Русская мера
Владимир Алексеевич Пальчиков родился в 1937 году в селе Владимировка Ставропольского края. Окончил Владикавказский университет. Учительствовал в сельской школе в Омской области. Стихи печатались в журналах «Наш современник», «Новый мир», «Литературная газета» и др. Автор 5 книг стихов и нескольких книг переводов. Член Союза писателей России. Живет в Москве.
* * *
Дельцы взялись за дело больших прибытков для —
И сразу засмердела родимая земля.
Недавно столь привычных, не вижу и следа —
Участливости? Точно. Сочувственности? Да!
Упал в траву скворчонок. Поднять бы малыша —
Да жаль, что не наваришь на этом ни гроша.
Щадить убогих, слабых? А есть такой указ?
Посторонись, хромуша, не то сшибут как раз.
Обычай самый верный в сем лучшем из миров:
Ты — лох, а я — барыга. Плати — и будь здоров.
Теперь у нас в героях — громила, рвач, торгаш.
С обманом да нахрапом — все купишь, все продашь.
Барыш — всевластный идол загребистой игры,
Лукавые заманки, Лукойловы пиры!
Свой кодекс и повадки, шуты и короли.
Вас не было, ребятки. Вы чьи, вы где росли?
Шныряет по дорогам скребущая корысть,
Готова за полтину хребтину перегрызть.
Угрюмое стяжанье угнулось за плечом,
Вцепилось дню в волосья, шипя: почем? почем?
Почем пенька и кожа, почем доска и жесть,
Отзывчивость и ласка, достоинство и честь?
Во сколько обойдется за правду выдать ложь?
...Почем сверкаешь, туча? Трава, почем растешь?
* * *
Свисает надломленный сук.
Стекает смола из надлома.
И дятла отчетливый стук
Разносится мирно, знакомо.
На редкость была жестокаґ
Грозы непреклонная сила.
Прицельным броском тесака
Верхушку сосны рассадило.
Но вал непогоды ночной
Разбился о бор без остатка.
Разбужен птенец тишиной,
Грозу продремавший так сладко.
Мотало сосну до утра.
Птенцу, неразлучному с нею,
Казалось, что это — игра,
Он сразу одобрил затею.
Ушла, истощилась, за край
Свалилась беда огневая.
Он просит: «Еще покачай!
Еще!» А сосна чуть живая.
* * *
Все выражено, все объято Словом —
разнообразно, тонко и умно.
Однако ты не думай, что оно
живет, как иждивенец, на готовом.
Ткань жизни мнилась грубой, как рядно,
и долго в мире, трезвом и суровом,
различия меж синим и лиловым
заметить было Слову не дано.
Оно училось знать: сосна — не елка,
не галка — грач, а пчелка — не оса;
шелк шепота нежней, чем шепот шелка;
подвески ив с сережками овса
не схожи; вот цикорий у проселка;
а там — леса уходят в небеса.
Сизиф
— Я скоро стану немощен и сив,
Так до какой же маяться поры? —
Вскричал в сердцах
и прочь пошел Сизиф
От этой опостылевшей горы.
Идет, дыша всей волею земной,
Вперед забытой радостью гоним.
Вдруг слышит
странный грохот за спиной:
Сшибаясь, камни катятся за ним!
Ручей, счастливо щурясь от лучей,
Он пересек по жердочке тугой.
А камни шумно
прыгают в ручей,
На берег выбираются другой.
Зовет в просторы легкая тропа.
Поля в росе
сверкают, как парча.
Но валит следом дикая толпа,
Пыля, посевы нежные топча.
Разгромлен с ходу
рынок городской.
Порушены повозки и лотки.
Зеленщики в отчаяньи. С тоской
Горшечники глядят на черепки...
Проснулся рано —
в таборе камней.
Окрестности сияли и цвели.
Его гора, всех выше и видней,
Лукаво розовела там, вдали.
* * *
Вернулись. Ужин на столе.
А мать оставили в земле.
Потом и спать легли в тепле.
А мать оставили в земле.
Земля черна. Плохой ночлег.
Шуршит ночной колючий снег.
В глазах остались навсегда
Недоуменье и беда.
Беду с годами понимать
Ничуть не проще, чем когда-то.
Спохватишься: а где же мать?
И осечешься виновато...
Закат горит. Душа болит.
И лапками все шевелит,
Как паучок, звезда во мгле.
И стынет ужин на столе.
* * *
Стадо барашков
ветром пасомо.
Это Осташков,
лодка у дома.
Он коротает
век на отшибе,
толк понимает
в коже и в рыбе.
Омуты, мели,
солнце, осока.
каждый при деле,
в чем-нибудь дока.
Пестрые сами,
пестрые склоки
над островами
носят сороки.
Запах дразнящий
смолокуренья.
Старая в чаще
кличет коренья.
В далях белесых
знойно и тихо,
заводей, плесов
неразбериха.
Спелой малиной
дышит протока.
Волок старинный,
переволока.
Рать без возврата —
взяли когда-то
елки, осины,
топи, трясины.
Как светоносны
над Городомлей
стройные сосны
с тяжестью комлей.
Даль без призора,
свет Селигера,
воли, простора
русская мера.
Ода империи
Памяти В.В. Кожинова
Остыв, схватилась магма.
Был хаос, стал закон.
Империя, ты — мамка
народов и времен.
Корежит мир от жажды
разжиться грабежом.
Скорей свое отдашь ты,
чем вспомнишь о чужом!
Пока плетут интригу
не Лондон, так Стамбул,
несешь ты хлеб и книгу
в заоблачный аул.
Империя — вот высший
согласия пример:
цветет под общей крышей
семейство рас и вер.
Каких нам дел ни шили
на правое в ответ,
каких собакашвили
ни насылали вслед!
Ценя себя безмерно,
пример им подает
сэр Ворвани Цистерна,
союзник еще тот.
Пусть бьется Русь святая
за совесть, не за страх —
он, хитрый зад спасая,
сидит себе в кустах.
Рукоплещите, леди!
герой в расчетный срок
примажется к победе,
урвет чужой пирог.
Чего у нас, ребята,
никто не отберет?
Что наше дело свято,
что русский мы народ.
Кому-то мы обуза
лет с тысячу уже:
их доблесть — жрать от пуза,
а мы все о душе.
Какой бы тут морали
подсунуть половчей,
чтоб сборищем мы стали
дешевки, торгашей?
У нас-де зимы плохи,
не так стоят столбы,
и вообще мы — лохи,
отверженцы судьбы...
Отраден свет ромашки
и глянец лягушат.
Имперские замашки
смущают и страшат.
На то не поведусь я,
и мой считает стих,
что жест великодушья —
первейшая из них.