Возвращение в обитель
Александр Александрович Аннин родился в 1964 году в Вологде. Окончил факультет журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова. Писатель, кинодраматург, публицист. Работал на различных должностях в московских газетах и журналах. Ныне сценарист на «Радио России». Автор нескольких романов и повестей, опубликованных столичными издательствами и журналами, постановок для детей на историческую тему, а также исторических передач для взрослых. Лауреат национальных и международных премий в области литературы, журналистики, телевидения и радио. Живет в Подмосковье.
Саша Мурманский
В эту северную православную обитель езжу я каждый год, да, случается, и не по разу. Проторил, что называется, дорожку. Много на Руси монастырей, почти все они возвращены Церкви, хоть худо-бедно, а населены иноками, послушниками. И хочется, конечно, побывать и там и сям... Но... Подумаешь, подумаешь да и едешь привычным маршрутом — через старинный областной город, а там — рейсовыми автобусами, с долгими пересадками...
И вот оно, студеное озеро, а на лесном берегу — братские корпуса и монастырский собор Богоявления.
«Докладываюсь» местному начальству в лице хлопотливого седобородого игумена Арсения: прибыл, мол, потрудиться во славу Божию (на церковном языке это означает, что пришелец-приезжец готов работать бесплатно — за стол и кров)... Наскоро благословив меня, без лишних расспросов (как старого знакомого), о. Арсений устремляется дальше, по своим игуменским делам.
— Саша Мурманский здесь еще? — только и успеваю спросить вдогонку.
— Здесь, здесь, куда ему деваться, — ворчит игумен. — Иди в баню!
В баню так в баню... Это нужно так понимать, что приставил меня о. Арсений помогать брату Александру пилить-колоть дрова, поленницы складывать. А может, и веники вязать. Помнится, в прошлый раз игумен послал меня «в сад» — то бишь в монастырский огород с плодовыми деревьями да теплицами...
Говоря мирским языком, не больно-то любит Мурманского монастырское начальство. Да если и по-церковному подходить... Ну за что его любить-то? В обителях испокон веков приветствуются смирение да неприметность. А Саша — во всяком деле первый, да еще донимает настоятеля новыми «прожектами». Порой весьма далекими от идеалов монастырского самоотречения. Прямо выскочка, прости Господи!
Не один я, приехавши, первым делом спрашиваю Мурманского: из рыбнадзора ли местного пожалуют, из пожарной инспекции, строительной организации или доживающего свой век колхоза — все после обязательного визита к игумену ищут Сашу, именуют его «монастырским представителем».
Талант у него такой — обо всем со всеми договариваться.
Всякий раз боюсь, что не застану Мурманского в стенах обители. Монахи да послушники — они же как солдаты: скажет начальство, и потопаешь кормить мошкару в отдаленный скит. Там тоже ведь люди нужны. Или, хуже того, в Москву, на подворье — это своего рода «посольство» монастыря в стольном граде. Шум, суета, искушения всякие... От чего ушел, к тому и вернулся. Хоть плачь.
А еще могут и вовсе выгнать за провинность, или сам уйдешь, коль тоска заест. Или затешется в башку дурная мысль, будто бы в другой обители сподручнее будет подвизаться: там, дескать, и братия поприветливей, и молитва доходчивей до Бога, и труды, то есть послушание, спасительнее... Много таких странников в порыжелых подрясниках мотаются по белу свету, ищут себе монастырь на «вечное» жительство. И все не находят упокоения.
Здесь так повелось: давать послушнику нехитрое прозвище. По признаку — откуда он родом. Есть брат Александр Тверской, брат Виктор Полтавский, брат Сергий Карельский... И лишь Мурманского, несмотря на весь его немереный «стаж» (а он тут вроде бы с первых дней возрождения обители — значит, уж третий десяток лет), — так вот, одного только его обычно именуют просто Сашей, а не братом Александром. Будто юродивого.
Саша выпрямляется, откладывает колун, вытирает ладони о рабочий подрясник с истрепанным подолом.
Жму руку, словно только вчера виделись, спрашиваю:
— Значит, истопником теперь? Банщиком?
— Да, брат, теперь вот на бане...
Много послушаний сменил Мурманский. Сначала определили его на кухню — щи да каши варить, картошку чистить... В общем, «и хлёбово, и жарево, и парево». Как я не раз подмечал, подобные несуразные «назначения», а на церковном языке — благословения на труды — это прямо-таки поветрие в некоторых возрожденных российских монастырях. Ну просто как закон неписаный: всенепременно давать новичку ту работу, для которой он меньше всего пригоден. Проверка на смирение, на твердость решения стать монахом? Не иначе.
Короче, был Саша стряпать не приучен. кроме яичницы, отродясь ничего не жарил и не парил, но тут вдруг словно кто-то незримый помогать ему взялся. В одиночку, редко — вдвоем, он и воду с озера таскал, и печи в трапезной топил, и еду на два десятка монашествующих готовил. Да какую еду! Лет двадцать назад я застал эти памятные старожилам по сей день «разносолы» Мурманского... Из самых простых припасов — картошки, свеклы, капусты, грибов да лука — готовил Саша такое объедение, что впору в русском ресторанчике где-нибудь в Европе подавать, а не в строгом монастыре. «Ну, брат, накормил так накормил, — качали головой монахи, вываливаясь из трапезной. — Прости, всемилостивый Боже! Ввел ты, Саша, во грех чревоугодия, аж с чревобесием вкупе...»
Дальше — больше: измыслил Мурманский белый хлеб выпекать. Да такой у него хлеб получался, что квадратные, поджаристые буханки не стыдно было подносить «на дорожку» именитым гостям: что епископу местному, что генералу заезжему... Помнится, и мне, столичному журналисту, выделили как-то буханочку, да еще и «блинок» сыра в придачу: Саша-то, оказывается, наладил сыроварню в пустующей келье...
Суровый постник отец Варфоломей, помнится, при мне выговаривал Саше: мол, негоже в монастыре утробу тешить, не затем сюда стекались со всего белу свету насельники. «А ты не ешь, отче, — попросту ответил Мурманский. — На хлебе да картошке воздерживайся. Тогда тебе твои лишения вдвойне на том свете зачтутся».
Легко сказать — не ешь! Что там картошка, что капуста кислая, когда рядом с ними на столе такие яства... Попробуй не испробуй!
И Сашу убрали с трапезной.
— Иди, Саша, рыбу ловить, — порешил игумен Арсений. — Ты же из поморов, у тебя рыбалка в крови сидит...
И то сказать: монастырь на озере, а своего рыбного промысла вовсе нет. Мурманский починил полусгнившие сети, доставшиеся в наследство еще от довоенной рыболовецкой артели, расставил их вдоль плеса. Глядь — рыбнадзор! Слово за слово... Взяли Сашу под белы рученьки да и увезли на моторке в райцентр. А на следующий день вернулся Мурманский в монастырь, отчитывается перед игуменом Арсением: вот, мол, договорился с властями, согласны отвести нам часть озера в бесплатную аренду. Лови не хочу! Новые сети, однако, покупать надо...
И стала отварная свежая рыба чуть ли не повседневным харчем в монастыре (кроме постных дней, разумеется). Уж куда лучше, чем на пареной брюкве да на пшенной каше сидеть... Ибо новому повару-трапезнику, к вящему удовлетворению отца Варфоломея, больше ничего путного состряпать не удавалось, а хлебопекарня и сыроварня самоликвидировались, как только Мурманского в рыбаки определили.
Опять начальство хмуриться да ворчать на Сашу принялось: мол, нам что теперь, этой рыбой торговать, что ли? Коптильный цех возводить? И послали Мурманского «в сад».
— Давай огород распахивай, парники строй, — велел игумен Арсений.
Велено — сделано: соорудил Мурманский теплицы, грядки раскопал, посадил огурцы, кабачки, репу... Тыквы у него по осени такие вымахали, что деревенские богомолки диву давались: дескать, не без Божьего чуда здесь дело-то! Чай, Север как-никак... И потянулись в монастырь окрестные жители на тыквы диковинные глазеть, семена выпрашивать...
— Срубай, Саша, свои тыквы, и больше чтоб их не было, — распорядился игумен. — У нас что тут, проходной двор, что ли? Или ВДНХ какое? Давай столярную мастерскую налаживай, иконостас соборный вырезать надо...
Как-то на Покров, уж первые морозы ударили, сидел я с братией в жарко натопленной трапезной, щи из прошлогодней квашеной капусты хлебали. Окутанный клубами пара, ввалился Мурманский, а в заиндевелых руках — огромный глухарь, шевелится еще, кровь с него на пол капает. Подранка Саша случайно нашел в лесу, когда за хворостом ходил. Все молча, даже оторопело смотрели, как Мурманский заботливо устраивает несчастную птицу на мягкой подстилке возле печки.
