Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

«Неандертальца ищу...»

Вячеслав Вячеславович Киктенко родился в 1952 году в Алма-Ате. Окончил Литературный институт имени А.М. Горького, семинар Льва Ошанина. После школы работал на производстве: монтировщиком сцены, сварщиком, экска­ваторщиком, а после окончания института — в издательствах, журналах, Союзах писателей Казахстана, России. Автор поэтических книг и переводов, подборок в периодике разных стран. Лауреат литературных премий. Член Союза писателей СССР. Живет в Москве.

Повесть с лирическими и философскими отступлениями

Слоны и мамонты

Неандертальцы говорили медленно...

Неандертальца ищу...

В последнее время стал замечать: хожу по улицам, еду в метро — высматриваю неандертальца...

О, я хорошо научился отличать его от кроманьонца. Черты его, почти неуловимо отличные от большинства современных двуногих, дикое и притягательное благородство этих черт, глубоко скрытое благородство, могущество духа его — вот что меня влечет в моих поисках!..

Неандертальцы любили холод. Теперь любят тепло. Но оно живет на других континентах. В России не живет. Холодно в России! Останки ледника, однако...

Мамонты здесь обитают, а не бритые слоны. Подумать только, в России вечная мерзлота — на две трети страны!.. И кто же здесь живет? А — русские...

А кто же они такие? Ну, пожалуй, вся эта книга о том. В сущности, она, конечно, о неандертальцах, о великанах, о детях...

Но все же...

Неандертальцы не погибли. Они просто исчезли. Ушли в иное измерение.

Но они — здесь. Знаю...

Нет, совсем плохого о кроманьонцах я не скажу. Да особо плохого и нет в них. Но — жиже они, жиже... умнее, подлее и — гораздо, гораздо гармоничнее, гибче по отношению к постоянно деформирующемуся миру...

Нет, кроманьонцы не истреб­ляли неандертальцев, как более ловкие и слабые твари обычно истребляют более сильных и неуклюжих. Теперь, когда найдены древнейшие стоянки и пещеры неандертальцев (почти по соседству со стоянками кроманьонцев той же поры), их наскальные рисунки охрой и даже остатки их диковинной письменности, стало ясно, что вовсе они не враждовали между собою, а просто жили наособицу.

Разные уклады, внешность, структура психики и нравственных основ — все было разным. И не надо им быть вместе, лучше каждый отдельно, они это хорошо понимали и не враждовали, а просто жили на раздельных территориях. Но генотип-то у тех и других одинаков, набор хромосом также — неясным образом — перехлестывался...

Скажу так: неандертальцы наши прародичи. Ученые этого впрямую еще не утверждают. А мне и не надо их доказательств и утверждений, я это без них знаю. Хорошо хоть, обнародовали научный факт, который уже просто неприлично было скрывать. Анализ ДНК неандертальцев показал: из ста процентов генома современного евразийца десять процентов идентичны неандертальцу.

Неандертальцы жили на наших территориях! Мы — их потомки и родичи...

И конечно, если возникали у тех или других племен «демографические проблемы», там действовали по принципу взаимовыручки.

Чего ж не выручить соседа?

Подозреваю, что и великие любовные трагедии там случались. И вылись, и мычались первобытные эти трагедии певцами любви на голых ветрах, среди гулких скал, в глубинах пещер, и слушали их потрясенные соплеменники, и проливали слезы, но... помочь ничем не могли. У каждого — судьба своя, свой путь.

Это тайна, которую еще предстоит разгадать, тайна двух параллельных миров, тайна их взаимной любви, незнаемой ныне...

Зуб и Капелька

...Зуб укутал мохнатыми, теплыми кусками мамонтовой шкуры детей и уложил их спать в дальнем, самом теплом углу пещеры. Подвинул выкорчеванный накануне пень, уже порядочно обгоревший с одной стороны, поближе к огню, дотлевавшему в середине каменного жилища. Направил потоки дыма деревянными заслонами в аккуратно продолбленное отверстие каменного свода пещеры. И только после этого раздвинул плотно сплетенную из толстого хвоща колючую занавесь, надежно прикрывавшую каменное устье пещеры. Зуб вышел за добычей.

Солнце больно ударило по глазам после полумрака пещеры. Еще бы! Лишь тлеющее мерцание никогда не гаснувшего огонька освещало его жилище, а здесь, на резком свету и просторе, Зуб невольно прижмурился и отвернулся от солнца. Освоившись на свету, побрел было к соседям, но вспомнил с досадой, что вчера уже побывал у них, и вернулся ни с чем.

Не хотелось оставлять малышей одних, но Урыл, охотник из соседней пещеры, только злобно и неуступчиво заурчал, когда Зуб попросил, чтобы его жена Угляда посторожила детей, пока он будет разделывать мамонта, вчера попавшего в его хитрую, укрытую лапником яму и вчера же забитого камнями. Разделка требовала не только сноровки — ее-то Зубу не занимать, — но и времени.

Хорошо еще, что успел ночью отточить черный, порядочно уже иззубренный базальтовый нож. Он требовался не только для разделки туши, для этого годился и простой гранитный топор. Острый нож незаменим для более тонкой работы — аккуратного и чистого отделения драгоценной шкуры от мяса...

...два параллельных мира, которые — все же! — пересекались, пересекались! И не так уж редко, по-видимому. Именно — по-видимому. Ведь я же вижу их! Въяве вижу, на улицах, в магазинах вижу... Ну, не так чтобы совсем тех вижу, но черты их узнаю. Вот, к примеру, баски. Откуда они?.. В них сохранились — более, чем у других, — рубленые черты лица, «корявость» некая... или вот скандинавы... но о них разговор особый. Или вот северные русские — там такие встречаются!..

А вот — покатый лоб, нередко низковатый, «сплюснутый» (Максим Горький, к примеру), выдающиеся надбровные дуги (Лев Толстой)... особый, более мощный костяк, особая волосатость... да я не столько уже в детали всматриваюсь, я более ощущаю эманацию, чую Образ Неандертальца. Всего. Целиком. Сразу.

Конечно, и черты кроманьонца там непременно проглядывают... но если превалирует неандерталец, я это сразу чувствую: родной!

Кроманьонцы — сгоревшие звезды. Мы еще видим свои собственные — горящие в небе, во вселенной, во времени — хвосты, искры, огненные полоски, но...

Эра кроманьонцев сгорела. Сгорела не вся, и не все в ней, конечно, сгорело. Сгорело пошлое, хапающее, недальновидное, составившее в конце эры — несоразмерно Поэзии — большую часть смысла. Замысла Жизни...

Время Неандертальца — извернувшись через самое себя — возвращается на землю. И это стоит отдельного большого разговора, беседы об исчезающей современной цивилизации, о ее преображении. Надеюсь...

Ушли неандертальцы в неведомое измерение не от климатических каверз и уж вовсе не от булыжников и топоров кроманьонцев.

Нет, они ушли от — Обиды. От великой обиды за нарождающуюся цивилизацию — подлую, вероломную, хапающую... они увидели ее в самом начале и, развернув это начало в мысленной перспективе, ужаснулись...

И предпочли уйти.

Потоп

Вообще-то эта книга о Великанах. О тех, кто не выдержал глобального нашествия лилипутов на планету и ушел в иное измерение.

...Зуб шел своей, только ему ведомой тропой, время от времени оглядываясь на родное стойбище, где копошились возле пещер и шалашей проснувшиеся собратья. Они уже разводили костры, протяжно и доброжелательно перекликались, приветствуя и поздравляя друг друга с благополучно наступившим днем, с новым, опять засверкавшим над стойбищем солнцем.

Ни в коем случае нельзя было рассекретить тропу, а с ней и тайное логово, ямину-засаду, куда он за свою долгую тридцатилетнюю жизнь заманил уже не один десяток мамонтов. Так устроена жизнь — утешал себя Зуб. Не он ее устроил. Зуб принимал ее такой, какова есть, и старался не задумываться, не казниться гибелью мамонтов.

Они, мохнатые и великие, ни в чем не виноватые перед Зубом, погибали, но дарили жизнь ему, его племени, любимой жене Пикальке, нарожавшей Зубу трех мальчиков, а на четвертой — целой тройне девочек — истекшей кровью...

Зуб бился головой о скалы, весь искровянился тогда, искалечил надбровные дуги, истер о камень и сплющил уши так, что они с тех пор словно прилипли к вискам и потеряли растительность. Но не погиб. Что-то держало его на этой угрюмой, беспощадной и все же прекрасной молодой земле. Всего-то около трехсот тысяч лет, как уверяли старцы и звездочеты, прожило его племя на этой земле. Разве это срок?

Но горе есть горе, и оно не знает срока. После смерти жены он не хотел больше жить и в горе своем осознать не мог поначалу — что, что его удержало на этой земле?

Потом опомнился: дети. Конечно, сородичи не бросили бы их в беде. В племени Зуба жили благородные, добрые люди, но сироты никогда бы не заняли в жизни и судьбе достойного места. Мальчиков, скорее всего, не посвятили бы в охотники, и они вынуждены были б всю жизнь занимать вторые, если не третьи роли — сторожей, разделочников, костровых.

И уж конечно своей собственной пещеры им бы не досталось. Во всяком случае, на привычной, родной, исконной территории родного стойбища у Красного скального плато. Там, где вечерами, на закате, в ясные дни заходящее солнце показывало причудливые световые картины для всего племени. Да, это было зрелище!..

Великолепную пещеру Зуба заняли бы другие, кормильцы его детей. Так было заведено по старинному обычаю племени, и он уже ничего не мог изменить.

Судьба девочек вообще представлялась туманной. Роль третьих или четвертых жен Родоначальника была бы не самой для них плохой. А скорее всего, судьба общей прислуги племени ожидала бы их, оставшихся сиротами без могучего Зуба...

* * *

во многих эпосах мира молвлено о великанах, о лилипутах. Задолго до Свифта. Помню, еще в юности поразил меня один эпизод из кавказского эпоса «Нарты». Нарты были великанами — благородными, трудолюбивыми, бескорыстными. Они были немногочисленны, в отличие от обычных людей, которые плодились, как мурашики, по всей земле.

И однажды, в поисках новых земель, добрались эти «мурашики» до обиталища Нартов. Раскинули шатры, шалаши, стали строиться, жечь костры, разводить скот, торговать — не обращая ни малейшего внимания на Великанов-Нартов, истинных хозяев этих благословенных мест.

Людишечки-мурашечки уже успели понять, что Великаны не способны на агрессию, низость, и потому совершенно их не опасались. Только упорно, метр за метром «наезжали» на угодья Нартов. И тогда Великаны, которые могли раздавить всю эту мелкую хищь одной пятой, собрались и решили: «Пришел маленький человек, надо уходить...»

И, сказав эти великие слова, ушли. Сначала в снежные горы, а потом — в иное измерение. Мне так видится... да я это знаю, знаю!

Но ведь и они, Великаны, видят нас, знают о нас все и, кажется мне, незримо помогают нам. А вовсе не враждуют, не борются с малень­кими...

Чем это доказать? А ничем. Верю, и все.

Тля

Неандерталец — Мужик. Мужик с большой буквы. А кроманьонец, это тот самый, кого подразумевает женщина, когда говорит: «Мужиков не осталось... измельчал мужик...»

После Коперника человек вообще растерял величие. Кто он отныне? Тля во вселенной, и всего. А вот когда солнце вращается вокруг земли, когда земля плоская и стоит на трех слонах, а те на гигантской черепахе, когда самая большая планета — Луна и она послушно вращается только вокруг Земли, а на земле стоит Человек, тогда он велик, тогда он пуп земли и царь мира. Вот тогда можно вершить великие дела. И ведь вершили!

Последние столетия русская (светская) поэзия по форме своей была европейской. Факт этот бессмысленно отрицать хотя бы потому, что начиналась силлабо-тоническая наша поэзия с переводов европейской классики: «Телемахиды», Горация и прочих великих образцов европейской поэзии. И уже только много позже смогла пробиться к самой себе (уточняю — почти к самой себе!), к тем вершинам, которые и доныне сверкают во всех хрестоматиях.

Но ведь и у Баркова (кстати, переводчика Горация, а не только автора похабных виршей, многие из которых ему попросту приписаны, как большинство рубаи — Хайяму), и у Пушкина взгляд был ориентирован сперва на Европу, а уж потом на Россию, на ее истоки.

Молодой Пушкин вышел из Парни, из его «Войны богов», чем и объясняется фривольность ранних сочинений. Собственно русский Пушкин начинается с отеческих преданий, с «Руслана и Людмилы», с великого вступления к этой поэме: «У лукоморья дуб зеленый...»

...Ближе к полудню Зуб подошел к Реке, сверкнувшей на солнце веселыми искрами. Все. Туда, за Реку, нельзя. За Рекой жили Другие. С Другими был давний, никогда не нарушавшийся договор: они сами по себе, мы — сами по себе. И это длилось с незапамятных времен. Нельзя, и все. И вам хорошо, и нам. Так рассудили когда-то сами Великаны — рассказывали старики.

Великаны обитали за ближним хребтом, но наведываться к ним, даже за простым советом, без чрезвычайной надобности не полагалось. Да и сами, без помощи Великанов, управлялись неплохо. До поры до времени...

Зуб наклонился к прозрачной Реке и принялся зачерпывать пригоршню за пригоршней вкусную ледяную воду. Напился вдоволь, медленно встал с коленей и распрямился во весь рост. Томила полдневная жара. Зуб скинул меховое оплечье, снова зачерпнул воды и начал протирать мокрыми холодными ладонями запотевшие плечи, спину, шею.

Силы и бодрость возвращались. На всякий случай Зуб оглядел местность, тропу к водопою, невдалеке от которой скрывалась под ветвями и травой его западня, не прячется ли кто в кустах. Никого, кажется, не было. Река спокойно текла и ясно переливалась под солнцем. Вдруг неподалеку от берега в воде плеснула большая белая рыба. Зуб внимательно всмотрелся в прозрачные прибрежные воды, и тут...

И тут он увидел ее...

Поэзия... что это и кто она такая? Особенно русская. Несмотря на гениальные взлеты, она во многом так и осталась европейской — по форме в первую очередь. Ну разве сравнить русские былины с их долгим дыханием, объемлющим всю долготу русских немереных пространств, со светской поэзией? Страницу занимает один только проход по борозде Микулы Селяниновича. Его зачерпывание из лукошка пригоршни зерна и разброс ее в правую сторону. Еще страница — по левую сторону. Вот это ритм! А исторические народные песни, сказки, пословицы, пого­ворки?..

По форме светская поэзия была и осталась европейской. Это в первую очередь.

А во вторую — по содержанию.

Да, осталась европейской, и не столько по сути (глубоко русской в великих образцах), сколько по тому содержанию, что неизбежно несло в себе следы «орфического» соблазна, основанного на грехе, на любовании грехом, на сладострастии.

Предшествовавшие силлабо-тонической поэзии два века — XVI и XVII — были тоже не русскими в нашей светской поэзии. Подчеркиваю это еще и еще: народная поэзия, в отличие от светской, всегда была исконно русской и по форме, и по сути. Но она была устной и шла параллельно письменной...

Таянье тайны

Ни блуда, ни яда не выцедить из силлабического, слогового русского стиха.

Но зато уж из послереформенного, силлабо-тонического — сколько угодно.

Даже более чем угодно.

Так раскололась русская светская поэзия на два материка — до реформы и после реформы. Настоящими реформаторами нужно признать все же не Тредиаковского с Ломоносовым, они лишь первопроходцы, честь им и хвала, но в первую очередь — Баркова, а вслед за ним и Пушкина.

