Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Дом на песке

Михаил Николаевич Лайков (1960–2018) родился в селе Николаевка Брянской области. Окончил Литературный институт имени А.М. Горького.
Автор стихов, рассказов, статей, повести «Праздники» и романа «Возвращение в дождь». Печатался в «Литературной газете», «Литературной России», в журналах «Москва», «Лепта», «Грани», «Ост» (Германия).
Член союза писателей России.

Действующие лица

Иван Дмитриевич Доброво, уче­ный-селекционер.

Дмитрий Павлович Доб­рово, его отец, врач.

Катя, его сестра, педагог.

Лиза, Мария, Люба, его жены.

Виталий, Слава, Егор, его сыновья.

Даша, домработница.

Яков, сосед.

Буреломов, районный уполномоченный.

Фома Силыч  Хренов, председатель колхоза.

Адам Францевич Красовский, председа­тель сельсовета.

Недоедов, селькор.

Этелий Игнатьевич Шмыгин, учитель.

Гордей Ильич, нотариус.

Немецкий офицер.

Немецкие солдаты.

Первый полицай.

Второй полицай.

Молодой партизан.

Ночной гость.


 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Конец тридцатых годов двадцатого века. Большой деревянный дом на окраине Москвы, близ Окруж­ной железной дороги. Дом разделен надвое. На одной половине живет семья Доброво, на другой семья, подселенная после революции. На половине Доброво полки с книгами, пианино, на стене порт­рет Чехова. У соседей комод, сундук, фарфоровый кот-копилка. В комнату вбегает Катя, распахивает окно.

Слышится гудок паровоза.

Катя. Весна! Как хорошо-то!

Входит Иван, он держится за щеку, вид у него страдающий.

Катя. Зуб болит? Сейчас посмотрю.

Она выбегает, возвращается с зеркальцем дантиста. Иван смотрит недоверчиво на сестру.

Катя. В чем дело, пациент? Я все-таки недоучившийся стоматолог. Ваня, ты мне не веришь? Думаешь, я плюну? Ваня, ты дурачок. Это же в детстве было... Мы взрослые уже. Во всяком случае, один из нас. Открой немедленно рот! Выдернем, и нет проблем.

Иван открывает рот. Катя плюет в него.

Иван (возмущенный). Катя! Как ты смеешь!

Катя. А ты не будь разиней. Не разевай рот перед каждой встречной- поперечной.

Иван. Ты моя сестра! Или... Ты кого имеешь в виду под встречной- поперечной?

Катя. Ваня, ты вообще разиня. Ваня-простота... Вот что я имею в виду. Ты не взрослеешь. Для тебя все люди хорошие, необыкновенные. Ты пропадешь в этой жизни. Я не понимаю... Ты хочешь уехать в деревенскую глушь, в какое-то Селище, работать там простым агрономом. Ты понятия не имеешь, что такое деревенская жизнь. Спроси у Даши, хочет ли она обратно в деревню. (Зовет.) Даша! Даша!

Появляется домработница.

Катя. Даша, ты хочешь обратно в деревню?

Даша (испуганно). За что меня в деревню? Что я сделала не так?

Катя. Даша, успокойся. Ты остаешься с нами. Это Иван Дмитриевич нас покидает, едет в деревню. Ты одобряешь его решение?

Даша. По своей воле едет иль поневоле?

Катя. По воле, по воле, по прихоти барской.

Даша. Если по воле, так осенью вернется. Осенью городскому в деревне особенно скучно. Все дачники по осени возвращаются.

Катя. Как птички перелетные... Но, может, привыкнет? Женится там на какой-нибудь учительнице...

Даша. Митричу рановато жениться. Он еще не мужик. Так, мужичонка... Тебе, Катерина, пора бы замуж. Бегаешь, скачешь козой непривязанной, не знаешь, куда себя деть.

Иван. Пока плеваться не разучится, замуж не выйдет. В самом деле, только один из нас взрослый...

Катя. Но ведь зуб перестал болеть! Разве не так?

Иван. Наверное, ядом плюнула.

Катя. Иди, Даша, занимайся своими делами.

Даша. Я бы и занималась, если бы вы мне голову не морочили. (Уходит.)

Иван. Напрасна твоя ирония насчет учительницы. Со мной едет Лиза.

Катя (изумленно). Лиза? В деревню? Твое намерение выглядит еще нелепей. (Насмешливо.) Лиза высококультурная девушка. Что она там будет делать? Чем себя займет?

Иван. Катерина, ты знаешь, что у латинян первоначально значило слово «культура»?

Катя. И что же оно значило?

Иван. В не извращенном еще смысле это понятие означало обработку земли, уход за ней. Культура, культивация...

Катя. Что ты этим хочешь сказать?

Иван. Не может называть себя культурным народ, у которого плохо ухожена земля. С этого надо начинать.

Катя (с пафосом). Мы народ Толстого и Чайковского! У нас есть Большой театр и Эрмитаж! (Замолкает, прислушивается.) Яша в саду кота мучает! Идиот! Жениться пора, а он все котов и собак гоняет.

Иван. Тебе послышалось. Тихо в саду. Чайковский и Эрмитаж — это прекрасно. Но братство всех людей прекрасней Эрмитажа. Социализм — вот подлинно культурное дело. Посев нового человечества... И если мы не изменим лучшему в себе, мы соберем урожай. Ты, Катерина, путаешь культуру и искусство. Искусство запросто может быть антикультурно.

Катя. Ты сам путаник. Ты бы не учил других, а разобрался бы с собой. Чего ты хочешь? Ты поступал в академию с детской мечтой сделать человечество счастливым, накормить его досыта. Люди, дескать, оттого злые и несчастные, что им слишком тяжело дается кусок хлеба. Мечта наивного отрока, но если ты еще веришь в нее, то надо заниматься наукой, селекцией сортов и тому подобным. Наукой надо заниматься в Москве. Здесь, в Москве! У тебя все здесь, рядом. И наука, и... Почему ты не замечаешь, что твое счастье рядом, буквально за стеной? (Катя указывает пальцем в сторону соседей.)

Иван с недоумением смотрит в ту же сторону.

Катя. Я про Любу говорю. Почему ты не видишь, какая замечательная девушка рядом живет?

Иван (продолжая недоумевать). Люба? Нет, я согласен... Она замечательный человек. Но при чем тут я?

Катя. Ты ни при чем... Ты просто ее не замечаешь. А если бы заметил... Она будет верной женой и другом. Она нарожает тебе здоровых детей...

Иван. Ты рассуждаешь как профессиональная сваха. Упомяни еще о приданом в сундуке. Катя! Чтобы влюбиться в женщину, в ней должна быть какая-то тайна. Какая тайна в Любе?! Мы выросли вместе, рядом на горшках сидели.

Катя (иронично). Любовь... Тайна... Что сделала мама — тоже от любви? Оставила нас как щенят слепых... Почему она не подумала о нас, когда взводила курок?

Иван. Она сильно любила отца.

Катя. При чем тут любовь? Больные нервы, оскорбленное самолюбие, истеричное желание отомстить... Она убила себя и почти убила отца. Два инфаркта уже... Да, была какая-то связь в Германии. Но еще до знакомства с мамой, когда он учился там. Да, пришло вдруг несколько писем из Германии. Но отец на них не отвечал! Это я точно знаю. Мне тетя все рассказала. Из-за этого стреляться?

Иван. Отцу надо было ответить. Так, чтобы письма перестали приходить. И не надо было их сохранять.

Катя. А маме не надо было рыться в бумагах отца!

Иван. А нам не надо копаться в отношениях родителей!

Катя. Все от нездоровья, психического, физического... Физкультурой надо заниматься, физкультурой! В здоровом теле здоровый дух!

Иван. На самом деле римляне советовали: «Усердно молись, и будет в здоровом теле здоровый дух». Ты часто молишься?

Катя. За всех нас тетя Соня молится.

Иван. Ладно, сестра, расскажу, зачем я на самом деле еду в деревню. Все-таки хочется, чтобы ты понимала меня. (Рассказывает, прохаживаясь по комнате, как бы в сомнении, стоит ли это рассказывать кому-то.) Работая в библиотеке со старыми номерами «Земледельческого журнала», прочитал я вот что... В Черниговской губернии лет сто с лишним тому назад жил-был помещик Санин. Сейчас это западная часть Орловской области.

Катя. Куда ты ездил недавно...

Иван. Ну да... Но ты слушай, если хочешь что-то понять.

Катя. Я слушаю.

Иван. Так вот... Помещик Санин... Имел этот Санин репутацию масона, алхимика и чернокнижника. Жил скрытно, занимался какими-то опытами и, что самое интересное, выращивал хлеба урожаем сам-семьсот, сам-восемьсот.

Катя. Извини... «Сам-семьсот» — это что значит? Каждый посеянный килограмм зерна дает семьсот килограмм урожая?

Иван. Именно так.

Катя. Я не специалист, но даже мне понятно, что это фантазерство какое-то. Ты всерьез веришь, что твой Санин выращивал такие урожаи?

Иван. Нет, в сам-семьсот я тоже не верю. Но, похоже, что-то невероятное в области селекции ему удалось совершить. Дело в том, что кончил он плохо. С гениальными творцами часто так происходит. Его убили, дом вместе с лабораторией сожгли. Подозревали в этом соседей-помещиков. Санин сбивал цены на хлеб, продавая его в больших количествах за полцены.

Катя. Но что ты сейчас хочешь там найти?

Иван. Надо проверить тамошние почвы, понаблюдать за климатом, порыться в местных архивах. Я недаром съездил. Оказалось, там живут еще обедневшие потомки того самого Санина. Вдруг что-то сохранилось у них. Записи, воспоминания... Надо с ними покороче сойтись.

Катя. Ты тоже кончишь плохо. Хотя я этого не хочу изо всех сил. (С отчаянием в голосе.) Выяснилось, что все на самом деле еще хуже, чем я представляла. Серьезный ученый не может в своих исследованиях опираться на легенды. Если только он не собиратель фольклора... Ты фантазер, мечтатель! Неисправимый мечтатель.

Иван. Лучше жить мечтами, чем страхами. Ты представляешь, что произойдет, если научиться выращивать урожай сам-двести? Да что двести... Хотя бы сам-сто... Это будет революция не менее грандиозная, чем Октябрьская революция. У человечества исчезнет страх голода. Ведь вся человеческая история — это война наций и классов за сытую жизнь. Когда исчезнет страх голода, свободные люди займутся наконец-то самоусовершенствованием, науками, искусствами. Все, поголовно! Ты не представляешь, сестра, какая прекрасная жизнь впереди!

Катя. Занялся бы ты лучше ремонтом дома. Видел, с задней стены по цоколю трещина прошла? Наверное, грунт просел. Грунт песчаный здесь. Отцу ничего уже не надо...

Иван. Может, просто обмазка треснула? Основание из песка по надежности не уступает гранитной скале. Под египетские пирамиды нарочно насыпали подушку из промытого песка. Тысячи лет стоят постройки, не шелохнутся.

Катя. Господи, сколько мусора в твоей голове! Алхимик Санин, египетские пирамиды... Ты распыляешься! Знать надо только то, что приносит пользу.

Иван. Хорошо, я посмотрю, что там треснуло. (Уходит.)

Катя (смотрится в зеркальце). Замуж... Хм, замуж... Но за кого?!

Входит Дмитрий Павлович, под мышкой у него шахматная доска.

Катя. Папа, почему ты не поговоришь с Иваном? Неужели ты не видишь, что он собирается исковеркать себе научную карьеру и вообще жизнь?

Дмитрий Павлович. Ты говоришь о его намерении жениться на Лизе?

Катя. Я говорю о его отъезде в деревню. Он пропадет там с голоду. Кто будет заботиться о нем? Лиза? Не смешите меня. Он там отупеет, деградирует как ученый. Его надо остановить.

Дмитрий Павлович. Я несколько лет прожил в деревне. Это была прекрасная практическая школа, второй университет. Мой отец, ваш дед, тоже уходил в народ. И не считал это время напрасно потерянным. Иван желает невозможного — переустроить мир? Прекрасно! Кто не начинал с желания преодолеть мировую скорбь, тот не был молодым. В голове его, конечно, каша, все вперемешку, но это естественная юношеская брага. Все перебродит и осядет. Мне только жаль, что никто из вас не стал врачом. Народ надо лечить. Лечить, лечить и еще раз лечить. Мне до сих пор непонятно, почему ты перевелась в педагогический.

Катя. Потому что вовремя поняла — я не врач. Людей надо учить. Причем начиная с самого элементарного, с гигиены тела. Но я и о Лизе хочу сказать. Эта Лиза...

Дмитрий Павлович (перебивая Катю). Не встревай! Сами разберутся. Неважно, в конце концов, кто и как нас любит или не любит. Самим бы не разучиться любить... Ты зря переживаешь за Ивана. Он доверчивый, зато и ему будут верить. И не такой он простак, как тебе кажется. Скрытный... О своем заветном никому... Из его недомолвок я так и не понял, зачем он едет в деревню. Узнать в колхозе тайну высоких урожаев? Но что тут узнавать! Дайте мужику хорошую закупочную цену, и он засыплет вас зерном. Вот вся тайна.

Катя. Так объясни ему! Чтобы он не делал глупость.

Дмитрий Павлович. Кто знает наперед, что он собирается делать... Я врач, а врач обязан верить в лучшее. Все будет хорошо. Не хочешь партию?

Катя. С тобой в шахматы?! Давай лучше в городки... Погода хорошая. Тебе было бы полезно.

Дмитрий Павлович. С тобой в городки?! Только если дашь мне фору. Ты в кон, я в полукон...

Входит Люба.

Дмитрий Павлович. Пойду, пожалуй, одну задачку решу. Потом, может быть, и в городки... Денек сегодня действительно замечательный. (Уходит.)

Катя. Все перебродит, все будет хорошо... Вот и поговорили.

Люба. Ваня еще не уехал?

Катя. Что-то хотела сказать ему?

Люба. Пожелать счастья на дорогу.

Катя (насмешливо). Пожелать счастья на дорожку... Дура ты, Любка. Ваню надо не провожать в дорогу, а, наоборот — остановить.

Люба. Но я-то что могу? Ничего я не могу.

Катя. Ты его любишь? Так найди слова, спаси любимого человека.

Люба. Но он меня не любит!

Катя. Любит, не любит... Неважно, кто и как нас любит. Важно, как мы к нему относимся. Вот если бы ты забеременела... Ради ребенка он бы остался.

Люба (негодуя). Катя, как тебе не стыдно! Что ты говоришь! У нас с Ваней ничего такого не было. Совсем ничего не было.

Катя. Ну и дура, что ничего не было. Женщине полезно рожать.

Катя садится за пианино, Люба за стол, приготовляясь слушать музыку.

Катя (смотрит строго на Любу). Люба, держи спину прямо, когда сидишь. Какая ты бестолковая! Элементарному никак не могу тебя научить.

Люба. Катя, не занудствуй! Это мелочи...

Катя. Это не мелочи. Человек всегда должен держать спину прямо. Особенно девушка.

Входят Иван и Лиза. Иван сияет. Лиза одета нарядно. Люба выпрямляет спину. Катя встает из-за пианино.

Лиза (глядя на свои туфельки). Запылились... Как далеко ехать к вам. (Тянется с поцелуем к Кате.)

Люба (вскакивая из-за стола). Здравствуйте. (Уходит быстрым шагом, прижав ладони к щекам.)

Катя (насмешливо). Слыхала я, ты едешь с Ваней в деревню?

Лиза. Ивану научный руководитель предлагает организовать экспедицию в Гималаи. Там должны сохраниться... эти... как их, Ваня?

Иван. Эндемики злаковых... Только не в Гималаи, а в Анды...

Лиза. Ну да, эндемики... Но деревня — это тоже экзотично. Я никогда не бывала в русской деревне.

Катя. Но как же папа с мамой? Они тебя отпускают?

Лиза. Я ведь не одна еду. Это путешествие мы потом будем вспоминать. Я возьму с собой «Лейку», этюдник...

Катя (вздохнув утомленно). Пойду-ка я лучше в городки постучу. А то пройдет выходной без всякой пользы. (Уходит.)

Иван. Я узнавал, там можно будет устроиться заведующей клубом. Ты еще не передумала ехать со мной?

Лиза. Любимый! Зачем ты спрашиваешь? Я никогда не сомневалась в тебе. Ты совершишь невозможное, докажешь всем...

Иван. Какой необыкновенный сон мне сегодня приснился! Цветущий сад, и в нем школа. Странная какая-то школа... Без парт, досок и прочего... Только просторные классы, наполненные светом и музыкой. Чудесной музыкой, какую я никогда не слышал наяву. Когда я проснулся, оказалось, я плакал во сне. От невыразимо прекрасных звуков музыки. Во сне была еще учительница. Веселая, красивая, незнакомая...

Лиза. Ваня, я не понимаю... Какая учительница? Молоденькая?

Иван (смутившись). Наверное, это была ты. Весь сон был наполнен радостью встречи. Такую радость я чувствую, когда вижу тебя. Мы будем счастливы, Лиза, невероятно счастливы.

Лиза. Конечно, милый. Как же иначе! У нас все впереди.

Иван. Я обустроюсь немного, налажу быт. И ты приедешь ко мне. Хорошо?

Лиза. Как скажешь, милый. Я согласна на все. Я с тобой. Навсегда!

Иван. Навсегда!

Они сближаются для поцелуя.

Занавес.


 

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Большой деревенский дом, разделенный надвое. На одной половине сельсовет с портретом Маркса на стене. За длинным столом сидят Адам Францевич, Фома Силыч, Этелий Игнатьевич, Недоедов. Они слушают, что делается на второй половине дома, где жилье Ивана. Здесь Иван и Лиза, одетая по-дорожному. У ее ног чемодан. Стол в комнате накрыт для чаепития.

Иван. Но ты же знала, куда мы едем. Ты была согласна на все.

Лиза (нервно комкая носовой платок, громко). Ничего я не знала! И вообще никуда не хотела ехать. Я вчера едва не умерла, а ты принялся хохотать. Эта дырявая будка, которую ты называешь туалетом, уже сама по себе ужас. Но когда там еще уж... Что он там делал?! Они везде! Шагу ступить нельзя! То уж, то мышь, то лягушка! Мухи, комары, чертополох, навоз... Я ненавижу природу. Я люблю искусство. Как можно жить в такой обстановке! Это не дом, даже не гостиница. Сквозь дырки в перегородке целый день дым от самосада... Я хочу в Москву! Культура тут никому не нужна. Культура возможна, когда у людей есть свободное время, много свободного времени. Я говорю бабам: приходите в клуб, будем репетировать. А они мне: некогда нам в клуб ходить, приходи к нам на жнитво, там попоем. Но как можно петь в такой обстановке! Жара, пыль... С какой стати тут вообще петь! Еда — картошка да огурцы, а они все горланят. И ладно бы вечером, с тяжкой работы возвращаясь. Так давай с утра, когда нормальные люди еще спят.

Иван. Радуются, что живут. Вот и поют. Недалеко от этих мест Вяльцева родилась.

Лиза. Вяльцева вовремя отсюда уехала. Чему тут радоваться?

Иван. В Москве с бытом тоже неважно. Там мы жили бы в коммуналке, с шумными соседями. В сельсовете хотя бы ночью никого нет.

Лиза. Моя семья живет в нормальной квартире, которую заслужил мой отец. И тебе, как перспективному ученому, должны дать отдельную жилплощадь.

Слышен стук копыт, это подъехала бричка.

Иван. Чаю так и не попили... Присядем на дорогу.

Иван садится на стул, Лиза на чемодан.

Иван (берет чемодан). Ну, пора. Я тебя провожу до станции.

Уходят.

Адам Францевич. Жалко будет, если Иван Дмитрич уедет. Безвредный человек.

Этелий Игнатьевич. Хорошим людям не везет на жен. (Все за столом насмешливо переглядываются при этих словах.) Не прорвемся мы с женщиной в светлое коммунистическое будущее. Тянет баба назад, сильно тянет.

Недоедов. Но кое в чем она правильно выразилась. Бескультурно живем. Мало для культуры времени отводим. Газету почитать, в шашки поиграть...

Фома Силыч. От безделья дурь заводится, а не культура. Людей, как чертей, надо делом каким-нибудь занимать. Не займешь, они вред начнут творить.

Адам Францевич. Где же это Буреломов? Пора бы подъехать... Если спросит что-то про нового агронома, почему его нет на пленуме, скажем, что жену по срочной причине повез в больницу. А ты, Этелий Игнатович, выступишь по Саниным. Настрочил в район, теперь отчитывайся.

Этелий Игнатьевич (возмущенно). Кто? Я?!

Фома Силыч. Кто ж у нас любитель бумагу портить...

Этелий Игнатьевич. Есть Демьяны Бедные...

Недоедов. Ты про кого тут намекаешь? Я только в газету пишу. А вот некоторые...

Адам Францевич (перебивая Недоедова). Так, товарищи! Прекратить склоку. Ведите себя в рамках. Товарищ Буреломов, сами знаете, человек новый в районе, прислан навести порядок. Следите за языком.

За окном грохот колес. Входит Буреломов. Все встают. Буреломов садится, при­глашает сесть остальных, достает бумаги из портфеля.

Буреломов. Ну и жара у вас!

Фома Силыч. Для уборки хлебов хорошо, когда жара. (Встает.) Хре­нов Фома Силыч, председатель колхоза.

Буреломов. Для уборки-то, может, хорошо. Присаживайтесь, товарищ Хренов. Но как у вас обстоят дела с противопожарной безопасностью?

Адам Францевич (встает). Красовский Адам Францевич, председатель сельсовета. К пожарам готовы, товарищ Буреломов.

Буреломов. Как мне вас понимать, товарищ Красовский? К пожарам готовы...

Адам Францевич. В смысле готовы отразить, если что.

Буреломов. Присаживайтесь. Следите за языком. К пожарам готовы... (Замечает Маркса на стене, обводит взглядом другие стены.) Где же товарищи Ленин и Сталин? Почему один только товарищ Карл Маркс? У вас тут что, троцкистская ячейка?

Адам Францевич. Товарищей Ленина и Сталина, я извиняюсь, мухи, проклятые, засидели. Отдали на обновление местному богомазу. Извиняюсь, художнику... Повесим их в ближайшее время. (Испуганно.) Извиняюсь, подвесим. Тьфу ты! Прибьем! (Замолкает в ужасе.)

Остальные за столом стараются не смотреть на него. Этелий Игнатьевич отодвигается.

Буреломов. Сразу видно, неблагополучно у вас с политической обстановкой. По этому поводу я и приехал. Поступил сигнал. Церковь у вас, слава богу, закрыли, но народ по-прежнему активно отправляет религиозные праздники. На Пасху никто не работает, все шатаются по гостям, а... (Заглядывает в листок бумаги, читает.) «А на цвинтаре устраивается карточная игра». Что такое «цвинтарь»?

Недоедов (представляясь). Недоедов, селькор. «Цвинтарь» на местном диалекте — это лужайка возле церкви. Там всегда солнышко, травка раньше всего по весне.

Буреломов. Ясно. Удобно в картишки шпилить... Про карты поговорим отдельно. Это второй пункт. Продолжаю по первому пункту. (Читает с листа бумаги.) «На радоницу работают только с утра. Потом все идут на кладбище, где совершается культовое действие, отягощенное распитием самогона. В школе проводится всего два урока. Далее все, включая учителей местного происхождения, также отправляются на кладбище». Тут есть представитель школы?

Этелий Игнатьевич встает, виновато, как школьник, опустив голову. За окном раздается барабанный бой.

Буреломов (встревоженно). Что такое? Кто?

Недоедов. Пионеры на речку купаться идут.