Первым подал голос отец Варфоломей:
— Ты, брат Александр, случайно не того? Не белены ли покушал? По уставу нам мясная пища не дозволяется...
— А я, отче, не на еду его принес. — Саша перевел дух. — Вот выхожу птицу, а как окрепнет, так в лес обратно отпущу...
— У нас тут не ветлечебница, — неуверенно, как-то тихо молвил игумен Арсений.
— Отец настоятель! — взмолился Мурманский. — Блажен, иже и скоты милует!
Игумен сразу обрел всегдашнюю властность:
— Вот ты только меня Святому Писанию учить не вздумай! Ишь, богослов!
И глухаря отдали на съедение сторожевой собаке...
* * *
Как мы с Сашей подружились (если только употребимо это понятие в стенах строгой обители)? А вот как. Послали нас вдвоем перед Успением сети ночью сторожить (без караула нельзя, бдеть надо: проспишь, так мигом местные мужики поснимают снасти — «на пропой», не посмотрят, что у монахов воруют).
На берег плеса выгребали по узенькой извилистой протоке в камышах, причем, согласно вышеупомянутой и совершенно дикой с моей точки зрения традиции, на весла был определен именно я — как человек, никогда их в руках не державший. Недоумевал: к чему бы это? В монахи я вроде не собирался, чего ж меня-то на долготерпение испытывать?
Прямым следствием моей бестолковости (и, по убеждению моему, нелепого распределения ролей игуменом Арсением) было то, что нос лодки постоянно зарывался в частокол камышей. Саша не на шутку серчал, покрикивал: «Табань, говорю! Ну куда тебя несет нелегкая? Вот ведь наказание Господне...»
Я мрачно, угрюмо сопел под нос, жутко лютовал в душе на Мурманского, который, будучи «смиренным послушником», смеет орать на меня, «вольного» человека, журналиста, с которым сам епископ ласково беседует!
И надо же! Простосердечный Мурманский принял мое молчание за чувство вины, за покаянное признание своей неуклюжести, неумелости.
Потом, когда мы уже сидели у костра, озарявшего ночной плес, Саша сказал:
— Надо же... Я, брат, так тебя хулил, оскорблял, а ты даже не обиделся... Вот уж не думал, что в миру есть такие смиренные люди, особенно среди столичных...
И я сразу потеплел к Мурманскому, не стал его переубеждать, разочаровывать. Лишь покивал в ответ: да, мол, есть и среди нас, московских «борзописцев», люди смиренные... И смех и грех!
Тогда-то и вспомнилось мне, как Саша, сказывали, в одиночку троих бугаев-браконьеров повязал, на дно лодки штабелем сложил да в деревню переправил. Оказалось, Мурманский в юности мастером по вольной борьбе был. И боксировал недурно... А братья-черноризцы и знать не знали! Не принято в монастыре о прошлой жизни друг у друга выспрашивать.
У костра брат Александр поведал мне кое-что сам, без расспросов.
* * *
Вернувшись из армии домой в Заполярье, Саша в конце 80-х как-то незаметно для себя прибился к местной бандитской группировке. «Братва» Сашу уважала как известного в городе спортсмена-борца, человека смелого и справедливого.
И стал он у бандитов кем-то вроде переговорщика, «решалы»: перетирал с конкурентами спорные вопросы, договаривался о «стрелках» и «правилках».
Саша говорит, что всегда стремился выступать как миротворец — если была хоть малейшая возможность. И я ему верю: есть в его манере общения что-то такое, что настраивает собеседника на миролюбивый лад (впрочем, как я убедился, к монастырскому начальству это не всегда относится). Несколько раз, по его словам, Саше удавалось в буквальном смысле отмолить у паханов приговоренных ими братков.
— Знаешь, — вспоминал у костра послушник, — какое напряжение испытываешь во время таких переговоров? Одно неверное слово — да что слово, интонация не та, жест! — и ты как минимум пожизненный инвалид.
Как-то Саше поручили договориться в церкви об отпевании застреленного братка. Дело непростое: местный батюшка однозначно приравнивал убитых в разборках бандитов к самоубийцам. Это, кстати, полностью соответствует канонам Православной Церкви: нельзя отпевать человека, погибшего во время противозаконных деяний.
Когда Саша пришел в храм с поручением от братвы, священник утешал молодых родителей, которые хоронили грудного ребенка. Мурманский услышал слова батюшки: «Младенцы, по нашим, православным представлениям, попадают в рай. И вы, вместо того чтобы горевать да убиваться, старайтесь жить так, чтобы после смерти встретиться на небесах со своим сыночком».
И с таким спокойным убеждением сказал это священник, что Саша, стоявший в сторонке, сразу и безоговорочно ему поверил. Да, есть рай и ад, есть Бог и есть дьявол. С кем же встретится на том свете он, Саша?..
Уже через два дня Саша был в монастыре, лежащем далеко-далеко от родного дома.
— Вот видишь, — сказал тогда я Мурманскому, — правду говорят: неисповедимы пути Господни. Может, если не служил бы ты бандитам, так, пожалуй, и к вере бы не пришел. В общем, все у тебя удачно в жизни сложилось. Правильно.
Саша помолчал, глядя в огонь.
— Нет, брат, — сказал он тихо. — Уж лучше бы не был я никогда среди мафии. Еще неизвестно, отмолить ли мне те два года. Даже за целую жизнь в монастыре. Хоть я и не грабил, не пытал, не убивал никого своими руками. Конечно, пути Господни неисповедимы. Это верно. Но лучше все-таки ходить прямыми стезями, а не петлять. Так Христос учит.
* * *
Его все-таки выгнали из монастыря. Выдавили, вынудили уйти — какая разница?
Я узнал об этом недавно, когда ездил на похороны игумена Арсения (надо же, позвонили, отыскали в записной книжке почившего старца мой мобильный телефон!).
Посреди огромного, стылого Богоявленского собора, у гроба настоятеля, стоял среди прочей братии и горько, искренне плакал Саша Мурманский. Я отметил про себя, что Саша был в необычной для его облика мирской одежде — костюме и галстуке.
Уже потом, после горестного — всей округой! — погребения первого, бессменного настоятеля возрожденной в 1991 году обители, после поминальной трапезы, я спросил Сашу:
— Что, выгнали?
Ну прямо как Волк из грустного мультфильма «Жил-был пес».
Да, совсем недавно его и выгнали. Хорошо хоть на похороны игумена позвали.
Однако, не в пример мультяшному Псу, в глазах Мурманского не было собачьей затравленности, одна лишь скорбь по ушедшему отцу Арсению... Который, между прочим, и снял с Саши подрясник, указал ему за ворота. Видать (это я так думаю), надоел ему Саша, прямо-таки достал — хуже некуда. А может, глаза колол братии своим трудовым энтузиазмом, а раздоры тут ни к чему...
Мы стояли у свежего могильного холмика над озером, Саша медленно обводил взглядом обитель, словно прощаясь не только с игуменом Арсением, но и с двумя десятками прожитых здесь лет... И я вместе с ним как-то по-иному смотрел на громаду отреставрированного Богоявленского собора, братские корпуса с новыми железными кровлями, на века построенную пристань... А электростанция, скотный двор? А каменная ограда? Вот они, зримые плоды многолетних трудов игумена Арсения. В 1991 году здесь были руины, «мерзость запустения». И что теперь поминать о каких-то там загубленных тыквах, о глухаре, скормленном собаке...
Где же ты теперь обитаешь, Мурманский, друг и брат моей молодости? — думалось мне. Из каких краев приехал ты на похороны своего игумена?..
Мы добирались к нему на попутках — есть еще на Руси такие места, где вас подвезут без денег, из человечности. Вот и деревенька средь полей — домов этак восемь–десять, и все крепкие, северной, старинной рубки.
Во всей деревеньке живет один только Саша. Впрочем, и не деревня это вовсе, а село: вон на пригорке высится полуразрушенный кирпичный храм с дощатым крестом-новоделом.
Церковь восстанавливает Мурманский. По собственному почину, в одиночку. Как здесь говорят, «сам-один» следит за порядком в сельце, разводит коз да кур, убирается на маленьком кладбище. Мечта у него: сохранить, донести эту русскую деревню до будущих, лучших, может быть, времен. Вот только храм бы восстановить, уверен Саша. Глядишь, пришлет епархия батюшку, много сейчас их без своего прихода мыкается... С ним — семья многочисленная переберется, а там и работники заселят пустующие добротные избы. И начнется распашка заброшенных земель. Как в старину, когда вокруг построенного подвижником-одиночкой храма возникали села, хозяйства, промыслы...
— Оставайся, — спокойно говорит мне Мурманский.
Я аккуратно перевожу разговор на другие рельсы:
— Да как же ты, брат Александр, такую неподъемную ношу осилишь? Храм восстановить... Без помощников!