В XVI–XVII веках царствовала в России польско-латинская силлабика, очень неудобная для русского языка, словно телега на квадратных колесах...

Но вот что удивительно — этот слоговой, а не тонический стих практически исключал соблазн сладострастия. Самые крупные поэты той поры — Симеон Полоцкий, Карион Истомин, Сильвестр Медведев писали назидания и поучения юношеству, правила поведения в церкви, в быту — и ничего более. Не знаю, как тогда воспринимались эти вирши — сегодня их мало кто способен прочесть без зевоты...

Одно несомненное достоинство у тех виршей было — полная свобода от греха, соблазна сладострастия, приплывшего к нам с «раскрепощением» стиха, современного силлабо-тонического стиха, основы которого принято вести от Пушкина. Вообще-то надо вести от Баркова... но не в этом суть.

Суть в том, что магический кристалл, о котором писал Пушкин, оказывается вовсе не статичным, но — подвижным. И при небольшом даже повороте его во времени некоторые грани и стороны этого кристалла уходят в тень, а из тени выступают иные, дотоле не очень-то видимые...

...большая белая рыба медленно приподнялась над водой, зафыркала, завыгибалась всем телом, стряхивая воду, и медленно вышла на берег. Зуб едва не свалился на землю.

В глазах у него потемнело. Он потряс головой, и взгляд слегка прояснился. Рыба оказалась молодой, совсем незнакомой женщиной, не похожей ни на кого из тех, кого он встречал прежде.

Зуб очень любил свою покойную жену Пикальку, не мог забыть ни ее, ни первые юношеские их встречи. Никто из девушек его племени так и не смог завоевать его сердца. А хотели многие! Зуб был завидной добычей для любой из молодушек. Еще бы! У него были широченные плечи, котлом выпиравшая грудь, крепкие руки, короткие, но очень мускулистые ноги, выдающиеся скулы и мощные челюсти. Двухметровый, он казался великаном среди низкорослых соплеменников, и у него была лучшая после Родоначальника пещера. Но Пикалька, любимая Пикалька...

Он постоянно вспоминал ее и грустил, всегда грустил, вспоминая. Вот и теперь, глядя из-за ветвей на диво дивное, явившееся из воды, невольно сравнивал с родной Пикалькой. Жена его, хотя и была самой маленькой среди девушек племени, казалась теперь Зубу очень крупной женщиной. Да и выглядела совсем иначе.

У Пикальки были смуглая кожа, широкие бедра, плотные, мускулистые ляжки, и груди совсем не так вызывающе торчали, как у этой белокожей незнакомки. У Пикальки груди, даже в ранней молодости, еще до родов, свисали нежными полными мешочками до самого пупка. И это очень нравилось Зубу.

Это говорило о здоровье будущей матери. Зато когда уж наливались молоком, они становились прямо-таки необъятными. Такими грудями можно было выкормить не двух и не трех детишек, а пожалуй что пятерых. И правда, излишек молока Пикалька сдаивала в большую каменную чашу и относила в закут, молоденьким козлятам. А потом, смеясь, говорила Зубу, что у нее не трое сыночков, а еще добрая половина закута...

Не за горами то время, когда не только наши дневники и сберкнижки перестанут быть тайной, но и самые мысли, помыслы, чувства... а что? Секретные исследования давненько в этом направлении ведутся.

И микрочипы вживляют в мозги. И управляемых роботов делают из людей.

Неужели в мысли не проникнут?

Мозг — субстанция материальная. Рассекретят. И станем мы друг перед другом прозрачными и откровенными донельзя. Поневоле станем...

Ситуация, когда тайное станет явным, ситуация инобытия.

Нам еще предстоит судить... друг друга судить! И сделать некие предварительные выводы из нашего «поведения» на этой земле...

И только потом уже — тот, последний Суд, где предстоит, вероятно, лишь внимать... и каяться... и надеяться...

Мы становимся прозрачными.

Таянье Тайны...

...Зуб неотрывно глядел на незнакомку и никак не мог понять, кто она, откуда явилась сюда, на чужую территорию, как одолела большую, небезопасную реку... Он осторожными маневрами опытного охотника, неслышным и незамеченным перебрался на другую сторону речной отмели, где незнакомка рыба-девушка отжимала свои льняные волосы.

Стоит только вновь, через столетия, приникнуть незамутненным взглядом к истокам русского поэтического мира, чтобы увидеть там не европейские и не азиатские формы, а именно что русские — во всей их уникальности, как бы эта уникальность ни осмеивалась и ни подвергалась сомнению.

Вообще, после двух веков безусловно гениальной светской поэзии современному читателю кажется, что иного и быть-то не могло, иное просто невообразимо. Еще бы, такие имена! Пушкин, Лермонтов, Тютчев...

Имена мощные, спорить не о чем.

Но исподволь сложилось ощущение, что современному читателю потребна уже не столько русская, сколько изящная поэзия. А вот отсюда совсем недалеко до пресловутых «изячная словесность» и «сделайте нам красиво». То есть — гладенько...

Лишь в ХХ веке, после революции, потрясшей все «европейские» основы и уклады, самым гениальным поэтам удалось заглянуть через те сверкающие (и ослепляющие!) вершины, приникнуть к истокам и от них вести свою поэтическую и духовную летопись русского мира.

Это удалось Велемиру Хлебникову, Ксении Некрасовой, Андрею Платонову (он поэт, каждой строчкой поэт!).

Нет, все-таки придется употребить слово «бренд». Не хочется, но придется.

У русской великой прозы бренд есть. Она более русская, чем поэзия. Романы Толстого, Достоевского, странные, никем не понятые пьесы Чехова — это уже давно и прочно мировой бренд.

А вот ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Тютчева, ни остальных наших — самых гениальных! — поэтов на западе не знают. И знать не хотят. А зачем? Наши поэтические классики открывали для России Европу, а Европе зачем себя снова открывать, да еще через сомнительные переводы? Европе нужна корневая суть России. А строчить ямбиками они и сами умеют. Приличия ради хвалят наших великих, но не ценят. Во всяком случае, так, как мы ценим Гомера, Данте, Гёте, их фольклор и мифы — от древнегреческих, до скандинавских, — нет, не ценят.

А вот что оценили бы, так это воистину русское. Если раскрутить и с толком подать. Ну, вот как русский балет, к примеру. Но для раскрутки и подачи русской поэзии одного подвижника, даже такого, как Дягилев, мало. Здесь должна быть государева воля, государственная, мощная, поступательная, долговременная программа, а не компанейщина к празднику.

Что, собственно, нужно? Собрать для начала с десяток хороших актеров, умеющих петь народные песни, несколько талантливых поэтов, глубоко знающих и любящих русскую поэзию, несколько очень толковых ученых-фольклористов.

И все, пожалуй, для начала.

Итак, начинаем. Мы поднимаем главный наш клад — былины. И северного, и киевского цикла, и все другие циклы. Отдельно поднимаем пласт сказок. Сказительниц еще можно найти. Не без труда, но можно.

Отдельно — пословицы, поговорки, байки, былички, загадки.

Отдельно — исторические и лирические народные песни.

То есть поднимаем то, что единственно способно создать настоящий русский бренд в области поэзии для «цивилизованного» мира. И только это воистину интересно на западе — корневая Русь. Им интересно знать не только про «загадочную русскую душу», но главное — откуда мы взялись, такие великие и ужасные, и пошли быть? Светская поэзия этого не дала и не даст.

Весь мир интересуют не наши споры западников и славянофилов и даже не татарщина наша, а то, что скрывается подалее, в дотатарской Руси. Там, где формировались национальная одежда, орнамент, обычаи и манеры, характер. То есть их интересует (и тут не откажешь в естественности интереса) наше Осевое Время.

Я одно время работал монтировщиком сцены в казахстанской филармонии, много мотался с гастролями по стране, и первое время меня поражал отбор музколлективов. Особенно для поездок за рубеж. Отбирали, как правило, не прекрасный симфонический оркестр, не виртуозный ансамбль классического танца, не хоровую капеллу, а примитивный — на первый взгляд — ансамбль национальных инструментов.

Поначалу я грешил на восточную кумовщину. Но однажды администратор случайно обронил на пол лист заказов, торопясь по делам. Я поднял его, прочел и, наконец, кое-что понял....

Иностранцы — сплошь европейцы — просто умоляли прислать им этот корявенький (на мой наивный взгляд) ансамбль народных инструментов!.. Им на фиг не нужен был заштатный симфонический оркестр, пусть даже очень хороший. Своих, экстра-класса, полно. Им коллектива с национальным душком, с самой сутью, с нутром ихним хотелось. И они его требовали. И получали. И заключали контракты.

А чем довольствуются иностранцы сейчас из всего «национального» нашего? Ансамблем «Березка»? Народными хорами? И на том спасибо, конечно. Но представим себе последовательно разработанную программу исполнения былин. Без цветного антуража и стилизованной музыки. Просто распевное, внятное, мощное чтение.

И не один раз, и не в одном зале. По всей стране! Причем начинать надо не с великих «тяжелых» былин про Святогора, Микулу Селяниновича, Илью Муромца, а с «малых», более поздних и близких к нам. Например, «Добрыня и Маринка», «Дунай и Настасья-королевишна», «Васька-пьяница и Кудреванко-царь», «Агафонушка», «Старина о льдине и бое женщин».

То-то люди нарадуются! И насмеются, и напечалуются. Не читают ведь, не знают, каким богатством обладают.

А сколько красоты, забытой мощи языка, какие нравы откроются!

Ну да что уверять, маленький пример для начала.

Вот как Змей, полюбовник Маринкин, с Добрыней пробует сладить после его «визита» к Маринке, соблазнявшей и Добрыню, между прочим:

...а и сам тут Змей почал бранити его,

Больно пеняти:

«Не хочу я звати Добрынею,

Не хощу величати Никитичем,

Называю те детиною деревенщиною,

Деревенщиною и засельщиною;

Почто ты, Добрыня, в окошко стрелял,

Проломил ты оконницу стекольчатую,

Расшиб зеркало стекольчатое?»

Ему тута-тко, Добрыне, за беду стало

И за великую досаду показалося;

Вынимал саблю вострую,

Воздымал выше буйны головы своей:

«А и хощешь ли, тебе, Змея, изрублю я

В мелкие части пирожные,

Разбросаю далече по чистом полю?»

А и тут Змей Горынич, хвост поджав,

Да и вон побежал...

Представляю, что будет с залом твориться, если хотя бы эту одну, не самую великую былину умело прочтут! А там и до главных сказаний народ подтянется. Главное, начать. А там и скоморохи-песельники, и настоящие гусляры объявятся. И сказочники. И вопленицы. Одни загадки народные — это же кладезь метафор!

Конечно, время не повернешь вспять, но талантливо явить в нынешнем времени наше великое прошлое очень даже возможно. Главное, захотеть. И проявить волю. Тогда, глядишь, не только модные древнеегипетские и древнекитайские «Книги мертвых» изучать станут, но и к своим истокам обернутся. А там такое разглядят!..

И не грех повторить опыт «Русских сезонов» — по всему миру. Тут уже размах иной, конечно, тут и музыканты, и художники должны поработать с любовью, на совесть.

Так создаются национальные бренды. Хоть и не люблю это слово, но для продвижения за рубеж нашего, воистину нашего, годится.

И хорошие переводчики появятся, и философы иностранные «загадочную русскую душу» совсем иначе, чем теперь, толковать станут. И перестанут удивляться наконец, почему это такой «корявый» народ сумел освоить такие тяжелые земли и воздвигнуть на ней империю. На одной светской поэзии этого не осознать.

А там, когда снова ощутим вкус к настоящему русскому, особенно к языку русскому, глядишь, и на великого Хлебникова начнем иначе смотреть, и читать его взахлеб, и понимать его сверхзадачу...

Девушка сама была вся словно капелька — узкие плечи нежно переходили в еще более узкую, стройную спинку, которая совсем уж невероятно сужалась в поясе. А потом этот пояс плавно переходил в довольно-таки широкие, крутоватые бедра. Она была странно, даже как-то пугающе длиннонога в сравнении с коротконогими, сутуловатыми, ширококостными женщинами их поселянок. Она была словно волна, тонко изгибающаяся у берегового наката... да, да, — Зуб был честен перед собой, — она была волнующа и волниста... она была частью волны, она была ее капелька. Дивная, чистая, тонко струящаяся Капелька.

...а не потому ли и сам язык Хлебникова, непривычно русский язык, так трудно воспринимается доныне, что — слишком он русский по сравнению с «устоявшейся», отглаженной европейским ладом лексикой... да и формой... да и содержанием?..

Пожалуй, ныне еще одни только дети (нынешние великаны, «неандертальцы») легко и радостно пользуются его языком. Пока они лишь компьютерные пользователи, но время-то идет... а там и «живое», обиходное восприятие не за горами...

Стоит заглянуть в академические примечания, чтобы осознать: Хлебников не только древнерусский (русский, истинно русский!) язык воссоздавал, но и персидский, и другие тюркские и европейские языки сливал в могучем, имперском языке. Да, так! А иначе и сама империя не возникла бы. Он в одном слове сливал русские корни, немецкие суффиксы и тюркские приставки. Он хотел почти невозможного, но единственно великого, единственно верного! Недаром и называл себя «Будетлянин», «Председатель земного шара». Имел право!

Крылатый русский гигант, не замеченный лилипутами, летел от самых истоков сквозь всю русскую историю, прямо к ХХ веку, к первой мировой, к Гражданской войне, и язык его, как и сама Россия, менялся на каждом великом изломе.

Белая и Черная кость

Русская революция... ужасы Гражданской войны, осквернение алтарей, убийство священников, раскулачивание, расказачивание, раскрестьянивание... все это болит в каждом русском сердце, в каждой душе болит...

И видишь на снимках, в документальной хронике этих шакалов в кожанках и буденновках, гадивших в алтарях, разорявших страну, и ненавидишь и проклинаешь их. И поражаешься только одному: да как же горстка шакалов смогла победить громадную страну, допустить уничтожение Церкви, попрание святого?..

Но ведь и аристократия наша доблестная столько ненависти к себе накопила за долгие века — умом не рассудить! Не рассудить мужика и барина...

А собственно, почему он барин? Почему пашет землю один, а владеет и богатеет совсем другой? Этот (не единственный, но главный) вопрос пронизывает всю историю. Остальные сущая мелочь в сравнении.

Если «барин» хитрее, безбожнее, вероломнее своего простодушного соседа, искренне считающего, что все люди братья во Христе и не должны обманывать и обирать друг друга, то этот «барин» в силу своего безбожия, значит, имеет право и обирать, и пороть своего соседа и все его потомство? Так, выходит?

И долго, и жирно жрать за его счет...

...Зуб любовался бы еще и еще, но незнакомка, стряхнув речные капли со всего тела и отжав хорошенько льняные волосы, которые уже начинали распускаться по плечам до самого пояса и золотиться под солнцем, стала обматывать бедра расписной диковинной тканью. Женщины из племени Зуба таких не носили, шкура мамонта была их вековой, добротной обмоткой.

Мало того, незнакомка зачем-то еще обмотала груди той же расписной, с ромбовидным узором тканью и скрылась в чаще. Зуб решил, что она ему не соперница, не станет высматривать его ловушку и посягать на добычу, а потому скоро пошел к своему логовищу. Солнце перевалило за полдень, а надо было еще многое успеть.