Буреломов. О! Вот это правильно. Строем, с барабаном... Вот здесь, чувствуется, ведется правильная работа. Кто организатор?

Этелий Игнатьевич (вскидывая голову). Я! Я! Этелий Игнатьевич Шмыгин.

Буреломов. Ладно, садитесь. Разберемся. А радоницу эту надо отменить. Что за праздник — на кладбище! Взамен объявить какой-нибудь советский праздник. День коня, например. Трудолюбивое животное, достойное почитания. Пункт второй — карты! Прочитав донесение, я, честно признаюсь, поразился. (Читает.) «Вместо того чтобы бодро и радостно заняться с утра вывозом навоза, колхозники садятся за карты, и навоз на поле везет тот, кто проиграет». Я такого даже в портовых кабаках не встречал. Играть на навоз! Куда смотрит председатель колхоза? Откуда у вас зараза такая — карты?

Фома Силыч. Как рассказывают старики, заразу эту у нас распространил пан по фамилии Снегирев. Проиграется Снегирь всем окрестным панам и давай играть с кучером, поваром, дьячком, в корчме с кем попало... Так и пошло в народ и не может никак выветриться. Хуже холеры...

Буреломов. Ничего... Советская власть справилась с царем и буржуями, справится и с картами. Пункт третий — самогоноварение! План по хлебосдаче не выполняем, однако самогон курим. Да за такое расстрелять мало! Кто этим занимается? Конкретно! Фамилии, адреса...

Адам Францевич (запинаясь). Так... В сигнале ж... Указано, наверное, кто...

Буреломов. В том-то и дело, что не указано. Сказано «в общем»... (Смот­рит в бумагу.) «И наконец, распространено пагубное самогоноварение». Кто, спрашиваю я вас?

Адам Францевич (приободряясь). Ну, это всем известно. Макариха и Корней Старый... То есть, по документам, Домна Макаровна Цимбалист и Корней Семенович Капуста.

Буреломов. После пленума составляем комиссию из трех человек и идем разбираться. С ликвидацией самогона прямо на месте.

Адам Францевич. Ничего не получится, товарищ Буреломов. Макариха была старушка в преклонных летах, а Корней еще старше. Умерли по весне оба, скоропостижно, так сказать. Большая потеря для всех...

Фома Силыч. И к разговору... Самогонку у нас делают не из зерна, а из картошки. План по картошке мы выполняем.

Буреломов. Из картошки? Гм... Разница есть против зерновой?

Фома Силыч. Бульбовочка помягше будет. Нежней за душу берет.

Буреломов. «Бульбовочка»... Гм... Переходим к главному пункту. Единоличники! Почему эти люди до сих пор не охвачены колхозом? У меня тут список. Предлагаю пройтись по списку и окончательно решить вопрос. (Достает из портфеля другую бумагу.) Первым по флангу идет Санин Сергей Ионов, из бывших дворян. Кто что имеет сказать о личности Санина?

Поднимается Этелий Игнатьевич, достает листки бумаги из кармана.

Этелий Игнатьевич (читает). Санин Сергей Ионович является пьяницей и распутником. Еще до революции женился на скромной унтер-офицерской дочке, вследствие чего на свет произошло семь несчастных детей. Мельницу свою продал и купил баян. Сельчан, которые спрашивали, зачем продал матку-кормилицу, смущал ответом: «Они еще попердят с этой мельницей». «Они» — это трудовая артель баптистов «Преображение». Сейчас Сергей Санин собирается уехать в Киргизию. Говорит, что там горы из белого хлеба. Там зреет абрикос золотой. Там нет колхозов. В оправдание его можно сказать, что в годы гражданской войны служил в Красной армии и был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Жена его трудолюбива, но баптистка.

Недоедов. Да он просто ненормальный и слабохарактерный.

Адам Францевич. Могу засвидетельствовать, что как до революции, так и после революции антисоветской пропагандой гражданин Санин никогда не занимался.

Фома Силыч. Он почти что нищий. Кроме баяна, никакого другого серьезного имущества. Остальные деньги, вырученные за мельницу, пропил.

Буреломов (грозно). Пропил? Единолично?

Фома Силыч. Поил все село.

Буреломов. Тогда другое дело, коллективное. Пусть едет в эту самую Киргизию. Свое дворянство он искупил геройским поведением. Далее по списку... Санин Владимир Ионов... Это что, брат?

Этелий Игнатьевич (по бумажке). Санин Владимир Ионович самый подозрительный из всех братьев Саниных. О нем известно, что учился в Бельгии на железнодорожного техника. Там же, в Бельгии, слишком интересуясь техникой, влез чуть не с головой в работающую машину. Скользящей деталью его ударило под левый локоть, и рука усохла от плеча до локтя. Но тем не менее он не оставил свои барские замашки, в частности увлечение музыкой. На нашей станции еще до революции он руководил духовым оркестром, набранным из железнодорожных рабочих. Сам, одной рукой играл партии на корнете «А-пистон». Переложив для оркестра вторую венгерскую рапсодию Листа, исполнил ее при встрече на железной дороге кровожадного царя Николая Второго. За это царь пожаловал музыкантам сто рублей. Теперь оркестром Владимир Санин не руководит, но продолжает играть на корнете одни дореволюционные пьески. Советских мотивов в его музыке не слышно. В данное время проживает нахлебником в доме брата — Леонида.

Буреломов (поглядев в бумагу). Тоже единоличник. Да их тут целое гнездо свилось!

Этелий Игнатьевич (читает). Санин Леонид Ионович есть лояльнейший гражданин советского государства и никогда не был ни пьяницей, как его брат Сергей, ни саботажником, как Мочалов.

Буреломов. Мочалов? Кто такой?

Недоедов. Землемер. Он у Этелия Игнатовича жену отбил.

Буреломов. К делу не относится. Продолжайте.

Этелий Игнатьевич (продолжает читать). Из всех Саниных Леонид наименее вредный. Потому что он, во-первых, безбожник, во-вторых, противник размножения выродков дворянского племени, вследствие чего намеренно не имеет потомства, в-третьих, является любителем советской газеты и книги.

Адам Францевич. Живет как крестьянин. Помогает бедным.

Фома Силыч. Культурный хозяин. Земля осиротеет без него.

Буреломов. Что за разговорчики! «Земля осиротеет»... Землю в колхоз. Почему он не вступает в колхоз?

Недоедов. Сейчас-то Леонид Санин безбожник, но когда-то был рьяным верующим. В Сан-Франциско проповедовал среди разного сброда. Пока те его в благодарность не связали и не положили на рельсы. Перед приготовленным к движению товарняком... Хорошо, обходчик заметил.

Буреломов. Откуда известен такой факт биографии Леонида Санина?

Недоедов. Сергей Санин как-то рассказал. Спьяну...

Буреломов. Все Санины, или, может, есть еще, не упомянутые в списке?

Адам Францевич. Есть еще Мария Ионовна, сестра братьев Саниных.

Этелий Игнатьевич. Санина Мария Ионовна ныне вдова. Муж был лесником, погиб от злодейской руки незаконных порубщиков леса. Теперь лес охраняет Мария Санина.

Буреломов. Женщина — лесник? Не боится?

Недоедов. Порубщики ее сами боятся. Она шептуха... По-научному говоря, знахарка. С такими лучше не связываться. Могут исцелить, но могут испортить.

Буреломов. Знахарство — суеверие. Лечиться надо у врачей.

Адам Францевич. Бывают случаи, за которые медицина не берется. К примеру, запой... Или детинец...

Буреломов. Запой? Почему же брата не вылечила?

Фома Силыч. Так он не запойный, он просто пьяница.

Недоедов. Какая разница!

Буреломов. Э, нет... Тут председатель тонко отметил. Запой — серьезная нервная болезнь. А пьянство — моральное разложение. Есть также ежедневное умеренное употребление, для здоровья. На флоте нам каждый день чарку наливали. От скорбута и других болезней... От чего еще, говорите, она лечит? Детинец? Это что такое?

Адам Францевич. Бывает, дети в лес пойдут по грибы или ягоды, и там вдруг на кого-нибудь находит будто паралич. Ребенок лежит точно мертвый...

Буреломов. В больницу ребенка надо везти в таком случае.

Адам Францевич. Я отвозил дочку. Врач поглядела, расспросила, как было дело, и посоветовала искать шептуна. Ионовна отшептала.

Недоедов. Со мной самим случился детинец. Я про это первый свой рассказ написал, с названием «Случай из жизни». Только его печатать не захотели.

Буреломов. Докладывай про случай из жизни.

Недоедов. В далеком детстве это, значит, было. Пошли мы в лес по орехи. Разбрелись по орешнику, я уже целую торбу натряс, хотел кричать остальным, как вдруг слышу — зазвенело за спиной. Оборачиваюсь и вижу: идет девушка в белом платье до пят, высокая, необыкновенной красоты девушка... Царевна! В руке у нее ореховый прутик, на нем золотые бубенчики в ряд. Она прутиком потряхивает, бубенчики звенят, за ней идет косуля. На звон бубенчиков... На меня царевна посмотрела, заметила, а глаза у нее — не передать! И очнулся я уже дома. Рядом мамка в слезах и дядя Игнат, отец Этелия Игнатовича. Раньше он был у нас шептуном, пока не умер.

Буреломов. Я не понял. Золотые бубенцы на хворостине... Что это значит? Кто была эта гражданка?

Недоедов. Это была доброхожая.

Буреломов. Где проживает гражданка Доброхожая? В колхозе состоит? Золото сдала в Торгсин?

Недоедов. Доброхожие в лесу живут.

Буреломов. На выселках? Их что, тоже целый род?

Адам Францевич. Никто не знает, сколько их. Они тайно живут. Многие их встречали в лесу. Не только дети.

Этелий Игнатьевич. Товарищ Буреломов, вы их не слушайте. Нет никаких доброхожих. Все это мракобесие. Народ у нас темный, непросвещенный. Кугуты, одним словом...

Буреломов (свирепея). Или вы мне сейчас толком доложите... «Доб­рохожие», «Кугуты»... Или пойдете как пособники и укрыватели. Происхождение! Нахождение! Социальное положение!

Этелий Игнатьевич. Кугуты — это темный, непросвещенный народ. А доброхожие — продукт непросвещенного сознания. Что-то вроде леших...

Буреломов (утирает платком лоб). Ты, Недохлебов, комсомолец?

Недоедов. Вообще-то я Попов... Недоедовым подписываюсь... Так точно, товарищ Буреломов, комсомолец.

Буреломов. Как ты, комсомолец, можешь верить бабьим россказням!

Недоедов. В религиозный туман я не верю. Но я за правду. Что было, то было. Факт. Пусть наука разберется.

Буреломов. Станет советская наука глупостями заниматься.

Раздается колокольный набат. Все оборачиваются к окну.

Фома Силыч. От церкви дым. Пожар!

Все, кроме Буреломова, вскакивают.

Буреломов. Сидеть! Это что, у вас до сих пор колокола не сняты?

Адам Францевич. В церкви хлеб. Снопы необмолоченные...

Буреломов. Аврал! Все наверх!

Все выбегают из сельсовета. На некоторое время дом пустеет. Раздается стук копыт. На половину, где жилье Ивана, входит молодая женщина. Это Мария Санина. Она видит, что никого нет, поворачивается, чтобы уйти. Входит Иван. Его рубашка запачкана сажей.

Мария. Дверь у вас была не заперта. Я подумала, кто-то есть, и зашла. Я к вам спросить... Сегодня в сельсовете заседали, решали о моих братьях, о Саниных. Я их сестра, Мария Санина.

Иван. Я не был на заседании. На станцию ездил. Обратно как раз к пожару успел. Хорошо, не дали разгореться. Кстати, ваш брат, Сергей, молодец! Если бы не он...

Мария. А я пока доскакала до села, сказали, что пожар уже потушили. В сельсовете никого, решила к вам зайти.

Иван. Почему-то я вас старухой представлял. Третий месяц здесь, но ни разу не видел. Только слышал кое-что. Ионовна, Ионовна... Вы постоянно в лесу живете?

Мария. На Пасеке... Так место в лесу называется. Колхоз туда на лето пасеку вывозит. Я еще помогаю на пасеке. Работы много, и с лесом, и с пчелами. В селе редко бываю.

Иван. Вот почему от вас запах такой приятный. Церковный...

Мария. Да, на пасеке пропитываешься этим запахом. Воск, прополис, дым из дымаря... Вы бываете в церкви?

Иван. В детстве часто бывал... Тетя все молилась за сестру, мою маму, и нас с сестрой просила молиться. Потом храм закрыли. Послушайте, давайте чаю попьем. Я сегодня еще не завтракал, не обедал. Хочу вас расспросить... Если не торопитесь. Я быстренько, у меня там керосинка. (Показывает за перегородку.)

Иван берет что-то из шкафа, уходит за перегородку. Мария внимательно оглядывает комнату. Иван возвращается в чистой рубашке, с чайником. Разливает чай по стаканам.

Иван (сконфуженно). К чаю у меня только баранки прошлогодние. (Пытается разломать баранку.)

Мария (недоуменно смотрит на баранки). Мне сказали, вы женаты.

Иван. Наверное, уже не женат. Впрочем, законного брака и не было. Не успели... Мария... Можно вас так называть — Мария?

Мария. Да, пожалуйста...

Иван. О вашем пращуре, Луке Львовиче Санине, я хочу поговорить. В одном старом журнале прочитал интересный материал о нем. Из этого материала следует, что Лука Львович знал способ получения невероятных урожаев зерновых. Ваши братья ничего полезного об этой фигуре рассказать не смогли, но все советовали обратиться к вам. Сказали, что вы любитель исторической науки и про историю своего рода также лучше всех знаете.

Мария. Любовь к истории у меня от отца... Но, боюсь, я тоже мало полезного вам могу сообщить. У вас ведь чисто агрономический интерес, если я вас правильно поняла.

Иван. Меня интересует все. Все, что можете рассказать... Не сохранилось ли у вас каких-нибудь документов: дневники, лабораторные записи, амбарная книга и тому подобное?

Мария. Ничего не сохранилось. Кроме песочных часов... По родовому преданию, эти часы принадлежали именно Луке Львовичу.

Иван. Я видел эти часы, у Леонида в доме. Но, может быть, вы знаете какие-то рассказы, легенды о пращуре? Хотя бы это...

Мария (задумавшись). Бабушка рассказывала одну странную историю... Но вряд ли это будет вам интересно.

Иван. Расскажите...

Мария. Ну, хорошо... (Как бы сомневаясь, стоит ли это рассказывать.) Луку Львовича бабушка называла просто Лукой, поэтому и я буду называть его так. Однажды Лука был на охоте в лесу и заблудился. Решил, что конь сам найдет дорогу, отпустил поводья. Конь выбрался на какую-то дорогу, поскакал по ней. Дорога была незнакомая, вела неизвестно куда. Однако Лука не останавливал коня: в любом случае дорога должна была вывести куда-то. И она вывела.

Пауза. Мария испытующе смотрит на Ивана.

Иван. Куда она вывела?

Мария. Открылся город, обнесенный стеной с башнями. За стеной виднелись крыши домов, шпили храмов, купы садовых деревьев. Это был город доброхожих.

Иван. Что-то я уже слышал у вас про доброхожих. Сторож Левон рассказывал. Лесной народ вроде эльфов или гномов. Но продолжайте, прошу вас. Мне очень интересно.

Мария. Ладно... Если уж начала... Доброхожие те же люди, только они прекрасны собой и знают то, что не знаем мы. У них, если случится встреча, можно узнать ответ на вопрос, на который сам не можешь ответить. Лука спросил, можно ли на песках разбогатеть как на черноземе. Доброхожие рассмеялись, когда услышали такой вопрос.

Пауза.

Иван. Почему они засмеялись? Я бы спросил то же самое. Ну, несколько иными словами, но, в общем, в том же смысле.

Мария. Доброхожие засмеялись, потому что последним человеком, посетившим их город перед Лукой, был шведский король, носивший имя Карл Двенадцатый. Король тоже хотел узнать, можно ли разбогатеть на здешних песках.

Иван. Карл Двенадцатый? Он тут при чем?

Мария. Он был в наших местах. Почти месяц простоял в Костеничах.

Иван. В Костеничах? Месяц? Что столько времени делал тут шведский король?

Мария. Неизвестно. Считается, что шведы шли на Москву. Но ведь в пределы России они не вторгались. Дошли до Могилева, это в границах тогдашней Польши, и повернули на Малороссию. Разделившись на несколько колонн, рубя просеки и мостя гати, двинулись в глухие леса Стародубщины. Зачем?

Иван. Зачем?

Мария. Думаю, на этот вопрос вам не ответил бы сам Карл Двена­дцатый.

Иван. Почему?

Мария. Он был скрытный человек. Своими планами не делился даже с ближайшим окружением. Еще в юности однажды вечером он простился с бабушкой и сестрами, сказав, что едет в увеселительный дворец Кунгсер. Ночью он выехал из Стокгольма, только не в Кунгсер. Он никогда уже не возвратился в Стокгольм, с бабушкой и сестрами он простился навсегда. Историки согласны, что в европейских кампаниях шведский король проявил себя гениальным полководцем. Маневрами после Могилева он заработал у тех же историков репутацию сумасброда и даже умопомешанного.

Иван. Так, может, он действительно вдруг повредился умом?

Мария. Легче всего объявить человека сумасшедшим, если непонятны его действия. Карл Двенадцатый имел университетское образование, любил математику, хорошо знал историю. По договору с Мазепой он хотел в обмен на Курляндию получить Мглин и Стародуб с прилегающими землями. Обменять богатую провинцию вблизи Швеции на отдаленную лесную глухомань... Зачем?

Иван. К сожалению, я плохо знаю историю Северной войны. Но теперь устраню этот пробел. Вы, Мария, были бы хорошей учительницей. Умеете заинтересовывать.

Мария. Я учительствовала...

Иван. Почему же оставили?

Мария (замявшись). Кто-то написал в район, что дворянка не должна учить крестьянских детей. Но граф Толстой учил! Да и какая я дворянка! Отец всю жизнь работал, мама из крестьян...

Иван (смутившись). Стало быть, тайну высоких урожаев Лука Санин узнал у доброхожих?

Мария. Неизвестно, что он там узнал. Историю про то, как он побывал у доброхожих, Лука рассказал своей жене, моей прабабушке. Но, наверное, не все рассказал. Моя бабушка говорила, что Лука был добрым хозяином до встречи с доброхожими. А потом забросил хозяйство. Все пропадал в лесу с лопатой, что-то копал там. Жена Луки считала, что муж просто повредился рассудком.

Иван. Понятно... Вы, Мария, так рассказывали про город доброхожих, словно нисколько не сомневаетесь в его существовании.

Мария. А вы всерьез верите, что мир именно таков, каким он вам видится? Откуда вам известно, что нет таких мест, где небо сходится с землей?

Иван. Мария, вы образованная женщина. Сами посудите — город в здешнем лесу... Как это может быть? Это же не тайга сибирская, не джунгли Амазонии...

Мария. Город доброхожих и вы можете увидеть.

Иван. Как это?

Мария. Очень просто. Надо только заблудиться... И если вы интересны доброхожим, вам откроется дорога в их город. Но только если вы интересны им...

Иван. В лесу везде просеки, дороги. Просека обязательно выведет к дороге, дорога — к деревне или выселку. Во время Луки Львовича лес был, конечно, глуше, но сейчас заблудиться невозможно.

Пауза.

Иван. Красивую легенду вы рассказали. На Стародубщине было множество раскольничьих слобод. Легенда про град Китеж возникла именно в среде староверов. Тайный град... Мечта староверов.

За окном слышно ржание коня.

Мария. Пора мне. Спасибо за чай.

Иван. Да-да... Дети заждались...

Мария. У меня нет детей. Вечереет уже.

Слышатся звуки деревенской скрипочки.

Иван. Я тоже проедусь. Хочу узнать, где это — пасека. Орлика оседлать — минутное дело. Подождете? (Берет со стола несколько баранок.)

Мария. Что вы делаете? Неужели я вас не накормлю? А чай будем пить со свежим медом.

Иван. Я коней угощу. Эти баранки только им по зубам.

Уходят. Удаляющийся стук копыт. Звуки скрипочки.

Занавес.


 

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

В начале войны. Тот же деревенский дом. На половине Ивана опрокинутый стол, посуда разбросана на полу. На другой половине вместо портрета Маркса портрет Гитлера. В окно видна виселица. За столом немецкие солдаты из команды, приехавшей с операцией против партизан. Они заканчивают обед, встают, громко отрыгивая и пукая. Хохочут. Выходят. Два полицая втаскивают Ивана, бросают его на пол. Он в грязной одежде, раненый. Входит немецкий офицер, щеголеватый, гладко выбритый, с начищенными до блеска сапогами. Останавливается перед портретом Гитлера.

Офицер (указывая на портрет, обращается к залу). Се квинтэссенция человеческого! (Проверяет платком табуретку, садится. Жестом приказывает полицаям посадить на другую табуретку Ивана. Достает из полевой сумки тетрадь Ивана с записями.) Это обнаружено у вас. Вам повезло. Я агротехник. Вы тоже агротехник, занимаетесь селекцией. (Показывает на тетрадь.) Здесь интересные соображения. Русские смышленый народ, из них могут получиться отличные работники. Но необходимо провести селекцию, удалить беспокойный и бесполезный элемент. Вы бандит, вы заслужили виселицу, но вы можете быть ценным работником. После победы я устрою здесь образцовое хозяйство. Тут хорошие почвы, благоприятный климат, обеспеченность рабочей силой. Вы представляете некоторую ценность для рейха, и я должен определить, достаточна ли эта ценность, чтобы сохранить вам жизнь. Я приказал обработать рану и перевязать, но окончательно я пока еще ничего не решил. Только немец может решать вопрос обо всех ценностях и не ценностях. Надо быть немцем, чтобы иметь право решать этот вопрос. (Показывает пальцем на полицаев.) Если бы они решали вопрос о ценности вашей жизни, вы бы уже валялись в сугробе с простреленной головой. С головой, в которой, надо признать, имеются некоторые интересные мысли. Где вы учились? Хотя если вы учились не в Германии, значит, вы толком нигде не учились. В науке, технике, культуре — везде мы, немцы! Немцы — исключительная нация! И Бог — это немец! Поэтому мы господа на земле! (Топает сапогом об пол, смотрит внимательно вниз.) Mein Gott! Щели в полу! Несчастная страна... Licht! Mehr Licht! Света! Больше света!

Полицай подает коробок спичек. Офицер подходит к Ивану, зажигает спичку, рассматривает его лицо.

Офицер. Глаза цвета морской волны. Как у меня... Вам повезло еще раз, вы не кареглазый. (Вырывает из тетради листок бумаги, пишет что-то, отдает полицаям.) Вы, двое! Отвезете его в комендатуру. Сегодня же. Вместе с этой запиской. Понятно?

Полицаи. Яволь, гер гауптман!

Офицер уходит.

Первый полицай. Как цыган на конском торгу... Бу-бу-бу... Что он написал?

Второй полицай (у которого записка в руке). По-немецки... Это что ж, мы его на ночь глядя, по такому морозу везти должны?

Первый полицай. Вот собачья служба.

Шарят по столу, проверяют бутылки.

Первый полицай. Все высосала немчура. Куда его везти? Не доедет он. На табуретке еле сидит. Сдохнет он по дороге. Только коней заморим и сами околеем. А если партизаны по дороге встретят?

Второй полицай. Что ты предлагаешь? Команду не выполнять? За это сам знаешь что будет. А партизаны сейчас далеко в лесах. Немцы их хорошо потрепали. Не наше дело — доедет, не доедет... Привезем дохлого, сдадим как положено, с запиской.