— С Божьей помощью, потихоньку... Вот кровлю настелил, теперь стены латаю.
Рядом с церковью — штабеля свежеструганых половых досок, поддоны с хорошим кирпичом, внутри, под крышей, — крафт-мешки с цементом. Кто-то из состоятельных людей, видно, проникся мечтой Саши Мурманского, поверил в него...
Этот кто-то — средней руки бизнесмен, живущий километров за двести.
По вероисповеданию — мусульманин.
* * *
В последний раз я свиделся с Мурманским этим июлем: впервые за восемь лет, прошедших со дня погребения игумена Арсения, съездил в знакомый монастырь. Взгрустнулось, конечно, что уж тут говорить... Постоял у могилы старца, пошел в собор. Как раз отпевали умершего монаха. Спросил шепотом у незнакомого черноризца: кто? как звали-то?
Оказалось — давний собрат мой, трудились вместе с ним еще в 95-м. Неприметный такой, тихий. Был он то электриком, то скотником. А перед смертью, значит, постригся.
Признаюсь, я, узнав имя почившего, перекрестился да и облегченно перевел дух. Возомнилось ведь поначалу: уж не Сашу ли Мурманского тут отпевают? Нет, не Сашу. А я-то невесть почему вдруг ощутил его близкое присутствие.
Увидев знакомого иеромонаха, подхожу после совершения панихиды, мы радостно обнимаемся — по-братски, троекратно прижав друг друга к груди.
— Да ведь Мурманский-то здесь! — огорошивает меня инок. — Иди в мастерскую за причалом, там он!
А мне вспоминается сердитое игуменское: «Иди в баню!», «В сад!». Эх, старец Арсений, покинул ты нас, Царствие тебе Небесное...
Мурманского, как выяснилось, подрядили «во славу Божию» класть огромную печь в бывшей мастерской — надо же, и этот старинный русский навык освоил дружок моей молодости! Знать, прослышали в обители, позвали на выручку своего бывшего послушника...
И не бывший он вовсе: вон болтается на исхудалых Сашиных плечах рабочий подрясник, на голове — скуфейка монастырская. А как же деревня, как же церковь тамошняя?
— Даже и не знаю, брат, — отвечает Мурманский. — Глядишь, Бог управит, вразумит. Может, здесь останусь, снова попробую в монахи пойти. А может, и нет. Уж полтинник мне скоро. Церковь-то в деревне я почти совсем закончил, осталось крест водрузить, тут уж я в одиночку — никак. Не едет никто на жительство в мою деревню, четыре дома только и поддерживаю в хорошем состоянии. Больше не могу осилить. Какой уж тут приход, какой батюшка с семьей многодетной? Все куда-то вбок двинулось в нашей жизни. Вбок да вспять.
— Значит, не зовешь меня больше к себе в помощники, в напарники?
Мурманский покачал головой.
А к нам уже весело приближалась моя жена, которую я взял с собой в поездку. Саша смотрел на нее с печалью.
— Женился я недавно, вот так-то, — подмигнул я Мурманскому. — Вразумил меня, стало быть, Господь. Управил.
Обещание
Быль
Метель не унималась.
Очертания берегов заснеженного озера лишь смутно проступали сквозь круговерть льдистой крупки, сыпавшей с бледновато-серого неба. На противоположном берегу, совсем недалеко от острова, угадывались ветхозаветные избы-сугробы да приземистые кирпичные дома, построенные еще полтора века назад; ветер доносил тонкий запах дыма из печных труб...
Не так представлял себе сорокалетний Леонид прославленную Спасо-Преображенскую пустынь, когда добирался сюда, в Карельские земли, из далекой Находки...
Монахи и послушники ходили в солдатских бушлатах и утепленных штанах цвета хаки (дар командира воинской части, расположенной неподалеку), и лишь заиндевелые бороды говорили посвященному человеку об их принадлежности к монастырской братии.
О молитвенном предназначении островка смиренно свидетельствовали три церквушки разной степени разрушенности да огромный, хмурый Преображенский собор, который, казалось, вот-вот раздавит этот клочок земли посреди озера.
Коренастый, пышнобородый монах-завхоз в треухе, валенках и военизированной «телогрейке» еще немного повозился с амбарным замком, подул на покрасневшие пальцы, повернулся к Леониду:
— Зажигалка есть?
Леонид рассеянно пошарил по карманам цветастой «аляски», нащупал пластиковую тушку «Крикета», покорно протянул бородачу.
— Отогревать надо, — зачем-то прокомментировал свои нехитрые действия завхоз и принялся водить язычком пламени по замочной скважине. — А курить бросай, тут с этим ох как строго... Почует настоятель — выгонит. Ну, может, только на первый раз простит.
«Зачем я здесь? — с тоской думал Леонид. — На что рассчитывал? Край света, чужие, угрюмые люди... Нет, я не выдержу! Сбегу... Но куда? Куда бежать?»
Тяжелый литой засов глухо стукнул о почерневшую бревенчатую стену, сквозь разверзшийся дверной проем в лицо Леониду дохнула пыльная темнота. Завхоз включил автомобильный фонарь, и Леонид увидел, как в широком луче света по земляному полу пробежала крыса. Где-то под потолком урчал пригревшийся голубь...
— Заходи, — буркнул пышнобородый. — Здесь у нас вся амуниция. Выбирай что поглянется.
Леонид недоуменно озирался в полумраке. На стене висела конская сбруя, тут же, в углу, притулилась сломанная телега. Битые кадушки, ржавые косы...
— Держи фонарь, — сказал завхоз и включил эбонитовый приемник с зашторенным материей динамиком.
«Точно такой же был когда-то у мамы», — подумал Леонид.
Он повел тусклым пятном света по растрескавшимся бревнам. Из охрипшего радиоприемника лилась бессмертная музыка Леграна. Вспомнилось... всякое...
— Бушлаты и валенки вон там. — монах-завхоз ткнул пальцем в противоположный угол.
— Шарф можешь свой оставить, — продолжал бородач. — И шапочка вроде у тебя подходящая, неброская... А куртку твою и джинсы я сейчас оформлю как положено...
— Под расписку, что ли, примете?
Монах-завхоз усмехнулся в усы:
— Ишь ты... Обойдешься! Забыл, куда попал? Расписку ему...
Он достал мятую тетрадь и огрызок чернильного карандаша, послюнявил грифель:
— Тэ-экс... Как же тебя записать-то?
— Непряев, Леонид.
— Ну, фамилия твоя тут ни к чему, и ты ее лучше не вспоминай. Забудь. Откуда прибыл?
— Из Находки.
Завхоз задумчиво теребил губу.
— Хм... Приморский у нас уже есть. Будешь Дальним. Значит, так и запишем: «Выдано Леониду Дальнему — валенки (одна пара)...»
— А это можно взять? — Леонид держал в руке просторные опорки из толстого войлока. — Вместо тапочек.
— Бери, от Смоленского в наследство остались. Схоронили мы его недавно...
* * *
Новый год здесь никак не отмечали, вроде бы и не существует такового праздника — так, простая смена цифр на календаре. Электричество в тесных комнатушках-кельях с неизменными печками-голландками гасили строго по часам — в двадцать два тридцать, а на случай крайней необходимости имелись толстые стеариновые свечи.
Леонид за месяц оброс самой настоящей бородой — не столь пышной, разумеется, как у пожилого монаха-завхоза, но все-таки это была уже борода, а не щетина. Вспоминался Есенин: «Брошу все, отпущу себе бороду и бродягой пойду по Руси...»
Странно, однако, — наличие бороды, которую Леонид сподобился отрастить впервые за четыре десятка лет, вызывало у него чувство спокойного удовлетворения. Хотя он мог определить ее «качество» лишь на ощупь — зеркала на острове почему-то были запрещены. Может, начальство в лице архимандрита Варсонофия добивается, чтоб монахи и послушники не только забыли свои фамилии, но и то, как выглядят? Свой собственный облик? Похоже, что так.
Здесь было не принято расспрашивать брата о его прошлой, мирской жизни. Не одобрялось вообще вести праздные разговоры. Но Леонид конечно же нутром чувствовал, что не от хорошей жизни оказались тут два десятка разновозрастных мужиков, а некоторые под видом послушников — совершенно очевидно — скрываются на этом пятачке суши. От чего или от кого? Бог его знает.
Теперь он вскакивал в половине пятого утра, с первым ударом соборного колокола, стряхивал с солдатского одеяла иней и спешил раньше других к допотопному умывальнику в коридоре. Кулаком пробивал корку льда, образовавшуюся в мойдодыре за ночь...
— Слишком сильный мороз, — качал головой Архангельский. — Слишком. Вчера на градуснике было аж минус тридцать пять. И это днем! А ночью?..