Он разбросал лапник, прикрывавший яму-ловушку, ухватился за крепкие канаты, свитые из жирного, хорошо размоченного, а после просушенного хвоща и спустился вниз. Базальтовым острым ножом умело снял шкуру с мамонта, отделил громадные, ценнейшие бивни от головы и топором стал разделывать тушу. Потом уложил куски в плетеные корзины и начал по одной поднимать их веревками наверх.

Большую часть освежеванного мамонта следовало, по древнему обычаю, отдать племени, а часть закоптить на костре, предварительно просолив мелко размолотым куском каменной соли: это для себя и детей, это запасы в свою пещеру, третью, меньшую часть, также для семейного пропитания, следовало просто просолить и провялить. Ходок туда и обратно, следовательно, до заката оставалось не менее пяти. Значит, пора подкрепиться.

Зуб разжег костер, нанизал на крепкую палку кусок свежего подсоленного мяса и стал жарить. Капли сала, стекая в костер, сочно шипели, и Зуб не сразу почуял шорох в кустах поблизости. Он вначале даже не сам шорох почуял, но какое-то невидимое алмазное копье, тонко и резко пронзившее его.

Зуб внезапно оглянулся и среди ветвей увидел его, копье. Это были голодные глаза незнакомки, которая даже не очень старалась прятаться, просто сверлила глазами Зуба. И самого Зуба, и его добычу.

Своя, своя... художница по сути, странное существо, она даже и среди Других была чужая. Во всяком случае, не вполне своя... почему-то Зуб это просто, непонятно почему, почуял...

Мироед поедает праведного... это — «правда истории»? Тогда с этой «правдой» следует кончать... пусть даже безобразно!.. Вот как в 17-м году. И — покончили...

И покончили, и поверили шакалам, их обещаниям, что дадут они исконному земледельцу его землю, которую он один любит и понимает, как никто другой, дадут в полное и окончательное владение на всеобщее благо. И воссияет наконец правда Божья на несчастной, грешной земле...

Пообещали. Дали. Отняли...

Винить простодушного человека за то, что поверил он шакалам-безбожникам, несправедливо. Но вот понять силу и механику, с помощью которой эти шакалы смогли выдавить почти всю аристократию с русской земли, это, пожалуй, возможно.

Тем более что слишком много ненависти за долгие века скопилось у «низов» к «верхам» всех сословий...

Россия до революции страна в основном крестьянская. А крестьянин, он кто? Он христианин. Крестьянин — это ребенок, роющийся в полуметре гумуса, дарованного Богом, как дети роются в песке.

Крестьяне — доверчивые дети, неандертальцы. Какой может быть спрос высокомудрых, изощренных в ловкачестве кроманьонцев с наив­ных неандертальцев?

Крестьянин верит всей душою в справедливость и братство людей, особенно соплеменников... даже дворян...

А они его подло обманывают. Век за веком дурят, да еще похихикивают.

Сколько можно?..

Грянула революция безобразно. Это понятно и не обсуждается. Но вот если задуматься попросту: почему же орды неграмотных, не обученных воинскому искусству людей сумели выгнать с родной земли кучу дивизий, почти сплошь офицерских, владеющих воинской тактикой и стратегией?

А потому!

Кучка революционеров, людей хищных и умных, абсолютно циничных, сумела воспользоваться вековой нелепицей — малая толика народа, вероломная и безбожная толика так называемых аристократов попросту «достала» народ. Так достала простодушных людей, считавших своей главной обязанностью перед Богом в труде искупить древний грех человека, что они готовы были пойти за кем угодно, лишь бы восстановить главное — Путь к Спасению...

Главный человек земли, земледелец, попросту отвернулся от «аристократа», и тот проиграл все почти в одночасье. Что потом изумляло самые толковые русские мозги: Розанова, Бунина...

А шакалы воспользовались ситуацией. Ну как, скажи, шакалу не попользоваться гнильцой? Иначе он не шакал...

...Зуб, не оглядываясь, поманил рукой незнакомку, и та, осторожно ступая голыми узенькими ступнями по палым иголкам, подошла к костру и села на поваленный ствол ели, продолжая сверлить умоляющим взглядом Зуба и его добычу. Зуб ножом отрезал поджаренный, сочащийся кусок мяса и молча протянул ей. Она, не сказав ни слова, стала вгрызаться в лакомое. Отрывала своими маленькими белыми зубками большие куски и, почти не разжевывая, глотала их.

Понятно, женщина не ела давно. Но как давно? И откуда она взялась на их берегу? Зуб ждал, пока она насытится и сама все объяснит. Куда там! Она и не думала останавливаться, рвала зубами мясо и глотала, глотала его, не разжевав толком.

«Вот еще не хватало, — подумал Зуб. — Обожрется и помрет тут же, у костра, а потом отвечай перед чужим племенем».

А это значило, во-первых, рассекретить свою яму-ловушку, но главное — это проблемы с чужим племенем. С племенем Других был заключен на Совете во главе с Великанами стародавний мирный договор. И с тех пор он никогда не нарушался.

«Они — Другие, вы — совсем Другие, — сказали Великаны. — Вы намного старше. Они моложе, они появились не так давно. Чему можете обучите их. У вас громадный опыт и навыки. Старайтесь знать язык друг друга и уважать его. Но только живите порознь, ни в коем случае не воюйте. Если найдете мертвого из Других, предайте земле. Всё» — так сказали Великаны и ушли в свои горы. Великанов старались не тревожить по мелким бытовым делам. Но волю их, точнее, их слово нарушить не смели....

...И как ни отвратительны были те шакалы, использовавшие народ с его вековыми чаяниями для своих целей, они, по сути, были ничуть не хуже аристократов-мироедов, веками пивших кровь «хрисьян». Только прежде были в основном «свои» русские, а потом — все чаще — инородцы, «чужие». И победили в очередной раз не по сословному принципу, а по степени безбожия. Как говорится, «снова наша не взяла!..».

Но «шакалы» и их потомки все же дали людям кое-что из обещанного: бесплатное образование, бесплатную медицину, символическую квартплату, стабильные цены.

Более того, оглядываясь назад и сравнивая прошлое с настоящим, можно бегло подытожить: период с 50-х по 90-е годы ХХ века был высшей во всей русской истории точкой социальной справедливости. Поколение, рожденное в 50-е, это ощутило на себе.

Да, мы знали про ужасы Гражданской войны, про лагеря, про первые пятилетки, где люди насмерть надрывались, закладывая фундамент и Великой Победы над фашизмом, и нашего нынешнего существования.

Да прекрасно я помню, как мы, нормальные мальчишки, не любившие пионерских галстуков («ошейников») и выспренних комсомольских речей, как мы любили демонстрации и субботники! Это же были истинно всенародные празднества — с музыкой, с цветными шарами, с выпивкой на морозце...

Помню ощущение: если не сходил на демонстрацию, то и праздник неполный. Кругом висели красные тряпки с уже анекдотическими призывами, по-прежнему рьяно партийные «глоты» призывали к чему-то смехо­творному... мы просто не обращали на все это ни малейшего внимания.

При этом не были мы никакими диссидентами и не собирались с кем-то бороться, тем более со своей собственной страной. Мы были просто нормальные люди — мальчишки, девчонки, потом юноши, а потом... потом все рухнуло.

Но мы не рушили страну! Мы прекрасно понимали — осязали всей кожей! — страна пережила страшные годы, возродилась после войны, переболела... и вот наконец у людей, у народа в целом выработался иммунитет. К репрессиям, казням, корневым переделкам всего и вся. Наконец-то можно спокойно оглядеться, одуматься и начинать жить по-человечески. Только не рушить, не крушить основы!..

Фигушки.

Шайка властных и околовластных негодяев, оборотней и колдунов сбросила личины и «перестроилась». Если б только сама! Так нет, всю страну распушили, перепаскудили...

А самый главный русский раскол — между Черной и Белой костью — так и остался непреодоленным.

...Зуб молча вырвал остатки мяса из тоненьких ручонок голодной Капельки, бросил их в зашипевший от жира огонь и коротко, непререкаемым тоном прикрикнул: «Все. Хватит. Лопнешь». Она виновато, как нашкодившая девочка, глянула на Зуба и, проглотив последний кусок, смолкла. Зуб приказал: «Рассказывай. Все.  Откуда? Зачем? Кто такая?..»

Капелька затараторила. Зуб знал, что они, эти Другие, очень болтливы, в отличие от людей его племени. Их даже называли, смеясь, трещотками. Но такого пылкого, сбивчивого, многословного рассказа Зуб не слышал никогда.

Из ее долгого и путаного повествования он понял главное — она нарушила святое и была изгнана из своего племени. Святое — это была большая Белая Скала. Это была Считальная Скала. На ней высекались числа добытых зверей, шкур, на ней отмечали имена всех злостных должников — кто у кого занял провизию или орудия и до сих пор не отдал. На ней высекались имена героев и позорные имена. В общем, все то, что в племени Зуба решалось устно, на соборе старейшин, у них высекалось на Белой Считальной Скале.

Скала эта была отвесная и совершенно плоская, прямо как их Красная Скала. Только на своей Красной Скале соплеменники Зуба вечерами смотрели цветовые картины в лучах все темневшего и постоянно меняющегося солнечного света. Это было настоящее чудо! Древние художники, по преданию, высекли резцами сцены оленьего гона и другие охотничьи сцены, свои любимые племенные игрища, которые днем были почти не видны, но зато когда начинало вечереть...

Вот уж тут было на что посмотреть! Все, кто был здоров и не очень занят неотложными делами, приходили сюда, на гладкую травяную полянку у подножия Красной Скалы, рассаживались поудобнее и ждали мгновения, когда последние солнечные лучи скроются за Скалой, а их яркие отблески начнут свое ежевечернее — в ясные дни — колдовство.

И вот оно начиналось. Почти невидимые днем на Красной Скале, охотники словно бы оживали и привставали с колен. В руках у них неизвестно как появлялись и начинали сверкать копья и дротики. И они — стая безвестных охотников — опять продолжали свой бессмертный Бег за оленьим стадом, тоже вдруг оживавшим в отблесках вечернего света...

А иногда оживали иные картины: юношеские игрища, ратоборства, также высеченные на Красной Скале неизвестными, но неизменно чтимыми художниками их древнего племени, — тут все зависело от времени года, накала и наклона солнца. А может быть, солнце и было главным художником?.. Не это важно. Те несколько прекрасных минут цветового колдовства вливали силы в души и тела соплеменников. И они очень дорожили этими неповторимыми минутами.

А вот в племени Капельки, на их Белой Скале, вели в основном финансовые расчеты. Но их Белая Скала точно так же защищала все племя от пронзительных ветров, от непогоды. Именно под ней были прорыты рукотворные жилища-пещеры, где обитало то, почти незнакомое для Зуба и его сородичей племя...

...Иногда кажется — современных детей учить не надо. Зачем их учить и чему их сегодня учить? Нынешним детям, матерящимся, пьющим и курящим, нужно всего три класса. Читать, писать, считать — и все. Компьютер освоят проще простого.

Остальному — всей дряни мира — обучатся сами, без школы. Зачем обществу тратить деньги впустую? Кому суждено учиться, просиживать в библиотеках, свершать великие открытия, те найдут себя и без высшей (обязательной то есть) школы. В детях другое важно — их детство...

Хлебников совершил неоцененный — и неоценимый! — подвиг: через ослепительные вершины русской поэзии он крылато перемахнул и приник к самим изначалиям русской поэзии, к ее мощным ключам. К тому, что и является — доныне! — всей нашей подосновой, всем тем, что незримо и непрестанно действует в осознании самих себя как народа, несмотря на стремительно меняющуюся действительность.

Эта подоснова — народное творчество. Былины и сказки, лирические, исторические песни, пословицы, поговорки. Вся письменная литература стоит на этой подоснове. Только дыхание и размах былинной, качающейся, как всадник в седле, ритмики куда вернее соответствовали русским пространствам, нежели измеренный стопами светский письменный стих.

Чайковский признался однажды, что никто ничего сам по себе сочинить не может, все уже сочинено и звучит в народе. Только народ не вполне осознает, что это именно его безымянная музыка звучит в операх и балетах знаменитых композиторов, которые «грамотно» оформили, варьировали и усложнили великие народные мелодии и вправили их в «свои» сочинения...

Да ведь то же мог бы сказать и любой честный писатель, самый даже великий писатель. С той только разницей, что в основе музыки лежит всего семь нот, а в азбуке более тридцати букв. Не говоря уже о количестве слов и словосочетаний в море языка.

Тем не менее все это не касается души и ритмов ее. Это отдельно.

...не достоялся Достоевский.

Перетолстил Толстой.

Но кто,

Кто состоялся?

Дед Пихто.

Немотствующий, дословесный...

Дед Пихто и Орфей

...в этих двух племенах крылось некоторое различие. Самым почетным жителям в племени Зуба издревле доставались наиболее удобные, веками обихоженные естественные пещеры, которые можно было расширять и углублять по своему разумению — для личных надобностей разветвлявшегося рода. Не подрывая при этом Красной Скалы, разумеется. А в племени Капельки все пещеры были рукотворные.

Но не это изумило Зуба. Оказывается, Капельку изгнали из племени за то, что она накануне Праздника Забоя, искренне желая порадовать соплеменников, густой охрой разрисовала Священную Считальную Скалу. Причем сами долговые числа, выбитые рубилом старейшин их племени, почти не были замалеваны охрой, она лишь провела ромбо-точечные узоры по периметру Скалы, и только. Но старейшины ее племени сочли это страшным надругательством над святыней, над Считальной Скалой. Ишь ты, благодаря Скале у них все знали, кто кому должен, кто лучший в племени, кто подлежит наказанию!

Это было самое настоящее Уложение племени, его главный закон. А несчастная сиротка Капелька, с детства возившаяся лишь с красками, толокшая цветные камни в ступе и малевавшая диковинные картинки на каждом плоском камушке, всегда была чужой в племени, никому не нужной дикаркой, только отъедавшей Общую Долю, а значит, вполне никчемной единицей. Ей и выдавали еды меньше других, и она росла худенькой, забитой девчушкой. А тут еще эта Считальная Скала...

* * *

...Кстати, боготворя Орфея, забывают, что это очень жестокий бог. Ревнивый песнопевец. Настолько ревнивый и жестокий, что однажды, услышав о песнопевце Марсии, возревновал к его славе и вызвал на состязание.

Марсий перепел Орфея... Дурак!

Орфей, используя верховные полномочия, велел содрать с Марсия кожу. Живьем. И кожа эта висела на ветках, сушась под солнцем и развеваясь на ветру, в назидание другим глупцам.

Боги жаждут, не забывайтесь!..

...А еще и внедрили в русскую поэзию диковинные термины: «христианская поэзия», «православная лирика»... что это такое? Может быть, это просто «безгрешные вирши»? Но тогда это не более чем уход в те же XVI–XVII века, в польско-латинскую силлабику, полностью очищенную от «красивых соблазнов». Там-то уж точно вирши были безгрешны, подцензурны церковным иерархам, среди которых был крупнейший стихо­творец той эпохи Симеон Полоцкий...

Тогда зачем прорыв Тредиаковского, Ломоносова, а потом и Баркова с Пушкиным? Они хоть по форме и содержанию во многом европейские, но душою-то русские, свободные. Да и стих освободили...

Но... где во всех четырех Евангелиях поэты? Есть рыбари, мытари, блудницы... Простые души дороги были Ему, а не извитые соблазнами и прелестями мира.

Нет и великих скульпторов, и музыкантов, и художников. А они были, да еще какие! Это достоверно известно. Только Он словно бы и не видел, и не желал их замечать.