Первый полицай (к Ивану). Чего молчишь, агроном? Ты живой? Э-э... Совсем плохий. Не, не доедет.

Второй полицай (рассмотрев поближе лицо Ивана). Думаю, до­едет.

Первый полицай. Не доедет.

Второй полицай. Доедет! Спорим на бутылку?

Первый полицай. Да, выпить бы на дорогу для сугреву...

Второй полицай. Так я схожу поищу.

Первый полицай. Где ты найдешь? Тут корки хлеба сейчас не найдешь. Все немцы вытрясли. Я им удивляюсь... Нюх прямо собачий на съестное. Сквозь землю чуют, где спрятано.

Второй полицай. Знал я до войны тут, в Селище, одну бабку... Са­могон всегда был. Милиция сколько ни устраивала обыски, ни разу не нашла.

Первый полицай. Я с тобой.

Второй полицай. Кому-то надо этого охранять.

Первый полицай. Двери запрем на замок. Куда он денется! Он и с открытыми дверями никуда не уползет. Коням надо овса подсыпать...

Полицаи уходят. Появляется Дмитрий Павлович. Он садится на табурет, на котором сидел немецкий офицер.

Дмитрий Павлович. В твоем доме сегодня много гостей, сынок.

Иван. Но ты же умер, отец! Или я тоже умер?

Дмитрий Павлович. Ты не думай о смерти. Думай о жизни. Тебе больно? Тебе должно быть больно. Ты чувствуешь боль?

Иван. Мне холодно.

Дмитрий Павлович. Ты потерял много крови. Но рана не смертельная. Кровь уже не течет. Думай, как тебе спастись.

Иван. Хочу заснуть и не просыпаться. Я перестал понимать людей. Зачем они пришли сюда? Чего им не хватает? Ты людей лечил. Катя учит. Я хотел накормить. И вот они пришли... Здоровые, откормленные, образованные. Офицер даже русский язык знает. Что им надо в бедной стране? В Селище никогда не видели виселицу... Пришли виселицу показать? Видишь, вон она... (Показывает в окно, где уже сумерки.)

Дмитрий Павлович. Не думай о смерти, не гляди туда. Сытость тоже испытание... Голод краток, сытость может быть долгой. Постоянством в длительных испытаниях отличаются идиоты и безумцы. Если народ не научается ограничивать себя, он в сытости будет изобильно порождать идиотов и безумцев. Немцы не выдержали испытание капиталом.

Иван. Но это сытая Германия родила Канта и Гегеля.

Дмитрий Павлович. Кант родился стариком. Несчастная судьба — жизнь без сердца, без любви... Немцы слишком уповают на рассудок. Диктат рассудка превращает жизнь в целесообразность без цели. Zweckmäßigkeit ohne Zweck... И вот безумцы объявляют идиотам: мы знаем цель! Deutschland über alles!

Иван. Замолчи! Я не могу слышать эту речь.

Дмитрий Павлович. Прости. Это оттого, что я много с Вильгельминой общаюсь. Она сейчас в психиатрической клинике, в себе разбирается. Но как с собой разобраться, если ничего не знать о народе, которому принадлежишь! Мы беседуем, оживляя нашу беседу нравственными и политическими размышлениями, что кажутся нам полезными.

Иван. Отец, ты несешь бред! Ты по-прежнему бреешься дважды на дню? Я не могу понять, ты побрит или нет?

Дмитрий Павлович. Ты хорошо побрил меня в последний раз.

Иван. Вильгельмина... это из-за нее погибла мама? Катя говорит, что от твоей с ней любви родился ребенок, мой брат. Это правда?

Дмитрий Павлович. Да, это было. Был жаркий май в Саксонии, была любовь. Я был юн и неопытен. А Мина, как мне случайно открылось, молоко своих грудей предлагала не только мне. Мина родила, но от кого, она сама не знает. Она отдала ребенка в приют. Потом его взяли в свою семью чужие люди. Хорошо, что ты вспомнил о любви. Ты болен и, значит, выздоровеешь.

Иван. Я помню... Ты рассказывал... Вначале слово «больной» означало «здоровый». Боль — это сила, мощь. Боль — это жизнь. Но так было, когда слова еще значили то, что они значили, когда люди верили, что словом можно спасти.

Дмитрий Павлович. Я пришел сказать тебе, что Мария беременна. У вас будет ребенок.

Иван. Как я могу поверить тебе? Тебя нет. Ты мой бред.

Дмитрий Павлович. Когда ты увидишь Марию, ты узнаешь, что я говорил правду.

Иван. Ты с мамой встретился? Где теперь мама?

Дмитрий Павлович. (прижав палец к губам). Тс-с... Они возвращаются. Ни в коем случае не улыбайся им.

Иван. Почему?

Дмитрий Павлович. Ты этого не знаешь? У приматов улыбка — знак агрессии. А ты с детства привык улыбаться всем... Правильно Катя говорит: дурачок!

Дмитрий Павлович уходит. Тихий стук в окно. В окне лицо Марии. Она делает какие-то знаки. Иван привстает со стула. Мария исчезает.

Иван. Показалось или на самом деле?

Входят полицаи. В руке одного из них литровая бутыль самогона.

Первый полицай. Будто кто-то шарахнулся в темноту...

Второй полицай. Снег метет. Показалось...

Полицаи зажигают керосиновую лампу, подвешенную к потолку, садятся за стол, разливают самогон в стаканы, выпивают. Шарят по столу в поисках закуски. Находят только корки хлеба.

Первый полицай. Что делать-то будем? Метет... В трех шагах ни хрена не видно. Откуда взялось? Выходили, чистое небо было. И на тебе, запуржило...

Второй полицай. Зато мороз как будто спал. Что тут поделаешь... Ехать надо. Приказ! Наливай... Теплей будет.

Выпивают.

Первый полицай. Эй, агроном! Выпить хочешь?

Второй полицай. Он непьющий.

Первый полицай. Ты что, агроном, в староверы записался? Зачем жить, если не пить? Зачем ты жил на белом свете, дурень? Зачем сюда заехал? Чего тебе в Москве не сиделось? В партизаны чего пошел? Не видишь, где сила? Против силы одни дурни прут.

Иван улыбается.

Первый полицай. Ты чего скалишься? Ожил? Чего скалишься, а? (Хватает винтовку, наставляет на Ивана, передергивает затвор.)

Второй полицай. Отстань от него. Давай лучше выпьем.

Первый полицай. А чего он скалится? Ожил, падла...

Второй полицай. Я же говорил — доедет.

Первый полицай. Это мы еще поглядим, как он доедет...

Выпивают. Бутыль пуста.

Первый полицай. Сапоги у него хорошие. Я гляжу, мой размер.

Второй полицай. Не, это мой размер.

Первый полицай. Хромовые...

Второй полицай. Яловые...

Первый полицай. Ты что, ослеп? Хромовые!

Второй полицай. Сам ты слепак. Яловые!

Первый полицай. Давай так... Если хромовые — мои. Яловые — твои.

Второй полицай. Согласен.

Полицаи приближаются к Ивану, разглядывают в упор сапоги, щупают голенище.

Второй полицай. Я же сказал: яловые! Да не трясись, агроном, довезем...

Первый полицай. А размер мой! Довезем, куда-нибудь довезем...

Иван. Конечно, довезете. Я должен дать в комендатуре ценные показания. Ценные! Если не довезете, будете болтаться на тех вон качелях. (Показывает в окно. Командует громким голосом.) Steht auf! (Встает.)

Полицаи вскакивают с корточек, вытягиваются при резком звуке немецкой речи.

Иван (указывая на первого полицая). Erste! (На второго.) Zweite! Mar­schiert! За мной!

Идет к выходу, покачиваясь. Полицаи следуют за ним, тоже покачиваясь, охмелевшие. Выходят, забыв винтовки. Второй полицай возвращается, из винтовки первого полицая вынимает магазин.

Второй полицай. Шлепнет сдуру, а потом что? В петле болтаться? (Уходит.)

Через некоторое время отдаленный ружейный выстрел.

Занавес.


 


 

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Деревенский дом, разделенный надвое. Это дом Марии, стоящий в лесу. Окна задернуты занавесками, светит керосиновая лампа. Мария сидит за самопрялкой, мотает нитки в клубок. Вскакивает, услышав что-то, идет к дверям. Входит Иван. На плече у него охотничье ружье.

Мария. Слава богу! Что я только не передумала... Почему так поздно? Я баню истопила. Придется с лучиной мыться.

Иван. Баня? Сегодня же не суббота.

Мария. Сегодня чистый четверг. Думала, поможешь мне, пока светло, кросны с чердака достать. Пряжи уже хватит на пеленки. Начну ткать... Леонид говорит, война еще не скоро кончится.

Иван. Откуда у тебя кросны? Ты и ткать умеешь? Я думал, ты не всерьез нитки сучишь. Чтобы только вечера коротать.

Мария. Не рвать же на пеленки простыни! Сейчас полотно нигде не достать. Кросны у меня от мамы. Мама и ткать научила. Бабы знали, что война будет. Когда пошли фабричные ткани, никто станок не выбросил. Как ты себя чувствуешь?

Иван. Если честно, то нехорошо я себя чувствую. Скверно на душе. Никогда такого не было. Я всегда знал, что мне делать. А теперь просто жду неизвестно чего.

Мария. Тебе надо выздоравливать. Ты еще не окреп.

Иван. Маша, я вполне здоров. Когда действительно был слабый, мне было легко. А теперь что? В любой момент в сторожку могут нагрянуть полицаи. Или партизаны... И что я им скажу? Чтобы меня все оставили в покое? Что я не хочу больше воевать? Я даже в детстве не любил играть в войну. Я хочу растить хлеб. Хочу любить тебя и нашего ребенка. И никакой войны! Ты меня понимаешь?

Мария. Ваня, ты не обманывай себя. Ты еще слабый... Твое дело выздоравливать. Наберешься силы, тогда будешь решать, что тебе делать.

Иван. В лесу хорошо. Среди деревьев и тишины мысли к хорошему направляются. Расселить бы всех в лесу в одиночестве... Хоть на время, чтобы отдохнули друг от друга. В лесу никто ни до какого нацизма не додумался бы. Только в городской тесноте можно было додуматься до такой мерзости.

Мария. Вместе тошно, а врозь скучно. От скуки тоже много зла.

Иван. Скука, она как раз в многолюдстве свирепствует. От скуки и нацизм, от буржуазной скуки и пошлости.

Мария (расставляет на столе посуду). Ты голодный, тебе надо поесть. Или в баню сначала сходишь?

Иван. Но и в лесу от этой проклятой войны не спрячешься. Хрустнет что-то, шумнет, и первая мысль: «Полицаи? Партизаны?» (Замолкает, настораживается.) Слышишь?

Мария. Что? Ничего не слышу.

Иван. Как будто колеса по корням... Надо тебе все-таки собаку завести.

Мария. Чтобы и ее волки сожрали? Никогда еще столько волков не было... Слышу! (Быстро тушит лампу.)

Слышен глухой шум, он приближается. Стук конских копыт, грохочет телега. Топот сапог по дороге, что проходит мимо дома Марии.

Мария (командует Ивану). Быстро в ту половину. Помнишь, что я тебе говорила? Окно, где сирень. Если что, первую раму на себя, вторая открывается. За сиренью тебя не заметят. Беги в лес.

Иван. Почему не стучат? Я не брошу тебя одну.

Мария. Я найду, что им сказать. Только закрой обратно окно. Я вставлю раму, потом им открою. (В недоумении.) Почему-то не стучатся... Это не полицаи. Они бы уже ломились.

Иван и Мария переходят на вторую половину дома, садятся на кровать, ближе к окну. За домом тот же шум: топот ног, копыт, скрип телег...

Иван. Партизаны тоже постучались бы уже... Почему твой хутор у дороги? Как хорошо было бы, если бы он стоял в непроходимой чаще. Чтобы были только мы, лес, тишина, небо, птицы... Ты, наверное, думаешь, что я трус.

Мария. Я знаю, что ты не трус. Это я всего боюсь. Когда ты в сторожке, я места себе не нахожу. Не понимаю, что со мной творится. Никогда не была такой трусихой.

Иван. Это потому что ты беременна. Женщина в таком положении делается особенно боязливой. Ей надо беречь себя.

Мария. Откуда ты знаешь про это? У тебя есть ребенок от кого-то?

Иван. Маша, не чуди. Никого в жизни я так не любил, как тебя.

Мария. Я старше тебя. Я состарюсь, а ты полюбишь молодую.

Иван. Маша, перестань. Нашла время... Леонид прав. Тебе надо переселиться к нему. С братом тебе будет спокойней.

Мария. Чтобы с полицаями чаще встречаться? Слушать вслед про суку партизанскую... Они, кажется, подозревают, что ты жив остался.

Иван. Подозревают или нет, им лучше считать меня погибшим. Доложили, наверное, что пристрелили при попытке к бегству, ночью, в страшную метель... После твоего выстрела, когда кони понесли, они даже не стреляли в мою сторону. Решили, видно, что в засаду попали, дай бог ноги... (Пауза.) Почему они все не идут? Кто это?

Мария. Я выйду посмотрю.

Мария смотрит в окно, чуть отодвинув занавеску, выходит на некоторое время, возвращается. Иван стоит у окна, настороженный.

Мария. Из клетнянских лесов люди идут. Немцы там карательную операцию начали. Ушли все, не только партизаны. Бабы идут, старики, на подводах раненые, дети... На Полесье держат путь.

Пауза.

Мария. Может, ты поешь? Я сюда принесу. Ты же голодный.

Иван. Что-то не хочется. Я пек картошку в сторожке. Ты бы сама поела.

Мария. Баню зря топила. Тебе нельзя высовываться. Мужики там все с оружием, злые после боя. Что ты делал сегодня? О чем думал?

Иван. Ждал, когда завечереет и я пойду к тебе. Мне сейчас снятся странные сны. И сегодня снилось... Горела школа, я выносил из школы иконы. Почему-то иконы... Потом зазвучала музыка. Не впервые слышу ее во снах. Чудно. У меня ведь ни слуха, ни голоса.

Мария. Но петь ты любишь.

Иван. Только с тобой.

Мария. Давно мы не пели, Ваня.

Иван. Давно, Маша... Проклятая война! Они что, всю ночь будут идти?

Мария. Это же не отряд, это народ идет. Перед самой Пасхой такое людям... В мирное время сейчас белили бы печи, меняли рушники на иконах, готовили обновку ребятишкам... Горят сейчас их деревни. Ты читаешь книгу, которую я тебе дала?

Иван. Перечитываю... Впервые ее мне тетя Соня дала почитать. Странная книга... Непонятная, как мои сны. Собственно говоря, зачем он приходил?

Мария. Это всем известно. Ради нашего спасения...

Иван. Но в чем спасение? Благая весть — она о чем? О первородном грехе, от которого он якобы и пришел нас освободить? Но о первородном грехе в Евангелиях ни слова. Благая весть — это сообщение о Царстве Небесном, о небесном человечестве. И тут вся странность... (Иван ходит по комнате взволнованный, Мария сидит на кровати.) В школе, в седьмом, кажется, классе, пошла по рукам книжка. Было сказано, что в ней описано все без утайки про это, то есть про отношения полов. И называлась она интригующе — «Тридцать три урода». Дореволюционное издание... Когда книжка дошла до меня, все интересные места в ней уже были выдраны. Так вот, такое же впечатление у меня от Евангелий. Что это остатки от какой-то большой книги. Ходил Учитель по Палестине, долго ходил, говорил все о Царстве Небесном, но что осталось от этих лекций в конспекте? Несколько туманных притч да Нагорная проповедь, которая, собственно, не о Царстве, а о тех, кто его достоин.

Мария. Он пришел, чтобы принести себя в жертву ради нас.

Иван. Спас от последствий греха с крадеными яблоками, но впутал в грех убийства. Кому нужна такая жертва? Богу любви и милосердия?

Мария. Жертва нужна была для победы над смертью.

Иван. Ты хотела бы, чтобы ради твоего бессмертия кого-то долго, изощренно истязали, а потом распяли?

Пауза.

Иван. Свет был на горе Фавор. А на Голгофе тьма. Мы убили посланника небесного человечества, объявили небу войну. И древнее зло по-прежнему жаждет крови! Оно хочет, чтобы люди продолжали приносить друг друга в жертву. Но я не желаю в этом участвовать! Я не хочу ни убивать, ни в жертву превращаться. (Смотрит осторожно в окно, за которым все так же идут люди.) Я бы хотел услышать, что рассказывал Иисус о небесном государстве. Как оно устроено? Что значит искать Царство Небесное и правду его? В чем на земле его правда? В церкви? В социализме? (Нервно ходит по комнате.)

Мария. Ваня, успокойся. Иди ко мне...

Иван. Оглянись! Кто ищет божью правду? Каждый утверждает свое я. Эго ничтожного пошляка, австрийского ефрейтора бредит мировым господством. И миллионы людей участвуют в этом бреду! (Замолкает, прислушивается.) Ты дверь не заперла? Кто-то зашел в сени.

Мария. Запирала, кажется...

Стук в дверь. Мария выходит на первую половину дома, зажигает лампу. Иван становится возле окна. В дом входит партизан с винтовкой на плече. Он молодой, почему-то босоногий.

Партизан. Разбудил, мамка? Не заперто у вас было. Стыдно признаться, зачем зашел...

Мария. Если зашли, признавайтесь.

Партизан. Мимо сарая проходил, запах животины услышал. Нет ли глоточка молока? Так молока захотелось попробовать! В детстве у нас в это время корова телилась. После зимы молоко такое вкусное...

Мария подает партизану со стола кувшин молока.

Мария. Только у меня козье... Коровы нет.

Партизан (делает пару глотков, подает кувшин обратно). Жирное... Хорошая коза. Сколько козленков принесла?

Мария. Двух... Пейте еще.

Партизан. Спасибо. Мне только попробовать... Как живой воды глотнул. (Поворачивается, чтобы уйти.)

Мария. Постойте. Почему вы босиком? Земля еще ледяная.

Партизан. От левого сапога подметка отлетела. Ремонтировать некогда, и в одном не пойдешь. За ночь надо от немца оторваться. У нас много детей, раненых...

Мария. Подождите. (Достает из-под лавки туфли Ивана.) Вам подойдут...

Партизан (попятившись). Вы что? Меня расстреляют, если я выйду отсюда с туфлями. Никто не станет разбираться, вы сами их отдали или нет. Некогда разбираться, мы на марше. Вы не беспокойтесь. Придем на место дислокации, связь с Большой землей наладим, нас обмундируют. А я к холоду привычный. С детства, только снег сойдет, босиком по земле... Еще пригодятся туфли. Мужик в партизанах?

Мария. В партизанах...

Партизан. Ну вот, с войной закончим, мужик вернется, будет что на праздник обуть. Будут, мамка, праздники и у нас.

Мария. Много народу с вами?

Партизан. Много... Пожалуй, всю ночь будем идти... Спать не даем? Что же делать, мамка, потерпите. (Уходит.)

Мария возвращается к Ивану с кувшином молока. За окном прежний шум от множества народа, идущего в ночи.

Мария. Пей.

Иван (пьет молоко). Знаешь, почему я поздно сегодня пришел? Когда на Чмыховку поднялся, увидел свет над лесом. Широкий столп света от земли до неба. Непонятно, как далеко, на север отсюда. Ни на что не похоже — ни на пожар, ни на прожектор. Полная тишина и этот свет переливами... Золотой, с лазурью, зеленоватый... Глаз не оторвать. Меня даже потянуло идти в ту сторону.

Мария. Почему не пошел?

Иван. Меня ты ждала. А потом — какой смысл? Это свечение какая-то оптическая иллюзия, которая в любой миг могла исчезнуть, как радуга... Только заплутал бы... Ждала бы до утра, волновалась.

Мария. Платон однажды тоже видел свет над лесом. Тоже в ночь страстного четверга... Чудесное человеку редко открывается. Мимо пройдешь, уже не вернешься.

Иван. Маша, я, наверное, пойду с ними.

Пауза.

Мария. У меня картошка в чугунке. В печке, теплая... Леонид сала дал. И я с тобой поем...

Иван. Я пойду с ними. Ты мне в мешок собери чего-нибудь поесть. И дай чистое белье. Я сейчас переоденусь. (Уходит за занавеску.)

Мария достает из сундука белье. Кладет в вещмешок еду, кружку, миску, ложку. Из-за занавески выходит Иван.

Иван. Маша, я прошу тебя, переселись к Леониду. Там будет безопасней.

Мария. Хорошо, я переселюсь. Оденься теплее. Ночи холодные...

Иван. Присядем на дорожку...

Садятся за стол. Молчат. За окном те же звуки движения народа.

Иван. Пора.

Встают. Мария крестит Ивана. Он надевает кожушок, шапку, идет к дверям.

Мария (вскрикивает вслед). Ваня!

Иван (оборачивается). Маша, ты что?

Мария. Ты ружье забыл.

Иван. Ружье? С ним только против зайцев воевать. Дадут что-нибудь в отряде... Ты перед полицаями с ружьем не показывайся. Береги себя. Ты теперь не одна. Прощай, Маша.

Мария. Прощай, Ваня.

Иван уходит.

Занавес.


 

ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ

Май сорок пятого года. Московский дом, разделенный надвое. На половине соседей Люба и ее брат Яков. Люба в военной форме, вальсирует сама с собой, напевая подходящую песенку, вид у нее праздничный. Яков сидит за столом, щелкает на счетах, что-то записывает в тетрадку. У него вид человека неопределенного возраста.

Яков. Ну, вернулся Иван. Чего ты радуешься? Не женится он на тебе никогда. Он пришел капитаном, в орденах, а ты пошла рядовой связисткой и вернулась рядовой. Теперь мужики в цене, даже самые завалящие. (Щелкнул на счетах, задумался.) А неплохо было бы соединить жилплощадь браком.

Люба (насмешливо). Предложи руку и сердце Кате...

Яков (задумчиво). Старовата она для меня. Сухая, не в моем вкусе. Мне женщины в теле нравятся.

Люба. Где ты сейчас такую найдешь? Война всех высушила.

Яков. Не скажи... Это, может, фронтовички все сухие. А в Москве есть дамочки... Загляденье! Но, с другой стороны, жениться — это одно, это для дома, для семьи. А любовь — это же удовольствие! Это можно и не дома делать. Женюсь, пожалуй.

Люба. На ком?

Яков. Сама советуешь... На Кате.

Люба. Яш, ты серьезно?

Яков. Я человек серьезный. Ты всегда думала, что у меня ума не хватает. Но зря ты так думала.

Люба. Ты всерьез рассчитываешь, что Катя согласится выйти за тебя замуж?

Яков. Подумает и согласится. Она разумная женщина. Такими женихами, как я, в нынешнее время не раскидываются. Молодой, здоровый, при хлебном деле состою. Ты у Кати не спрашивала, что Иван собирается делать? В Москве останется, или опять его понесет куда-нибудь?

Люба. Тебе зачем это знать?

Яков. Как зачем? Он будет мешать нашей семейной жизни. Ты моя сестра, живи пока на этой половине. Потом, может, выйдешь за кого, съедешь. Мы с Катей на той половине. А Иван лишний. Он же тоже может жену привести. Как мы все разместимся?

Люба. Яш, ты совсем идиот? Или сволочь? Как тебе не стыдно? Ты что говоришь?!

Яков. А что я говорю? Ничего такого... О жизни думаю. Мне пора жениться, детей заводить. Нам жилплощадь потребуется. В войну настрадались, теперь жить надо во всю ширь.

Люба. Это ты настрадался? Морду отъел на своих складах...