Еще осенью на острове свели все старые, гнилые тополя, распилили их на аршинные чурбаки в полтора обхвата толщиной. Леониду выдалось послушание: расколоть их. Осенью уже пытались, да ни в какую: топор просто-напросто увязал в мякоти древесины.
Леонид подошел к вмерзшему в снег чурбаку. Примерился и легонько, но точнехонько тюкнул топориком в краешек среза тополя. И... здоровенная колода со стеклянным звоном развалилась надвое.
— Во мороз-то что делает! — восхищенно пробормотал Леонид.
Подошел Архангельский:
— Нашел чему удивляться... Ты назад оглянись!
В нестерпимо ярком зимнем солнце перед глазами посверкивали мельчайшие льдинки, а далеко-далеко, над ледяной гладью озера, стояла радуга. И какая радуга! Отчетливая и круглая, она, словно разноцветный бублик, висела над соседним островом...
Над январским простором стоит звездная крещенская ночь. Освещенный лучами прожекторов, высится посреди тьмы громадный Преображенский собор, звонят все его немногочисленные колокола. Чернеет крест иордани, выпиленной двуручной пилой в толще льда, тут же — фанерный престол с семисвечником, на нем — чаша с водой: архимандрит Варсонофий то и дело поводит в чаше напрестольным крестом, чтоб ледок не успел схватиться.
Братия служит Великое водосвятие, у всех в руках горят свечи.
Тучный иеродиакон возглашает:
— Глас Господень на водах.
И хор черноризцев, выстроившихся в две шеренги по краям иордани, мощно подхватывает:
— Глас Господень на водах вопиет, глаголя: придите, примите вси Духа премудрости, Духа разума, Духа страха Божия, явльшагося Христа.
Чуть в стороне с бидонами и банками темнеет кучка бабулек из прибрежных, полувымерших деревушек; тут же — лошадь, запряженная в сани, возле которых стоит с непокрытой головой — страшно смотреть! — тщедушный мужичок. Этот намеревается набрать сразу несколько 50-литровых фляг крещенской воды... Куда ему столько? Известно куда: скотину поить, весной огород поливать. Чтоб, значит, урожай хороший выдался.
Но вот нескончаемо долгое водосвятие подходит к концу. И тут же с лязгом ведер, бидонов и фляг, толкаясь и падая, к иордани устремляются бабульки... Куда спешат?
Леонид тяжело сопит, собираясь с духом. Все украдкой смотрят на него. Отважится ли?..
Отважился. И, мигом разоблачившись до трусов, перекрестившись, с разбега прыгнул в мертвяще-ледяную черноту крещенской купели.
* * *
Прошло два года. Леонид Дальний из простых работников-трудников уже стал послушником, облачился в подрясник с кожаным ремнем. Пилил-колол дрова, пособлял поварам на трапезной, научился класть печи... Ну и восемь часов на молитве ежедневно: утреннее богослужение, вечернее, да еще длинное келейное правило.
Ни разу не написал он в Находку матери — боялся растравить душу, расплескать воцарившийся в ней покой.
Опять Крещенье... Праздничная литургия при ярком свете морозного солнца, льющегося в окна собора. По окончании богослужения Леонид поднялся на колокольню — здесь, в тесной комнатушке, почти на самой верхотуре, жил звонарь Миша Камчатский, и любой морозище был ему нипочем.
Миша артист по натуре, и его амплуа — юродство. То ангелы ему мерещились (якобы), то бесы. Опять же якобы.
Был у Миши запрещенный магнитофон — старенькая «Электроника», и теперь из динамиков лилось заунывное песнопение: «Ничего не надо, грешный человече...»
Прежде чем войти в Мишину поднебесную келью, Леонид троекратно стукнул в оргалитовую дверцу:
— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас...
Ждал, когда из-за двери послышится «Аминь»: разрешение войти. Миша не спешит с ответом, наслаждается паузой.
Леонид не выдержал, завопил что есть мочи, перекрывая блаженный голос певицы, льющийся из динамиков:
— Молитвами святых отец наших!..
— А-аминь, — милостиво отозвался Миша.
Мог бы сказать «не аминь»: так местные шутники выражают свое нежелание кого бы то ни было видеть в своем жилище.
Крестный поклон в сторону образка Пресвятой Богородицы. Лик Пречистой полускрыт засохшей веточкой березы — еще с прошлогодней Троицы.
— Хорошо бы до Афона пешком дойти, — мечтательно говорит Миша. — Тоска здесь. Тоска смертная. И уныние бесовское.
Наедине с Леонидом Камчатский переставал строить из себя убогого, он юродствовал только на публике, главным образом — перед туристами. «Ну что за монастырь без своего собственного юродивого?» — оправдывался Миша, когда архимандрит Варсонофий изымал у него деньги, всученные «убогонькому» экскурсантами да паломниками.
— На Афон, говоришь? Не знаю... — покачал головой Леонид, снял нагар со свечи. — По мне, так где родился, там и пригодился.
— Да? — скривился Камчатский. — А что ж ты сам-то?
— Долгая история, — вздохнул Леонид. — Я ведь, брат Михаил, у себя в Находке следователем прокуратуры был.
— Ничего себе! Правильно сделал, что бросил сие занятие. «Лучше малое праведнику, паче богатства грешных многа», — процитировал строку Псалтыри Камчатский.
— Н-да, богатство... Наивный я был, Миша. В одиночку думал рыбную мафию истребить... Стал с ветряными мельницами сражаться. Ну и перемололи меня эти самые мельницы.
— Выходит, сломали тебя, брат, — покачал головой Камчатский.
— Вот-вот, — кивнул Леонид. — То же самое мне и невеста сказала. Слабак, мол. И ушла.
— Это она зря, — буркнул Камчатский, чтоб хоть что-то сказать.
Камчатский заменил догоревшую свечу, переставил кассету с заунывными песнопениями. А Леонид после длинной паузы продолжал, словно бы сам с собой:
— Стал я, Миша, в церковь ходить, хотя особо верующим не был. Почему ходил? Знаешь, я как порог церкви переступал, словно в другом мире оказывался. Уходил в иное измерение. Я даже не молился, а просто так стоял. А потом втянулся, начал кое-что понимать. А понял я, Миша, что там, — Дальний ткнул пальцем куда-то за пределы острова, — жить по-людски, по-Божески нельзя.
— А здесь можно? — криво усмехнулся Камчатский. — Сбылись, брат, предсказания святых, что придет время, и в монастыре будет как в миру, а в миру — как в аду. Пришло это время.
— Понимаю тебя, — нахмурился Леонид. — И все-таки... Здесь есть прямой путь к спасению души, прямая стезя. Знаешь, какая? Полное подчинение отцу настоятелю, отсечение своей воли. Не ошибешься.
Камчатский вдруг ожесточился — видно, принял слова Леонида на свой счет, ведь слушал же брат Михаил недозволенный магнитофон...
— А ты хоть понимаешь, что коли решился так жить, то надо быть готовым к испытаниям? Большущим испытаниям?
Леонид не успел ответить. Снизу, сквозь лестничный ход, послышался крик Архангельского:
— Брат Леонид, ты тута? Брат Леонид? Телеграмма тебе! Из дому, из Находки!
По грохочущим деревянным ступеням нескончаемой лестницы — аж целых двадцать два пролета! — вниз, вниз...
Архангельский протягивает Леониду телеграфный бланк, смущенно отводит глаза в сторону:
— Прости, брат Леонид, я не утерпел, прочел...
Писала соседка матери: мол, при смерти родительница Леонида, не чает увидеть сына, чтоб проститься. Вот оно, накаркал юродивый Мишенька!
А тут и архимандрит Варсонофий из собора выходит — задержали его после службы пришлые богомолки, затюкали жалобами на своих мужей-пьяниц.
— Ну что ж, поезжай. Может, успеешь... Дело святое, — нехотя произнес отец Варсонофий. — Денег я тебе дам: и на дорогу туда-обратно, и... сам знаешь на что. Благословляю на вкушение мясного. Только ты вот что... Пробудь сколько потребуется и ни дня лишнего не задерживайся. Как только — так сразу возвращайся.
* * *
Мать была еще жива, но угасала без лекарств. «Больно дорого, сынок, где же денег-то взять?» — оправдывалась старушка.
И Леонид, помаявшись душою, истратил деньги, предназначенные на обратную дорогу и для похорон. Купил необходимые лекарства — и впрямь дорогие, аж до изумления. Не отходил от матери ни на шаг, а по весне, когда старушке стало чуть лучше и ее можно было уже рискнуть оставлять одну, засобирался в дорогу.
— Давай прощаться, мать, — тихо сказал обомлевшей родительнице. — Ты поправляешься исправно, лекарства еще есть... А мне пора, нельзя больше... Нельзя...
Мать не знала, что и сказать. Сын Богу служит, ему видней, хоть и до слез жаль прощаться.