Чего ж городить про какое-то особое, «православное направление»!

Безгрешны в своей основе и Хлебников, и Некрасова. Только их почему-то не шибко причисляют к стану «христианской поэзии»...

Поэзия и в Африке поэзия. И ничего более. Суть ее, или, по-научному, «базисную основу», лучше всего выразил знаменитый акын.

Когда его осыпали почестями на одном из писательских съездов и стали «брать интервью», он не вполне понимал — чего им нужно, этим суетящимся вокруг него людям? Наградили — и хорошо, денег дали — и хорошо, переводчика дали — совсем хорошо! А зачем вопросы задавать?

Когда ему все же растолковали суть вопроса: как он пишет, как создает свои замечательные произведения? — старик расхохотался и ткнул пальцем в переводчика: это, мол, он — пишет, а я — пою. Как?

А так:

Степь вижу — степь пою, горы вижу — горы пою.

Эту чеканную формулу золотом бы высечь на мраморе! Впрочем, сталинские идеологи практически это и сделали — внедрили ее в учебники. И даже назвали старого акына степным Гомером.

А ведь умны были, черти! И сравнение точное нашли. Гомер величественен. Он не умничал, не морализировал, он просто пел, именно — пел. Пел все то, что и составляло жизнь с ее богами, героями, царями, победителями и побежденными.

Победил? Значит, прав. Нечего рассусоливать. Победителя вижу — победителя пою. Красавицу вижу — красавицу пою. Это не голое фиксирование факта, это Гимн Жизни — такой, какая есть. И — ничего более...

Баснословная слепота Гомера не в счет. Все он видел. И видел лучше других.

А то придумали тоже — «тема», «композиция», «фабула»... Какая фабула? Степь вижу — степь пою, идиота вижу... почешу репу, идиота пою. Префекта вижу... уста немотствуют.

...Неандертальца ищу...

...Нет, главный в России не Офрей. так любимый нашими классиками XVIII–XX веков Орфей подходящ для маленьких Греции, Бельгии, даже для не очень маленькой Франции.

А в России главные — Великаны.

Дурни несусветные: Лаптевы, Хабаровы, Дежневы... и чего их тянуло на край земли? Первые парни на деревне, крепкие ребята, ушлые, работящие!.. Лучший дом на побережье, коли захочешь — твой, лучшая девка — твоя! Так нет же... не только на край земли, но и — за край!

Зачем, для чего? А — надо! Жадность, жирность, страсть... вот что движет русским человеком, то есть — Великаном, то есть — дитем (посмотрите, как жадны и страстны дети в своих играх!)...

Это вам не альковный Орфей, так мучительно и коварно подкосивший чуть ли не всех русских поэтических гениев. А чем подкосил? Прелестями, искусами, соблазнами... Да какими! Самыми пошлейшими:

...вот и маленькая ножка,

Вот и гибкий круглый стан,

Под сорочкой лишь немножко

Прячешь ты свой талисман...

И это один из гениальнейших русских поэтов, Лермонтов. Правда, очень ранний, юный Лермонтов.

Тут не в юности дело, а в том, что эта пошлейшая нота насквозь пронизала всю великую русскую поэзию. Пронизала самых гениальных творцов, подкашивая их, унижая (неведомо для них самих же!), опошляя, уводя от Главного!.. И этот талисман, чуть прикрытый сорочкой, воцарился в стихах почти каждого светского поэта... да русского ли поэта? Гениальные, не очень русские великие... европейцы были они. Душой русские, а по форме и содержанию — почти все из «Войны богов» Парни.

И только Октябрьская революция, смею утверждать, породила несколько истинно русских поэтов — великого Хлебникова, Ксюшу Некрасову, Андрея Платонова...

А главный в России, повторюсь, вовсе не Орфей...

А кто?

Да, да — дед Пихто!

И главное в России — гимны. Гимны Солнцу, небу, земле, травке малой... Плодородию. Вот его-то, плодородия, и не стало без этих гимнов, без великих песен, былин, народных, исторических, лирических песен, сказок, пословиц и поговорок...

То есть они есть, никуда не делись, но идут и всегда шли в стороне, в теневой стороне, как бы на отшибе от большака. А вместо них целых два, если не три столетия красовалась пошлейшая и — гениальная порою — светская поэзия.

Жалко, как жалко... столько сил ушло на «прелести»! И — по инерции — все уходит, уходит, уходит...

Деление поэтов по кастам:

Пушкин — кроманьонец.

Хлебников — неандерталец.

Но остается, вопреки всему, настоящее в русской поэзии, остаются ее Великаны — Велемир Хлебников, Ксения Некрасова, Андрей Платонов... и — Гоголь, конечно. Только и Гоголь, и Гончаров, и Лесков это все же более проза, великая русская проза. Менее грешная перед Богом, нежели русская поэзия, но проза. Более позднее и тяжелое образование, нежели русская поэзия.

* * *

...Хочется сказать напрямую о карликовом начале, поедающем Великанье, как мелкие мураши скопом пожирают огромных, великих, большеглазых муравьев, но напрямую не выйдет — узелок-то в клубке расплетают по ниточке...

Бессемянность

...Зуб молча махнул рукой Капельке, продолжавшей тараторить и веткой уже показывавшей на земле, какие узоры она нарисовала на той злосчастной Считальной Скале, коротко рыкнул на нее.

Капелька испуганно смолкла и замерла над земляным рисунком с веточкой в руке. Поняла, умница, что надоела Зубу. Так много слов в его племени не говорили, и Капелька это знала. Точнее, слышала от стариков своего племени.

Зуб надолго замолчал и стал думать. Он думал мощно. Темные желваки катались на его выдающихся скулах, мысли его были глубоки и тяжелы. Ясно было одно: оставлять ее на съедение диким, свисающим чуть ли не с каждого дерева тварям было здесь нельзя.

В родном племени ее тоже не примут: покушение на святыню — Белую Считальную Скалу там не прощалось никогда и никому. Как и в его родном племени попрание своих святынь также не прощалось. Странно еще, что они отпустили ее с Того берега живой... или сбежала тайком? Возможно, возможно...

Но Зубу было жалко ее. А кроме всего, он сразу, с первого взгляда проникся к ней непонятным, неизведанным дотоле чувством. С Пикалькой, его покойной женой, было все иначе. Они росли с детства вместе, в соседних пещерах, вместе забавлялись, он знал, что она станет ему помощницей в жизни, а в своем широком лоне выносит много детей. И взрослевший Зуб с удовольствием наблюдал, как у нее расширяются бедра, подрастают груди, все ниже свисая по упругому смуглому животику, крепнут ноги и руки. Все было ясно с любимой Пикалькой, все было предрешено. А эта, эта...

Худенькая, руки тоненькие, особенно в запястьях, ноги непонятно зачем такие длинные... а уж торчащие груди!.. Что с ними станется, если она все же выносит детей от Зуба? Ба-альшой вопрос. Они и так упруги, словно бы чем-то налиты, где уж тут место для молока? Ничего не понятно было Зубу. И он тяжело, темно и скорбно думал...

* * *

...люди, Господи, ну дети,

Я живу средь них, тупея,

Говорят, что был на свете

Городок Пантикапея.

Мало им травы полыни,

Мало им куска ржаного,

Был — твердят себе поныне —

Ганнибал и Казанова.

И откуда знают это?..

Ладно, я сентиментален,

Я поверю и в поэта,

Был бы он материален,

Было бы, за что потрогать,

Было бы, чего погладить,

А потом его — под ноготь,

Чтоб не смел словами гадить.

Слово — это птица Бога,

Кто за хвост ее поймает?..

Господи, как одиноко,

И никто не понимает!..

Обмылочки

Никто не понимает значения слов. В лучшем случае не придают подлинного значения словам. Потеря смыслов — это уже следствие. Следствие утраты родовой связи со Словом.

Женское и мужское сквернословие далеко не одно и то же. Если мужик, сквернословя всуе где-нибудь в подпившей компании, вредит только самому себе, то женщина, сквернословя публично, разрушает ауру всей компании. Особенно мужчин.

Еще до прочтения медицинской статьи, где это доказывалось с чисто научной точки зрения, я нутром чуял разницу между мужской и женской руганью.

Сквернословящая женщина странным образом теряла свою привлекательность, вся словно серела или чернела изнутри, черты лица как-то по-особенному заострялись, она становилась неинтересной, глупой, злобной, портилось настроение...

...так... во-первых, что скажут одноплеменники? Странная, беловолосая, лядащенькая — кому и как она пригодится в их племени? А главное, она же из Других! С ними запретили общаться сами Великаны. Не враждовать, не убивать их, но и не общаться.

У Зуба был, правда, в запасе один, но мощный довод: сам Родоначальник племени Ур — его лучший друг. И, судя по всему, после его смерти именно Зуб должен был стать новым Родоначальником. Но другие, особенно злобный и завистливый Урыл? Он почему-то возомнил, что после смерти Пикальки Зуб зарится на его жену Угляду.

Она была хорошая женщина, добрая, отзывчивая, но Зуб от нее ничего другого не хотел, как только пригляда, да и то иногда, за его малышками, когда удалялся надолго. Но и то ведь сказать, подрастали старшие дети, особенно смышленый не по годам Лоб, и теперь Зуб все реже просил соседа об услуге. Но затаивший однажды злобу Урыл был способен на многое.

Правда, за Зуба могли сказать свое слово Искр, Бег и Быстр — лучшие из охотников, друзья Зуба. Их слово куда весомее корявенького и трусоватого Урыла...

Да, большинство, скорее всего, будет за него на Совете. Но... она ведь — Другая! Такое очень редко бывало. Хотя и бывало. Рассказывали старики, другие живали в их племени, это верно. Но, как правило, недолго. Слишком разные они были, люди с того берега и с этого. А может, и с разных планет...

Классическая загадка: почему Пушкин, публикуя большую подборку стихотворений Тютчева в своем журнале «Современник», дал подзаголовок «Стихотворения, присланные из Германии»?

Самый простой ответ: потому что стихи и впрямь были присланы из Германии почитательницей Тютчева. Это факт. Но не все ли равно по большому счету, откуда в редакцию поступили замечательные русские стихи — из соседнего дома, из туманного Альбиона, из Германии? К чему это подчеркивание, что именно из Германии? Ой, чтой-то не все здесь так просто...

Предложу вариант разгадки.

Даже поверхностно оглядев поэтическую панораму начала XIX века, нетрудно заметить этакое негласное деление на касты.

Пушкин и его круг — «французы», галломаны. Ориентированные на французскую классику поэты.

Ориентация Лермонтова — англо-саксонская. И совсем не потому, что наполовину шотландец, а потому, что кумир его, в отличие от пушкинского Парни, лорд Байрон.

По Лермонтову Пушкин не успел пройтись. А прошелся бы непременно, слишком крупная фигура вырастала! Прошелся бы хорошо, не одной эпиграммой. Он ценил крупное и знал, что даже подтрунивание его дорогого стоит.

Тютчев с юных лет был ориентирован на Германию, на ее поэтов и философов. Пушкину он, конечно, был чужд. Но Пушкин, как честный человек и прозорливейший издатель, не мог не оценить пугающего величия теневого гения. И, публикуя стихи, не преминул дать подзаголовок, словно бы кивнул своим, «своей стае» — мол, вы, ребята, понимаете, это не наш круг, мы, французы, с немцами не очень близки... но снизойдите ко мне, ребята, с пониманием, не могу я такое не опубликовать. Как я себя буду чувствовать, если не дам ходу этим прекрасным, хотя и «немецким» стихам...

Классическая загадка. И дело здесь не столько в такте и тактике «литературной схватки», но — бери выше! — во всей стратегии поэтического поведения. Здесь не место для выяснения кто лучше: «ваши немцы» или «наши французы»? (Разумеется, «наши», мы-то, французы, это хорошо знаем!) нет, здесь место — всем. То есть всему достойному и вы­сокому.

И загадка классическая, и стратегия великая...

В знаменитой литинститутской общаге 70-х, где мы не только ведь пили-гуляли, но иногда занимались кое-чем еще, в основном литературно-поэтическим, однажды, во время бессонницы, я с моим другом, ныне состоявшимся поэтом и писателем, а тогда начинающим, безвестным сочинителем В. А., делившим со мной крохотный отсек общаги, задались глупейшим вопросом, приведшим, как это ни дико, к потрясающему литературоведческому открытию. Вот о нем и поведаю миру.

Не спалось. Шел пятый час утра, а в шесть мы уже должны были выезжать на перекладных в незабвенный центральный бассейн, куда нам давали бесплатные талоны. Туда наряду с нами были прикреплены еще два учреждения — Большой театр и Генштаб. Там после пары километров плавания, а потом отдыха в «генеральской» парилке мы выходили на лекцию как новенькие, даже и злоупотребив накануне.

То есть спать уже не было смысла. Я взял потрепанный томик Тютчева из нашей непонятно как образовавшейся «библиотеки», состоявшей из разрозненных книг Пушкина, Лермонтова, того же Тютчева, нескольких мелких книжечек современных поэтов, и стал перечитывать. Когда я добрался до стихотворения «Фонтан», меня словно прошибло: да как же я не замечал прежде, что это чистейшей воды графомания? В те времена любой чиновник считал чуть ли не долгом дать «красивое» описание в стихах этого европейского чуда — фонтана. Или, по-русски, водомета.

Но несколько строк из этой «графомании» вдруг странно встревожили меня. Я чуть ли не криком оторвал моего друга от вялого чтения какой-то современной книжонки и поделился своими догадками. Он тоже задумался. Это была концовка «Фонтана»:

...как жадно к небу рвешься ты!..

Но длань незримо-роковая,

Твой луч упорный преломляя,

Сверкает в брызгах с высоты.

— Давай подумаем, один хрен делать нечего, — сказал я другу, — что это за длань такая? И о чем вообще писал поэт? Если просто о фонтане, это графомания. Но ведь не похоже, очень даже не похоже на то, чтобы гениальный поэт вдруг занялся провинциальными поделками «на тему».

— Да-а, не похоже... — ответил друг. — давай думать...

После доброго получаса перебора вариантов мы каким-то чудом вышли на предположение о том, что это — о поэтическом творчестве. Причем не о любом творчестве, но о лирических — именно лирических! — шедеврах.

Сейчас это кажется очевидным, но тогда... вообще, непонятно почему, мы вышли именно на лирику и предположили (благодаря Тютчеву, быть может, который в основном лирик), что каждому, даже самому большому, поэту положен свой предел, и любой водомет лирики, рвущейся ввысь, в бесконечность, поджидает та самая «длань незримо-роковая».

Мы, наглые молодые верхогляды, начали с самых вершин русской лирики. Тем более что в нашей «библиотеке» были лишь три вышеупомянутых классика. Остальное — случайный проходняк, занесенный к нам неизвестно кем, когда и откуда.

Наша задача была, образно говоря, «выдрать жалко из пчелки». То есть отобрать именно те шедевры, без которых и Пушкин, и Лермонтов, и Тютчев теряли бы свою бессмертную кинжальность и ядовитость. Иначе говоря, это оставались бы действительно прекрасные поэты, прозаики, эпики, но не бессмертные лирики! Лирика — главное жало поэта.

Через час скрупулезного, весьма въедливого перечета-перечитывания-пересчета мы с изумлением обнаружили эту «длань». Предел был таков: лишь двадцать, от силы двадцать пять истинных — на все времена — лирических шедевров дано создать даже самым гениальным поэтам. То есть малую книжицу размером не больше печатного листика. А дальше — «длань незримо-роковая»...