Яков. Эх, сестра, никогда ты меня не понимала. Мне вот что интересно... Лизавета, жена Ивана, была из семьи врага народа. А он что, ничего не знал? Видно, плохо разобрались органы...

Люба. Ты к чему клонишь? Ты что задумал?

Яков. Ни к чему я не клоню. Размышляю...

Люба порывистым движением вытаскивает чемодан из-под кровати, достает из него пистолет, наставляет на брата.

Люба. Застрелю, гад! Если с Ваней что-то, хоть что-то случится...

Яков (в страхе). Озверела ты на фронте. Отодвинь! Не нарочно же пальнешь... Как теперь жить? Совсем люди озверевшие... Отодвинь, прошу тебя.

Люба (опомнившись, опускает пистолет, садится на кровать). Озверела? Озверела... В сорок втором наша часть попала в окружение. Из батальона осталось человек тридцать. Уничтожили остатки матчасти. Надо было еще пристрелить коней. Но ни у кого не поднялась рука... Хотя в людей стреляли все мы. И в тебя, родного брата, смогу... А в коня не смогу. Почему так? (Разглядывает внимательно пистолет.) Надо выкинуть...

Люба прячет пистолет в чемодан, собирает туда свои вещи.

Люба. Все, я здесь больше не живу. Пользуйся... Жилплощадью... Пом­ни, я тебя предупредила. Если с Вани хоть волос упадет... (Уходит.)

Яков. Контуженая! Родного брата чуть не застрелила. За что?! От стра­ха в животе все перевернулось. Ой! Ой! (Бежит опрометью наружу.)

На другой половине дома появляется Иван. Он тоже еще не сменил воинскую форму. Держится за щеку, ищет по комнате, нет ли чего-нибудь от зубной боли. Входит Катя.

Катя. Зуб болит? Дай, посмотрю.

Иван глядит недоверчиво на сестру.

Катя. Ваня! Ты не меняешься! Ты что, думаешь, я плюну?

Иван. Я-то, может, изменился, но ты, похоже, нисколько... Те же бесенята в глазах прыгают. Катя, я вчера перед сном хотел почитать. Но не нашел, что мне было нужно. Что ты сделала с библиотекой? Все перемешано...

Катя. Что тебе нужно?

Иван. Шильдер, об Александре Первом... Кое-что из тетиного наследства. У нее были книги о расколе, о староверческих скитах и монастырях, были даже рукописи. Где это все? Я не нашел.

Катя. Я спрятала. Такие книги на видном месте не держат.

Иван. Спрятала или сожгла?

Катя. На чердак отнесла... Зачем тебе эти книги?

Иван. Мысль одну хочу проверить. Александр Первый не однажды посещал Стародубщину. И в последнюю свою поездку, в Таганрог, проезжал через эти места, останавливался во Мглине и Стародубе. Вообще в последние годы жизни он вел себя странно. Все ездил по отдаленным монастырям, по глухим местам, куда нарочно для его проезда прорубали дорогу, стелили гать. Он словно искал что-то. Историки называют эти поездки бесцельными. Некоторые современники считали, что император просто сошел с ума.

Катя. Мне кажется, они были правы.

Иван. Ты и Библию спрятала?

Катя (раздраженно). Староверы, Стародубье... От самих слов веет затхло­стью. Что ты ищешь в давно отжившем? Александр Первый... Все это музейный хлам. Надо жить новым, будущим!

Иван. И Новый завет — хлам?

Катя. Хлам.

Иван. А мне слышится самой свежей новостью то, с чем приходил Иисус. Ничего новее за последние две тысячи лет не звучало на земле.

Катя. Ты раньше не вел таких разговоров. Ты верил в объективные законы природы.

Иван. Да, я верил в науку. Но это было до войны. Кто знает... Что, если нет никаких объективных законов природы? Что, если мы не открываем законы природы, а вызываем их и все зависит именно от нашей веры и нашего неверия в какие-либо законы? Когда-то все верили в магию. Собственно, у магии и науки одна цель: овладение силами неведомой нам природы. И метод одинаковый: определенная сумма манипуляций вызывает определенный эффект. Маг в некоем порядке производил жезлом необходимые жесты, и шел, к примеру, дождь. Естествоиспытатель крутит металлическую рамку в магнитном поле, и по контуру рамки бежит элект­рический ток. Почему была утрачена вера в магию?

Катя. Почему?

Иван. Возможно, потому, что маги перестали различать, хлеб или яд они производят. Когда-нибудь мы так же проклянем и отвергнем чудеса науки.

Катя. Такого не будет никогда! Ты несешь ересь! Что ты задумал? По тебе вижу, ты что-то задумал. В попы податься? В монастырь? Тебе еще не поздно сделать научную карьеру. Ты фронтовик, орденоносец. Тебе обязательно надо в партию вступить.

Иван. Есть у нас что-нибудь от зубной боли?

Катя. Нет. Сходи в аптеку. Сходи, сходи, прогуляйся. Это всегда полезно для здоровья. И погода сегодня чудесная.

Иван уходит.

Катя. Может, это у него после контузии? Не верить в объективные законы природы! (Подходит к окну.) В дни, когда новой весной жизнь омрачилась моя... В дни, когда новой весной жизнь омрачилась моя... Откуда это? (Подходит к полке с книгами.) Сколько же от вас мусора в голове! Интересно, сделаю я шпагат? Когда в последний раз пробовала? (Разминается.) В дни, когда...

Входит Люба, она в светлом платье.

Катя. Как замечательно ты выглядишь! Сразу всю войну с плеч долой. Но что-то ты смурная. Что случилось?

Люба. С братом нехорошо поговорила. Теперь совестно. Ушла я из дома, насовсем. Пусть он сам по себе живет. Так будет лучше. И в кого он такой?

Катя. Куда ты ушла?

Люба. Поживу пока у подруги. Тут недалеко... Устроюсь на работу, сниму комнату или угол.

Катя. Почему ты к нам не переселилась? Мы бы тебе папину комнату освободили. Ты же у нас своя.

Люба. Я знаю... Мне у вас всегда было лучше, чем в своей семье. Да и какая у нас семья... Отца почти не помню, он, ты знаешь, погиб на заводе, когда я еще маленькой была. Мать с утра до ночи на работе. Яшу я не понимаю... Он больше всего на свете деньги любит. Вот у вас — семья! Жаль только, что вашу маму так рано болезнь забрала.

Катя. Да-да... Но почему ты к подруге перебралась, а не к нам?

Люба. Катя! Ты же все понимаешь.

Катя. Ничего я не понимаю. У тебя хватило смелости, чтобы отвое­вать всю войну, но не хватает ее даже для одной атаки на любовном фронте. Что ты улыбаешься? Да! В любви как на войне. А ты как думала! Побеждает инициативный.

Люба. Какая там смелость... Я, может, погибнуть хотела, вот и записалась...

Катя. Дура! Пойми, Ивану нужна женщина. У него никого нет. Чего ты ждешь? Чтобы он опять куда-нибудь уехал? Он уже собирается... Разговоры странные ведет. На религиозные темы... Дурная наследственность сказывается, по маминой линии. Боюсь, не в монастырь ли его мысли направились.

Люба. Монастыри все закрыты.

Катя. Лавра опять открылась. Ему отдохнуть надо, отвлечься. Пригласи его в кино, в парк. Любка! Ты взрослая тетя. А я тебя как девочку учу.

Люба. Что значит «никого нет»? Лизу арестовали как дочь врага народа. Я слышала, готовится большая амнистия.

Катя. Лиза умерла в лагере... Иван узнавал... Он просил, чтобы я никому больше об этом не говорила, но тебе, я думаю, это надо знать. Мария тоже погибла. Она перешла жить из своего хутора в село, к брату. При отступлении немцев в село вошли власовцы. Начали жечь хаты. Мария выскочила из дома с ведром воды, плеснула на огонь. Власовец ударил ее штыком. Теперь Ваня один. Он столько перенес за эти годы. Фронт, плен, побег, партизаны, опять плен, побег, партизаны, фронт. Контузия, ранение... Карьера ученого-селекционера.

Люба. Где сейчас Ваня?

Катя. Пошел в аптеку. Зуб заболел.

Люба. Катя, дай мне совет. Что делать с руками? Посмотри, разве это женские руки? Я радисткой была, но приходилось и провод тянуть, и окапываться, и много чего еще. Война — грязная и тяжелая работа.

Катя. Ванночки, мази, кремы, маникюр... Я слышала, салоны красоты уже открываются.

Входит Иван. Люба прячет руки за спину.

Иван. Какая ты красивая сегодня, Люба! Тебе это платье к лицу.

Катя. Она не только сегодня красивая. Что твой зуб?

Иван. Само собой прошло. Это что-то простудное или нервное. Когда простужусь или перенервничаю, зубы начинают ныть.

Катя. Прогулка — прекрасная терапия от нервов. Этот эффект надо закрепить. Вот как раз Люба хочет пригласить тебя в парк.

Люба. Нет, я хочу другое предложить. Давайте просто чаю попьем. Как прежде, когда-то, сто лет назад... Я приходила к вам на чай, и за чаем Ваня всегда рассказывал что-нибудь интересное, Дмитрий Павлович смешил, а потом Ваня и Дмитрий Павлович начинали спорить, и становилось совсем весело. Как хочется вернуть все, как прежде! Я так мечтала об этом на фронте. Как мы соберемся за столом и будем пить чай и разговаривать. Долго, никуда не торопясь...

Иван. Прекрасная идея. Я поддерживаю. Вы, барышни, приготовьте чай, а я на минуту к себе...

Катя и Люба собирают на стол.

Катя. Лучше было бы вам вдвоем побыть.

Люба. Не хочу в парк. Там шумно, людно. Много девушек, гуляющих парами, без кавалеров. И все они будут смотреть на Ваню, красивого молодого офицера. А я буду чувствовать себя некрасивой, неумной, немолодой...

Катя (удивленно). Я вот как-то не сообразила. Действительно, тут вы будете больше вдвоем, чем в парке. Я постараюсь незаметно удалиться.

Люба. Катя, ничего не надо нарочно... Если суждено... Мне вправду хочется просто посидеть за столом, тихо, спокойно. Поговорить о том о сем...

Входит Иван. Он переоделся в гражданский костюм. Ему в нем непривычно, он несколько смущен.

Катя. Ты помолодел на восемь лет!

Иван. Почему на восемь?

Катя. Этот костюм ты пошил восемь лет назад. Да, давайте как встарь! Будем пить чай, никуда не торопясь.

Все усаживаются за стол. Иван разливает чай.

Катя (к Любе, негромко, строго). Люба, спина!

Люба (улыбаясь). Ты все та же... (Выпрямляет спину.) И Ваня сейчас расскажет нам что-нибудь интересное.

Иван. Что же вам рассказать? Задайте тему.

Люба. Тема — Иван Доброво. У которого зубы начинают ныть не только от простуды или от взыгравших нервов. Бывает, он что-то задумает, но не знает, как об этом сообщить близким людям. Ему кажется, они его не поймут. Но что, если поймут?

Катя слушает Любу с удивлением. Иван тоже, видно по нему, не ожидал такого разговора.

Иван (к Кате). Значит, ты Любе уже все рассказала.

Катя. Интересно... Что я могла рассказать? Я ничего не знаю. Ты молчишь, думаешь о чем-то и всячески уклоняешься от вопросов.

Люба. Ваня, я ведь с тобой общаюсь с детства. Ты не заметил? Если так долго общаться с человеком, можно хоть что-то понимать в нем?

Иван. Ладно, рассказать действительно надо. Ты, Люба, я думаю, знаешь о Лизе и Маше все, что знает Катя. Но вы обе не знаете, что у Маши родился сын. мой сын.

Катя. Твой сын? Когда он родился? Почему ты мне не рассказывал о нем?

Иван. Вот рассказываю. Сын родился, когда я ушел из тех мест в Белоруссию с партизанами. В конце войны ко мне в батальон попал парень из Селища. Его мобилизовали при освобождении Брянщины. От него я и узнал, как погибла Маша. Ну, это я Кате уже рассказывал. А сына подобрали люди. Где-то он там теперь.

Люба. Какие люди? Катя говорила, там братья Марии живут.

Иван. Не осталось там никого из Саниных. Сергей еще до войны уехал в Среднюю Азию. Владимира арестовали. Леонид умер незадолго до гибели Маши, у него сердце было больное.

Катя. Значит, ты хочешь ехать искать сына?

Иван. Да.

Катя. Но почему ты сразу не рассказал? Неужели я бы не одобрила?

Люба. Ехать надо скорей. В деревне сейчас голодно.

Иван. Я не все рассказал. От Лизы тоже остался ребенок, мальчик. Родился незадолго до ареста. Поместили в дом ребенка. Его тоже надо найти.

Катя. Подожди... Лизу арестовали в сороковом... Это не твой ребенок! Или вы встречались еще?

Иван. Какая разница...

Катя. Нет, ты мне ответь честно. Это принципиальная разница. Если он не от тебя, у него есть законный отец.

Иван. Нет у него никого. Я бы уже начал хлопотать об усыновлении, но детдом эвакуировали в начале войны.

Катя. Ты понимаешь, что ты собираешься делать? Ты хочешь хлопотать о внуке человека, расстрелянного как враг народа. Тобой непременно органы заинтересуются. Не посмотрят, что ты храбро воевал. Ты в плену был... Не знаю, за что был осужден отец Лизы, но сама Лиза — какой она враг! Ее вина — близость к отцу. Как ты не понимаешь, что сближаться с этой семьей — смертельно опасно?

Иван. Возможно, вся вина этой семьи в том, что они жили в хорошей квартире.

Катя. Что ты хочешь этим сказать?

Иван. Не верю я в виновность Петра Андреевича. Оклеветали человека.

Катя. Вот-вот... Ты еще где-нибудь посомневайся в выводах следствия. Люба! Что ты молчишь? Скажи ему.

Люба. Куда был эвакуирован детдом?

Иван. В Саратов.

Люба. О! В Саратове у меня тетка живет. Будет где остановиться. Но сначала надо ехать в деревню. Неизвестно, как он там, у кого... А потом в Саратов. Там ребенок все-таки в детдоме. Напоен, накормлен...

Катя. Люба! И ты туда же!

Иван (удивленно). Спасибо, Люба, спасибо... Пойми, Катя. Я это еще на фронте решил. Останусь жив — соберу детей. Что же, ты хочешь, чтобы я их предал?

Пауза.

Катя. Чай остыл совсем... Сейчас подогрею.

Иван. Давайте все-таки прогуляемся. Пока день не кончился.

Люба. Пойдемте. Съездим на вокзал, посмотрим расписание поездов.

Катя. Идите вдвоем. Мне надо к завтрашним урокам подготовиться. Я ведь теперь учительница младших классов. И арифметика, и чистописание, и родная речь...

Иван берет Любу за руку, они уходят. Катя остается одна за столом.

Катя. Кажется, ничего я в этой жизни не понимаю... Но, во всяком случае, это лучше, чем в монастырь.

Катя убирает чашки, приносит стопку тетрадей. Входит Яков.

Яков. Я извиняюсь, Катерина Дмитриевна. У вас сестры сегодня не было?

Катя. Яша, вас не учили стучаться, прежде чем войти?

Яков. Я стучался. Вы бы звонок починили, что ли. Образованные же люди, а живете как попало.

Катя. Вы про сестру хотели узнать? Была. Ушла.

Яков. Куда пошла, не сказала?

Катя. На вокзал...

Яков. На вокзал? Зачем? На какой?

Катя. Не знаю... Наверное, на Киевский... Или на Казанский...

Яков (в недоумении). На вокзал...

Пауза.

Яков. А вы все одна, все одна. Такой хороший денек. Вы в цирк не хотите сходить? Говорят, цирк уже показывают.

Катя (в тяжелом недоумении). Яша, вам что надо?

Яков. Эх, Катерина Дмитриевна, не знаете вы меня. Я, конечно, университетов не кончал, но в жизни понимаю, что к чему. Так что зря вы так со мной. (Уходит.)

Катя. Как одна мама родила таких разных детей! Задачка... Может, у них отцы разные? Где мои папиросы? (Хлопает по кармашкам жакета, уходит в другую комнату.)

На второй половине дома появляется Яков. Он подходит к зеркалу, всматривается в зеркало так и этак.

Яков. Надо бы подстричься. Усы отпустить... Усы обязательно. И кос­тюм хороший пошить. Надо будет эту змею обезжиренную в театр пригласить. Не знаете вы меня, но еще узнаете... Схожу-ка я в парк, подцеплю какую-нибудь... Интересно, зачем та контуженая поехала на вокзал? (Уходит.)

На половине Доброво появляется Катя с пачкой папирос в руке.

Катя. И Люба еще нарожает детей... Война кончилась, теперь можно рожать. (Подходит к окну, распахивает его. Слышны городской шум и трель соловья.) Весна, весна... Может, в кино сходить? На комедию какую-ни­будь... Сколько лет я не была в кино? Шесть? Семь? Нет, нельзя позво­лять себе лениться. За работу. (Садится за стол с тетрадками.)

Занавес.


 

ДЕЙСТВИЕ ШЕСТОЕ

Тот же старый дом в Москве. Самое начало девяностых годов двадцатого века. На половине Доброво так же много книг. На книжной полке старинные песочные часы. На половине соседей склад товаров: в упаковке телевизоры, холодильники, рулоны ковров и тому подобное. Входит Виталий. В руке несколько газет. Шлепает их на стол.

Виталий. Никого! А я торопился, опаздывал... Что за страна! Ни у кого элементарного чувства времени. С элементарного надо начинать, с элементарного! С чувства времени того же... Каждый живет по своим часам. (Садится за стол, читает газету, отбрасывает.) Что творится! (Читает другую газету, отбрасывает.) Пропала Россия! Все плохо, хуже некуда... Но будет еще хуже!

Входит Слава.

Слава. Ты уже здесь! А я удивлялся себе: зачем тороплюсь, никого еще не будет.

Виталий (посмотрев на часы). Ты сюда должен был приехать еще полчаса назад. Что ты опоздал, мне неудивительно. Удивляет, что до сих пор нет Егора и Гордея Ильича, людей достаточно ответственных.

Слава (посмотрев на свои часы). Не понимаю, почему я должен был приехать еще полчаса назад. Твои часы что показывают?

Виталий. Половину четвертого...

Слава. Правильно. И на моих половина четвертого... Договаривались собраться в четыре.

Виталий. Как это в четыре? В три! Мне лично Гордей Ильич назначил это время. Я еще подумал: почему не вечером? Всем было бы удобней.

Слава. И мне Гордей Ильич назначил лично — на четыре. Вечером он поет в церкви, поэтому назначил на такое время.

Виталий. Гордей Ильич не мог ошибиться. Он ценит время. Он приедет, и ты узнаешь, как ты был неправ. (Пауза. Переменив тон, философски.) Да, время, время... Летит времечко. Как быстро они ушли друг за другом. Тетя Катя, мама Люба, отец...

Слава (в тон брату). Они любили друг друга. Даже не то грустно, что все быстро проходит. Кажется, не свою жизнь, не свое время проживаешь, а так, взятое в кредит, напрокат. Все кажется, вот-вот случится что-то и начнется оно, настоящее, твое. Настоящая любовь, настоящая роль... Но оно только проходит, навсегда проходит, и ничего не случается.

Виталий. Рефлексия творческой личности. Лично мне, брат, ничего такого не кажется. Живу собственной полноценной жизнью. Слава богу, есть еще здоровье. Есть благоустроенная квартира, верная жена, дети пристроены. Занят делом, любимым делом. Что еще надо человеку! (Заглянув в газету.) Беспокоит лишь происходящее в стране. И все началось с такой вот гнилой интеллигентской рефлексии! Как будто не той жизнью вся страна жила! Все было неправильно, все не так. Тьфу! (Раздраженный, быстро выходит в другую комнату.)

Слава. Любимым он делом занят... Врач-рвач... Тьфу! (Раздраженный, выходит в дверь третьей комнаты.)

Появляется Виталий.

Виталий. Настоящая любовь, главная роль... Третья жена и вечно на вторых ролях... Актер погорелого театра, пустомеля...

Появляется Слава, в руках у него карты.

Слава. Может, в картишки? Чтобы время зря не тратить. Не на деньги, не пугайся. В дурачка...

Виталий. Давай лучше в шахматы. Я привык умом брать, не плутовством.

Слава. Боишься дураком оказаться? Шахматы — игра рассудка. Боги в шахматы не играют.

Виталий. А в карты играют?

Слава. Несомненно! И в карты, и в кости... Фарт — это божья благодать. (Поет.) Что наша жизнь? Игра!

Виталий. Тебе надо психиатру показаться. Явная зависимость. Кстати, пора бы долги вернуть. Я свой рубль добываю, ковыряясь в гнилых зубах, не в играх с богами.

Слава. Я помню, брат. Верну. В самое ближайшее время. Все верну. (Насвистывая, отходит от Виталия, рассеянно разглядывает корешки книг.)

Виталий (вполголоса). Ну как такому хотя бы долю наследства доверить! Пропадет дом, пойдет все прахом. (Громко.) Пропадет дом, уйдет за бесценок. Зачем дом Егору, если он уезжает в Америку? Продаст вон Никите задешево. (Показывает пальцем в сторону соседей.) Этот хмырь окрутит нашего Егорушку, и все будет его — и дом, и участок.

Слава (приближаясь к Виталию). Почему дом Егору? Не понимаю...

Виталий. Я не сомневаюсь, что дом отписан Егору. Любимый сын, поздний, долгожданный... Нам бы вместе действовать! Сейчас главная ценность даже не дом. Что дом? Гнилье... Участок, вот главное! В рыночных условиях его цена будет расти с каждым годом. Не сегодня завтра появится закон о реституции. И тогда мы будем иметь право на весь дом, на весь участок. Это наше родовое наследство. Дед Никиты подселился незаконно, по революционному мандату. (Смотрит на часы.)

Слава. Что ты нервничаешь? Приедут...

Виталий. Дома слесарь остался. Три дня его ждал. Явился, когда мне надо было ехать. Не отсылать же обратно. Еще неделю будет идти. Жена отпросилась с работы, но пока доедет... Сопрет что-нибудь на пропой, таскайся с ним потом по милициям. Что этому народу надо? Демократия... Тьфу!

Слава. Известно, что народу надо. Слесарь знает, что на бутылку от тебя, жмота, не дождется. Вот и жди его по неделям.

Виталий. Я не жмот! Я принципиально не желаю развращать народ.

Слава. «Народ, народ»... (Возвышая голос.) Этот слесарь твой — народ? Кто у нас теперь народ? Был ли вообще когда-нибудь этот пресловутый народ?

Появляется Егор.

Егор. О чем шум?

Слава (остывая). Народ... Егор, разреши наши сомнения. На какой час Гордей Ильич просил нас собраться?

Егор. На шестнадцать... (Смотрит на часы.) Что-то Гордей Ильич опаздывает. Странно.

Слава (к Виталию). Что я говорил! На четыре...

Виталий. Зачем надо было сюда съезжаться? В контору Гордея Иль­ича всем ближе.

Егор. Это просьба отца. Наверное, ему хотелось, чтобы мы лишний раз встретились в нашем доме. Когда мы в последнее время собираемся здесь? Только на похороны. Тети, мамы, отца...

Раздается звонок телефона. Трубку берет Виталий.

Виталий. Да, Гордей Ильич. Сам уже хотел звонить вам. Да, все уже здесь, ждем. Хорошо... Подождем, конечно. (Кладет трубку.) Гордей Иль­ич извиняется, что-то с его «Запорожцем» случилось, не заводится. При­едет на такси. Просил не расходиться.

Слава (к Егору). Ты окончательно решил? Едешь?

Егор. Съезжу... Интересно ведь. Новый опыт, новые горизонты.

