
А за окошком улицу начисто занесло:
малость — и Богом брошенный город исчезнет с карт...
«Тише же, ну, хороший мой. Подзаплутавший март,
я для тебя аукаю. Ты потерпи еще.
Знаю, что вместе с вьюгою плачется хорошо».
И хоть ничуть не верится даже в рассвет самой,
шепчет голубка первенцу: «Сделаются весной
ночи — совсем короткими, руки мои — теплей».
Снежный узор решеткою на ледяном стекле.
Ей бы из дома выбежать, птицей сорваться вдаль!..
«Спи, мой хороший, спи уже. Завтра пока февраль...»
Иваси
рыба бесхребетная иваси
в синем-синем море плывет-скользит
и морской воды солоней в разы
горький привкус рыбьей ее слезы
ни о чем я Господа не просил
а теперь прошу: сохрани спаси
пусть живым дойдет до конца стези
пусть увидит море хоть раз вблизи
тот кто мне постыл и невыносим
тот о ком не спит опять иваси
свет велик, а море — от сих до сих
уплывай, пожалуйста, иваси
мир не рухнет, мир не сойдет с оси:
в этом море тысячи иваси
ни о чем стихии я не просил
а теперь прошу: коли хватит сил
рыбу бесхребетную иваси
ты туда, течение, отнеси
где старик без имени на фарси
хрипло кличет с берега иваси.
* * *
Шесть пятнадцать на старых ходиках.
И она на ногах чуть свет.
Ждет. Все птицы к апрелю вроде бы
возвратились уже на родину,
только аиста нет и нет.
Снег сошел давно, и растрепанный
сад по пояс в весне увяз.
И ей чудится: за воротами
белый аист крылами хлопает.
Выбегает — и всякий раз
никого. Далеко за рощею
ветры вольную песнь поют.
Мир бескрайний. Домишко крошечный.
Никогда ничего хорошего
не случалось в ее краю.
Плечи, губ уголки опущены...
Сколько минуло долгих зим!
Не вернется?
Оно и к лучшему.
Но как будто рука зовущая —
тонкой струйкой над кровлей дым.
Шесть пятнадцать. Почти смеркается.
Не спешит эмигрант домой.
А она у окошка мается,
ищет в небе глазами аиста
и в руках тишины немой,
как в силках, бьется птицей пойманной
и до хрипа кричит, кричит...
На часах шесть пятнадцать. Сломаны.
И на крыше шуршат соломою
ночь за ночью одни грачи.
* * *
Тишина. Снегопад. Затонули дома в феврале.
И укором зиме — на ветвях опустевшие гнезда.
В этом городе старом которую тысячу лет
не сбываются сны, а на крыши не падают звезды.
И не все возвращаются птицы сюда по весне,
от чужих берегов проложив свой маршрут иначе,
и твердят в телеграммах, что в путь, мол, пора бы и мне;
только память ключи от города где-то прячет
вместе с солнцем, разбитым о донья колодцев-дворов,
с заплутавшей в хитросплетении улиц мелодией,
той, что станет однажды дорожною песней без слов.
А пока — ни уйти, ни уплыть, ни уехать...
но вроде бы
здесь, помимо промозглых, попутные дуют ветра,
два крыла за спиной — все отчетливее на ощупь.
Незамеченным в город вошел птичник-март вчера
и рассыпал по площади пригоршню хлебных крошек...
* * *
А за окнами был Париж.
А за стенкой сосед-алкаш:
— Дед, накатим? Сердечник? Ишь... —
Все по-честному. Баш на баш.
Коммуналка, галдеж — привык.
Так же жили все пра-пра-пра.
Беспардонный соседкин крик
заглушал беспардонный храп:
— Подымайся! Чего лежишь,
пьянь такая? Да чтоб ты сдох! —
Но за окнами был Париж,
и сквозь сжатые зубы — вдох.
Забегала с дежурства дочь:
— Не выходишь? Совсем зачах.
Хоть проветривай через ночь.
И когда она впопыхах
рамы дергала
(— Ну и вонь!
— Ты ступай, mon ami. Я сам...),
в окна плыл колокольный звон
к службе утренней в Нотр-Дам.
Город звал его? Хорошо.
...Был четверг. До рассвета, в три,
он оделся. Почти ушел —
но у самой входной двери
вдруг осел потихоньку вниз.
И, небритый, в трико, босой,
ангел божий над ним навис,
перегаром дохнув в лицо:
— Худо? Зинка, валокордин!
И «03»! Ну, давай живей! —
Боль металась в его груди
сотней пуганых голубей.
он хрипел на них: кыш, мол, кыш...
Днем, впервые по той весне,
дождь прошел — и забрал Париж,
нарисованный на стене.