— К Ольге-то так и не зайдешь? — машинально спросила, все надеясь как-то задержать сына. — Она ведь как раскаивается, что тебя тогда бросила в сердцах, сгоряча... За мной ухаживала, помогала все эти два года. Только о тебе и думала. И нету у нее никого.
Леонид подошел к матери, обнял. Через ее плечо увидел в окно, как мимо их лачуги медленно прошла до боли знакомая молодая женщина, пристально посмотрела на окна...
Но вместо нее в дом вошел сосед. Было видно, что нелегко дался ему этот визит. Потоптался на пороге, прокашлялся:
— Слышь, Леня... Ты уж и забыл, поди... А я помню. Потому как честный человек. Я ж тебе две тыщи должен, выручил ты меня тогда. Вот, возьми. Деньги сейчас, конечно, уж не те, так что прости великодушно. Больше нету.
Положил на стол две купюры и стремглав выскочил из хибары, негодуя на себя самого: зачем отдал? Зачем монаху деньги?
Леонид сунул одну «синенькую» в карман подрясника, другую незаметно положил на комод.
* * *
Денег хватило только до Уссурийска. Немного постояв в размышлении на платформе, Леонид пошел разыскивать местную церковь.
Смущенный старичок священник показал Леониду гору березовых чурбаков, сваленных посреди церковного дворика, и послушник за полдня переколол их на дрова, перетаскал в сарай. От приглашения ночевать не отказался.
Наутро священник вышел из приходского дома с большим полиэтиленовым пакетом:
— Вот, матушка моя попадья тебе еды на дорогу собрала. А денег, извини, нет...
И потопал Леонид в своих кирзачах по знаменитому шоссе на Хабаровск. «Ни дня не задерживайся». Хм... Предельно ясное указание архимандрита. Только вот не уточнил отец Варсонофий, каким макаром в монастырь возвращаться. Значит, если идти пешком, то и это будет прямым исполнением воли настоятеля. Главное — двигаться к обители, нигде не задерживаться сверх крайней нужды.
Сейчас начало июня, рассуждал Леонид, к концу ноября вполне реально дойти на своих двоих до карельского островка. Да может, еще подвезет кто. Хоть сколько-нибудь...
Справа, из лесной чащи, донеслось дуновение дымка и — не может такого быть! — мычание коровы. Где-то в километре от шоссе, определил Леонид. А вот и проселок, зигзагом уходящий в тайгу.
Перед Леонидом открылась обширная лесная поляна, а на ней — кордон лесника. Добротная изба, хлев, банька, колодец-журавль... На рубленое крылечко вышла крепкая, ядреная баба-хозяйка, поздоровалась с Леонидом, пригласила в избу. Смелая баба: лесник-то с дочерью о ту пору были в городе, поехали на мотоцикле за продуктами.
Леонид с наслаждением пил в сенях уж которую по счету кружку молока вприкуску с черным хлебом; хозяйка, прислонившись к притолоке, смотрела на него с доброй усмешкой.
— Чудно как все у тебя, — качала она головой. — Это ж надо — в такую даль переть! Или крест у тебя такой?
— Благословение такое, матушка, — бубнил Леонид с набитым ртом.
— Ну, воля твоя. А я уж, грешным делом, обрадовалась. Думала, послал Господь помощничка по хозяйству. У меня ведь дочь на выданье, а тут, в лесу, какие женихи? Одни медведи бродят да волки воют. В кои-то веки мужик к нам завернул, и тот — монах!
И непонятно было, шутит бабенка или все же искренне высказывает наболевшее...
— Я, матушка, пока еще не монах, а послушник. Может, и не возьмут меня в монахи-то...
Со двора донесся стрекот мотоцикла.
— Приехали, — обрадовалась хозяйка.
Леонид выглянул в оконце. Возле «Урала» стоял низкорослый, коренастый лесник и крепко сбитая девушка лет двадцати пяти, в мужских брюках, штормовке и с длинной светлой косой. Они выгружали из коляски сумки с крупой.
* * *
В парилке, отделанной осиновыми досочками, лесник и Леонид от души хлестались березовыми вениками.
— Я тебя понимаю, — говорил лесник. — И одобряю. Надо — значит, надо. Тем более если слово дал. И все-таки вот ты скажи мне, чего ты ищешь? В жизни, я имею в виду.
— Царствия Божия, — неуверенно отвечал Леонид.
— Так-то оно так, — покивал головой хозяин. — Да ведь только оно там, — лесник показал пальцем вверх, — а мы — здесь.
Они вышли на двор, и их разгоряченные, мокрые тела тут же облепили полчища комаров. Леонид и лесник окатили себя из ведер колодезной водой и скорехонько метнулись обратно в парилку.
— Вот ты мне скажи, раз ты церковный человек, — гнул свое хозяин кордона. — Взять, к примеру, меня и домочадцев моих. Мы, конечно, молимся мало, редко, чего уж греха таить. Ну, если пожар в тайге случится или корова заболеет. И в церковь не ездим: некогда, да и не приучены. И что же получается, мы в Царствие Божие не попадем — так, что ли?
— Царство Божие внутри нас, — как можно убедительнее сказал Леонид.
— Слыхал, слыхал... А коли так, чего ж ты в монастырь пошел? Зачем от себя бегаешь?
— Понимаешь... Очень хочется жить среди людей и в то же время... по-людски.
Лесник задумчиво покивал в ответ.
Распаренные, шли к избе.
— Старший у нас в городе, бизнесом занимается. Ну, это его дело. А Лена ни в какую не хочет отсюда уезжать. Ее, почитай, тут каждый зверь знает. Я, конечно, не агитирую ее тут, в лесу, век свой вековать, но, прямо скажу, и против ничего не имею. Сам, поди, знаешь, какие нравы в городах-то.
И спросил неожиданно:
— Пойдешь завтра с утра со мной просеку расчищать?
— Пойду, Михаил Северьянович...
Уж который час они порубали мелкие осинки, пока не добрались до проржавевшей узкоколейки. Сели на рельсы передохнуть.
— Вот ты скажи, — все пытал Леонида лесник, — у вас в монастыре зло есть?
— Всяко бывает, — признался Леонид. — От зла нигде не спрятаться.
— А вот и неправда твоя! — с торжеством возгласил лесник. — У нас тут, к примеру, зла нет как нет. Звери и птицы живут по законам природы, в ладу с ними. А мы с женой и дочкой живем по законам человечьим и в ладу со зверьем всяким. Откуда же взяться злу? Зло — оно от беззакония происходит.
— Это какие же такие законы человеческие ты имеешь в виду?
— Как это какие? Работай, держи себя в чистом теле, хлеб насущный добывай, зверушкам, птичкам в беде помогай, лес храни от пожара... Не гневайся, не ропщи, радуйся каждому дню... Да что я тебе объясняю! Если ты этой простоты жизни не понимаешь и не хочешь, значит, дурак. А ты ведь вроде не дурак...
Леонид что-то почувствовал и обернулся. По расчищенной просеке к ним, улыбаясь, шла Лена с рюкзачком в руке. На Леонида что-то накатило: почудилось, что не лямка рюкзачка зажата в руке девушки, а ладошка маленького мальчика, и мальчик этот, завидев Леонида, вырывается от мамы и радостно бежит к нему, Леониду. К своему отцу...
Лесник пристально смотрел на послушника.
— Конечно, одному мне трудно управляться на таком большом участке. Помощник нужен. Женщины-то мои все больше по хозяйству...
Лена подошла, вынула из рюкзачка походные судки, какие бывают в поездах дальнего следования:
— Привет, мужики. А я вам горячего принесла.
* * *
Прощались.
— Ну, бывай, ходок, — со своей неизменной усмешкой сказала хозяйка.
Лена смело протянула руку Леониду, без стеснения глядя ему в глаза... Он пожал ее крепкую ладонь, отвел взгляд.
Провожал Леонида до узкоколейки один Михаил Северьянович.
— Сейчас вагончик с лесорубами пройдет, заскочишь, аккурат до узловой станции доедешь.
Помолчали.
— Знаешь, в жизни оно всякое случается, — осторожно заговорил лесник. — И твоя жизнь может повернуться так, как и не думал не гадал. В общем, если душа подскажет, возвращайся. Это я тебе не только от себя говорю... Коли умный — поймешь.
* * *
В начале декабря, точнехонько на Введение во Храм Пресвятой Богородицы, в воротах Спасо-Преображенской пустыни показалась странная, а пожалуй что и нереальная фигура. Голова повязана дырявой бабьей косынкой, поверх которой кое-как нахлобучена потерявшая форму скуфейка; над тугим узлом топорщатся лохмотья бороды. На обтрепанное платье неопределенного цвета, в котором лишь с трудом можно признать подрясник, напялена измазанная краской телогрейка. Фигура хромала, опираясь на кривую клюку.
Праздничная служба только что отошла.