Виталий. Лена с тобой?

Егор. Она позже приедет. Сначала обустроюсь, налажу быт.

Слава. Если с Леной, это навсегда. Или пока она не бросит тебя. Какая же красивая русская девушка не мечтает уехать навсегда в Европу, в Штаты... Я бы и сам сейчас, будь моложе, махнул бы...

Виталий. В Лас-Вегас... Заждались тебя там. Разбегайтесь, разбегайтесь... А здесь останется Никита и подберет все. Кто бы ожидал! Был фарцовщик Никитос — и вдруг всеми уважаемый Никита Яковлевич. Пропала страна!

Слава. Заклинило тебя... Пережила столько войн, революций и не пропала. С чего сейчас пропадать?

Егор. Пропала не пропала, но к бедности и трудностям мы привычные, а вот сдюжим ли перед соблазнами богатства — вопрос.

Слава. Россия станет страной богатых людей? Ты в это веришь?

Егор. Не знаю, какими тут люди будут, но страна уже изменилась. Алчность, как ресурс модернизации, это что-то небывалое на Руси.

Слава. В стране, куда ты едешь, алчность вовсе не порок. И ничего, живут.

Егор. Там имеют давний опыт работы с дьявольскими энергиями. Основатели Соединенных Штатов понимали, что человеческую природу не изменить. Человек по природе своей подлец, считал Гамильтон, но в том и состоит задача правительства, чтобы обращать страсти человеческие в свою пользу. Обращать, а не разрешать или отменять! Способно ли наше правительство обращать дерьмо в золото? (Пауза.) Отцы-основатели не пытались исправить природу человека, зато они не отнимали у граждан великую утешительницу — религию. Человек-то, может, действительно подлец по натуре своей, но и подлецу никуда не деться от мыслей о смерти. Где у отца топор хранится? В столярке?

Виталий. Зачем тебе топор?

Егор. Сирень задичала. Надо почистить. (Уходит.)

Слава. Почему это религия — последнее утешение человека? (С иронией.) Искусство, и только искусство дано нам для того, чтобы мы не погибли от дарвиновской правды. Так говорил Заратустра.

Виталий. Ерунду вы оба говорите. С последней надеждой человек обращается к врачу. (Пауза.) Ты слышал? Пошел сирень окультуривать... Он уверен, что дом ему отписан. Зачем эмигранту дом? Мы оба тоже здесь выросли. Это наш общий дом. Никакому Никите он не должен достаться.

Слава. Что ты предлагаешь?

Виталий. Надо с Егором откровенно поговорить. Уладить все по-братски...

Слава. Все мы будем в одинаковой доле наследства. Неужели я отца понимал хуже тебя?

Виталий. А вот я не скажу, что хорошо понимал отца. На старости лет он вообще задурил. Зачем он каждое лето ездил в эту деревню, в Селище, с лопатой и болотными сапогами? Что он там искал по лесам? Я пытался раза два поговорить с ним об этом откровенно, он шуточками отделывался.

Слава. Да от мамы Любы он ездил отдыхать! Заедала она его своей любовью. Ревновала даже к моей матери. К мертвой! Ревность та же алчность... Чудище с зелеными глазами... Отец для мамы Любы был ее собственностью, трофеем, добытым в бою со всем миром.

Виталий. Не говори глупости. Мама Люба взревновала, именно когда он начал ездить в Селище. Туда, где похоронена твоя мать. Захотелось отдохнуть, съездил бы в Гагры, в Крым... Непонятный был человек наш отец. А ты еще того не понимаешь, что творится в стране. Земельный участок в пределах столицы — это наше будущее. Мы можем стать обес­печенными людьми. Материально независимыми... Ты всегда стремился к свободе. Этот участок даст тебе свободу. Он постоянно будет расти в цене. Но капиталом нужно умело распорядиться. Почему ты об этом не хочешь думать?

Слава. Стяжатель никогда не станет свободным человеком. Ему всегда будет мало.

Виталий. Я не стяжатель! Я забочусь о всех нас. О нас и наших детях... Хотя с кем я говорю... (Махает в отчаянии рукой.) Сам-то ты кто? Ладно, пусть я жмот. А ты — мот! Мот, что ли, свободный человек? Да он о деньгах думает больше, чем жмот. Где достать, выиграть, у кого занять-перезанять... Я думаю не только о себе, а ты транжиришь единственно в свое удовольствие. Ты промотал талант, наплодил безотцовщину...

Слава. Я плачу алименты. (Громко.) Я плачу! За все плачу!

Виталий. Тихо! Кажется, Гордей Ильич подъехал.

Появляется Гордей Ильич.

Гордей Ильич. Прошу простить за опоздание. Обстоятельства, так сказать, непреодолимой силы... У моего «Запорожца» нрав как у осла.

Входит Егор.

Гордей Ильич (к Егору). Слышал я, ты в эмиграцию подаешься, по­кидаешь отечество.

Егор. Эмиграция? Это что-то слишком пафосное... Все проще, Гордей Ильич. У меня научная командировка с неопределенным сроком дейст­вия. Вернусь, когда в стране станет меньше болтовни и больше дела.

Гордей Ильич. Болтовня у нас кормит лучше дела. Скуден хлеб того, кто пашет землю. Кстати, ты знаешь, почему отец назвал тебя Георгием?

Егор. Да, отец мне как-то рассказал...

Слава. А мне не рассказывал... Почему он тебя так назвал?

Егор. «Георгик, георгий» — пахарь, землепашец по-древнегречески. От «гео» — земля. Поймите все, я еду, потому что хочу жить будущим. С детства для меня любимые книги — научная фантастика. А у нас теперь лозунги семнадцатого года... Бред собачий! Вот в чем будущее! (Егор берет в руку песочные часы, встряхивает песок в них.) Вот основание, на котором уже строится дом грядущего! Силициум! Силикаты! В песке неограниченные возможности. Неограниченные! И в Штатах это понимают.

Все с недоумением смотрят на песок в часах.

Гордей Ильич. А у меня вот песок в почках обнаружился. Надо на воды ехать. Но давайте к делу. Меня попросил собрать вас в этом доме ваш отец и мой друг Иван Дмитриевич Доброво. (Достает из портфеля лист бумаги.) Завещание вашего отца краткое, в нем всего два объекта наследования: та часть дома, которая принадлежит Доброво, вместе с земельным участком, и домашняя библиотека. Жилплощадь с участком завещается Доброво Виталию Ивановичу, библиотека — Доброво Вячеславу Ивановичу. Подпись, дата, заверенность... Ознакомьтесь, пожалуйста. (Кладет завещание на стол, вытирает пот со лба.)

Виталий (быстро перечитывает, смотрит на обратной стороне, ошарашенный). А Егору? Что же Егору?

Гордей Ильич (хлопает себя по лбу). Совсем забыл, рамолик! Я был в больнице за день до ухода Ивана Дмитриевича. Он просил при объявлении завещания передать тебе это... (Роется в портфеле, достает конверт, отдает Егору.) Просил ознакомиться с содержанием конверта в этом доме, наедине с собой, никуда не торопясь, заварив чашку крепкого чая.

Егор (улыбаясь). Узнаю батю. Так и сделаю. (Кладет конверт на стол.)

Гордей Ильич (к Виталию и Славе). Что нужно сделать для вступления в права наследования, вы знаете. Встретимся в конторе в удобное для вас время. Кажется, все... До свидания, ребята.

Виталий. Гордей Ильич, может, по рюмочке? Вы такси отпустили?

Гордей Ильич. Нет-нет, не сегодня... Вот уладим все с наследством, тогда можно будет рюмочку-другую. Такси я отпустил, теперь можно не торопиться. Поеду на автобусе.

Егор. Я вас подвезу, я на машине...

Гордей Ильич. Если не трудно, Егорушка.

Гордей Ильич и Егор выходят, Виталий и Слава остаются.

Виталий. Ты и теперь скажешь, что хорошо понимал отца? Почему он оставил Егора без наследства?

Слава. Я тоже остался ни с чем.

Виталий. Как это ни с чем? А книги?

Слава. Кому они теперь нужны — книги? Макулатура...

Виталий. Здесь много дореволюционных изданий. Антиквариат всегда в цене.

Слава. Так купи у меня все оптом. Торговаться не стану. Деньги позарез нужны. Книги останутся украшением твоего дома.

Виталий. Хочу сразу определить ситуацию насчет дома. Он по-преж­нему наш общий дом. Если надумаю продать его, то прежде посоветуюсь с вами. А выручка будет поделена на три части.

Слава. Верю, брат, верю. В таком случае одолжи копеечку в счет моей доли.

Виталий. Ты старые долги не вернул.

Слава. Не мелочись... Такое наследство получил...

Виталий. Сколько тебе, вымогатель?

Слава. Да не оскудеет рука дающего. Щедрому вернется с лихвой, а у скупердяя отымется последнее. (Прячет полученные деньги в карман, берет конверт со стола.) Интересно, что в нем?

Виталий. Может, сберкнижка?

Слава. Нет, тонковато для сберкнижки... Была ли у отца вообще когда-нибудь сберкнижка? А жаль... Сейчас я бы предпочел эту книжицу всей библиотеке. Только она, папа, может спасти твоего непутевого сына.

Виталий. Что, доигрался? Раб страстей... Тебя спасти может только психиатр. (Берет у Славы конверт.) Почему отец через нотариуса передал это Егору? Мне дом, тебе библиотеку, Егору нечто в конверте. Значит, это часть отцовского наследства. Логично?

Слава. Логично.

Виталий. Если это часть отцовского наследства, значит, содержимое конверта представляет какую-то ценность. Логично?

Слава. Логично.

Виталий. Рассуждаем дальше...

Слава. Зачем рассуждать? Давай посмотрим, что там.

Виталий. Как это — посмотрим? Он же заклеен.

Слава. Откроем. С помощью стержня от ручки. Элементарно! Потом заклеим. Никто не заметит.

Виталий. Ты мне что предлагаешь? Ты понимаешь, что говоришь?

Слава. Но интересно же узнать, что там! Егор может ничего не сказать нам. Он скрытный. Ты слышал? Прочитать наедине с собой... Не понимаю! Почему что-то должно происходить втайне от родных людей?

Виталий. Если Егор посчитает нужным, он расскажет нам. Если нет, значит, это не наше дело.

Слава. Я знаю, что в конверте!

Виталий. Ну-ну...

Слава. Зря иронизируешь. Известно, что дед наш учился в Германии. Но известно ли тебе, что там у него был роман с женщиной, от которой у деда родился сын? То есть брат нашего отца, нам родной дядя.

Виталий. Слыхал я от тети эту байку. Ну и что?

Слава. Как «что»? Наш дядя умирает там, в Германии... Он ведь был старше отца. Умирает, не оставив наследников. Единственным законным наследником становится наш отец. Немецкие юристы выходят на отца, извещают его о наследстве. В свою очередь отец завещает это наследство сыну Егору. В конверте документ о наследстве и завещание к нему. Так что зря мы переживали, что отец обделил Егора.

Виталий. Но если в конверте завещание, оно тоже должно быть заверено...

Слава. А ты разве не заметил, что Гордей Ильич как-то неестественно себя вел? Быстренько объявил и поспешил удалиться. Непохоже на него...

Виталий (задумчиво). Ну да... Я на это обратил внимание. И про письмо якобы запамятовал... Наверное, хотел наедине отдать Егору. Чтобы не возбуждать лишних чувств.

Слава. Если бы ты не спросил, почему Егор обделен, так бы и было. Но от твоего вопроса Гордею Ильичу стало неловко, и он как бы вспомнил. Он и время нам нарочно назначил разное. А мы тут, дураки, чуть не переругались.

Виталий. Но если бы отец вел какие-то переговоры с юристами из Германии, мы бы узнали.

Слава. Как? Ты часто бывал в последнее время у отца?

Виталий. Когда мне бывать? Работа, ремонт квартиры, болезни жены, дочку замуж, сына в институт...

Слава. И я также... То гастроли, то премьера, то еще что-то... А главное — что мы в самом деле знаем про отца и вообще про свою семью? Если бы тетя случайно не проболталась, до сих пор бы не знали, что у нас разные матери.

Виталий. Но про наследство в Германии она почему-то не проболталась.

Слава. Дело с наследством возникло, судя по всему, после смерти тети. Ну что, вскрываем? Мы члены семьи или чужие люди? Какие могут быть секреты от нас? Мы же ни на что не претендуем. Но знать должны!

Виталий. Ладно, черт с тобой! Под твою ответственность...

Слава. Впервые ты меня называешь человеком ответственным. Польщен... (Вскрывает конверт, достает листок бумаги.) Что такое?! Один лис­ток... Почерк отца... Больше ничего. Читать?

Виталий. Читай, если уж распечатал... Я плохо разбираю почерк отца.

Слава. Вслух?

Виталий. Да читай уже! Не хватало, чтобы Егор нас застал... Позориться из-за тебя...

Слава (читает вслух). «При последней встрече мы не договорили, но, кажется, рассказ о приключении Луки Санина в Платоновом лесу был тебе интересен. Мы приучены мерить все мерой своей осведомленности, вот почему я стал ездить в Селище с лопатой и болотными сапогами. Выяснилось в итоге моих поисков, что подробности из рассказа Марии о городе доброхожих перекликаются с реальностью. У шведского короля были причины интересоваться песками Стародубщины. Дело в том, что в древности там добывали золото. Об этой деятельности говорят следы вскрышных работ, заросшие лесами, и еще покрытые слоем торфа остатки производств, где золото извлекали из песков, плавили и очищали. Производства эти были разрушены единовременно, вдруг, на большой площади. Случилось что-то странное, непонятное. Добычу золота прекратила катастрофа, да такая, что обжитая местность на долгие времена превратилась в лесную глухомань. Похоже, именно здесь был эпицентр катастрофы, которая, по свидетельству летописей, постигла Русь в 1230 году. И недаром именно здесь место разлома Руси на три части. О том, что в средневековье в этих местах добывалось золото, Карл Двенадцатый узнал, возможно, из архивов ливонского ордена. Королю вечно не хватало денег на войну. Ты, Егор, физик и знаешь: нет события, пока нет наблюдателя. Вдруг, если захочется уехать куда-нибудь далеко-далеко, вспомни про Платонов лес. И если захочется испытать в этом лесу приключение, советую оказаться в нем на страстной неделе, в ночь с четверга на пятницу. Вероятность события в это время наибольшая. В Селище людей уже нет, деревня умерла, лес задичал. Заблудиться в нем будет несложно. Только не бери с собой никакой лопаты. Забудь в лесу, что ты ученый. Стань как дитя, иначе тебя не примут в игру. Я нашел то, что можно найти с помощью лопаты, но это счастье дурака, золотой бубенец ему на колпак. Думаю, мы уже не увидимся, поэтому пишу тебе. Сегодня приснились два полицая, которые сказали мне: “Теперь-то не убежишь, агроном!” Скоро узнаю, правы ли они... Прощай, Егорка. Отец».

Пауза. Изумленные лица Виталия и Славы.

Слава. Ничего не понял. Какой лес? Зачем? Ночью!

Виталий. Все понятно. Письмо человека, находящегося в тяжелом болезненном состоянии. Говорил я ему: не езди ты в эту радиационную зону! Впрочем, с головой у отца стало плохо, судя по всему, задолго до того... Отсюда и поездки эти дурацкие... А ты — «дядя в Германии»! Расстроил только меня. Бедный папа... (Утирает слезинку.) Что он там про золото пишет?

Слава. Бред какой-то... Карл Двенадцатый искал золото на Стародубщине... Откуда там золото? Это же не Сибирь! Что вообще наш отец понимал в золоте? У него даже обручального кольца не было. Карл Двенадцатый шел на Москву, это же всем известно! (Перевернув листок.) Тут еще что-то его рукой... Стихи...

Виталий. Почему стихи? Зачем стихи?

Слава. Похоже, Блок... Любимый поэт отца. (Перечитывает стихи, бормоча невнятно.)

Виталий. Заклеивай. Явится Егор, что он о тебе подумает?

Слава. Читали оба. (Заклеивает конверт.)

Виталий. Интриган и циник.

Слава. Я хотел порадоваться за Егора. Жаль... Ты представляешь — поместье где-нибудь в долине Мозеля! Ездили бы к Егору в гости. Может, заглянем куда-нибудь? Тут неподалеку хорошая рюмочная есть.

Виталий. У тебя что же, нет сегодня спектакля? Иль попросили уже из театра?

Слава. Неинтересно стало в театре. Как-то протухло все сразу. Как в банке консервной... Вскрыли, свежего воздуху впустили, и завоняло. Дрязги, интриги, дележ постов, ролей...

Виталий. Не понимаю я вас, творческих личностей. Что вам еще надо? Ты постоянно ныл: душат, не дают свободы для самовыражения... Теперь чего не хватает? Денег?

Слава. Денег всегда не хватает. Была какая-то общая мечта в театре. Хотелось целый мир потрясти своим искусством. Да что театр! У страны была мечта. Жилось хреновато, но как мечталось! Сначала мечтали построить коммунизм, потом — разрушить его. Я, конечно, за свободу, но что делать с этой постылой свободой, если нет мечты? Из мечты ведь все рождается: наука, великое искусство, великие личности... Боги потворствуют мечтателям.

Виталий. Так мечтай, а не ной! Кто запрещает? Что для вас, лицедеев, изменилось? Во все времена у актера одна мечта — сорвать аплодисмент пошумней.

Слава. Актеру, знаешь ли, хочется иногда не шуму, а слезы на глазах у публики. Но публика меняется. Само время меняется. Еще недавно жили не торопясь, будто в гору всходили. А теперь словно несемся вниз, от камнепада спасаясь. Шум, грохот, мелькание, свист в ушах...

Виталий. Это не время, это мы с тобой, брат, с горочки катим. С базара возвращаемся... Уже поздно мечтать о главной роли, о настоящей любви. Успеть бы детям их будущее обеспечить.

Слава. Ты меня постоянно в эгоизме обвиняешь, но сам ты эгоист из рода самых худших эгоистов. Я хотя бы у детей их жизнь не отнимаю.

Виталий. Что ты мелешь? У каких это детей я жизнь отнимаю?

Слава. У своих детей, у своих! Мало тебе собственной жизни, надо еще за детей пожить. Оставь! Оставь все ихнее им. И трудности, и ошибки, и глупости... Из глупостей жизнь в основном и состоит. Собственник! (Берет в руки песочные часы, внимательно разглядывает.) Это ведь часы оттуда... В моем роду хранились. Тяжелые... Как-то необычно тяжелые. Тебе не кажется?

Слава подает часы Виталию. Тот взвешивает их в руке, пожимает плечами.

Слава. Что, если это золотоносный песок? (Трясет часы, вглядывается.) Блеснуло! Точно, блестит! Вот смотри, блестит... (Передает часы Виталию.)

Виталий (смотрит). Ничего не вижу. Песок. Обыкновенный песок.

Слава (отбирая часы). Давай кокнем, поглядим в лупу. Вдруг отец прав?

Виталий. Предлагаешь браться за лопату?

Слава. Но это же интересно — золото!

Виталий. Так сходят с ума. Самое золотоносное место в стране — Моск­ва. Умей только извлекать. Пусть отец меня простит, но он был типичный неудачник. Чудак, одним словом. Дай сюда. (Отнимает часы у Славы.) Еще и вправду кокнешь. Это же антиквариат! (Ставит часы на стол, подходит к окну, трогает раму.) На одном шпингалете... Срочно решетку... И сигнализацию... (Обводит взглядом стены.) Не дом, а аварийная ситуация. (К Славе.) Что там в письме было про катастрофу? Какая еще катастрофа?

Слава. Катастрофа тысяча двести тридцатого года.

Виталий. Тринадцатый век... Монголо-татарское нашествие... Еще и монголы... Может, хоть в стихах какой-нибудь смысл? О чем стихи?

Слава. Прочитать?

Виталий. Ты же заклеил конверт.

Слава. Я могу по памяти. Стишок короткий. Слушай, если хочешь. (Слава становится в позу декламатора, читает.)

Снилось, ждут меня в дивно цветущем саду.

Будет день, я к садовой ограде приду.

Мне навстречу, как прежде, строга и светла,

Выйдет та, что женою здесь верной ждала.

Отдохни, скажет мне, выпей чару вина.

Ты теперь не один, я теперь не одна.

Ты расскажешь, мой князь, про дороги свои,

Я же старую песню спою, о любви.

Ты уснешь, светлый князь, в моем чудном саду,

Чтоб, проснувшись, не помнить, что я тебя жду.

Жду опять, пока ты, верный воин любви,

Ищешь путь возвращенья в пространствах земли.

Виталий. Это про что?

Слава. Это Блок!

Виталий. Понятно. Пошли помянем отца. Я угощаю. Всегда завидовал твоей памяти. Еще со школы... Раз прочитал стишок и запомнил...

Слава. Что там запоминать! Короткий монолог в стихах.

Виталий. Такую память да к серьезному бы делу...

Слава. Ты про покер говоришь?

Виталий и Слава уходят. Пауза. Появляется Егор, набирает номер телефона.

Егор (в телефонную трубку). Лена, я у родителей, переночую здесь. Ты не приедешь? Ну, хорошо... Что с наследством? Дом завещан Виталию. Это правильное решение. Виталий единственный из нас, кто может толково распорядиться домом. Лена, зачем это нам? Моя доля? Деньги? У нас есть деньги на первое время. В Штатах сразу начну зарабатывать. Мы едем в нормальную страну. Там социализма больше, чем у нас. Там уважают науку. Там закон гарантирует каждому работающему минимум семь с половиной долларов в час. И главное, меня теперь ничто не задерживает здесь. Я свободен. Возня с наследством мне ни к чему. Ну, если Виталий продаст дом, он не забудет о братьях. Лена, отец до самого конца сохранял ясность ума, ты зря так... А Виталий мой брат, прошу помнить об этом. Алё... Алё... (Кладет трубку, пожимает недоуменно плечами.) Что это с ней?

Егор садится за стол, читает письмо отца.

Егор. Ах, батя, батя... Славный ты мой чудак.

Он рассматривает песочные часы, кладет их на бок. Смотрит на наручные часы. Зевает. Ложится на диван. Засыпает. Слышен стук конских копыт, он приближается. В дом входит человек высокого роста, в длинном, до пят, холщовом плаще, со шлыком на голове. Лицо скрыто шлыком. Из-под плаща видны босые ноги. Человек подходит к спящему Егору, касается его рукой. Уходит. Удаляющийся стук копыт. Егор резко просыпается, вскакивает.

Егор. Пора? Фу ты! Приснится же такое! (Смотрит на часы на руке.) Ого, а кажется, только прилег. Или вздремнуть еще? Нет, надо ехать. Пора.

Егор уходит. Письмо отца остается на столе.

Занавес.


 

В поисках одиночества и свободы

Воспоминания о Михаиле Лайкове
 

Генри Торо Брянской губернии

Позднеимперское время тянется медленно, и советское не исключение, как будто сгущенка варится, а потом еще так же медленно в чашку наливается — рука устает держать банку. Для мух — липучки, для людей — тянучки, а чтоб выпить водки, надо долго стоять в очереди — уже либо и пить-то расхочется, либо, наоборот, сразу вусмерть... Даже флаг по флагштоку пионерской дружины ползет неимоверно медленно, успевают и марш сыграть, и вскинутая в пионерском салюте рука онеметь... Все процессы замедляются, включая биологические. например, замедляется даже процесс поумнения вместе с процессом возмужания. Расслабуха, инфантильность и густой храп — всеобщее состояние. кстати, об этом даже тогда писали довольно много всяких статей в журнале «Ровесник», пытаясь разбудить хотя бы молодежь, вот и посейчас помню. И это понятно — все возможности изначально ясны, за выживание не надо драться-кусаться, грызть окружающих — отсюда и позднее возмужание. Интеллектуальные горизонты тоже обозримы — перебродивший и прокисающий соцреализм, а с какими-либо идеями за пределами марксизма, он же ленинизм, даже ознакомиться было негде. Умники скупали хитропродвинутые сборники «Критики буржуазный течений...», там можно было ухватить лишь дальние отголоски тех идей, которыми жило остальное человечество.