Потом, годы спустя, уже чуть ли не в шутку мы проверяли эту догадку на других значительных поэтах и нигде выше этого предела не нашли. Даже потрясающий советский эпос под названием «Песни великой войны» подпадал под этот «роковой» закон. Более того, у великих песенников Фатьянова, Исаковского, Ошанина, Долматовского не набиралось по большому счету и двадцати (на каждого, разумеется) подлинных шедевров. Коллективный лирический эпос... требовать тут большего — просто наглая неблагодарность.

С тех пор на вопрос, почему бессмертна именно лирика, я отвечаю цитатой из четырех строк:

Истощают мужчину странствия,

Женщину отсутствие ласки,

Размывают гору дожди,

Разъедает ум униженье...

Я прошу ответить на простой вопрос: примерно когда и на каком языке это написано? Я даже не требую авторства, но тем не менее люди начинают гадать и называть самые фантастические имена, не имеющие никакого отношения к этим строкам. Я щажу людей, прошу перестать тыкать пальцем в небо и говорю:

— Да не парьтесь вы понапрасну, это написано вчера... или сегодня... или завтра... да и вообще тут не важно, что на самом деле писано это три тысячи лет назад на санскрите... это написано — сейчас и навсегда. Тихая мощь и бессмертие лирики...

«Черный человек» затесан в каждого. Таится в каждом до поры до времени. Он не имеет права голоса и вполне безвреден, пока на него не обратишь внимание. Это как древнейший обряд выкликания демонов. «Не буди лихо, пока тихо» — об этом сказано.

«Черный человек» где-то там, в межреберье, как прикованный к скалам лежит, молчит и — ждет. Ждет своего часа. Ты, еще покудова светлый, имеешь право голоса, а он нет. Ты ходишь, действуешь, а он недвижим.

Но только прояви слабость, повышенное любопытство к нему (как то, в райском саду любопытство), «Черный человек» начинает шевеление. Он разминает суставы, он приподнимается и делает первые усилия — пытается привлечь к себе внимание еще и еще. И если ты начинаешь пристально вглядываться в него — начинает расти и обретать самостоятельную силу и страшную притягательность.

Горе, если творческий человек начинает его поэтизировать, писать о нем! «Черный человек» перерастает светлого, становится гигантом и в итоге душит Светлого. Что, собственно, не раз происходило с людьми. Про всех не дано знать, но есть разяще отчетливые примеры: это произошло с Моцартом, с Пушкиным, Есениным, Булгаковым...

«Черный человек» убил, задавил их, подкормленный их же светлыми силами.

Они вгляделись в него.

То же самое, только с обратным знаком — вера. Она, как противоположный черному «Светлый человек», таится в каждом, даже в публичном атеисте, но, не окликнутый, он может и не проявиться. А если приложить усилия по его искоренению, он и вовсе как бы исчезнет, станет наподобие океанического протея, который незаметен за толщей вод: плавает себе на дне прозрачным червячком, и его словно бы нет вовсе.

Но протей недаром носит такое имя, имя древнегреческого бога Протея, который мог видоизменяться в зависимости от ситуации. Дивное создание океанический протей! У него порой вырастают плавники, и он тогда уже более рыба, нежели прозрачный, безликий червячок. Все зависит от ситуации: рельефа местности, давления водных масс...

Если человек радостно окликнул и вгляделся попристальнее, вера начинает расти и самоокрыляться. А в итоге окрылять и тебя.

Никто не разгадал тончайшей механики молитвы, да и не под силу это людям, но каждый хоть раз искренне молившийся замечал: вместе с молитвой непостижимым образом вырастаешь и ты сам. Ты не верил, или тебе казалось, что не верил, да и молитву-то начал без особой еще веры, с одной только искренней страстью, мольбой о помощи, но в самом движении души вдруг ощущаешь невыразимое и непреложное: тебя окрыляют!

Ты обратился, ты заметил, и оно — ЭТО — стало расти вместе с тобой и вот уже становится больше тебя, маленького и слабого. Но — окрыленного, но — слившегося с ЭТИМ, и потому ты теперь кратно сильнее, светлее себя прежнего, не обратившегося еще...

Это тебе не «Черный человек», это не задушит, а — вознесет. Только вглядись. Вглядись попристальнее...

Вижу, прости меня Господи, в мире неандертальцев, вижу икону: там стоит огромный Хлебников, рядом с ним махонькая, по пояс ему, Ксюша Некрасова и чуть поодаль — Андрей Платонов... но это уже после неандертальцев, после их цивилизации.

Не кощунствую, вижу так.

Я о поэтах русских. О светлых и прозрачных...

О прозаиках же русских и темных — отдельный разговор, там не все так печально, как в светской русской поэзии. Проза наша — более русская по существу. Пусть и не такая гениальная, как поэзия, которая, повторю, не очень-то русская по форме, по содержанию...

Молчаливый болтун. Есть такие. Снаружи безмолвие, а мысли внутри болтают, крутятся, тараторят...

...но — Зубу нужна была хранительница очага. Это главное, это насущно и обсуждению не подлежит. А еще... вот тут Зуб боялся себе самому признаться в чем-то неведомом, охватившем его всего еще там, на берегу, когда он увидел большую белую рыбу, восходящую в мир по золотящемуся песку...

Зуб еще не понимал всего происходящего в нем, но решил твердо и окончательно: пришелицу он не бросит. Как бы и что бы там ни сложилось в дальнейшем. Свободную женщину из своего племени он мог давно и легко приобрести, но после смерти любимой жены ни одна не ложилась на сердце. А тут... тут было что-то иное...

Зуб встал, отер базальтовый нож о нежный пучок лиственницы. И сказал пришелице несколько тяжелых слов. Они были настолько тяжелы, и были они сказаны тоном такого человека, который уже продумал всю свою судьбу от этого мгновения до последнего. Слова эти просто не терпели и не могли терпеть никакого возражения. Они звучали просто и окончательно: «Все. Будешь есть со мной. Будешь спать со мной. Будешь смотреть за детьми».

Капелька, еще толком не осознав, на что сейчас идет, медленно поднялась с поваленной ели и посмотрела на Зуба. Тот молча пошел к своей ямине-ловушке и начал привязывать плетеные корзины-торбы к веревкам. Аккуратно, одну за другой спустил их в яму и сам по одной из веревок, привязанной к стволу дерева, спустился вниз.

Капелька стояла у края ямы и ждала. Она сразу приняла главенство Зуба и решила ни в чем ему не перечить. Теперь она просто стояла у края ямины и ждала. И вот наконец веревка, умело перекинутая Зубом за гладкий сучок дерева, поднялась наверх. Корзина была доверху набита свежей мамонтя­тиной...

Прямохождение

Прогресс последних веков пошел в такой разнос, что человек современный просто не успевает сформироваться сообразно эпохе и гармонично перейти в следующую свою стадию.

Времена сузились, зашипели, как морская пена, а в итоге — где они, миллионы «нормальных», поступательных лет развития? Где Архей, где Кембрий, где Юра, Мел?.. Обидно...

* * *

...мы были когда-то и где-то,

И что-то мы знали про это...

А может быть, даже про то,

Чего и не может, чего и не скажет, чего и не знает

Никто...

...а вот если бы вместо нас на Суде предстательствовал неандерталец, это была бы — Победа! Хочется думать...

Но ведь и мы, и неандертальцы в их «полноте цветения» (все-таки триста тысяч лет до нас обихаживали землю и все основные навыки передали нам) не добрались еще до полноты содеянного. А уже видятся какие-то концы...

Ну и куда же мы спешили? Куда?..

...Капелька мгновенно сообразила, что от нее требуется. Привязала следующую корзину к веревке и сбросила ее вниз. Вскоре поднялась наверх новая, также нагруженная мясом. Капелька опять отвязала ее и подала новую...

Они трудились до самого вечера. Зубу работа была привычна, и он нисколько не устал, а вот Капелька... она натерла руки, пот капал с ее висков. Только по окровяненной ручке одной из корзин Зуб догадался, в чем дело. «Да-а, с такой не много наработаешь», — подумал с досадой, но вслух не сказал ничего. Выбрался из ямы по веревке, нагрузил себе на плечи три полные здоровенные корзины и стал на глаз примериваться к своей слабосильной помощнице.

Пути до стойбища часа два. как она дойдет, сколько сможет унести корзин? Поразмыслив, Зуб понял, что больше одной корзины взваливать на ее худенькие, непривычно узкие плечики глупо, просто нельзя. Еще, чего доброго, загнется по дороге...

Еще раз про «Муму»

Бытует в России анекдот, похожий на притчу. Идет вечерком по бульвару интеллигентный человек и видит — пьяненький мужичок мочится, покачиваясь, на памятник Гоголю. Интеллигент, набравшись храбрости, говорит мужичку:

— Как вам не стыдно? Это же памятник великому русскому писателю... самому Гоголю!.. Да Вы хоть знаете, что он написал?

Мужичок отвечает нагло и уверенно:

— Что он написал? «Муму»!..

— Да что вы такое говорите? «Муму» написал Тургенев, а Гоголь — «Мертвые души», «Ревизор»...

Мужичок еще увереннее, но уже с осуждением подытоживает дискуссию:

— Ну вот!.. Все у нас так... «Муму» Тургенев написал, а памятник Гоголю стоит...

А ведь неслучайный анекдот, неслучайный!

Хотя и похабненький, кажется. Ну, значит, еще раз про «Муму»...

Самый невероятный и великий русский рассказ. Такие гиганты, как Лев Толстой и Федор Достоевский, понять не могли — ну почему именно этому барину, полжизни проведшему за границей, была дарована высочайшая миссия создать самое болевое, самое народное русское произведение?!

Кажется, Лев Толстой до конца жизни мучился этой загадкой, и муки эти в конце концов подвигли его на создание «народной библиотеки», серии рассказов для детей, самых «простых», самых «доходчивых» рассказов. И среди них действительно есть своего рода шедевры — «Алеша Горшок», «Филиппок», «Лев и собачка»...

Но вот чуда «Муму» так и не повторилось.

Я понимаю, чудо неизъяснимо, на то оно и чудо. И все же...

Почему так мучает русских людей эта, казалось бы, маленькая нелепость под названием «Муму»?

Ну, полюбил ты приблудную собачонку, так и не топи ее! В чем проблема? Не хочешь барыню ослушаться, приказавшую утопить несознательную тварьку, ну и схитри: отнеси ее к реке, перевези на ту сторону, а там пусти куда-нибудь в прибрежные заросли, и дело с концом. А барыне доложишь, жестами объяснишь — все исполнено, как было вами велено. Греха тут вроде и нет — солгал во спасение... невинную собачонку спас...

Как бы не так!

Дело в том, что это рассказ не столько о барыне, немом мужичке и собачке, не столько об их нелепом на первый взгляд конфликте, сколько — о Любви. Не случайно это слово с большой буквы. Здесь не просто любовь. Точнее, не только любовь в обыденном смысле. Суть в том, что за этой «обыденной» любовью неожиданно, но властно проступает вся архитектоника великого, невероятного в своем величии, жестокости и милосердии государства...

Попробую объяснить.

В подтексте рассказа, именно в подтексте, а не в самом тексте, что делает конфликт гораздо пронзительнее, читается: барыня тайно влюблена в молодого, громадного и немого Герасима. Можно бы продолжить и дерзнуть: немой Герасим — это сама Россия. Народная, «простая» Россия — громадная, безмолвная...

Но погодим с обобщениями.

Вот вопрос: а любит ли Герасим барыню? Из текста ясно, кажется, одно: он всем сердцем любит только собачку — такое же, как и сам, одинокое, безмолвное существо. Это ясно всем, любому читателю. Менее ясно другое: Герасим любит не только собачку. Он любит и барыню. Причем не только любит, но и искренне ее уважает...

А за что?

Вот это и возносит рассказ на небывалые высоты: и Герасим, и барыня очень глубоко (в подтексте рассказа) чувствуют исконную общественную иерархию, точнее, иерархическую соподчиненность — от самого верха до самого низа — русского общества. В итоге — архитектонику великого государства.

а как бы еще иначе выстраивалась эта огромная территория под названием Россия? И не просто территория, а самая тяжелая, на две трети в зоне вечной мерзлоты земля. Да в ножки поклониться России должны народы хотя бы за то, что обиходила такие тяжкие просторы, кормящие полмира газом и нефтью! Как бы иначе она выстраивалась, эта не просто и не только территория России, но, что самое главное, ее духовная составляющая: уникальнейшая, удивительнейшая в мире?..

Итак, если идти по самой простой схеме, получается следующее.

барыня любит Герасима.

Герасим любит собачку.

Собачка всем сердчишком привязана к Герасиму...

Корень же конфликта, самый тонкий и болевой его нерв кроется в том, что и Герасим любит барыню!..

Причем настолько искренне, настолько чисто любит, что ему и в голову не может прийти уловка — взять да отпустить собачку на волю, а барыне сказать, что утопил. Он не может солгать ей по определению, по самому внутреннему мироустройству (не путать с «рабским» началом) — не может солгать, и все!

Вот в чем дело, вот в чем боль!

Герасим — центр тяжести рассказа. На нем лежит вся мука жесточайшего выбора. И он делает свой мучительный выбор — «высокую» барыню, совсем не явно им любимую, предпочитает всем сердцем любимой и ни в чем, кажется, не повинной, но более «низкой» собачке. И — топит ее... Он выбирает — иерархию...

Так строилось Государство.

Итак, Герасим — центр тяжести рассказа. Но почему же тогда он называется не «Герасим и собачка», к примеру, или же, например, «Немой Герасим, собачка и барыня», а именно что «Муму»?

А вот здесь проступает уже иная, еще более подспудная тема — тема Жертвы. Помните у поэта: «Иди и гибни безупречно. Умрешь не даром: дело прочно, когда под ним струится кровь»?

Вот ведь чем еще памятен — или прочувствован — этот маленький шедевр под таким смешным названием. Памятен любому, вне сословий и степени образованности, русскому читателю...

Россия строилась долго, трудно. На крови, на нечеловеческих усилиях и жертвах — порой неоправданных и страшных в своем неоправдании.

Почему-то неотвязной нотой звучит во мне нечто, словно бы и не имеющее отношение к теме, но — имеющее, имеющее, имеющее!.. во всяком случае, это нечто звучало неотвязно, когда думал о самом болевом русском рассказе, — звучало и звучит, наподобие подземного тайного колокола.

Что же это такое?

Это, кажется, не имеет прямого отношения к теме, но — все же, все же, все же...

Это — тема русского старообрядчества.

Мне кажется, тема эта, память эта глубоко затаенно болит в каждом русском человеке...

Еще бы не болело!

Более десяти миллионов сильных русских людей было загублено за годы гонений на старообрядцев! По тем временам огромная часть населения России...

Словно некое сумасшествие сошло на русских же людей — царей и владык, ради буквы, ради византийских тонкостей церковного обряда казнивших, ссылавших вместе с семьями миллионы русских людей.

А ведь это были самые сильные люди России!

Они предпочитали сжигать себя в избах, только бы не подчинить высокое низкому — не отдать под пяту государеву самое высокое, что даровано Богом, — святую веру.

Православная церковь в большинстве смирилась и отдалась под цареву власть. В итоге русское государство осталось единым: хорошо это или не очень — с позиций сегодняшнего дня толком не рассудить, но в иные века оно достигало небывалого в мире могущества.