Человек приблизился к отцу Варсонофию, уронил клюку и, сложив ладони лодочкой, поклонился, испрашивая благословение.
— С праздником, отец настоятель.
— Брат Леонид? Ты? — обрадовался архимандрит. — Вот уж не чаял тебя снова увидеть. Сколько ж тебя не было? Почитай, год. Ты пешком, что ли, шел?
— По большей части пешком, а где и подвозили добрые люди. Я ведь, простите, отец настоятель, ваши деньги на лекарства для матери истратил. Слава Богу, поправилась.
Скорбно нахмурился архимандрит Варсонофий, промолчал — ведь еле на ногах стоит брат Леонид.
— Так что ж ты мне не дал знать? — свернул разговор о матери отец настоятель. — Я бы тебе на дорогу выслал! Вот дурак-то, прости Господи.
Леонид потупился с виноватым видом.
* * *
Великим постом я уж в который раз приехал в Спасо-Преображенскую пустынь, и архимандрит Варсонофий благословил нас с Леонидом класть русскую печь в мастерских. То есть клал-то, конечно, Леонид, а я усердно месил глину в чане да подавал кирпич. Работали мы неспешно, основательно — как оно и принято в монастыре. И Леонид вполголоса, без утайки рассказывал мне, своему старому знакомому, о пешем возвращении в обитель из далекой Находки.
Я слушал вполуха, машинально ворочал глину совковой лопатой и мысленно не переставал изумляться: как можно вот так взять и загубить свою земную жизнь? Она что, совсем ничего не значит? Неправда! А он взял и сломал. Да ведь и не только свою жизнь...
Ольга, любимая невеста, искренне раскаялась в своем предательстве, но не принял бывший жених ее покаяния. Во всяком случае, зримо не принял. А разве не спасительную жизнь предлагал Леониду лесник Михаил Северьянович? И повстречается ли девушке Лене другой человек, которого она примет сердцем так, как приняла Леонида?
Когда после возвращения в обитель брат Леонид окреп, ему сообщили, что мать его умерла спустя неделю после того, как он ее покинул. Телеграмму с этим скорбным известием прислала все та же соседка. А задержись Леонид в Находке, нарушив благословение наместника, — как знать, как знать...
Ради чего были все эти жертвы? Только ради того, чтоб ни на шаг не отступить от монашеского послушания настоятелю?
Я неплохо узнал отца архимандрита за те годы, что прошли с моего первого посещения Спасо-Преображенской пустыни, и уверен: попроси Леонид благословения на брак с дочерью лесника Еленой, так добрый пастырь о. Варсонофий по-человечески отнесся бы к такому волеизъявлению послушника. Благословил бы. Уверен: понимал это и Леонид. Но задавил в себе душевную тягу к тихой семейной жизни, вычеркнул из сердца лесной кордон и его обитателей.
Что за человек этот Леонид? Н-да, сколько ни езди по монастырям, а до конца иноков не поймешь, не постигнешь. Недаром слово «инок» означает «иной».
— Брат Леонид... — впервые за несколько часов работы заговорил я, но черноризец тут же перебил меня:
— Не называй меня Леонидом. Нет больше Леонида.
Теперь у него, оказывается, другое имя: монах Пахомий.
* * *
И можно бы, кажется, поставить точку в повествовании о Леониде-Пахомии, в очередной раз подивиться неисповедимым путям Господним, премудростям судьбы, ведущей человека к обретению своего предназначения. Можно бы, да нельзя... Не получается. Я думал: говорить ли правду, «ломать» ли созданный мною образ несгибаемого, смиренного и всепобеждающего инока? И скрепя сердце решил все-таки поведать читателям, чем закончилась жизненная история брата Леонида — под этим именем он навсегда останется в моей памяти, сколько бы имен ни сменил этот человек — порой в угоду чужим правилам игры.
Что ж... Увы. Жизнь в очередной раз не пожелала укладываться в схему людских представлений о Господнем промысле. Промысел-то есть, конечно, да только разобраться в нем не всегда под силу человеческому разумению.
Шли годы. Кстати, странствие послушника Леонида через всю Россию случилось в приснопамятные 90-е, в самый их разгар. В то благословенное время, когда у части молодежи открылись глаза на существование другой жизни, когда в монастыри уходили крепкие парни с дерзновенными помыслами о спасении своей души, о победе над страстями и пороками. Они шли подвизаться (совершать подвиги во имя Христа), а вовсе не для того, чтобы, как писал Грибоедов, «время проволочить» — в сытости, почете и самодовольстве. В монахи тогда постригались вполне успешные люди, осознавшие тщету погони за деньгами, славой и женщинами, за всей мишурой обыденной жизни. Им хотелось чего-то большего. «Света невечернего» жаждало их сердце.
Наверное, некоторые из таких людей и сейчас идут в монастыри, да только... Да только монастырей тех уж нет и в помине. Разве что какой-нибудь чахлый, окраинный, неинтересный для епархии, потому что не сулит ничего с коммерческой точки зрения, однако ж при всем при том — восстанавливаемый из руин жертвенными усилиями тех, кто «не от мира сего». В таком — да, есть еще горение, сияет во мраке тот самый «свет невечерний». Такой монастырь ищите себе на жительство — все те, кто стремится к спасению души и вечности в Царстве Небесном, а не к беззаботной жизни «у Христа за пазухой» или деланию церковной карьеры.
В 90-е годы критерием допустимого уровня жизненных благ для монастырской братии было такое вот наивное убеждение: монахи и послушники обязаны жить многократно беднее, суровее и строже, чем самый обездоленный окрестный житель. Ну не должно быть такого в православном бытии, чтобы монахи питались жирнее, чем миряне! Чтобы в монастырь уходили за вкусной и обильной пищей, за праздностью. Да еще при этом мнили себя избранниками Божьими.
В приснопамятные 90-е, когда повсюду на Руси возрождалась монашеская жизнь и только-только формировалось черное духовенство, монастыри в самом деле были миром иным, иноческим, зазеркальным. Пребывание в них было подвигом ради Христа.
Впрочем, довольно «выть на луну».
И вот я снова в Спасо-Преображенской пустыни, в разгаре — то жаркое, то холодное лето 2018-го. В просторной, как зала дворца, и столь же помпезной монастырской трапезной — портрет президента на почетном месте, рядом со Спасителем. Это не портрет даже, это — такая вот современная икона. Главная в длинной веренице. Во всяком случае — вторая по значимости и почитанию после Христа. Вспоминается Андрей Вознесенский: «Неужто мы жили, молясь на Варавву? Прости нас, Боже правый...»
Не стану описывать всю ту нескончаемую череду разносолов и горячих блюд, что таскают и таскают из кухни неутомимые трапезники (рабочие трапезной). А вдоль столов расхаживает, словно отъевшийся грач (или скорее черная ворона), дебелая, крикливая баба в монашеском облачении, орет на послушников-мужчин:
— Эт-то что еще такое, я вас спрашиваю? А? Почему за боковой стол не подали третий вид салата? Это же монахи! Монахи! Это вам не рабочие какие-то и не паломники!
Помнится, в одной прославленной русской обители я грешным делом (прости, Господи!) навскидку насчитал сорок гарпий женского пола, рассевшихся по лавкам вдоль соборных стен. Это — монахини строгого мужского монастыря! Потом случайно глянул вверх, на опоясывающую храм балюстраду... О, Боже правый, уж лучше бы здесь был Варавва на покаянии! Балюстраду, словно насест, облепили конусообразные черные фигуры, они нахохлились там, наверху, в своих клобуках и мантиях! Это еще несколько десятков баб, населяющих пустынь...
Как сказал герой Олега Янковского в фильме «Доктор Живаго»: «Черт вмешался в дело». Имеется в виду — в дело становления монашеской жизни в России.
Один из очень видных церковных начальников разъяснил мне как-то, почему современные мужские монастыри заполонили женщины — с их неистребимой жаждой командовать мужиками, с их примитивным обрядоверием, с их физиологией, наконец. Впрочем, я и сам догадывался почему — достаточно для сравнения побывать в любом женском монастыре, желательно — поработать там хоть пару дней, пожить. Вы все поймете.
Несчастные, лишенные семьи и работы женщины уходят в женский монастырь, а попадают... в серпентарий. Может, и не всякий раз, но — часто. Не все гражданочки выдерживают гнетущую атмосферу православной женской коммуны. И, отревевшись, бухаются в ноги к церковноначалию: спасите! отправьте в мужской монастырь! мужики — они ведь добрые! они терпеливые! они не обидят! я слышала, теперь так можно, теперь не запрещено, теперь монастыри у нас общие, как общежития...
Правда, общежитиями для обоих полов стали исключительно мужские монастыри.