Нынче на волне интереса к советскому времени распространился миф о каких-то невероятных советских «социальных лифтах», которые сновали туда-сюда... Не все, к сожалению, помнят и позднесоветскую поговорку по этому поводу о детях генералах, которые никогда не станут маршалами, поскольку у маршалов есть свои дети. Эти «лифты» приходят в движение во времена смут и революций, войн и хаоса, что случилось несколько позже, вот тогда они начинают мельтешить, как челноки на ткацкой фабрике. А в позднесоветское время, на которое пришлась наша с ним юность (мы с одного с ним, 60-го года), эти «лифты» больше были похожи на гусеницу, ползущую по забору, на котором нарисовано крупное слово из трех букв...

Мы все состоим из контекстов, время многое в нас разъясняет, посему и прибег к такой экспозиции из тех времен, нынче слегка подзабытых, чтоб лучше можно было понять умственный и человеческий склад Михаила Лайкова. Вот это позднее выколупывание из скорлупы — это наше родное, общее и для поколения. Пока ума-то наберешься — такого наворотишь...

К укладке в голову более или менее приличного гуманитарного образования мы приступили тоже довольно поздно по традиционным меркам — в 26 лет, поступив в литинститут. Тогда была распространена еще пролеткультовская по происхождению идея, что сначала человек, особенно литератор, должен был получить «жизненный опыт», а потом уж получать образование, усваивать культуру... В советских семьях более высокого социального статуса и достатка поступали традиционным способом — сначала учиться, а потом жениться, мы же были из простых семей, поэтому у нас было все наоборот, включая женитьбу.

У меня к тому времени за плечами были недопережеванный и недопереваренный умственно и эмоционально Афган, учеба в военном училище и трудовые потуги на традиционном для начинающего сочинителя поприще — по дворницко-грузчицкой части. У него, мне казалось, все было завернуто даже круче и одновременно угрюмей. Родом он из деревни, затем армия, затем беспросветная работа на шинном заводе в Днепропетровске и беспросветное же пьянство в еще довольно юном возрасте. А потом он вдруг бросил пить, как бы очнувшись, стал писать и поступил в литинститут. Интересно, что этот период запойного пьянства он рассматривал как довольно важный жизненный и, боюсь сказать это слово, но все же — «духовный» опыт, опыт преодоления, по крайней мере... Он его не стыдился, а говорил об этом времени с какой-то напряженной скорбью. Хотя обычно это скрывают. Похожее происхождение и в чем-то сходный жизненный опыт нас сближал и сдружил на годы...

А эта поздняя лихорадочная утрамбовка культуры в себя наложила определенный отпечаток на наш характер и писанину... Прилежание наше было страстным и компенсаторно мотивированным, хотелось «восполнить пробелы», обогнать младших товарищей, которым повезло больше, и им не пришлось запойно пить, работать на шинном заводе или воевать. Процесс загрузки знаниями шел круглосуточно, тройным навалом. Пользовались всем — от совковой лопаты до экскаватора, что, разумеется, не могло не породить некоторого мировоззренческого хаоса и трудностей с переработкой информации, но до серьезных повреждений не дошло, психика была здоровой... Довольно быстро менялись взгляды — на мир, на политику, на литературу и религию. Все эти важнейшие сдвиги шлифовались в бесконечных дневных и ночных прениях. Помню, что мы почти не отвлекались на бытовуху, на какую-то суету, девчонок, развлечения, то есть на разговоры обо всем этом, на какие-то сильные переживания по этим поводам. То есть у каждого из нас были какие-то влюбленности-разлюбленности, но я не помню, чтобы мы это обсуждали. Также не помню, чтоб мы с ним пошли куда-то вместе развлекаться, например; ну, кроме бани, где продолжались все те же разговоры... Мы совершали труднейшую, напряженнейшую работу по совместному переустроению мира в своих головах, работа отнимала все наши силы и время, было бы странно искать от нее отпуска и развлечений. Зачем было заниматься пустяками? С тех пор картина мира уже навеки будет нашего совместного производства, пусть и с позднейшими заплатками...

Помню, как мы несколько лет перепечатывали с ним «подпольную литературу» — все, что нельзя было прочитать при Советах легально, на взломанном исполкомовском ксероксе, который я охранял по ночам... У меня и по сию пору хранится гора этих переплетенных ксероксов; наверное, и у него в деревне тоже... Зачастую мы тут же их читали и тут же обсуждали прочитанное. Иногда после насыщенной «книгоиздательской» ночи мы шли сразу в литинститут и там изнемогали на занятиях, а иногда в баню, где продолжали споры-обсуждения, а потом уж спать... По согласию, мы ни разу не нажились на этих перепечатках, хотя спрос был, а денег у нас не было. Если были силы и возможность, печатали для многих товарищей — кто попросит.

Окончание института пришлось на 1991 год, незадолго до переворота и накануне крушения СССР. Он должен был решить, куда ехать жить, чем заняться. Эту проблему решали многие выпускники литинститута, литературная жизнь бурлит в столицах и едва булькает в провинции. Хотя в это время уже все начинало рассыпаться от Москвы до самых до окраин. Но в его случае эта проблема осложнялась еще тем, что его семья — жена и двое детей — жила на Украине, а он был родом из захолустной деревни Николаевки на краю Брянской области. Остаться в Москве у него шансов не было, для этого нужно иметь другие качества характера, другие зубы, локти, улыбку... От Украины, откуда он поступил в литинститут, он тоже отвращался, он уже очень хорошо представлял, куда там все катится, еще по перестроечным впечатлениям, наезжая туда из Москвы во время учебы. Вернуться же с семьей в родную деревню Николаевку, откуда он призывался в армию, — это тогда казалось слишком эксцентричной идеей, на уровне религиозного отшельничества...

Во-первых, это не самое удачное место для начала литературной карьеры для уже успешно заявившего о себе писателя.

Во-вторых, у него было двое маленьких детей, которых надо было кормить, учить, что в деревне делать непросто. Да и украинка-жена не очень-то хотела уезжать из более благоустроенных обстоятельств на востоке Украины (большое село в днепропетровской области) в какую-то захолустную деревню на Брянщине.

Но, пожалуй, главное — это была территория, на которую выпали радиоактивные осадки от Чернобыля, и большинство местных жителей из его деревни уже сбежало, пока он учился в институте. Так что ехать ему было, в сущности, некуда...

Поначалу он честно пытался жить на Украине с семьей, временами сбегая, главным образом от украинских безумств, к себе на родину, в Николаевку, к родителям, там писал и работал по хозяйству. Результатом этих постоянных перемещений стали две книги, обе напечатанные в журнале «Москва». Одна книга о жизни в этой самой политой Чернобылем деревне, о пьянстве и нищете, об умирании деревни. Другая — об Украине и о том, что там происходит в сознании, в политике и в обычной жизни людей в этом самом поселке, где жила его семья. Последняя книга называлась «Гуляй, Украина!» и была опубликована в № 4 за 1998 год журнала «Москва»... Это очень горькая и смешная книга одновременно. Горькая потому, что он в подробностях описывает, как постепенно сходит с ума на идее незалежности и самовозвеличивания простодушное в общем-то население восточных областей Украины, прежде даже не помышлявшее ни о чем подобном. Этим же она и смешная.

У него очень хорошо было развито чувство детали, мимолетной характеристической ситуации, сказанного вроде бы невзначай, но очень показательного слова, он умел подметить отдельные особенности украинской жизни, приобретавшие в этом контексте символическое звучание... Не случайно к этой книге на Украине и тогда, и по сию пору относятся как к «Окаянным дням» Бунина при советской власти, чем-то она действительно похожа на бунинскую. К моменту публикации этой книги в «Москве» стало окончательно ясно, что жить на Украине ему нельзя. Он не сможет, и ему не дадут...

Некоторое время он пытался зацепиться в Ярославле, у друзей, где стала выходить при его участии живая культурно-литературная газета, которых в те годы открывалось довольно много; впрочем, закрывалось еще больше, как-то литература перестала быть всем нужна. И ежели сейчас мы к этому постепенно привыкли, то тогда это была очень неожиданная реальность. казалось, рушится сама жизнь... После короткого периода процветания это предприятие лопнуло, жить стало негде и не на что. Остался один путь — вернуться в родную деревню. Затем он делает несколько попыток перевести семью на Брянщину, украинская жена приезжала туда, присматривалась, но жить там не смогла, и ее тоже можно было понять... Там было все чужое и очень захолустное... Тогда он забрал сына (на Украине с женой осталась младшая дочь) и стал жить в этой деревне вместе с сыном и родителями, постепенно развивая апологию своего лесного отшельничества.

Мне иногда кажется, что его грандиозные краеведческие изыскания последних лет жизни, которые у многих вызывали крайнее удивление, были именно частью этой апологии жительства на родной земле, откуда все сбежали еще в 90-е, а оставшиеся перемерли. К моменту его смерти в марте 2018 года в Николаевке, кроме него и его второй жены Натальи (мужественной, любящей женщины, которая переехала к нему из безопасного и благоустроенного райцентра), проживало еще только семь человек, все пенсионеры. Хотя, по его словам, в 80-х, перед Чернобылем, в деревне проживало почти 700 человек, была школа, асфальтированные дороги, приличная инфраструктура — всех разогнал Чернобыль. По официальным данным, в районе его деревни радиационный фон был одним из самых высоких.

Если коротко, его непонятно откуда пришедшая идея исторических изысканий заключалась в следующем... В высоком радиационном фоне его родной деревни виноват вовсе не Чернобыль, а некая случившаяся в этих местах и вообще на всем юго-западе Древней Руси в XIII веке глобальная катастрофа, скорее всего космического происхождения, возможно метеоритного. Для доказательства он обращался к сравнению летописных источников, а также пришлось освоить основы нуклеарной физики. Например, он считал, что разорение Руси XIII века было не следствием монголо-татарского нашествия, а, напротив, причиной. То есть сначала Русь «пришла в запустение» от какой-то неясной катастрофы, а потом уж «слетелись коршуны» — монголо-татары, добить-поживиться. Кроме глубокого изучения русской истории, летописей, он увлекся жизнью метеоритов, нуклеарным анализом и исследованиями воздействия радиации на природу и живые организмы. Увлекся археологией, сам проводил изыскания в окрестных лесах, собрал коллекцию каких-то важных, как ему казалось, черепков... Его письма середины и конца двухтысячных мне в Германию из Николаевки полны странных просьб — например, разыскать через интернет какие-то американские исследования радиационного фона обратной стороны Луны и разных планет, да и вообще всяческих летающих по космосу тел. При помощи многознающей иностранные языки жены я искал нужные ему сведения — чего не сделаешь ради товарища... Хотя, конечно, мы успокаивали себя тем, что он пишет научно-фантастический роман — что было бы более логично при таких просьбах, — а не исследования по истории Брянской губернии.

Скажете, все это выглядит слишком экстравагантно и фантастично, чтобы не заподозрить его в помешательстве — следствии захолустного житья и одиночества? Алкоголь он, повторяю, не употреблял. Что ж, признаюсь, и ко мне заползала такая мысль... Однако когда мне довелось познакомиться с результатами его исследований, изложенных в простом и увлекательном повествовании, наподобие «Памяти» Чивилихина, и опубликованном в той же «Москве» (2008. № 6), я в значительной степени переменил свое мнение — так все было обстоятельно и логично разъяснено и доказано. И уж во всяком случае это было сделано более убедительно и с большей любовью к истории и самому здравому смыслу, чем в исторических сочинениях одного отмороженного математического академика, завалившего своей историко-фантастической белибердистикой все прилавки книжных магазинов страны на целые десятилетия... Мы, кстати, обсуждали с ним этот феномен, и возможности издания Мишиной книги, и интерес к ней... Я говорил, что это и возможно, и интересно, но он не особенно хотел участвовать в предварительной рекламе своих идей...

Кроме прочего, из изысканий Михаила следовало, что радиация в Николаевке была всегда, по меньшей мере с XIII века... И ничего, жили как-то люди, строили дома, церкви, собирали урожай... Другими словами, зря народ побежал отсюда после Чернобыля, это не так уж и опасно... Кто знает, может, эта его концепция и вдохновение, которое он в нее вкладывал, и стоили ему ранней смерти от ракового заболевания? Хотя все его близкие эту мою догадку опровергают, но вполне возможно, он сумел увлечь своей уверенностью в безопасности этой зоны и их...

Все эти годы, за исключением пяти, наверное, последних лет, мы переписывались... Письма его остроумны и обстоятельны... По три-четыре страницы мелким, неразборчивым почерком с обеих сторон, а иногда еще какие-то дописки на клочках... И помню, что меня это очень раздражало, даже времени на прочтение-разбор они требовали немалого, которого так не хватает обычно, ежели ты в расцвете сил, живешь в большом городе и надо кормить семью... Я уговаривал его писать мне на машинке, если уж не может завести интернет... Сейчас вот, перечитывая его письма, с раскаянием понимаю, что кое-что вижу как будто впервые, а тогда — либо читал невнимательно, либо даже пропускал, не имея достаточного времени и прилежания, чтоб сосредоточиться. Но интернет он там не мог завести при всем желании: там связи почти не было; чтоб позвонить из деревни, он должен был залезть там чуть ли не на самую высокую сосну — оттуда брало.

Для него и время там текло по-другому, не так, как для нас, в городе... У него там был лес (шумел сурово), собаки, пчелы, любимая женщина, и он не раз писал мне, что счастлив и в принципе доволен жизнью... Но там не было необходимого ему, кроме всего перечисленного, интеллектуального и душевного мужского общения с друзьями и единомышленниками, которое так связывало нас в годы учебы... Именно поэтому его письма были такими длинными и обстоятельными. Сейчас, живя в Германии и будучи отделен от нормального русского общения, я его особенно хорошо понимаю, хоть у меня для этой цели и есть интернет, а вот у него не было...

Помню, как он написал и напечатал в той же «Москве» повесть про свою несчастную, политую Чернобылем Николаевку, про беспросветную жизнь там на рубеже и в середине 90-х, пьянство, бессмысленность существования («Безотцовщина. Хроника». Москва. 1997. № 1). Ему дали литературную премию журнала, он приехал в Москву, а потом в письме рассказывал забавную историю, связанную с этой повестью... Писал, что на фуршете к нему подошел «один московский критик» и спросил, как, мол, он не боится писать столь откровенно и нелицеприятно про родную деревню, многих называя по именам? И восклицал по этому поводу: «Леша, это как же нужно оторваться от жизни, живя в Москве, чтоб не понимать, что если провести окружность радиусом 100 км от Николаевки, то в обрисованной области если и остались какие-то навыки чтения, то проверить их не на чем... Газет у нас нет, литературных журналов тем более...»

Это действительно было время, когда и те, кто умел читать, разучились. А еще через пару месяцев пишет: «А вот помнишь, я удивлялся наивности московского критика, а он, как оказалось, будто в воду глядел... Приезжаю я на родину — на станцию в райцентр, там до деревни еще верст 30, стоит подвода с Николаевки, на ней знакомый мужик. Как только меня увидел, подпрыгнул с подводы и кричит: “Чиитали, чиитали, Толстой ты наш ненаглядный...”»

Оказалось, что в областном центре, в Брянске, в библиотеке работал односельчанин, который пролистывал литературные журналы, увидел земляка и передал сочинение на областное радио. А те, недолго думая, исполнясь гордости за своего брянского, читали это целый месяц по радио чуть ли не на всю область, включая родной колхоз... Сельскохозяйственные работы на период литературных чтений в этом колхозе прекращались, все слушали, раскрыв рты, смеялись, перемигивались, некоторые даже пить бросили...

Миша рассказывал, что домой в тот приезд пробирался огородами, думал, что хату подпалят... Но земляки оказались благонастроены к его насмешливой критической интонации, просили продолжать в том же духе. Обижались только, ежели он кого не описал, пусть бы и в пьянстве-гулянстве, это на Руси не порок...

Кажется, в этой деревне вообще не пить можно было лишь в том случае, если ты, например, оказался писателем и при этом ищешь следы древних цивилизаций в окрестных лесах (что он и делал), да и вообще не сильно погружен в потоки повседневности... Все остальные пили. В одном из писем он сообщает: вот, мол, сижу пишу тебе письмо, а за окном по деревне бегает здоровенная баба с колом в руках и пытается огреть им каких-то незримых чудовищ (хорошо еще, что незримых). После получения пенсии она пребывала в двухнедельном запое и всех входящих встречала топором, а теперь вот запой кончился, и она вышла на свободу... Наконец ей вроде бы удалось кого-то настигнуть прямо под его окнами, она лупит этим дрыном изо всей силы по грязи и орет на всю деревню: «ну что, сука, попался!»

Жизнь в деревне, несомненно, была его сознательным выбором. Тут он вряд ли нуждался в нашей жалости, сочувствии, которые иногда слышались из уст товарищей по отношению к нему. Конечно, если представить, что у человека есть безграничные возможности выбора и нет нужды в деньгах, то, вполне возможно, он жил бы на Таити, на Гаити или стал бы китайским императором... Но что говорить об этом иллюзорном выборе? Однако даже в пределах его реального существования у него были разные возможности устроиться в Брянске или в райцентре Красная Гора, он был очень образованный человек, умелый журналист, обстоятельный и ответственный труженик, думаю, ему не трудно было бы сделать минимальную карьеру и зажить «нормальной человеческой жизнью» в городе и суете. Но он выбрал лесное, захолустное жительство, свободу, одиночество и размышления и так прожил почти 30 лет (а не к тому ли мы с ним стремились еще в институте?)... Пусть это многим покажется странным, но, как я понимаю, это даже не было никаким «бегством от мира», религиозным отшельничеством, то есть в этом деревенском житье не было ничего нарочито идеологического или экстатического — «разрыва», «ухода», — а был обычный поиск подходящего собственной натуре способа существования без неврозов и психозов, сопутствующих жизни городского карьерного человека, поиск счастья и гармонии для себя и близких... И он их нашел, несмотря на весь бытовой и обиходный экстрим, сопутствующий его жизни, — в этом я не сомневаюсь.

Он умер от скоропостижного рака 1 марта 2018 года в Красногорской (Брянская область) районной больнице. От постановки диагноза (12 февраля) до смерти прошло всего две недели. Ни на что не жаловался, ничего не болело, и, когда диагностировали рак 4-й степени, были уже метастазы в печени, операцию делать бессмысленно. Как рассказала его жена Наталья, сильный удар по его здоровью и душевному состоянию, который и свел его быстро в могилу, нанесла гибель в 2017 году на Украине его сына Владимира. Сын его вырос в России, он жил вместе с отцом, а после окончания школы вернулся на Украину, там служил в армии и как-то незаметно «идеологически перековался»... А с началом событий на юго-востоке записался добровольцем и погиб в одной из тамошних переделок, воюя на стороне Украины... Для человека, которого на Украине до сих пор вспоминают в печати как «российского писателя-украинофоба», это действительно был сильный удар, настоящая трагедия с оттенком фарса. Не исключаю, что его жена права.

И еще — главным в нем было то, что он поразительным образом излучал душевное тепло, незримую энергию, которая завораживала практически всех, кто с ним вступал хоть в короткое общение, он притягивал к себе людей буквально с первой секунды, с первой улыбки... Удивительно еще и то, что эта энергия струится и из его писем... Вот это был его настоящий дар...

Алексей Козлачков, литератор

 Кёльн


 

В нем было нечто тектоническое, соприродное силам самой земли...

Набор Литинститута 1986 года, к которому принадлежали мы с Мишей Лайковым, — первый курс эпохи гласности. Только что сменился ректор. По слухам, впервые за много лет была спущена сверху директива устроить прием без всякого блата: то есть писательских детей чуть ли не срезали на экзаменах. Конкурс при этом был какой-то запредельный: все рванулись в литературу, будто там медом намазано. Казалось, что вот теперь можно заниматься ею честно, не идя на сделки с собственной совестью, — и при этом кормиться литературным трудом не хуже, чем это было при торжестве соцреализма. Волшебное, феерическое время, когда, с одной стороны, литература еще обреталась под крылом государства и материальных проблем не ведала, с другой — уже кружил голову ветер свободы, начинали печататься ранее запретные книги, происходили культурные действа, еще вчера казавшиеся немыслимыми. Едва не ежедневно ослабевали, а то и вовсе рушились какие-то незримые, сковывавшие души путы. Люди впрямь становились свободнее.

Литинститут тех лет реально давал студентам — тем из них, кто сам к этому стремился, — роскошную возможность обретения фундаментальных знаний. Сейчас звучит почти как фантастика, но нам был предложен невероятный набор факультативов: Аверинцев читал литературу Византии, Вяч. Вс. Иванов — литературы Древнего Востока, о. Александр Мень — библеистику, В.Н. Топоров и Е.М. Мелетинский рассказывали об эпосе. Перечисляю только приглашенных Е.Ю. Сидоровым совместителей. А если к ним прибавить штатных преподавателей Лита — самому себе можно позавидовать. Моему курсу античную литературу читала еще Аза Алибековна Тахо-Годи, а следующему за нами — Михаил Леонович Гаспаров (бегал на его лекции, чтобы прослушать античку по второму разу). Древнерусскую литературу вел Демин, о Булгакове нам рассказывала Чудакова, о Платонове — Корниенко, о Серебряном веке — В.П. Смирнов, о Зощенко — покойный Ю.В. Томашевский. И это отнюдь не полный список блистательных преподавателей.

Беда заключалась в том, что большая часть студиозов предложенной роскоши не ценила. Число посещавших упомянутые факультативы было, увы, невелико. Квасить в общаге, обмениваясь традиционным: «Старик, ты гений!» — казалось куда лакомее.

Собственно, тогда я и обратил внимание на Михаила Лайкова. Поскольку мы все — юные дерзкие либералы и диссиденты (в терминологии того времени) — к знаниям стремились весьма активно. Представители же условно-«патриотического» лагеря этим делом манкировали. Миша явно принадлежал к представителям этого самого «патриотического» лагеря — просто потому, что сам он был из деревни, а сложившаяся литинститутская компашка состояла из городских жителей. Мы — о ту пору слепые, самовлюбленные идиоты — кривили губы, заслышав имена Астафьева или Распутина, а Лайков отзывался о них с величайшим почтением.

«Деревенщик», который вместе с нами не ленится тратить время на приобретение дополнительных, вроде и необязательных для пребывания в Лите знаний, — в этом было нечто, кардинально ломающее шаблон. Прежде всего, Миша поражал своей основательностью: если его впрямь что-то заинтересовало — вгрызался в тему дотошно, не довольствуясь чужими трактовками и интерпретациями, по-взрослому.

Думаю, это было главное в моем тогдашнем отношении к Мише: его очевидная, не показная, исполненная внутренней правоты и достоинства взрослость. Мы ж по большей части считали, что взрослая, ответственная жизнь начнется потом — когда окончим институт, расстанемся со студенчеством. Сейчас понимаю, что в нашем семинаре поэзии, которым руководил покойный Александр Алексеевич Михайлов, взрослых людей было только трое: Леша Козлачков, у которого за плечами стоял запредельный для нас опыт войны, Татул Сафарян (он из Нагорного Карабаха и после трагедии Сумгаита разрывался надвое между необходимостью окончить институт и стремлением немедля уехать на родину, защищать ее с оружием в руках) и Михаил Лайков.