И вот тут понимаешь: гонение на старообрядцев никакое не сумасшествие. Это державная воля. Стремление выстроить единую великую державу — любой ценой! Даже ценой непомерных, а со временем, кажется, и необъяснимых жертв. Будь желание и добрая воля власть имущих, в конце концов с обрядовыми тонкостями все уладилось бы, да и не в них, по сути, крылись корни русской трагедии, не в спорах о двуперстии или троеперстии, не в хождении посолонь или наоборот. Причины были иного, более жесткого и вовсе не конфессионального свойства...

Цари прекрасно осознавали: дай волю старообрядцам, и они — непьющие, некурящие, работящие — за короткое время, даже в меньшинстве своем по отношению к большинству населения, обретут такую силу и самостоятельность, что никакая власть им будет не указ. Они поднимут собственное дело, освоят промышленность, как тяжелую, так и легкую. Они станут землевладельцами, хозяевами земли, настоящими собственниками, а там...

А там, глядишь, единое государство, мучительно собиравшееся веками, окажется расколотым на пять, шесть, семь земель...

Да, это были бы русские, сильные, славянские земли. Но единое государство зависло бы под большим вопросом. А ведь за него боролись веками. Зачем боролись? С какой целью? Логикой этого не объяснить. Боролись, и все. И создали его, великое государство.

По всей моей знаемой родове я к старообрядцам не имею прямого отношения. Но ведь сердце от этого болеть не перестает — миллионы русских людей сложили головы неизвестно за что...

Известно, известно! За государство, за иерархию, за архитектонику.

...они шагали уже около двух часов. Капелька то и дело просила присесть передохнуть, и Зуб не противился ей. Суровый охотник, Зуб не понимал слабости в людях. Но то были люди своего племени — и мужчины, и женщины. А здесь он нутром понимал, что имеет дело с чем-то невиданным доселе. Он невольно сравнивал ее со странным росточком, нежно — до ссадины в сердце — пробившимся сквозь колючие хвощи и скалы его пещеры.

Он был прозрачен, тот дивный росточек, весь прозрачен, насквозь, особенно при ярком солнце, и, по сути, никчемен. Но Зуб почему-то любовался им, жалел и не позволял детям выкорчевать его. Тем более что уже на другой год пустили в щелях скалы его новые золотистые росточки...

Солнце уже заходило, надо было поспешать. Зуб негромко, но настойчиво приказал Капельке встать и двигаться за ним. Они пошли.

Наконец засмердело дымами становья. Вначале только родимый сладкий запах, от которого Капелька пришла в ужас, но не подала вида, заполз в ноздри Зуба... а чуть позже показались и сами дымки.

Вечерело. Они прошли к пещере не замеченными никем, и Зуб решил не объявлять сегодня сородичам о Капельке, которую привел с собой незнамо откуда. Решил отложить на завтра. А сегодня лишь познакомить с ней своих старшеньких.

А потом, перекусив, наведаться к Родоначальнику. Вначале, конечно, следовало рассказать ему об удачной добыче, с поклоном преподнести в дар кусок свежей вырезки и поделиться планами: за два-три дня он доставит к стойбищу всю мамонтятину. Часть, естественно, для копчения — на зиму, часть для соления и вяления — на осень. А из нескольких добротных кусков свежака он предложит устроить завтра пир для всего племени. Тем более что сбор урожая благополучно закончен на днях, и еще на завтра назначен ежемесячный День Наказания. Надо улестить женщин. Не одна ведь только плеть для них, но и кусок доброго мяса, и пляски у костра, и питье хмельных отваров из грибов — пусть хоть это смягчит их нелегкий день...

А потом, между делом, намекнуть Родоначальнику Уру, что всех ожидает сюрприз, что он, одинокий многодетный Зуб, приглядел для себя наконец-то удивительную подругу...

Муравьи и мураши

Му-му-у... Простое, как мычание. Первый сборник футуристов. Они обозначили самим названием «точку возврата» — хватит «изячной словесности», вперед к предкам! Будем реветь, мычать, а может быть, научимся и по-русски выражаться?.. Научился всерьез — и до конца — один Хлебников. Но не любил вычурного слова «футуризм».

Величал себя не иначе как будетлянин...

Язык Хлебникова поразит и даже оттолкнет, как нечто чуть ли не чужеродное и слишком уж непривычное. Слишком русский и стихийно масштабный поэт, а мы приучены со школы к европейским формам, к уютненьким ямбикам, увы...

Вот еще что должно поразить современного читателя: ни у Хлебникова, ни у Платонова, ни у Ксении Некрасовой читатель не отыщет и следа всех тех европейских соблазнов, того любования грехом, без которого нам кажется теперь уже немыслимой русская светская поэзия. А ведь этого позора не было в древнерусской литературе — вот в чем тайна, вот где она, столь поздно осознаваемая горечь: так на чем же мы все были воспитаны? на грехе? на любовании им?..

Современные и порой очень талантливые поэтессы иногда близки Ксении Некрасовой, но, при несомненном таланте, сильно уступают ей, и уступают лишь потому, что поэтика их вся — на грехе, на искушении, на любовании им. То есть им творчески просто необходимы все эти подпорки, «костылики» красивых соблазнов, без них они, может быть, и не дошли бы до «цели». До своей смешной цели...

А вот Ксюше Некрасовой все эти «штучки» были не нужны, она и без них сияет, движется, летит во времени. А время оценить ее по-настоящему еще только-только наступает.

Как и время Хлебникова.

...Зуб познакомил детей с Капелькой. И они обрадовались ей, особенно старшенькие — Лоб и Ух. Им было трудно обихаживать младших, особенно совсем маленьких девочек, кормить их, пеленать... а тут такая помощница, настоящая хозяйка. Правда, очень странная, непохожая на их мать, но все же...

Зуб наскоро перекусил со всей, уже увеличившейся, семьей, напоил девочек козьим молоком и, захватив корзину самого лучшего мяса, пошел к Родоначальнику Уру.

Тот, как всегда, радушно встретил его в летнем расписном шалаше, с нескрываемой радостью принял подарки и усадил у огня. Протянул Зубу свою уже раскуренную трубку с пахучей травкой (чего удостаивался далеко не каждый обитатель стойбища), протянул чернокаменную, гладко отшлифованную чашу с крепкой настойкой и приготовился слушать. Он понимал, что Зуб не просто так явился к нему в поздний час...

...Море, приближение шторма... волны налетают в белой накипи и, рыча, набрасываются на тебя, как разъяренные львицы.

И ты, пятясь, отступаешь, отступаешь...

Поневоле вспомнишь и тут же простишь великую лермонтовскую «ошибку» про вспененную волну: «...как львица с гривой на хребте...»

Разъярены волны по-дурному, по-женски, именно что как львицы, у которых отродясь не было гривы, но ты отступаешь, пятясь, как от взбешенной, в истерике женщины...

Может быть, потому и ошибся поэт, что слишком близко наблюдал эту картину? А вот если немножко сверху и чуть отдаленно ее же понаблюдать?

Так ведь не львицы, а самые настоящие львы с их благородным наступающим ревом увидятся и услышатся — белогривые, непокорные, возвышенные в непобедимости своей...

* * *

...всю кипень с гривы, с головы

Швыряют в ноги нам...

О, если б вы,

Как эти львы,

Летали по волнам!..

* * *

...про альфу Центавра ни слова в Писании. А почему? Да чепуха это в объеме Божественного, мелочь все эти альфы, беты, Тельцы, Стрельцы, туманности Андромеды...

Там, в Писании, и Земли-то немного. Поэтам и художникам вообще места не нашлось. Сеять, рыбачить — тоже мелочь. Хотя и рыбари, и блудницы, и мытари есть.

«Уловлять человеков» — вот серьезный объем.

...мелкие мураши съедают крупных муравьев. Мелкое берет количеством, у мелкого ставка на биомассу. Видел в детстве, как огромного муравья облепляют когорты мелких мурашиков («смертников»), вцепляются в каждую из его исполинских ног «калачиком», и он с трудом волочит их, пытаясь дойти до своих исполинских сородичей...

Но тут набегают сотни других бойцов-мурашиков и начинают уже совершенно безнаказанно терзать великого. Мощные жвалы великана теперь не в счет, объедают его гаденыши в основном сзади, и он, великан, не в силах сладить с лилипутиками.

Качество коренится в крупном, объемном...

А вообще...

Неандерталец бы так не поступил.

...о любви, может быть.

А еще-то о чем? Именно о Любви. Это стоит разговора.

Вот в Евангелии максима: «Да-да» или «Нет-нет». Это Христос говорил. Четко, ясно говорил. Не разбалтывайся по мысли, не растекайся по древу, говори определенно.

Многовариантность мелка. Любовь выше... выше! Любовь включает в себя все, обволакивает собою все остальное. Как самая страшная, как самая тяжелая статья уголовного кодекса включает в себя все остальные. И покрывает их собою.

Есенин писал: «Много зла от радости в убийцах, их сердца просты...»

А любовь и убийство сродни друг другу. Доказывать глупо. Поэт поймет. И вспомнит:

Я Франсуа, чему не рад,

Увы, ждет смерть злодея,

И сколько весит этот зад,

Узнает скоро шея... —

кто этого не помнит? Кто не помнит «Баллады Регдинской тюрьмы» Оскара Уальда? Да нет, все красивые глупости, что он до тюрьмы написал, не помнит никто, кроме эстетов и «уальдоведов». А вот строки из «Баллады»:

...ведь каждый человек земли

Любимую убил... —

помнят все.

Глубина покаяния равняется...

Соблазн и грех предательства сладок. Он засладил собою все, начиная с любовных отношений. Залил, как патокой, мир, начиная с мелких сделок и кончая международными договорами.

Прибыльное дело вероломство.

«Чиновник всему горю виновник» — издавна идет. Обнимет, обласкает и — нож в спину. Ты даже не заметишь... не больно зарежет. А кто такой чиновник? Лихой человек. Еще Достоевский говорил: «Россия это ледяная пустыня, по которой бродит лихой человек». Ну, бродил он со Стенькой, с Пугачевым бродил. Рвали ему ноздри, били кнутом, в кандалах ходил...

Надоело! Пора в чиновники подаваться. Поэзией и вольницей в жизни мало что возьмешь! Сел в департамент. Энергичный же человек! Сперва писарем сел, потом столоначальником, а там... Править стал страной. Лихой человек во власти.

...Зуб объяснил Родоначальнику, что ему нужно два или три дня для того, чтобы перенести свежее мясо из ямы (ямы-ловушки были священным секретом для каждого охотника, и Ур, прекрасно это понимая, не задавал лишних вопросов), а главное, закоптить основное мясо там же, на месте. Это потребует времени и терпения всего племени, у которого сейчас шли неудачи в добыче. Погибли сильные охотники, недавно вепрь насмерть задрал Крына и Малка. Их, конечно, оплакали всем племенем, зарыли в землю. Но силы добытчиков убывали. А на пороге уже стояла-постаивала осень. А там — зима...

И вдруг такая добыча Зуба! Целый мамонт! Да, громадный мамонт, а не какой-то там вепрь или толстая змеюка! Зуб чуял — Ур, Родоначальник, сейчас в хорошем расположении духа. Рассказ Зуба о забитом мамонте и выпитая горячая настойка размягчили его железное сердце, и все же Зуб откладывал, откладывал главный разговор. И только когда старшая хозяйка его, пригожая, ширококостная, крупнозубая Ляма, посверкивая маленькими коричневыми глазками, вошла в шалаш и попросила Ура налить ей тоже напитка и позволить отхлебнуть немножко из черной чаши... а впридачу еще закусить драгоценным дымком из старинной трубки... вот тут Зуб понял, что засиделся и пора приступать к основному.

Когда Ляма вышла наконец из шалаша, Зуб решился. Он рассказал Уру все — с самого начала и до конца. Как он увидел ее, как накормил, как, зная, что нарушает запрет племени, привел ее в пещеру... мало того, сказал, глядя в изумленный глаз Ура, сказал не понятное ни для кого слово: «Это, знаешь... самое мое. Не отдам. Я знаю, что она из чужих, я знаю, что она Другая... Я ее пожалел...»

Таких слов в их племени не говорили. Их даже не знали. Знали слова: «она нужна мне», «она подходит мне», «я буду ее кормить», «она хорошо нарожает мне детей!». Все это было понятно, обиходно. От кого угодно, но только не от мощного Зуба Ур этого мог ожидать и теперь не знал, как быть.

С одной стороны, Зуб ему друг и, по всей вероятности, его преемник. Кроме того, у него куча сирот, ему нужна женщина. Но никого, кроме покойной любимой Пикальки, Зуб знать не желал. А охотниц до него было много. Даже слишком. Но ни с одной он не желал спутаться. Да-а... Ур впервые столкнулся с такой задачей...

Но ведь и подношения Зуба ему были весьма кстати... да и сам Зуб давно, с самого детства, нравился ему — вначале как ловкий, ловчее всех в полудетских играх юноша, потом как одинокий, очень удачливый и умный охотник. Да что там говорить, Зуб ему был просто другом. Может быть, единственным искренним другом!

Но как быть в таком случае? Ссориться с другом ему не хотелось ни в коем случае. Но и вариант ссоры со всем племенем также не входил в его руководящую голову. Это же крах всей жизни! Это, возможно, целый бунт! Причем с абсолютно непонятным исходом. Да-а, задачку задал его старый дружище... как быть, как быть?

И тут его озарило: Великаны!..

Верующий человек не энергичен. Он — к Богу стремится, благодати ищет. Он копейки уворовать не способен. А лихой человек — иной. По клеткам своим, по хромосомам, по сути своей совсем другой. Он так: сколько пузу потребно (это кажется вначале, что душа требует... ага! Пузо, пузо требует!), столько и схаваю. А там и баба задушит — жадностью своей вековечной задушит... а там и подкаблучником сделает...

И заворуешься как миленький...

Вероломство, убийство и предательство у нас самые искренние, как любовь. Это Россия. Любовь здесь все покроет. Любовь — это высшая статья. Как та, уголовная, самая тяжкая статья, которая покрывает собою все остальные.

Знаменитый разбойник — вот герой. Кудеяр-атаман. «Много он душ загубил...» Но — покаялся. Да так искренне, так сильно, наверное, покаялся, что «теплохладные», обычные порядочные люди поразились силе покаяния и запели, умиленные и будто бы прозревшие:

«За Кудеяра-разбойника

Будем мы Бога молить...»

Предок на завалинке:

Он думает о юности, быть может,

А может, вспоминает неолит,

Огнями трубки темноту тревожит

И тишину усами шевелит...

* * *

...ненавижу слово «россияне»,

Терпеливой празелени цвет,

Есть азербайджанцы, молдаване,

Русский — толерантен. Русских нет.

В общем, нет страны такой в природе.

Предок за Россию бился зря.

Толерантность... это что-то вроде

Трын-трава, по-русски говоря...

* * *

...а вообще, в России какого только русака на престол ни возведи, все равно станет евреем. Метафизика, однако. И метафизика эта задолго до принятия христианства на Руси завелась. Мессианские народы, что ли? И ненавидят, и обожают друг друга...

Самодеформация

Медленные поступки и слова внушают уважение. За ними сила и основательность.

За ними — глубина памяти...

Неандертальцы страшные якобы... Вранье! Милейшие люди. Благороднейшие. Как-то в парке ночью один такой неандерталец со «зверской» рожей спас меня от подленькой стайки отмороженных, прыщавых, симпатичнейших юнцов кроманьонцев с ножичками в тоненьких ручках...

...Утром Зуб накормил толченым овсом-самосевом детей, напоил из бизоньего пузыря малышек и уже собирался уходить к реке, коптить и солить остатки мамонта, пока не сожрали могучими жвалами рыжие шустрые муравьи, как вдруг взгляд его упал на чашу Капельки. Она была нетронута.