Итак, стоит перед владыкой на коленях «дщерь Сиона», просится к мужикам эта, с позволения сказать, монахиня. Куда деваться епископу? Ведь удавится, чего доброго, бабенка. Скандал будет в СМИ... А в мир ее отпускать тоже не получается: она все свое имущество на церковь переписала, пенсию перевела, сбережения... Да и постриглась ведь уже, как теперь с нее иноческий чин снимать?
И в очередной (стотысячный) раз делается исключение: женщине дозволяют пополнить ряды угрюмых чернокрылых гарпий в мужской обители. Но навыки серпентария она уже освоила, она уже с ними расстаться не может. И, оглядевшись, очухавшись, начинает копировать повадки тех монахинь, что недавно измывались над ней в женском монастыре. Только теперь новоявленная гарпия измывается над мужчинами — послушниками, монахами и даже священниками. Попробуй противостань! Такой скандалище затеет, что рад будешь, если «зоны» избежать удастся... Сделает, к примеру, священник замечание хабалке, а она орет на всю церковь: «Меня сюда Христос поставил, а не ты! Я с Богородицей каждый день разговариваю!» Глядь — уж и улепетывает бедный батюшка, уносит ноги подобру-поздорову... (Эту сцену я как-то наблюдал в мужской строгой пустыни под Тверью.)
И я, который всю жизнь свою стоял горой за восстановление монастырей, написал сонм репортажей, очерков и статей о спасительном самоотречении иноков, славил тот вековой православный уклад, что царил в монастырях 90-х, теперь, в 2018-м, обращаюсь ко всем, кто размышляет об уходе в монахи: не надо! Без крайней нужды или твердого убеждения не делайте этот шаг! Сбылись пророчества святителя Игнатия Брянчанинова: «В последние времена монахов не будет, в монастыре будет как в миру, а в миру — как в аду». Под адом святитель подразумевал богооставленность — мол, живите как хотите. Святой Игнатий вовсе не имел в виду непременно адские условия проживания.
Ну а вам-то разве не кажется временами, что проект под названием «Человечество» закрыт? Что интерес к этому проекту у Зиждителя иссяк? Поелику скучно. Слишком уж банально все, понятно и наперед известно... Вот представьте: осуществляется строительный проект. Возводится этаж за этажом, а потом у начальника стройки утрачивается смысл дальнейшего делания. То есть смысл слишком очевиден и уже достигнут. Хватит. Но «объект» еще какое-то время продолжает стоять, красоваться даже, горделиво возвышаясь над убогим ландшафтом... Просто он, проект, признан бесперспективным.
...Разуверившийся, разочаровавшийся мир (мiръ) мстит монастырям за свой искренний порыв 90-х. За всеобщую веру 90-х. За то, что тогда казалось осуществимым всё-всё. Во всяком случае — многое. За то мстит, что в монастырской братии было горение. «Ревность по Богу». Но при этом монастыри мiръ не переделали, не изменили к лучшему, не «победили» мiръ.
Мир бесцеремонно, по-хозяйски вторгается в монастыри в виде крикливых хабалок в черных одеяниях, этих присосавшихся к мужской братии похитительниц монастырского покоя, уклада, порядка. Мир вытравляет всякое стремление к монашескому уединению, молитвенному «деланию» — вытравляет путем опутывания братии торговыми сетями, доходными промыслами. Современный монастырь — это хозяйственное предприятие, фирма со своим торговым знаком, это более успешный или менее успешный бренд среди длинного перечня таких же. Может быть, существует даже негласное соревнование между монастырями — кто больше денег принесет в казну патриархии.
Здесь, в Спасо-Преображенском монастыре, денно и нощно женщины-поварихи жарят-парят мясные кушанья на продажу паломникам, хотя на дворе — Петров пост! И это — пустынь, то есть, согласно уставу, донельзя строгий мужской монастырь...
Стоп. Довольно. Зачем я это пишу, надрываю свое сердце? В ком я рассчитываю пробудить стыд и совесть? Я уж не говорю о страхе Божием?
* * *
Итак, о Леониде... Предстоит мне сейчас исполнить мой скорбный долг перед правдой. Хотя... «Что есть истина?» Слова Понтия Пилата. Удивительно, как все-таки непостижим Господь: вкладывает величайшие слова в уста (в пасть?) величайшим преступникам.
Леонид-Пахомий жил монахом в Преображенской пустыни, как вдруг в нем что-то... как бы сказать... не надломилось, а скорее поднялось из глубин на поверхность души. Может, память настойчиво подбрасывала воспоминания о тех жертвах, что он принес на алтарь своей веры?
И Леонид обратился к архимандриту Варсонофию с просьбой рукоположить его во священника, то есть — в иеромонаха. Мол, пора бы уже, я ведь с лихвой доказал свою преданность Богу и церковному служению.
Проницательный (прозорливый?) отец Варсонофий усомнился, отказал.
Тогда закаленный в скитаниях Леонид-Пахомий своевольно покинул монастырь и направился в одну приволжскую епархию, где, как он слышал, владыка может мигом (после получасовой-часовой беседы) рукоположить в иеромонахи. И, как ни странно, именно это и произошло: стал он священником в тамошнем монастыре. Наперсный крест, фелонь, епитрахиль... Жизнь удалась?
Через месяц-другой 45-летний иеромонах Пахомий запил. Его выгнали из обители на Волге. Он попал под запрещение в служении. Был лишен и креста наперсного, и других священнических отличий. Еле уговорил владыку отправить его на исправление в свою прежнюю, Преображенскую пустынь, к доброму архимандриту Варсонофию. Тот принял покаянного своего постриженика.
Шло время. Умер архимандрит Варсонофий, на его место заступил жизнерадостный, лучезарный и всепрощающий игумен Архип. Пахомий снова не выдержал томительного ожидания: когда же наконец вернут его к совершению литургии? Обратился к игумену Архипу: дескать, восстановите меня, отче, в священнослужении, снимите запрет! А в ответ услышал:
— Брат, я ведь тебя совсем не знаю, не успел еще просто-напросто разобраться в тебе. Давай подождем ради Христа еще годик-другой, куда ты спешишь? Тебе тут до самой смерти подвизаться...
Обиделся Пахомий, вознегодовал даже. А память услужливо приводила на ум старые заслуги, труды и лишения, которые совершил и претерпел он на своем иноческом пути. И доживший до седых волос Леонид-Пахомий распрощался с монастырем навсегда.
Куда ушел? К раскольникам. В неканоническую церковную структуру. Там его приняли радушно и... равнодушно. Ясно ведь, за чем пришел: за статусом. За самоутверждением. В общем, «не орел»... Не велика цена такому «перебежчику». В резиденции «митрополита», что в Подмосковье, седобородому новичку объяснили: надо заново креститься, заново именем нарекаться. Тогда станешь нашим священником. Согласен отречься от той церкви, в которой прожил столько лет?
И он согласился. В результате манипуляций, именуемых самозванцами крещением и рукоположением, стал именоваться иеромонахом Евстафием. Только вот беда: нет у псевдоцеркви своих монастырей, негде, выходит, подвизаться Евстафию. Мыкался-мыкался да и пошел в подряснике по Руси, халтуру всякую исполнял, водку пил и про свое давнее странствие пешком через всю страну со слезами вспоминал...
Потом стал ходить по добрым знакомым, по друзьям. А кто же они, эти самые друзья? Они — верные чада Православной Церкви, ибо с иными Леонид-Пахомий-Евстафий за последние два десятка лет дружбы не водил. Придет к такому прежнему знакомцу оборванный Леонид, получит приют и кусок хлеба, а через несколько дней друг и говорит ему: «Ты ходишь по округе пьяный, выпрашиваешь на выпивку, а потом всем рассказываешь, что ты — православный священник. Ты позоришь и бесчестишь священный сан. Уходи».
Недавно я разговаривал с таким человеком, который несколько лет назад в последний раз приютил у себя Леонида, а потом, увы, его прогнал. И сказал мне этот наш общий с Леонидом знакомый:
— Ты знаешь, я сердцем чувствую, что нет уже его в живых. Сгинул под забором. Сгубила его водка, сила нечистая.
— Почему ты так уверен? — спросил я, хотя что-то подсказывало, что мой собеседник прав.
— Если бы жив был, то как-нибудь обязательно бы объявился. Либо за помощью, либо, если бросил пить, то мне чтоб помочь в моих трудах. Я молюсь о нем знаешь как? Как о заблудшем иерее Пахомии. Прямых сведений о его смерти у меня нет, поэтому я молюсь о нем как о живом. Ведь у Бога все живы.
Помолимся и мы, братья...
Чудак-человек из Селижарова
Как сельский гаишник церковь в лесу построил
Километрах в двадцати от поселка Селижарово Тверской области, посреди леса, бьет из земли чудотворный Оковецкий источник Пресвятой Богородицы. Четыре с половиной века назад мужик из села Оковцы нашел (обрел?) здесь икону Богоматери — она сияла в ветвях дерева. А рядом крестьянин увидел струящийся родник, которого прежде на месте этом не было.