Миша был старше меня всего на два года — но мне о ту пору казалось, что как минимум лет на десять. Он не любил откровенничать, мало рассказывал о себе, но если уж что-то говорил — за этим стояла правота внутреннего опыта. Более сурового, чем мы могли себе представить. Так, я до сих пор не ведаю, вправду ли он лежал в психушке. Ведь в первой его подборке, которую мы обсуждали на семинаре, упоминался «инсулиновый шок» — один из самых жутких инструментов карательной психиатрии в СССР. Про то, что его уголок Брянщины стал жертвой Чернобыля, после чего жизнь в родной Николаевке обернулась выморочным выживанием — не рассказывал ни разу. Только — присутствуя на неизбежных в конце 80-х спорах по поводу того, что дальше будет со страной, — посматривал на нас снисходительно, как на не в меру расшалившихся деток. Или — понимаю сейчас — как Сталкер на придурков, по неразумию добровольно прущихся в Зону. Ведь мы, горожане, не только не понимали — не пытались даже понять ужаса, происходившего с отечественной деревней. А значит, и со страной.

В поэзии он спервоначалу избрал себе в качестве ориентира стихи Юрия Кузнецова — темные, хтонические, жутковатые. Хотя и признался однажды, что мечтает писать светло и прозрачно — как Рубцов. В прозе, кроме упомянутых «деревенщиков», превыше всех ставил Андрея Платонова. Где-то в недрах архива у меня хранится пара его стихотворных подборок, перепечатанных для обсуждения на семинаре. Обязательно постараюсь найти и опубликовать. То, что он с Витей Обуховым (моим соседом по комнате) перевелись из семинара поэзии на прозу, вызвало у однокурсников искреннее изумление. Миша воспринимался как один из бесспорных лидеров семинара, на него возлагал немалые надежды наш мастер, Ал. Михайлов. Вероятно, он руководствовался тем, что в рамках краткого лирического высказывания передать скопившийся и требующий выхода опыт невозможно. Строго говоря — оказался прав. Его «Дом последнего дня» — повесть, получившая премию журнала «Москва», — романы «Возвращение в дождь» и «Успеть проститься», рассказы и очерки, надеюсь, выйдут в обозримом будущем под одной обложкой. И этот том окажется премного тяжелей писаний многих представителей нынешнего литературного истеблишмента.

Смириться с его уходом для меня по сей день невозможно. В Мише было нечто тектоническое, соприродное силам самой земли. Когда коллеги сетовали, что приличной прозы о происходящем со страной за последние четверть века по сей день не появилось, я хмыкал, уверенный, что аккурат в этот момент где-то у себя в деревне сидит Миша Лайков и творит ту самую нетленку, которая станет лучшим памятником нашим несуразным временам. Сам факт его существования и неустанного писательского труда где-то там, в глубинке, придавал ощущение остойчивости и осмысленности столичной суете, которую мы механически именуем литературным процессом. И вот Миши не стало — в этом есть какая-то чудовищная несправедливость. Для меня он был одним из тех незримых миру праведников, коими не то что земля — но уж точно моя личная вселенная держится.

Мир тебе, друг мой. Извини за высокопарность: озвучь я все это при жизни — ты б первым ухмыльнулся. Теперь можно.

Виктор Куллэ, поэт, переводчик

 Санкт-Петербург — Москва


 

От «Москвы» до самых до окраин...

Сначала с Мишей Лайковым я познакомился заочно. Было это в один из летних дней девяностых. Тогда я работал в районной газете и в Николаевку, на самую окраину не только Брянской области, но и России, приехал с несколькими сотрудниками, чтобы подготовить материал. Увидев УАЗ и незнакомых людей, к нам подошла женщина и поинтересовалась, кто мы такие и почему фотографируем. Объяснили ей, что из Красной Горы, приехали, чтобы в местной газете написать о жизни в селе, пострадавшем в результате катастрофы на Чернобыльской АЭС. И задали несколько интересующих нас вопросов о работе почты, медпункта, магазина.

— Знаете, и у меня сын писатель, — заметила собеседница.

Следует сказать, что сельские жители не видят никакой разницы между журналистом и писателем. Для них вся пишущая братия на одно лицо. И я воспринял услышанное именно так. Но выяснилось, что ее сын окончил литинститут, что печатается в московских «толстых» журналах, что время от времени приезжает в Николаевку и, просиживая ночами за столом, что-то сочиняет.

Очно с Мишей Лайковым я познакомился, когда он, приняв окончательное решение, приехал в Николаевку на постоянное жительство. Разговор был коротким, потому что требовалось как можно раньше вернуться в Красную Гору. На прощание я сказал, чтобы он заходил в редакцию при наездах в райцентр.

В редакции Миша появился где-то через неделю. В руках у него были два полиэтиленовых пакета, в одном из которых лежали продукты, а в другом — книги.

— Я только что из библиотеки, — сказал он.

Любовь к книгам у него была из детства. Сначала перечитал все находившиеся в сельской библиотеке, потом, когда после восьмилетки в Николаевке стал учиться в Лотаках в средней школе, основательно перешерстил и там библиотеку, читая без особого разбора. Читал в армии, если удавалось, читал, когда работал на шинном и сахарном заводах в Полтавской и Днепропетровской областях, и читал, конечно, все последние годы, проведенные в «Доме последнего дня» — доме его родителей. Из Николаевки в Красную Гору он выбирался не столько за продуктами, сколько ради того, чтобы обменять книги в библиотеке.

Если я выезжал в Брянск или Москву, то по возвращении оттуда он спрашивал у меня, привез ли я что-нибудь. Помню, как-то он рассказал с сожалением, что не купил книги по китайской живописи, когда учился в литинституте. Стоил тогда каждый том, а их было несколько, 45 рублей. Деньги большие по тому времени, если еще учесть, что студенту было нужно на что-то жить-выживать.

К кофе Миша относился равнодушно, а вот к чаю... И в красногорских магазинах, и на рынке он познакомился с продавцами, они ему привозили какие-то особые сорта. Когда же я наведывался к нему в Николаевку, он сначала пытался до меня, привыкшего к пакетированному, донести, так сказать, особый аромат только что заваренного чая, прежде смешанного из разных упаковок, а потом, осознав всю бесполезность своих стараний, махнул рукой на мою бестолковость.

У него в доме постоянно были масло сливочное и сыр прекрасного качества. К чаю Миша всегда предлагал и мед, недостатка в котором не испытывал, потому что разводил пчел.

В Красной Горе, в редакции и у меня дома, когда он заходил по выходным дням, и в Николаевке за чашкой чая разговоры вели на разные темы. Вспоминая учебу в институте, Миша рассказал, что посещал семинары поэзии, да и проходил творческий конкурс при поступлении с поэмой «Усталость узнавания», а однажды ради интереса побывал на семинаре прозы. Студентом опубликовал свой первый рассказ в «Литературной газете» и позже печатал только прозу. Стихи же писал до последних дней для себя, «в стол».

Роман «Возвращение в дождь» Лайков начал писать на Украине, а заканчивал в Николаевке. Перепечатав на машинке рукописный текст, отвез в журнал «Москва», где его опубликовали в июне 1996 года. Историческое расследование «Дом последнего дня» в этом же журнале прошло сложный путь от прочтения в редакции до выхода в печать. В июле 2007 года редакция журнала сообщила читателям, что готовится к публикации роман Михаила Лайкова. Тем же летом Миша говорил мне «о трудности прочтения». Дело в том, что в столице не могли определиться с жанром и манерой изложения, кому-то давали для окончательного мнения и в конце концов «Дом последнего дня» обозначили как «историческое расследование», опубликовав в июне 2008 года. Рецензия на него есть у Алексея Козлачкова, так что не стану пересказывать текст.

Как память о тех днях — Мишин автограф на странице «Москвы»: «Саше Хандожко — с благодарностью за книжку, с которой и началось это расследование. М.Лайков, декабрь 2008 года».

О чем речь? О ней сказано несколько строк в «Доме последнего дня»: «Однажды попалась мне в руки книжка “Клады Брянского края”. С большим удивлением я узнал из нее: в нашем Красногорском районе, у села Лотаки, был найден клад арабских дирхемов Х века. Арабские дирхемы? Десятый век? В этом-то захолустье, от которого и в двадцать первом веке до арабов очень неблизко. Что тут было в древности? — стал я перебирать в памяти сведения, полученные в школе и институте. Обитали радимичи. Которые, по словам летописца, живяху зверынским образом. Позже эта земля была окраиной Черниговского княжества. Сюда, кажется, и монголо-татары не заглядывали: нечего было грабить. Захолустье тут было, вечное захолустье».

Вот так арабские дирхемы привели к историческому расследованию, которое хоть и было опубликовано в «Москве», но не завершилось. Над этой темой он работал до последних дней.

Александр Хандожко, журналист


 

В Ярославле он был счастлив и полон надежд...

Михаил Лайков так до конца и остался сельским жителем, хотя были в его жизни попытки вручить свою судьбу городу. Дважды он оказывался в индустриальных центрах, схожих между собой наличием в них предприятий одной отрасли — заводов по производству шин. В молодости, как и тысячи его сверстников, представлявших на рубеже 70–80-х годов прошлого века, наверное, последнее сколько-нибудь еще полнокровное поколение уроженцев русской деревни, будущий писатель переезжает в город. Он оказывается в одном из крупнейших индустриальных центров СССР — Днепропетровске, где начинает работать на Днепрошине, современном и динамично развивающемся тогда предприятии. Но этот период его жизни не был счастливым. Он покидает завод и город, опасаясь за свой талант, да и жизнь оказалась под угрозой. Обозначились проблемы, так хорошо известные многим русским людям. Но потом, насколько я знаю, Господь даровал ему трезвость на всю оставшуюся жизнь...

В 1996 году Михаил, уже зрелым человеком и сложившимся художником, приезжает в Ярославль, известный в индустриальную эпоху нашей страны своим шинным заводом. Но цель его приезда была иной, чем в случае с Днепропетровском. Михаилу предстояло войти в редколлегию и стать заместителем редактора издававшейся в городе «Литературной газеты русской провинции “Очарованный странник”» (таким было полное название этой газеты). Ее редактором был писатель Б.И. Черных — человек с порой изумительными изгибами судьбы. Дальневосточник по рождению, иркутянин по месту учебы в университете, он в молодые годы был дружен с А.Вампиловым, знаком с писателями из «иркутской стенки», с Л.Бородиным. Его бурная комсомольская юность сменилась упорным диссидентским противостоянием с системой (как принято было говорить в подобных случаях), за что получил пять лет лагерей в начале восьмидесятых... В Ярославле Борис Черных появился в разгар перестройки, в 1989 году. Он возглавил новую областную газету, которая издавалась как орган областного Совета народных депутатов. Полагаю, что это был своего рода пилотный проект по созданию в областных центрах оппозиционной прессы. Один из главных «прорабов» перестройки — А.Н. Яковлев не забывал своих земляков. Так, например, годом ранее в городе практически ниоткуда появился Ярославский народный фронт — первая в РСФСР оппозиционная общественная организация.

Вскоре уйдя на вольные хлеба, Борис Черных в 1992 году возобновил редакторскую деятельность, основав с одним из коллег частную литературную газету. Надо отметить, что, в отличие от многих своих знакомых диссидентов и «прорабов», Борису Черных была присуща некоторая «почвенность» во взглядах. По мере увеличения количества разного рода безобразий в стране победившей «демократии» эти взгляды только укреплялись. Так, перед тем как позвать меня работать в газету в 1994 году, Б.Черных расстался с соучредителем издания, исповедовавшим радикальные «демократические» взгляды. Одна из причин — разногласия в ценностных установках публикуемых материалов.

О прозе Лайкова редактор узнал от Андрея Забурдаева — товарища Михаила по Литинституту, который короткое время возглавлял отдел поэзии в газете. Полученную через Забурдаева рукопись Б.Черных сразу отправил в набор. Это был рассказ «Мальчик под дождем» — первая публикация писателя в «Очарованном страннике» (1994. № 5). Еще один рассказ — «Успеть проститься» — был опубликован в начале 1995 года. Тогда же появилась публицистика Лайкова. В публицистическом отделе газеты увидела свет статья «Необходимость бесконечного». В отделе критики был напечатан материал под названием «Набоков — сплетник», содержащий остроумные, но и разумные инвективы в адрес самого знаменитого русского эмигранта.

Но одним из главных событий для Б.Черных за все время нашего с ним сотрудничества в газете было прочтение рукописи повести Лайкова «Возвращение в дождь». Он говорил мне о явлении большого русского писателя здесь и сейчас, что это исторический момент. Повесть начали публиковать немедленно... Я знал о порой присущей Черных некоторой экзальтированности в оценках. Но то, что он искренне проникся симпатией к творчеству Михаила, что ему исключительно близка поэтика его прозы, сомнения не вызывает. Об этом свидетельствует рецензия главного редактора, предварившая публикацию повести «Возвращение в дождь».

Анонс публикации повести М.Лайкова:

«Возвращение в дождь» — так называется повесть (лучше сказать — поэма) Михаила Лайкова. Эти слова — упреждающие, это радость, которой мы спешим поделиться с избранным читателем. Потому что «Возвращение в дождь» наследует сложную ветвь отечественной литературы, начатую Владимиром Одоевским, его «Русскими ночами». Нас ждет трудное чтение, нас ждет трудная работа со-думания с философически мыслящим прозаиком. Я убедился в этом на собственном опыте, приступив к чтению.

Первая, запевная фраза — «Один поживший на свете человек догадался, что...он... прожил не свою жизнь...» — повела меня. Временами было тоскливо и безнадежно, ибо невнятный мир героя, душевная смута его на грани запредельного. Но ощущение духовной крепости, идущее невидимыми токами от автора ко мне, читателю, одолевает, и темная жизнь героя в сумеречную эпоху (наши дни!) странным образом забирает в плен. Множатся вопросы — вековечные, надбытийные, проклятые, как говаривали в старину...

Мне кажется, «Возвращение в дождь» станет классической книгой русской литературы, прежде всего потому, что повесть (поэма) художественно совершенна. Здесь найдена музыка (мрачная, погребальная), здесь персонажи, потерявшие Бога, маются как в преисподней, здесь тлетворный воздух выписан с редкостной силой. Здесь есть тайна, и в том числе тайна подлинного искусства.

Михаилу Николаевичу Лайкову от роду тридцать пять лет, он окончил Литературный институт, живет на Украине, в маленьком поселке. Ранее он писал рассказы, небесталанные, с горчинкой, с хорошим, ровным дыханием, с точной деталью. Мы трижды печатали их. Но вот он замыслил и написал «Возвращение в дождь».

Мы надеемся начать публикацию повести (поэмы) в № 6 «Очарованного странника». Кстати, есть надежда — Михаил Лайков вернется в Россию, дай Бог, чтобы его возвращение случилось в майские дожди.

Борис Черных, май 1995 года (выпуск № 5

«Литературной газеты русской провинции “Очарованный странник”»)

Михаил Лайков приехал в Ярославль по приглашению Черных летом девяносто шестого года. Так бывший днепропетровский шинник оказался в бывшей столице отечественной шинной промышленности — но в качестве заместителя главного редактора издаваемой здесь литературной газеты, в которой постоянно печатались его произведения. Мне думается, что он был полон надежд и даже — счастлив. Но тут происходит то, что враз все это перечеркивает, сменяя надежды на разочарование.

Финансовая стабильность издания на протяжении двух с лишним лет была обеспечена спонсорской помощью одного крупного московского предпринимателя, владельца рыбопромыслового бизнеса. Он родился в городе Свободном Амурской области, где провел свои детские годы Б.Черных. При личной встрече на родине писателю удалось убедить земляка в необходимости оказания финансовой помощи газете. Многих тогда удивляла стабильность появления очередных тиражей «Очарованного странника». Но летом 1996 года бизнесмен, возвращаясь из зарубежной командировки, был расстрелян в салоне автомобиля на трассе возле одного из московских аэропортов. Эта трагедия лишила перспектив на дальнейшее продолжение издания газеты.

Михаил не был до конца посвящен в дела редакции. Я помню, как он расстраивался и недоумевал по поводу бездеятельности, — ведь он приехал работать, у него была масса планов и задумок. Но все стремительно рушилось. Вскоре он был вынужден покинуть Ярославль, с которым связывал столько надежд. Больше он не бывал здесь, а мы с ним не виделись. И вот...

P.S. В недавно изданном Литературном энциклопедическом словаре Ярославского края (XII — начало XXI века) прочитал, что Михаил Лайков был удостоен премии имени Н.С. Лескова, присуждаемой редакцией газеты «Очарованный странник». Я не помнил об этом. Великая вещь печатное слово.

Андрей Валитов, журналист

 Ярославль


 

Наше поколение из медленно развивающихся...

С Мишей Лайковым я не был в лучших друзьях, мы были добрые приятели. Но мы учились на одном курсе, жили в одном общежитии. когда я уставал от вечного праздника жизни моего окружения, я заходил в комнату к Мише. Там царили монашеская аскеза и простота. Мы пили чай, я читал Мише последние стихи, рассказывал о себе, Миша улыбался своей чудной улыбкой. После окончания Лита мы больше не встречались, но в самом начале нулевых у нас завязалась переписка. Увы, с моими переездами часть бумаг куда-то пропала. Остались два письма от Миши, а было их около десятка. С. — наш однокурсник. В то время я работал в журнале «Север», отсюда и тема публикаций в журнале.

Здравствуй, Дима!

Сейчас я в Николаевке, письмо мне переслали, а книжка стихов осталась в Голубовке. Стало быть, мнение о стихах выскажу в следующем письме. Насчет искренности, то бишь преданности без лести, не беспокойся. Давненько я не прохаживался критическим пером по сочинениям нежных поэтов. Уж пройдусь.

А вообще, дурни мы были. Это я вспомнил наши литинститутские обсуждения и сладострастные затаптывания друг друга на них. И ведь, как мне кажется, все искренне считали, что это только на пользу истоптанным и оплеванным. Сейчас я так не думаю и уверен, что это во мне говорит голос мудрости. У человека, занятого литературой, хватает критиков внутри себя, а вот того, что поддерживает, дает силы, уверенность в себе, часто недостаточно. Культурная среда — это все, да, подпитывающая, поддерживающая среда, в том числе и неумеренными похвалами. Пушкин стал Пушкиным еще и потому, что с юных, несовершенных стихов на него не скупились в похвалах. И всякому едва появившемуся в то время поэту давали щедрые авансы: «Ты наша надежда!» Так было везде — не только на дружеских вечеринках, но и в редакциях журналов. Так и должно быть, если желать цветения культуры. Сейчас поэт — зерно, упавшее на каменную почву. Свои же собратья глядят на него с недоверием, в редакциях сидят циники, выскочки, <нрзб>; «самый читающий в мире народ» в десять лет совершенно разучился читать, и если так дальше пойдет, то и грамоту забудут. Зачем телезрителю грамота!

Наше поколение из медленно развивающихся. Мне кажется, мы только сейчас входим в силу, чтобы сказать какое-то дельное слово. Об этом я и по себе сужу. Все, что писалось доселе, кажется мне нынче ученическим опытом, подготовительной работой.

Видел в последние поездки в Москву С. Он после Литинститута занимался какой-то коммерцией, понял, что это все-таки не его, и вот опять взялся за стихи. Вообще, он вырос за эти годы (ведь в институте он совсем инфантильным был), и стихи его настоящие по сравнению с институтскими, уже что-то значат. Есть, правда, в самом С. та же прежняя неуверенность в себе, которая то и дело перемежается приступами мании величия, но если бы ему сейчас упереться, то, я думаю, был бы неплохой результат. Боюсь, что ему не хватает сейчас именно этого: аплодисмента, вкуса хотя бы какого-нибудь успеха, хотя бы публикации. Он мне рассказывал какие-то подробности из своих попыток опубликоваться («Новый мир», «Знамя», что-то еще), и, видимо, этот опыт сильно обескуражил его, подействовал болезненно. Ваш «Север», конечно, провинциальный журнал (не обижайся, но что могу сказать в ответ на готовность платить 400 руб. за лист), однако я скажу С. о тебе и о «Севере», если поеду отсюда в Голубовку через Москву. Может быть, он согласится послать что-нибудь вам. Ей-богу, мне он показался в последний раз находящимся именно в таком положении: давно бы уж пора отдаться кому-нибудь, да кому?! Побывал он тут на каких-то поэтических тусовках, в том числе и в Политехническом, что-то тоже ему все не по нраву пришлось. Оно и понятно, мне самому тошно там, где много литераторов, однако что же делать... Неуютно ему сейчас, одиноко. Впрочем, так, наверное, сейчас всякому на Руси, кто не двинулся по магистральному пути дальнейшего ее развития. Я вообще в родной стране чувствую себя в последние годы эмигрантом, не имеющим ни одного общего слова для разговора с туземным населением. И дело вовсе не в пошлом противопоставлении жизни при коммунистах и современной жизни...

В «Север» мне послать совершенно нечего. В прозе у меня имеется только роман, пишется медленно, пунктирно — от свободного часа к следующему свободному часу. Для кормежки пописываю статейки, а рассказы не пишутся вовсе. В «Разговорах Гёте» я как-то прочитал, что рядом с большой вещью, если ты ею занят, уже больше ничего не вырастет. И это сущая правда. Кажется, не очень много времени занимает этот роман (в смысле сидения за столом), но, по сути, он занимает все время. Это что-то вроде глиста-солитера, который доводит человека до истощения. А для меня еще вечная проблема — нет нормальных условий для работы. И Голубовка, и Николаевка — это так, временные бивуаки. И ни там, ни здесь нет у меня своего угла, где бы я мог запереться от всяких звуков и вторжений. Как разрешить эту проблему — не знаю. Я вообще не очень умелый решатель жизненных проблем, а в наше-то время тем более. Слава Богу, что как-то удается семью кормить и не бросить при этом заниматься литературой.

Пока что все у меня. Напишу из Голубовки после прочтения твоих стихов... Пиши!

Миша

2.03.2000

Здравствуй, Дима!

Проездом из Николаевки в Голубовку был в Москве, полистал некоторые литературные журналы и в одном из номеров «Нового мира», в обзоре книжных новинок, нашел информацию и о твоей книжке. Эта информация как бы предварила мое знакомство с «Сокрушением снега».

Сразу хочу признаться, что я ожидал иного, более спокойного, что ли, впечатления. Я помню ощущение от твоих стихов времен Литинститута. Преданность твоя хрестоматийной традиции русской поэзии посреди всяческого авангардизма меня всегда трогала, почтительно удивляла, но вызывала и опасение, что на этом пути уже невозможно сказать какое-то трепещущее жизнью слово. Я опасался, что ты заблудишься в некой элегической бесконечной золотой осени золотой поры русской поэзии. Теперь вижу, что я зря опасался. В «Сокрушении снега» совершился тот прорыв ввысь и вдаль, чего не хватало музейной камерности твоих прежних стихов.

Мне за последние годы ничего не привелось прочитать из стихов такого, что я нашел в твоей книжке. Во-первых, все это эхом отозвалось в моей душе, все тобою сказанное оказалось созвучным моему мирочувствию, моим переживаниям последнего времени. Во-вторых, тут просто поэзия, истинно поэзия, разговор именно о том, о чем и должна вести поэзия. Ведь открываешь сейчас какой-нибудь журнал на стихотворной подборке, начинаешь читать и тут же залистываешь. Видишь тотчас, что людям заняться бы изготовлением порнофильмов, политикой, эстрадной юмористикой, а они почему-то вообразили себя поэтами. Короче говоря, ты мне, Дима, прибавил жизни, что, замечу, совершенно несвойственно современной поэзии. Обычно ее чтение больше отнимает, чем дает.