Сама Капелька тоже была нетронута в эту ночь. Зуб решил несколько ночей позволить ей освоиться... отвел в дальний отсек пещеры, уложил на ровно обработанный каменный лежак, крытый двумя слоями шкуры, уложил, а сверху еще накрыл белым козьим покрывалом.

Но чаша Капельки была почти нетронута. Почему? Чаши — вот как у детей — не должны быть пусты, они должны быть вылизаны дочиста.

«Чем же кормить эту тварь? — подумал Зуб. — как с ней вообще быть?..»

Он тяжело задумался, с непонятным голодным чувством глядя на эту дикарку...

Вот только времени на раздумья сейчас не оставалось. Солнце уже взошло, надо было поспешать...

Арочные своды... кто-то вообразил, что их придумали чуть ли не хетты... или египтяне... или греки...

Неандертальцы это придумали.

Что они делали? Делали самое простое и надежное: накрепко вкапывали ноги мамонтов (кости их ног, разумеется) в землю. И это были надежные остовы жилищ. А самый верх перекрывали бивнями тех же мамонтов и таким образом возводили прочнейшую «арочную» крышу, с которой благополучно стекала вода, талый снег...

Говорят, кое-где в России (на Рязанщине, к примеру) находят остатки подобных жилищ... и, говорят, если их утеплить, можно там жить еще сотни лет...

Вот такие они, неандертальцы!

и вот что заметили ученые-антропологи разных стран: в племенах древних охотников и собирателей (раковин, грибов, ягод) практически отсутствовала социальная иерархия, то есть — подавление слабого сильным. Власть, престиж, имидж и прочие глупости для них не имели значения. Имело значение другое — важнее всего на этой земле жить сообща (сейчас бы сказали — общинно, соборно), заботиться друг о друге, помогать друг другу, и это было высшей их ценностью, высшей благодарностью! Это была, если угодно, идеология неандертальцев — всеобщее благо...

Потом, в земледельческих обществах современности, в эпоху голоцена (и до нашей эры, и в нашей эре, кое-где — даже до сегодняшних дней!) эта морально-нравственная ценность сохранилась... и сохранялась очень, очень долго... и даже сохранилась в общинных устройствах жизни. А ведь община — это прообраз общества. Нравственный прообраз. Он и в рабочем классе долго еще сохранялся, я это хорошо помню... и грущу, грущу...

Манилов — тайный свет Гоголя. Для маниловых пришел Спаситель, только они по-настоящему видели Мечту, Свет. Манилов мечтал, что за дружбу «генералов давать» будут самым верным друзьям. Выше и чище такой мечты, такого максимума не было в русской, да и во всей мировой литературе.

Но опять-таки — хищники не поняли. А теперь даже подчеркивают, что именно у Манилова было больше всего мертвых душ (то есть умерших). Но он (единственный) не продал, а просто подарил их Чичикову. Да, при любви и мечте — больше смертей случается. («Там, где любовь, там всегда проливается кровь...» — так, кажется?)

Самодеформация мира... У писателей и художников это не редкость. С годами художник начинает видеть мир не таким, каков он в своей первозданности, а через призму образов, им же самим и нагроможденных за долгую творческую жизнь. И он уже не может создать ничего свежего, ибо сумма технологий, наработанная им, ведет по проторенной дорожке, а в итоге разрастается масса образчиков. И он становится большим, заслуженным... а по сути — творческим нулем.

А самодеформации мира художник уже не видит, ибо выпал из творчества, из детства. Редкий поэт и художник несет в себе детство до конца, но уж в этом случае он до конца непредсказуем, свеж, молод, ошеломителен. Таким был великий неандерталец, великан и ребенок Хлебников.

Жесты

Адам зарыт в неандертальце. Во всем открытом, плодородном, сильном.

В глубине памяти...

Не каждый умеет петь,

Не каждому дано яблоком

падать к чужим ногам...

О чем это Есенин? О муках творчества? Об искусстве? Это — об искусе. Это же яблоко искушения! Здесь не «изящная словесность», здесь глубже, страшнее. Здесь темная судьба художника, его связанность — подспудная — с силами далеко не ангельскими. За «легкостью» есенинского стиха этого не разглядишь, не уловишь поверхностным взглядом, но если вчитаться — вздрогнешь ведь! Вспомнишь полную графоманию ранних его стихов. И почти тут же (с периодом в каких-то полгода) — истинные шедевры. Эту тайну знал один Есенин — и никому не выдал. Пытался коряво исповедаться... То же самое мог бы сказать, наверное, ранний графоман Некрасов, юный графоман Гоголь (точнее — поздние гении под теми же фамилиями)...

Поэты — чайки. Хороши издалека, в полете. А вблизи разглядишь чудовищ — клювастых хищников, носастых забулдыг...

...Зуб подошел к ямине, вынул несколько кусков освежеванного мяса снизу, поднял наверх и стал коптить на тлеющих угольках костра. Нанизанные на свежеоструганные палки, куски мяса послушно переворачивались и приобретали медленную, вкусную смуглоту.

Зуб знал, что больше трех корзин он сегодня не унесет до стойбища, и потому не очень-то торопился. Зуб думал.

Как ему быть с Капелькой — раз. Что решит племя — два. И главное — что скажут Великаны. Вот это самое главное. Великаны существа загадочные. Они могут притвориться огромными горами со снежными шапками и не сказать ничего. Они могут встать со своих богатырских колен и разметать все их стойбище, ежели будут разгневаны. Великаны могучи, и они, кажется, могут все.

Но люди относились к ним с почтением, и никогда Великаны еще не делали им худа. Но тут такой случай, такой случай...

Они же сказали однажды: «Вы — Другие, они — Другие. Не мешайте друг другу».

Назидания хватило, чтобы через Большую реку потом никто не пере­плывал.

Никто. А тут вдруг Эта...

Есть ум постоянный. Есть ум переменный. Как ток. С постоянным умом живут постоянно, хорошо. С переменным умом — периодами. Замыканиями. Зарницами. Вдохновениями...

...но ведь она сама, сама приплыла! И она была в беде, видно же было, что она не ела давно и страшно голодна. Недаром так пронзительно сверкал ее незримый взгляд из-за кустов! А потом...

Зуб при одном воспоминании о ней переполнялся какими-то смутными, не изведанными до того чувствами. Он еще не мог их назвать, но уже крепко знал: бороться за нее он будет до конца.

Вопрос: чем кормить ее? Нашу еду она не ест. Ну, может, привыкнет со временем, но сколько же его пройдет, пока привыкнет? Зуб не стал сегодня выговаривать Капельке за нетронутую еду, но, отведя за Мшистую Скалу, усадил на бревно и напрямую спросил — что едят в их племени и чем она думает, кроме мяса, питаться?

Капелька опустила голову и прошептала одно только слово:

— Не знаю...

— Дур-ра! — взревел Зуб. — Полная дура! Чем думала, когда перебиралась сюда?.. А вот, кстати, еще вопрос: на чем перебралась сюда, на этот берег? Вплавь — крокодил сожрет. Значит, на лодке. А у кого украла?..

Капелька затараторила:

— Нет-нет, я не украла, это старая отцова долбленка... я ее в камышах спрятала. Хочешь, покажу? Там есть мешки с пшеницей, просом, ячменем, гречкой... все, что успела сложить ночью... ведь утром меня должны были приковать к Скале и я в муках, под солнцем, должна была бы умирать. У меня не было выбора. Даже Дудика заплакал и сказал мне: «Беги, я не вынесу твоих мук, я умру сам... наши тебя точно убьют... а Другие... еще неясно, может, и пожалеют, и пригреют. Беги!» Дудика помог мне перенести мешки с зерном в лодку, и, пока я плыла, слышала его жалобную игру... он ведь лучше всех играл на дудке и всегда на праздниках потешал племя. Тем и кормился, несчастный... он плакал, когда провожал меня... Дудика хороший, но слабый... — Капелька невольно сравнила его с новым, чужим мужчиной и тут же невольно восхитилась им, новым Зверем, Мужчиной. Всей его суровой, косматой мощью.

— Какой еще Дудика? — в Зубе зашевелилось нечто злобное, темное, тяжкое, также не до конца понятное, как и само чувство к нежной Капельке. — Дудика... сопля, наверно. У нас тоже есть мастер играть на тростинке, так он хоть колдуну помогает чудеса творить... ну, кто тебе Дудика? Отвечай! И не смей врать, а то убью — вот тут!.. И даже не зарою в землю...

Зуб вынул черный нож и рывком за густые белые волосы поднял Капельку с бревна. Он провел острым ножом по ее нежной тоненький шее и сам себя испугался. Ведь перед ним был не вепрь, не мамонт, а тоненькое, странное и совершенно беспомощное существо, которое он сам нежно и навсегда назвал Капелькой.

— Дудика был мой жених, я не вру!.. Его не посвящали в охотники, он был певец, но я и такого его любила... нас скоро должны были обручить...

— Что такое «любила»? — В племени Зуба не знали этакого слова. Женщин у них одевали, кормили, заботились о них. И если жалели, старались не очень сильно бить в День Наказания. Это было у них в обычае — раз в месяц на плоском Белом камне в самом центре стойбища на виду у всего племени мужья должны были исполосовать плетьми всех замужних женщин. Каждый свою женщину. Ровно сорока священными ударами плетей...

* * *

...как сделать бизнес? Тут нужна сноровка.

А перед сном так сладко помечтать:

Секретный текст... шпионская шифровка...

Шикарный бизнес — Родину продать!

Но как продать? Кому?.. Тут нужен опыт.

Мечты-то есть, нет опыта... ну что ж...

Пожалуй, все же в розницу, не оптом...

Оптовика, пожалуй, не найдешь...

* * *

...был подсолнух — стало масло. Было зерно — стал калач. Была куколка — стала бабочка. Была девочка — стала мама...

Все понятно?

Ничего не понятно.

Солнце и луна

Адам — великан. Человек-гора. Ной уже поменьше, но тоже великан. Ковчег его — громада... А вот откуда он взял данные для проектирования, расчетов и постройки такого неслыханного корабля? Или в самом слове данные уже кроется ответ? Взяли и — дали. Свыше. Благо-дать снизошла...

А далее, за Адамом и Ноем, — «стесывание» человека, уничижение, вплоть до параметров кроманьонца.

...обычай был древний, повелся с незапамятных времен, и когда молодые спрашивали у стариков: «Зачем нужно бить жен, даже не очень-то провинившихся?» — старики кивали многозначительно головами и отвечали туманно, но странно убедительно: «А чтобы не провинились... чтобы знали свое место...»

И правда, женщины их племени вели себя скромно и деловито. С подчеркнутым уважением к мужчинам. Может быть, как раз потому, что знали: в День Наказания муж может почти небольно похлестать плеточкой, а может так излупцевать женушку, что потом неделю будет ходить с наклеенным на спину подорожником или баданом.

А вот слова «любовь» у них не было. И Зуб пытался понять, что же это такое. Может быть, это как раз то непонятное, испугавшее его самого, что закралось в его нутро, когда он впервые увидел Капельку? Но сперва следовало разобраться с непонятным Дудикой и его ролью в жизни Капельки...

...было время, в начале перестройки, «страмили» Сталина. Опомнились. Поняли, совсем не для удовольствия пытал зиновьевых, каменевых и т.д. Он (его подручные, разумеется) вытягивал из них (то есть втягивал обратно в страну) казенные деньги.

Так Петр Первый некогда выколачивал из Меньшикова полказны, переведенной через любовниц и родственников на зарубежные счета, вложенной в недвижимость, в брюлики. Петр переломал кучу палок о бока другана-ворюги-героя... устал, отступился (гора сломанных палок валялась потом в углу губной избы)...

Но все-таки — выбил! Пусть не все, но процентов 60 выбил. Такое удавалось только Петру (отчасти) и Екатерине — свести баланс внешней задолженности до нуля или около того...

...и вот спустя «катастрофы» я думаю: а не оболгали ли мы святую инквизицию, болтая о ее «зверствах», и ни о чем более? Я читал и «Молот ведьм», и другие книги и почувствовал, что далеко не все вранье в переписках монахов-пытальщиков меж собою. Спросил умную женщину — а что она думает насчет ведьм? Она (в любви со мной) сказала, что, похоже, не все вранье в откровениях монахов. Были — и есть ведьмы!

Только в средневековье был «наплыв» (неясно почему) темных сил. И был создан институт по борьбе с ними. Кошмарный институт, как водится. Но странная вещь — западная Европа живет с тех пор припеваючи, а мы мучаемся, бедствуем... почему? Не потому ли, что не выжгли всех красивых женщин, как это делали западные европейцы? Ведьмами они считали именно самых красивых — и жгли их на кострах, нередко по доносам неудачливых любовников.

И вот Европа вся в «лошадиных», грубых, пупырчатых женщинах, а восточные славянки красавицы, чистые, с нежной кожей. И Россия здесь — крайняя! Оттого и нескладуха, что много красивых баб на Руси. Слишком много! Куда ни глянь — все-то нежные, зазывные...

Не выжгла их «инквизиция», вот и страдаем. И боимся сказать, что не «шерше ля фам», а красивая баба коняге мешает — мешает «воз тащить» по горькой земле...

Больно уж красивые, красивые бабы!..

...и все же Сталин окажется в исторической перспективе всего лишь политиком. Круг его, конечно, серьезный — Черчилль, Рузвельт, Троцкий...

Но это политический круг. А вот Ленин — фигура иного, планетарно-космического круга. Ленин со временем все-таки окажется в кругу таких личностей, как Николай Федоров, Николай Морозов (народоволец, за тридцать лет в Алексеевском равелине переставивший историю на триста лет, задолго до Фоменко), Вернадский, Докучаев, Обручев, Андрей Платонов, Велемир Хлебников...

...Революция в России мыслилась как первая ступень ракеты.

Вторая ступень — мировая революция. Но ведь и она лишь ступень для третьей революции — полной переделки человека.

И когда в 1922 году Ленин в отчаянии заорал: «Мы построили не социализм, а говно» (цитирую дословно), — его друзья и соратники приняли это как натуральный призыв и стали распихивать золотую казну России в европейские и заморские банки — через любовниц, жен, родственников... В 30-х годах Сталин долго и нудно выбивал из них эти деньги. Частично выбил. Но не все, естественно.

А Богданов основал Институт крови — для бессмертия. Искал формулу особенной (бессмертной) крови. Умер в конце 20-х, испытав на себе опытный образец... на себе, а не на крысах!

Потом Яшка Блюмкин мотался по Гималаям, Соловкам — искал Шамбалу. Что-то, кажется, раздобыл. Может быть, Рерих, секретный агент «конторы» и руководитель загадочной «трансгималайской экспедиции», документы которой до сих пор засекречены, ему помог?

Остается гадать. Вернулся Блюмкин в полном одиночестве. Отряд его погиб. Или, по изначальному замыслу Глеба Бокии, руководителя секретного отдела ГПУ, был расстрелян на обратном пути?

Но вот что настораживает в этой истории: по возвращении в Россию и самого Блюмкина шлепнули. И Бокию. И академика Барченко, разработчика психотронного оружия, заместителя Бокии... Не странно ли?

А может быть, это уже мистик Сталин (со своими подручными) «поработал», заметая следы, покрытые «гималайской» тайной, которую Сталин искал не менее страстно, чем — со своей стороны — Гитлер?..

Но вот что интересно, Ленин через века все равно останется в кругу мифологическом, а не политическом. И кантаты ему споются...