В честь новоявленной иконы построили церковь, явленный миру образ Девы Марии прославился чудесами по всей Руси Великой и за ее пределами. Прославился исцелениями и Оковецкий Богородицкий источник.
Но сотню лет назад, вскоре после революции, за родником перестали ухаживать, новые власти растащили по кирпичику «на хозяйственные нужды» церковь и беседку над источником. Все вокруг поросло мелколесьем, заболотилось, родничок затянуло тиной, и он едва-едва струился. Люди ходили сюда тайком, чуть ли не под покровом ночи: кто вброд через обмелевшую речку, кто через лес, едва заметной тропочкой. Несли домой чудесную водицу — лечить больную мать, мужа-пьяницу, чахленького ребенка...
* * *
Прапорщик ГАИ (затем ГИБДД) Сергей Жукопцов сам себя верующим не считал, он всегда говорил, что верит лишь в судьбу, а не в Бога. Но Сергей с малых лет уважал православных за их принципиальность, силу воли и власть над собой, а главное — за то, что в их жизни «что-то было такое», чего не было у большинства людей. И даже, пожалуй, чуть завидовал верующим, сожалел, что сам-то он «обычный, как все». То есть — невер.
Однажды мать пришла с Оковецкого источника — усталая, расстроенная... Еле пробралась к чудотворной водице сквозь лесной бурелом, да и родник почти совсем зачах... И внезапно прапорщика озарило решение: возродить источник! Это не было религиозным порывом, просто Сергею захотелось сделать доброе дело для матери и других стариков.
Без всякого церковного благословения (а он и крещеным тогда еще не был), без согласования с местной администрацией — слишком долгая песня! — прапорщик начал вырубать мелколесье вокруг источника, прокладывать удобную дорогу сквозь лес до трассы — а это километра четыре с гаком. Были кое-какие сбережения, на эти деньги Сергей нанимал тракторы, самосвалы... Анекдот, да? Гаишник — транспорт за свои оплачивает, да еще в краю, где его каждая собака знает!
«Триста машин песка пришлось вбухать в прорубленную просеку, чтоб и пешему, и на колесах легко было до источника добраться», — вспоминал во время нашей встречи Жукопцов.
Своими руками срубил он и деревянную лестницу с перилами, чтобы старикам удобно было спускаться к целебному роднику с крутого берега обмелевшей речки.
Шел тогда 1992 год.
* * *
По-разному отнеслись земляки к бурной деятельности, развернутой гаишником вокруг местной святыни. Кто-то говорил: «Совесть мента заела, решил таким вот образом себе местечко в раю купить». Другие считали его просто чокнутым: в такое голодное время свои сбережения на ветер выбрасывает, в землю закапывает! В прямом смысле... Припоминали, что родом Сергей из деревни Безумничено, понимающе кивали головами: вот они и сказались, гены-то безумные, правду ученые говорят... А были и такие, кто хвалил прапорщика за смекалку: «Вот увидите, приватизирует Серега родник и все вокруг него, за деньги воду из святого источника продавать будет, богачом заделается. Молодец парень, вовремя сообразил, пока другие репу чесали!»
Многие верующие тоже смотрели как-то исподлобья: с какой это стати их чудотворный, православный источник вдруг взялся восстанавливать некрещеный человек, который и в церкви-то отродясь не бывал?
Но нашлись и такие, кто сразу стал помогать Сергею в его деле — кто деньгами, кто своими умелыми руками. К 1995-му источник был расчищен от тины и грязи, отремонтирована древняя кладка колодца, построена купель, сооружены деревянный «трехуровневый» желоб и беседка-раздевалка. И довелось автору этих строк именно в то время впервые окунаться в Оковецком источнике, облагоображенном и многолюдном.
Что ж, дело сделано, пора и о себе подумать: обзавестись семьей, детьми, хозяйством... Жукопцов стал копить на квартиру, машину и до дефолта 1998-го успел купить в Селижарове и то и другое. Появилась и невеста. Казалось, жизнь налаживается, и... Мнилось прапорщику, будто Кто-то сверху все-таки помогает, воздает ему таким образом за благое дело восстановления источника.
* * *
Он вез невесту из санатория, что под Выборгом, а в Селижарове все уже было готово к свадьбе. Все рухнуло даже не в одночасье, а в доли секунды: на огромной скорости с ними «лоб в лоб» столкнулась другая легковушка. Невеста погибла сразу, а залитый кровью Сергей мало чем отличался от покойника. (К слову сказать, «выпимший» водитель встречной машины совсем не пострадал: «подушка» спасла.)
Сергей не мог пошевелиться, но слух его работал. Он слышал, как спустя долгое время подъехали гаишники, их разговор: «Оба — трупы». — «Да нет, мужик-то вроде еще дышит». — «Один хрен подохнет, пока “скорая” сюда добираться будет, то да сё...»
Так бы оно и случилось, лежать бы Сергею в морге, а через пару дней — на родном кладбище, но тут один из гаишников случайно увидел красные корочки, выпавшие у Сергея из кармана... Удостоверение сотрудника ГАИ! «Ё-мое, ребята, это же свой!»
«Свой! Свой! Спасаем!» — с такими криками гаишники бережно погрузили тело Сергея в патрульную машину и рванули в ближайший госпиталь. Прапорщика вытащили с того света.
Лежа на больничной койке, он конечно же горевал о погибшей невесте. И в то же время почему-то ясно ощущал, что в случившемся есть свой скрытый смысл. И в его чудесном избавлении от смерти, и в его предстоящем на всю жизнь одиночестве без любимой...
Сосед по палате дал Евангелие. Сергей раскрыл наугад и прочел, что человек, возложивший руку свою на плуг, не должен оборачиваться назад.
Долго думал, переваривал: так вот оно как! Пахать, значит, надо.
Где? Известно где: на Оковецком источнике, там еще остался непаханый край трудов! Таков уж, видно, его крест...
* * *
Оклемавшись и приехав домой, Сергей продал свою новую квартиру (зачем она теперь ему одному?), вернулся на жительство к родителям. Крестился. И взял у священника благословение на строительство храма у Оковецкого источника — по сохранившимся старинным чертежам.
Нехватка средств заставила Сергея Жукопцова пойти на поклон к областному начальству, и там неожиданно согласились выделить на храм в Селижаровском лесу 40 тысяч штук силикатного кирпича. Сергей приехал с бумагами на завод, и начальница отдела сбыта, крайне недовольная столь щедрым благотворительным приказом сверху, процедила злобно: «Знаю я, что вы задумали: под видом строительства церкви себе на коттедж выкроить!»
Начальница нехотя выписала накладные на кирпич и объявила, что весь груз должен быть вывезен за месяц. А где столько транспорта взять? Сергей успел вывезти только 12 тысяч штук кирпича из сорока. Снова пошел в заводской отдел сбыта, чуть не в ноги упал к той начальнице: продлите, мол, срок вывоза! Женщина молча выписала другие документы. Жукопцов вышел из конторы, глянул в бумаги и обмер: там снова значились 40 тысяч штук силикатного кирпича. «Это Господь, — подумал Сергей, — лишние 12 тысяч штук мне послал. Теперь точно на весь храм хватит, полностью».
Прослышали о возрождении Оковецкого храма в одном НПО, взяли да и пожертвовали Сергею листы из титанового сплава. Кровля — на века! Хватило не только на нее, но и на маковку с крестом. Приехал благочинный церковного округа, ходил с Сергеем вокруг храма, хмурился: «У меня на главном соборе — и то кровля из обычного железа, а ты вона какую настелил!»
1 января 2003 года этот замечательный парень (ему тогда было 34) спас жизни троих человек — родителей и ребенка. Они провалились в полынью на реке. Потом долго болел (кажется, воспаление легких, врачи точно не определили). Сергей получил медаль «За спасение утопающих»...
И тут — искушение, да еще какое! Сергей и сам не заметил, как все стали считать его хозяином источника и храма возле него. Но в какой-то момент осознал: ему кланяются на источнике, будто он здешний владыка, настоятель, священник! Сергей спохватился, ужаснулся: по какому праву он присваивает Оковецкий родник себе, распоряжается в храме Божьем?
И Сергей Жукопцов передал Тверской епархии и церковь, и прочие постройки, жилые и хозяйственные. Храм освятили как Спасо-Преображенский. Сейчас здесь, в скиту, живут, трудятся и служат монахи и послушники Нило-Столобенской пустыни.
Еще долгое время тамошние жители передавали все пожертвования на скит через этого парня. «Да не несите вы мне, ради Бога! Вон поезжайте на источник и начальнику монастырского скита передайте ваши деньги!» — молил Сергей. «Понимаешь, — отвечали ему, — тамошних начальников мы не знаем, а тебя — знаем. Тебе Сам Бог помогает».