Пишу тебе по первому впечатлению, поэтому коротко. Был бы я критик, я бы над книгой посидел обстоятельно и непременно отозвался о ней статьей, она стоит того. Кстати, захотелось у тебя спросить, почему твои стихи не встречаются в московских или питерских журналах? Не посылаешь в них ничего? Я, правда, не все из периодики и прочитываю, так что, может, попросту пропустил.

Теперь несколько слов именно о книге, то есть о структуре, <нрзб> и т.д. Мне показалось, что в книге скорее две книги, нежели одна. Тут, с одной стороны, снежные мотивы и раздробленность мира, разъятость, одиночество, даже сиротство, холод сквозит из всех трещин этого рушащегося мира, с другой — веяние дождевой свежести, дыхания моря, то есть всюду сущее проникновение влажной, женской, все возрождающей стихии. Впрочем, тут же должен оговориться: жизнь и состоит из смеси и противоборства различных начал, и от того, что в книге объединены различные мотивы, единство ее все-таки не теряется. Цельность книге придает то, что в стихах живо проступает образ автора стихов, и он здесь сильная личность.

Теперь немного критических претензий к стихам (для многих претензий я причин не нашел). Есть некоторые слова — они мне кажутся недостаточно точными, взятыми напрокат из расхожего поэтического словаря. Чувствуется кое-где тень Г.Иванова, иногда Мандельштама. Твое «Нет, пока не стихи... Но уже приближается гул...» напоминает «Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый...». Есть и другие строчки, перепевающие общеизвестное. Но главное, есть книга, которая явилась не просто из желания что-нибудь зарифмовать и напечатать, есть высокая простота таких стихотворений, как, например: «Есть жизнь, есть смерть... Над ними — Бог...» Тут многое нужно, чтобы родилось такое стихотворение.

Теперь по отношению к твоим стихам у меня появилось другое опасение. Боюсь, что это не будет понято и оценено по достоинству. Сам ведаешь, в какое скотское время мы живем. Везде, и в литературе тоже, торжествуют проходимцы. Ах, Дима, Дима, как же мы рассеянны все, кто еще помнит о том, что человека делает человеком! Как жутко одиноко бывает среди этого люда. Иногда точно так, как бывало в запоях, когда я начинал видеть вокруг себя не людей, а гальванизированные трупы. И действительно, как сказано у тебя, только память о смерти врачует душу... Но многим ли это сейчас понятно? Какая-то метафизическая катастрофа произошла с человеком. Мне кажется, то, что люди живут без памяти о смерти, то есть без истинного чувствования жизни, случилось не вследствие порочного атеистического воспитания. Вот одним Бог дает абсолютный музыкальный слух, другим — музыкальный, а третьих вовсе делает глухими. А тут глухота какая-то общая у всех, которой души <нрзб> еще до вселения в физическое тело.

Дима, я жду от тебя новых стихов, новых книжек. Работай. И ни в коем случае не поддавайся обаянию зеленого змия. Не забывай обо мне. Обязательность, конечно, не из главных добродетелей поэта, но надеюсь на регулярность нашей переписки. Будешь писать — сообщи, не собираешься ты как-нибудь побывать в Москве. Охота было бы увидеться.

Миша, май 2000

Дмитрий Вересов, поэт

 Петрозаводск


 

Никогда не ссылался на дурное окружение и тяжкие обстоятельства...

Когда до меня дошла печальная весть о смерти Миши, я не стала подсчитывать его детей, женщин, нажитого имущества, чем успешна жизнь обычного мужчины, прожившего жизнь «не зря». Нет, я мысленно пробежалась по страницам его литературных произведений, по образам и героям... Вот это ценно, вот что он создал. Было солидно. Достаточно для русского писателя, чтобы его помнили, и не только семья и друзья, а и читатели — поколениями. Его проза стоит того, чтобы потратить время и прочитать. Стоит.

С Мишей Лайковым мы учились пять лет на очном отделении Литературного института имени А.М. Горького в Москве, жили в одном общежитии и долгое время общались после окончания института. Мы все старались как-то выжить. И даже в этом Миша был более свободным. И жил так, как он хотел, а не так, как того требовали обстоятельства. Он не стал пристраиваться в столице или каком городе, а уехал в деревню, где родился. И это был поступок, достойный уважения.

Почему мы подружились? На курсе в основном были городские жители, из сельских был только Миша, потому это нас и сблизило. Он отличался от остальных студентов, не суетился, спокойный, рассудительный. Не участвовал в студенческих тусовках, а в свободное от учебы время лежал в комнате и читал. Спиртное почти не пил, только уж если в очень хорошей компании избранных друзей. Друзей у него было мало, но они были настоящими, надолго, на всю его жизнь.

Студенческое время помнится прежде всего учебой и экзаменами. Сразу же вспомнила картинку: перед экзаменом по истории КПСС он мне дал ценный совет. Применив его, я получила в итоге отличную оценку. Миша мне посоветовал называть царей в семейной иерархии. Царь такой-то — сын того-то, внук того-то и с дворянским званием и принадлежавшими ему пожизненно наделами земли... Сработало стопроцентно. Преподаватель млел от удовольствия. И, получив развернутый ответ на первый вопрос — о России царских времен, второй — по истории КПСС — даже и слушать не стал. А поставил «отлично» и еще долго был в хорошем настроении. Да, Мишка — голова!

Еще ценю его советы, например, как себя вести в особо пьющих коллективах. Опыт у него был. Пришлось ему после армии поработать на заводе, где пили все и страшным делом. И он пил, а потом остановился. Видимо, остановила та самая ответственность за свою жизнь. А дальше что? Смотреть на пьяные физиономии все равно приходится, потому что все в одной «подводной лодке», и оставаться не только трезвым, но еще чтобы читать и писать... А вот можно! Михаил мне объяснил все просто и ясно: нужно крайнюю малость — переключить внимание с того, что происходит вокруг себя, на внутреннюю работу своего сознания. Тогда и читается, и пишется. А вокруг — жизнь, и она, как хороший спектакль на театральных подмостках, дает все — и образы, и краски, и характеры, и сюжеты. Вылавливая их, как кот рыбку из аквариума, брать себе в произведения. А что не подойдет — просто пропускать мимо себя. И так можно делать. Миша мог бы и не делиться этим со мной, ведь это глубоко личные наработки. А ведь поделился. Мне это очень помогло. Вспоминала с благодарностью Мишу я особенно на Крайнем Севере, где не просто пьют спиртное, а это считается нормой, иначе там просто не выжить. Но не пила — и многое успевала сделать. Потому готова снова и снова повторить: Миша, ты был прав, в любой ситуации можно оставаться собой, полностью сохраняя свою самобытность. И никто никогда не сможет разрушить или подчинить личность, сделать номинальной единицей в послушном стаде. Еще... ничего не делать и ссылаться на окружение, на тяжкие обстоятельства — не по-лайковски. Человек жив — значит, он делает свое дело. А если он делает свое дело — значит, он жив.

Еще вспоминается, что Миша Лайков был высок и строен. Широкие плечи и всегда серьезный взгляд, в котором уверенность и ответственность за этот мир, не им созданный. Кстати сказать, своей особой статью он мог потягаться только с Алексеем Козлачковым, студентом с нашего курса, с поэтического семинара. Но у того военная выправка, и он русский офицер. Но они чем-то похожи, потому, наверное, и стали друзьями.

Вспоминаются и разговоры «по дороге». После учебы в институте мы ехали на общественном транспорте в общежитие и частенько заходили в пельменную. Там уплетали пельмени со сметаной, и настроение менялось. Москва казалась более гостеприимной и ласковой к нам, студентам Литературного института, приехавшим со всей России. С очень разным жизненным опытом, с пустыми карманами и богатым внутренним миром. И мы пытались ее, Москву, осмыслить, шумную, с миллионными судьбами жителей, жирно живущую на костях россиян. И мы полюбили ее, эту купеческую душу — купи-продай — Москву. После посещения пельменной широкие плечи Миши Лайкова распрямлялись, а взгляд становился менее строгим. Тогда мог рассказать и о детстве, об исковерканной Чернобылем родной земле, о семье... Не все этично писать. И не буду писать о его личных переживаниях, ведь жена оставалась далеко... Молодая красивая женщина...

После окончания учебы он часто приезжал к нам в Москву, где мы тогда жили. Мы вспоминали учебу, и, конечно, было приятно, что мы защитились на «отлично». Что это нам дало? Просто приятные воспоминания о молодости, времени самосовершенствования. И что рожденное слово нашло отклик и достойную оценку. Михаил относился к этому как-то даже по-детски, чисто, откровенно, с его обычной ласковой улыбкой. Был рад и доволен. А ведь это стимул писать дальше. От рассказа к повести, от повести к роману...

И намного позже Миша приезжал ко мне в Ярославль, где я жила. Пытался работать здесь в провинциальной литературной газете, но она быстро закрылась. Если бы газета жила, мне кажется, он бы остался в Ярославле. Как-то Миша вписался в древний город и чувствовал здесь себя хорошо и уютно. Но, жаль, не получилось. И уехал. Потом он еще раз приезжал ко мне, уже позже, в 2000-каком-то году. Не менялся, лишь черты лица становились резче и взгляд мягче. Он как будто все больше прощал мир за Чернобыль, мирился с несовершенством. Или написанными текстами очищал его... как капельки дождя грязное стекло. Капля за каплей — и стекло становится чистым. Хватит ли человеческой жизни, чтобы сделать мир лучше? Я не знаю. Но Мишина жизнь не была случайностью. Уверена в этом.

Миша Лайков много рассказывал о Чернобыле, ведь все произошло на его родной земле, где родился и провел детство. Говорил, что похоже на то, как если бы человек выжег себе внутренности и после этого старался выжить. А ведь здесь еще хуже, природа — живая, нежная и полностью зависит от человека. А тот взял и уничтожил, выжег под ноль. Это хуже, чем обычное предательство. Разрушение матрицы. И природа стала выживать как могла и приспосабливаться к радиации. Она мудрее и сильнее человека. Чтобы это видеть и прочувствовать, надо там быть и рисковать здоровьем. Видимо, это и сказалось на нем... Я тоже думаю, что Миша стал еще одной жертвой Чернобыля...

Он ведь и жил так же чисто, как и писал. Его текст лаконичен и четко понятен, мысль доносится ясно. Таков был и в жизни. С кем общался — с теми вместе рассуждал о чем-то, выслушивая разные мнения, прислушивался, спорил. Никогда он не был замешан в каком-то скандале, неприятной ситуации. Никого не оговаривал. Как-то не царское это дело. Зато читал и впитывал все как губка. Был всегда искренен: если плохо — говорил, что плохо, и после этого взгляд становился слишком серьезным даже для него, Михаила Лайкова. Что прошел огромную жизненную школу, его вроде уже было и не удивить ничем. А вот все равно до конца жизни все воспринимал искренне и по-детски любопытно и кристально чисто. А друзей выбрал действительно на всю жизнь, которые и сейчас если не с ним, то с его творчеством.

Елена Обухова

 Ярославль


 

Подошел близко к разгадке тайны...

С первой улыбки и первого слова «Приветствую!» стало ясно: мой человек. Потом я иногда пыталась вспомнить что-то из своей юности и из детства и ожидала, что Миша должен быть и там — так прочно он вошел в жизнь. Хотя внешне мы встречались лишь один раз, по моей телевизионной работе. Изредка созванивались. Один раз Миша написал мне письмо, уже в мою другую жизнь, когда с городским телевизором было покончено и я уехала тоже в лес...

Мы познакомились с Мишей осенью 2011 года. Я работала тогда в брянской ГТРК, мы часто ездили «в районы»: за два дня нужно было привезти пять сюжетов, потому перед поездкой шерстили район как могли. Собиралась в Красногорский район. Это окраина из окраин, дальше от цивилизации ничего на Брянщине нет. Чернобыльская полынья, зона отселения и даже отчуждения — «высшей меры» чернобыльских земель. И вот нахожу, что там живет кто-то, кто пишет книгу, еще и печатается в «Москве». Фамилия Лайков ничего мне не говорит, не говорила она ничего и тем брянским писателям, у которых я справлялась о Мише. Но вписала в перечень своих сюжетов: «??? Михаил Лайков. Николаевка».

Из письма Михаила:

Еще в то замечательное время дуракаваляния меня тянуло в леса, как можно дальше, в самую глушь. Когда случался свободный день, я закидывал рюкзак на спину и уходил в лес. Бродил, влекомый чем-то странным, непонятным. Если попытаться описать те ощущения, то это было ощущение тайны, чуда, встречи.

Если Красная Гора, райцентр, это окраина, то деревня Николаевка, в которую мы должны попасть к непонятному человеку, — это вообще за пределами земного бытия. Водитель начал ругаться еще в Красной Горе: оказалось, что ехать нужно к самой границе с Белоруссией, в самое логово чернобыльского заражения, больше тридцати километров.

Общее впечатление было, что в деревне никто не живет — все дома, которые мы встретили, были заброшены. Хотя интернет мне говорил: согласно переписи, здесь должно быть 15 человек. Против 1200 в 1900 году... Но это другая история, которая, как я узнала потом, очень была важна Мише.

В 2011-м в Николаевке было заброшено все: заброшены магазины, дом культуры, школа или детский сад. Найти дом писателя Лайкова оказалось не так просто. Катаясь по селу, наткнулись на пункт приема металла — двое мужчин того вида, когда они — часть этого пейзажа по приему лома, показали: к Лайкову — туда.

Из письма Михаила:

Потом в Николаевку приехала дипломница из Воронежского университета составлять почвенную карту нашего совхоза, и я при ней стал землекопом. С утра запрягал коня в бричку, и мы на весь день уезжали в поля и леса. Вот тоже странное совпадение: сейчас я опять брожу по тем же полям и лесам и так же копаю ямки, как копал когда-то для почвенных проб.

На нас залаяли собаки, и было страшно выходить из машины. Это первое, что мы увидели у дома этого странного писателя, забравшегося так далеко. А второе — сам писатель: Миша вышел к нам, трем незнакомцам на машине, и сразу же начал делать нас «знакомцами»: он улыбнулся. Когда он услышал нашу цель — снять о нем сюжет, — он уже рассмеялся. Но отказываться долго не стал: «Раз ты говоришь, что тебя выгонят с работы без сюжета, давай снимем. Работай!»

Как и положено телевизионщикам, мы «набирали картинку»: снимали ходящего по двору с тонкой повязочкой на голове Мишу, снимали мишиных собак во дворе, как он их кормит и гладит, а они его обожают. Снимали Мишу, колющего дрова, Мишу, идущего из своего дома в дом к матери, который оказался совсем рядом, Мишу, наводящего порядок во дворе, где и так был большой порядок. Но жанр требует картинки, много картинки. Потом был Миша внутри своего простого, светлого и ясного дома: рассматривает свою же огромную библиотеку, что-то говорит жене Наташе, заваривает нам чай. Много-много улыбается такой улыбкой, что не поймешь — то ли он немножко насмешничает над тобой, то ли стесняется, то ли рад очень, но скрывает это.

И главное для журналиста — записать интервью. Садимся за стол, там — чай из местных трав, которые собрала Наташа, и местный же мед. И Миша начинает говорить о книге — ведь ради этого мы и приехали. Да, «Дом последнего дня». Он рассказывает, как он несколько раз в неделю ходит по здешним лесам и ищет приметы и подтверждения своей теории: такой уровень радиации в здешних местах и такое ее расположение по земле — это не только Чернобыль, все началось гораздо раньше. Миша показывает множество расплавленных кусков стекла — почти изумрудного цвета, с песчинками внутри пазух. Говорит, что нашел их здесь, в николаевских лесах и болотах, они здесь на много километров вокруг. И говорит, что это не гутное стекло, как привыкли думать многие, не было в гутах таких температур, чтобы поплавить вот эти вот составы. Это все расплавилось давно, в XIII веке.

Я не знаю, верить ему или нет. У меня нет никаких знаний о радиации, о событиях 1230 года и летописях. Но я вижу Мишу перед собой: увлеченный, светлый человек, усердный в своей работе — сотни километров маршрутов. Я вижу письма от именитых ученых, которые говорят: Михаил, вы близко подошли к разгадке большой тайны. И я вижу, что здесь, в забытой богом Николаевке, творится чудо.

Из письма Михаила:

Мир, который мы видим глазами, — это приблизительная картина мира. Видим мы то, что уже научились видеть, то, что привычно, что укладывается в модель мира, более-менее удобно для нашего функционирования в нем... Чтобы воспринимать необычное, надо быть готовым к этому. Обычный человек не заметит того, что заметит охотник, у которого уже особым образом настроено зрение.

Мы разговаривали недолго — может, часа два-три. Мои коллеги уже гневились, пора было уезжать. Как жаль! На всякий случай оставила свой телефон, и почти через два года Миша позвонил — я уже тоже жила в лесу. Общались потом только так — по телефону, когда Миша выезжал из Николаевки туда, где была устойчивая связь. Говорили о книгах, о Данииле Андрееве, о лесе. Потому что всегда казалось, что вот же весной приеду в гости к Мише и Наташе. А этой весной и запланировала — даже и машина есть. Все равно поеду. До встречи, Миша.

Из письма Михаила:

Но, как говорят, у Бога нет мертвых. Каждый, кто жил, жив навсегда, и мы плохо понимаем, как мы связаны с другими людьми, пребывающими здесь и сейчас, и ушедшими в какие-то иные пределы. И мы почти ничего не знаем не только о небытии, но и о нашем бытии в пространстве и времени, в котором проходит наша жизнь, пока мы здесь.

Екатерина Пилютина, заместитель директора
заповедника «Брянский лес»

 Брянск


 

Человек из правильной реальности

Долговременное и серьезное общение с Мишей выдалось у меня на годы института и несколько последующих. Пожалуй, и все. Потом — разбросало, разнесло в разные стороны, в очередном моем спешном переезде потерялась записная книжка с мишиными адресами, а он (как я узнал впоследствии) осел в месте, которое во время нашего общения менее всего казалось ему подходящим вариантом для «дома». Жаль, что в последующие годы мне так и не удалось добиться его почтового адреса. Однако и тех немногих лет действительного знакомства оказалось достаточно для того, чтоб я навсегда обрел друга.

Познакомились мы с ним еще на вступительных экзаменах в институт. Как-то сложилась сразу небольшая группа пяти-шести человек, впоследствии поддерживавших друг с другом более или менее тесные отношения. Среди них был и Лайков. Он уже тогда — в компании — несколько выделялся, причем ничего для этого не предпринимая; просто сразу ощущалось: он и такой, и одновременно не такой, как все. Как на руке большой палец.

Поступал он с хорошими стихами (кажется, это были отрывки из большой поэмы), а в институте почти сразу начал писать замечательную прозу. Но, говоря о нем как о друге, вспоминаю все-таки не о писателе, а о человеке. Хороших писателей больше, чем хороших людей, а друзей на свете и вовсе единицы. Миша Лайков был талантлив — как человек в целом, литература была только одним из проявлений этого таланта. «Талантлив» или «правилен» — даже не знаю, как лучше это сказать. «Правильный человек» — это человек, на которого смотришь — и думаешь, что люди такими и должны быть. Такими и замыслены. А если такой человек — твой друг...

попробую сказать это вот как. У всех нас есть какие-то памятные моменты пребывания в гармонии с миром. Это помнится обычно как место, где тебе было хорошо: ночью в летней степи под бесконечными звездами, утром на реке, днем в осеннем лесу, вечером на веранде, слушая дождь, глядя на его шуршащую у самых ног завесу... Какое именно сочетание факторов делает это место созвучным тебе, твоим, — неизвестно. Но выглядит это словно подсказка от мироздания: ты — на месте, это создано для тебя... А ты обычно — где-то не там, не на своем месте, иначе не вспоминалось бы такое. Но когда рядом с тобой «правильный человек», все меняется. В его присутствии любое место становится «твоим», словно бы необходимое для этого пространство образуется вокруг него. Он как пропуск туда, как ключ, что ли.

Рядом с Мишей было легко и свободно. Не помню уже, как так вышло, но постепенно сложилась традиция совместного времяпрепровождения. То я к нему на пятый этаж, то он ко мне на второй. Чай, неспешные и необязательные беседы: ежедневный ритуал. О чем говорили? О чем угодно. И о литературе, конечно (все-таки писатели), и о чем-либо «умном». Не в этом дело, повторюсь, а в том, что с ним можно было и вообще ни о чем не говорить...

Много всякого было. Мы ходили в гости к хорошим людям: В.Н. Крупину, Ю.В. Томашевскому, А.А. Андреевой... Искали могилу Малюты Скуратова в Истринском районе. Можно вспомнить приключения в инфернальной реальности «штата Теряево», где мы оказались заперты почти на сутки, поскольку за это время не было никакого транспорта, связующего это странное и пугающее место в Волоколамском районе с человечеством... Преддипломную работу в журнале «Москва». Талоны на сигареты, ежемесячный подарок в перестроечной Москве (спасибо, Миша!). Но все-таки самое главное, самое лучшее, что сохранила о нем память, — не какие-то отдельные «моменты», а чувство того, что было тогда рядом со мной что-то правильное и настоящее. Из суматошной действительности общежития Литинститута, из образа «автора написанных и ненаписанных произведений» Миша умел возвращать к, может быть, единственно правильной реальности. Не поучениями, не навязыванием своей точки зрения (такое вообще было ему чуждо), а самим своим существованием. Еще раз: может, так и нужно человеку? Может, такой «путь» и указан нам (только мало кто ему следует, увы)? Вспомним Евангелие: идеал человека, то есть человек, каким он должен быть, — не «властитель дум» для тех, кто рядом с ним, а — хлеб и вино.

Не думал говорить здесь о Мишиной прозе (она заслуживает долгого и отдельного разговора), но все-таки: вот это «возвращение к единственно правильной реальности» — одна из главных, на мой взгляд, тем Лайкова. Почти все, что я читал у него, строится вокруг этого. Какое-то незаурядное происшествие выдергивает героя из привычного существования, срывает с привычного места, и он стремится вернуться — кружным путем очарованного странника, чувствуя и думая уже на качественно ином по сравнению с собой прошлым уровне... Я говорю «героя», потому что персонажи Лайкова — это не совсем Лайков, иначе бы они в самом деле полноценно «возвращались», обогащенные новым опытом, отчетливо осознав свою настоящую роль и место в мире. Но в его рассказах и повестях это не совсем так, а скорее как в нашей жизни. Миша честно фиксировал то, что есть, не прибавляя лишнего...

Человек он был миролюбивый и неконфликтный. В наше время, к сожалению, это даже не недостаток, а ущербность. Такое отсутствие «житейской агрессивности» определило ему в конце концов место обитания: в «зоне отселения», на земле, пострадавшей от чернобыльской аварии. Он искал другие варианты (это происходило еще при мне), но не нашел. Так и хочется поддаться соблазну и сказать что-нибудь о месте, отведенном русскому писателю в современной действительности... Но не стану. Скажу так: место, где он остановился окончательно, — это выбор, который приходится делать, когда выбора нет...

У меня в жизни было три таких друга. Со всеми вот так же, как с Мишей, не по нашей вине, общение прервалось, что не мешало мне помнить о них, знать, что у меня на свете есть настоящие друзья... Теперь всех троих уже нет, но верю, что Бог помнит то же, что я. То же, что они. И значит, общение не заканчивалось, и там, где времени нет, потерянные годы не будут значить ничего и оно продолжится, словно не прерывалось. Впрочем, мне еще в детстве, в советском дохристианском детстве, всегда казалось, что есть где-то в мироздании место, в котором хранится все неотменяемое...

Виктор Обухов, поэт

 Москва





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0