* * *

...устав от молений, глумлений,

Сложив свои кости в карман,

Восстав с богатырских коленей,

Рассеяв былинный туман,

Амур Енисеевич Ленин

Уходит в глухой океан.

...ни Надин, ни Ленин, а — Весь...

Рубило-компьютер

«Весь мир насильем...» — был разрушен? Вроде как был... а весь?

Ба-альшой вопрос.

Часть иногда можно уподобить целому — в капле разглядеть океан. Уподобить же целое части как-то не получается. Исторические аналогии не дозволяют. Вот хотели весь мир разрушить, не вышло. А как хотели! Но сколько ни применяли насилье против насилья, все равно Целое осталось. Разрушенье было страшным, но все же частичным.

В итоге империя вышла из декаданса, из сладкого загнивания, о котором завывали поэты, декаденты всех мастей в предреволюционную пору, и — выжила. Народ возродился, построил самую мощную в истории России страну, победил фашиста, вышел в космос...

...в племени Зуба был простой, веками отработанный обычай. Если юноша выиграл состязания в борьбе, стрельбе из лука и беге, он имел право назвать женой любую приглянувшуюся ему девушку. Конечно, и симпатии девушки шли в расчет. Но, живя тесной жизнью, дорожа каждым добытым куском, живя практически одной семьей-племенем, подростки уже почти с детства знали, кто кому пара. А если еще и победил в состязании, тут вообще вопросов не возникало. Можно рожать от него детей. Сколько? А сколько даст великий бог — Род. Это уже не дело людей. Чем больше, тем лучше. Тем сильнее племя.

Часть детишек умирали при родах, кто-то погибал от непонятных болезней, а кого-то уносил Крылатый Змей. Видели его редко, но знали, что он практически неуязвим и притом большой охотник до молодых женщин. Впрочем, некоторые женщины и сами были не прочь поблудить со Змеем.

Змей не боялся людей, но, прекрасно зная, что они находятся под покровительством Великанов, не очень-то распоясывался...

Шарманка — предок компьютера. Валики со штырями — архаичные программы. Ручка шарманки — примитивный процессор. А дырки в перфокартах на первых больших ЭВМ — те же штыри на валиках шарманок. Только наоборот — вовнутрь. Шарманка, вывернутая изнутри, это и есть компьютер со своей программой.

Вначале было Рубило. Потом Стило. Потом Перо. Пропуская Карандаш, — авторучка. Потом пишущая машинка. Потом компьютер.

Удобство написания букв и слов упрощалось со временем почти в геометрической прогрессии. Казалось бы, что худого? Но если оглядеть отстраненно всю перспективу письменных веков, что мы увидим? Рост качества? Нет. Вначале мы увидим — Количество. Оно, как известно, имеет свойство иногда переходить в Качество.

Почему же в этом случае не перешло? Самые простое объяснение очевидно: гимны и песнопения древних (иногда записываемые на папирусы и другие носители) обращены к самому высокому — к богам, солнцу, земле. Ко всему живородящему, к При-Роде. Позднее — к Единому Богу. И это одно уже оберегало древние тексты от суетности, мелочности, от психологизма, столь милого поздним кроманьонцам. Это самое простое и сущностное объяснение.

Великое Рубило. Им на скалах, на стенах пещер высечено столько мудрости, явлено столько света, что, кажется, во все последующие века писатели лишь растолковывали эти письмена во всевозможных вариациях. Давали, как модно говорить, расширительные смыслы. А чего не давать? Ведь Рубилом высекались лишь Главные, до невероятной силы и плотности сжатые мысли и заповеди.

Лишних слов не тратили древние. Да что там лишние слова! Представь себе голую скалу, рубило в одной руке, каменный молот в другой, а вокруг...

А вокруг и хищник таится, и гад с ветки свисает, и враг из чужого племени дротик вострит... а ты долби, а ты руби, а ты не обращай на них внимания, пусть даже убьют, а ты свое, тысячекратно продуманное — допиши, доруби!.. Многословием тут не пахло. И главное — никаких нюансов, ажуров психологизма.

Какие психологизмы? Чушь несусветная...

Главное, сказать, выкрикнуть, вырубить на скале — Главное! Вот апофеоз жизни первобытного творца.

...«Дудика, Дудика... да на кой он мне сдался, этот Дудика? Бросил бабу, и кончено. Потом разберусь. Теперь главное — Капелька. Чем ее кормить, что за зерна она привезла в отцовой долбленке? Вот с этим надо разобраться в первую очередь...»

Зуб взвалил на костистые, широкие плечи три корзины с копченым мясом и отправился к пещере. К полудню дошел. Покормил детей, сунул Капельке кусок копченого мяса, которое она жадно, удивительно быстро для такого тщедушного существа съела, почти не жуя.

Зуб молча покачал головой и поманил ее из пещеры:

— Пошли.

— Куда пошли, зачем, я не хочу... — затараторила было Капелька, но, глянув в спокойные черные глаза Зуба, покорно последовала за ним к реке, по знакомой со вчерашнего дня тропе.

— Рассказывай, — коротко приказал Зуб, — и не тараторь. Только по делу.

Он уже успел понять то, что рассказывали старики, — Другие были очень болтливы, а Зуб не терпел даже среди своих пустословия. Как он уживется с Капелькой и уживется ли вообще? Ведь назавтра предстоит День Наказания — как она его выдержит? У нее тонкая, нежная кожа, совсем не то, что дубленые, привыкшие к плетям шкуры его соплеменниц.

Правда, свою Пикальку он щадил и никогда сильно не бил. Да и не за что было, по правде. Он даже сплел для нее особый, из волокон конопли, ремень, и она была очень ему благодарна, у нее даже сильных рубцов на спине не оставалось.

Но старейшины могут потребовать не сорок положенных ударов, а гораздо больше, для испытания пришелицы. И то лишь в том случае, если племя решит оставить ее у себя и если позволят Великаны...

Умирание в городе печально. Телевизор да компьютер — чаще всего  последние собеседники одиноко умирающих горожан...

Толстой мечтал умереть как тот крестьянин, лежа в поле, на борозде, слушая прощальную песню жаворонка с поднебесья... Шикарно! Граф любил шикарное, хотя и стыдился.

Ну какая в городе борозда? Автострада разве что...

Приляг на нее, погляди на самолет в небе, послушай мат «бомбилы», с визгом жмущего на тормоза, спасая твою опостылевшую самому тебе городскую старость...

Из жизни мыслей

Городская старость — это голова профессора Доуэля. Остальное отсутствует.

А чаще всего просто бездействует. Да и не больно оно нужно, это остальное.

В городской квартире, в «машине для жилья», есть все, обеспечивающее жизнедеятельность: еда и лекарства, заказанные по интернету, общение по телефону, «емеле» и скайпу... зачем тут мышцы, энергия и все прочее, если живет и действует одна Голова? Как у того профессора. Интересно, а каким он был в молодости, этот Доуэль? И была ли она, молодость?..

Два типа (архетипа?) русского человека: бунинский — центростремительный, и есенинский — центробежный. Две, казалось бы, непримиримые силы в сердце народа, даже в каждом человеке: один «строитель» жизни, другой «разрушитель», «проматыватель». Так за кем же правда и путь? Ведь оба до боли дороги и оба — русские до мозга костей...

Пытался выбрать — не получается. Только обворуешь себя, отказавшись от любого из них.

Вдруг осенило: да на земном уровне этого и не разрешить, здесь проблема иного уровня!..

А по сути, ни от кого отказываться и не надо. Просто «чистый» Бунин — это правда земная, а «грязный» Есенин — правда небесная. И оба необходимы, «нераздельны и неслиянны», как очень многое в России. Буниным восхищаются, Есенина — любят (как все не от мира сего). И оба, оба нужны!..

... — Рассказывай, — повторил Зуб. — что в лодке?

— Пшено... рожь... пшеница... мешочек гречки... — тут Капелька замялась. И все же выдавила из себя: — Я его украла...

— У кого?

— У матери... — и тут же затараторила: — Она мне сама разрешила... Она уснула, накрылась шкуркой, свернулась калачиком, а сама все видела, видела!.. Она мне сама разрешила! — прокричала Капелька.

— А еще?

— А еще цветочки... — Тут Капелька виновато склонилась и прилегла на мшистую тропинку, свернувшись клубочком, в ожидании удара Зуба, разозлившегося не на шутку.

Но Зуб не ударил. Он поднял ее с тропинки, отряхнул с ромбовидной накидки палую траву, мох и... и вдруг обнял ее дрожащие плечики...

Опять это непонятное чувство обуяло его, и он снова осознал — за эту дрожащую тварь он будет стоять до конца. Как он поведет себя завтра, в День Наказания, он сейчас не думал, он просто знал: она — его. И она будет доброй, нежной матерью его малышкам.

Они уже подходили к реке.

— Где?

— Там, — кивнула Капелька и повела Зуба к зарослям тростника...

Легко и радостно воспринимаешь — Истину.

Так Пушкина, Есенина, даже и споря с ними, воспринимаешь легко, радостно.

Достоевского — мучительно.

С Толстым — сражаешься.

...чувство благодарности присуще благородным людям. Хаму не присуще по определению.

Благодарность — личностное чувство. Хам — толпа, масса. История не знает чувства благодарности, тут все на крови, на вероломстве, на подлости. История — промысел хама.

Полномочная сила

Но в себе мы не понимаем и не видим себя.

Вот я... кто я такой? Не тот я, который внутри и вроде бы знает сам себя, а тот, кого другие люди видят и воспринимают со стороны.

Он наверняка не совсем тот я, которого я лично знаю, знаю привычки, особенности характера, организма, сердцебиение, пульс...

Не тот я, который мирится сам с собой и считает себя, в общем, сносным человеком, а тот, кого знают друзья, коллеги, родные, да и совсем незнакомые люди. Кто вот этот я, со стороны? А вдруг он (этот я) просто невыносим, слишком упрям, капризен, не шибко умен? Ужился бы я с таким вот, не послал ли б его куда подальше и не прекратил ли бы общение за полной его невозможностью и даже, может быть, отвратностью?

...долбленка была хорошо упрятана в зарослях. Зуб ступил босыми ногами на отмель и вытянул лодку на сушу. Взвалил все пять мешков на могучие плечи и было уже пошел обратно к пещере, но Капелька нырнула в долбленку, покопошилась там и откуда-то из тайника в корме вынула, смущаясь, несколько маленьких мешочков.

— Что это еще? — хмуро спросил Зуб.

Капелька привычно затараторила:

— Это цветочки, Зуб... это семена, семена, Зуб!.. мы распашем полянку около пещеры... знаешь, как будет красиво? Узнаешь, меня еще похвалишь. Вот это ноготки... вот это фурции... а вот здесь черенки роз... может, и привьются на вашей земле?

«Относительный герой». Сумасшедшая мысль о таком герое, который как бы есть и в то же время его как бы и нет. Ну вот, например, движется повествование, основные (настоящие) герои действуют: влюбляются, конфликтуют и т. д. — в общем, совершают все то, что положено обычным героям. Но иногда возникает сквозь ткань романа некая отвлеченная, добавочная, придуманная фигура (как в математике принцип дополнительности, что ли).

Это чудище, этот «относительный герой» начинает нести свою ахинею, вмешиваться в сюжет, вякать свои «квак-чвяк», «хурр-муррр», «правая-левая полоса», «небо сильное-сильное», «гу-гуу» и т.д. То есть это воет-подвывает абсурдная природа... но в этом вое просматривается иная, тайная правда, которую не в силах выразить основные герои. А может быть, в силах выразить только этот «относительный», дополнительный герой, возникающий как бы со стороны...

А выглядит этот «относительный герой» примерно так: белая полулягушка, полутритон. Он умеет возникать из ничего (по ходу действия), вписываться в сюжет и отчуждаться, исчезать на глазах. Это вроде бы чужое, ненужное человеку...

Ан нет. Тут просматривается какая-то хтоническая тяга — некое оно тянется к человеку, благоволит ему, основному герою. Особенно тянется к дураку, к ребенку и великану... «корректирует» их.

...Зуб скинул мешки с зерном на землю, жестом приказал Капельке сесть рядом и спросил напрямик:

— Ты жалела Дудику, грела ночами?

— И жалела, и грела... но поверь, я его никогда не любила... нас просто обвенчали родители, и мы были обречены. Он был слабый, он не мог забить даже вепря, не то что добыть мамонта. И я с ним просто прозябала бы, питалась бы крохами племени... — Капелька помолчала с полсекунды и решительно вскинулась: — А ты знаешь, Зуб, что такое счастье? Что такое настоящее счастье? Я тебе попробую объяснить, но у нас немножко разные языки... поймешь ли ты меня?

— Попробуй, — кивнул Зуб.

Он хотел как можно больше узнать об этой странной женщине, к которой привязывался все больше и которая — Зуб в этом был уже уверен — привыкнет к жизни его племени, выходит его малышек.

У всех женщин его племени, как и у любимой Пикальки, были широкие плечи, дубленая смуглая кожа, не боявшаяся ни царапин хвощей, ни ударов плетей в День Наказания. А Капелька... ему даже страшно было представить, как он завтра поведет ее на совет старейшин к белой, плоско распростертой Скале и как будет бить ее, такую хрупкую. Но обычая не отменишь. Главное, спокойно подготовить к этому неизбежному, а еще важнее убедить старейшин и все племя принять ее к себе. Зуб, безусловно, авторитет в племени, но и с его могучим авторитетом это тоже проблема. Да какая!..

Черный глобус

Неандертальца ищу...

...у историков есть циничное выражение: «История регулируется сбросом», то есть — войнами. Это значит, человечество в данный период чувствует глобальную неготовность выполнить высочайшую миссию, общее дело на земле. Но сейчас, в таком состоянии, оно может только все испор­тить, искривить божественный замысел и поэтому предпочитает (более чутьем, чем осознанием) самоустраниться. Покончить с собой.

Чаще всего это присуще самой «продвинутой» части населения — писателям, ученым, политикам. А те, кого называют презрительно мещанами, обывателями, а подчас и быдлом, в этой ситуации оказываются самым устойчивым, крепким звеном человечества. Они довольно спокойно переносят эти «мутационные взрывы», их подспудная цель — выжить во что бы то ни стало, не изменить ни роду, ни виду. Это подсознательная сверхзадача.

А самая крепь земли, сердцевина человечества — все-таки Земледелец. Вот почему я и называю его Главным Человеком на земле. Его уровень — полметра гумуса, это его природный слой. Его задача — стоять «против неба на земле». И не мудрствовать лукаво...

Главный человек земли, Земледелец, мирный пахарь... но его-то первым и втягивают в мясорубку войн «продвинутые», как опять-таки главную силу, теперь уже — главную боевую силу земли. И он первым гибнет, хотя не начинал это позорище, это побоище...

...главный человек, с какой стороны ни возьмись — Главный Че­ловек.

Проживая краткий отрезок, по сути — мотыльковый век, жизнь между двумя непроницаемо-черными стенами, человек почему-то задумывает себя вечным и ведет себя в реальной и конечной земной жизни так, будто он бесконечен, будто он бессмертное существо. Об этом свидетельствуют его великие замыслы, его большие, судьбинные поступки — в расчете на вечность, никак не меньше.

А сам-то при этом — мотылек-однодневка: только вспыхнул и вот уже погас. Зачем же о вечном задумываться, вести себя так, будто ты, по меньшей мере, Кащей Бессмертный в данной реальности? Зачем жертвовать жизнью во имя чего-то там, совершать бессмертные подвиги и прочие благоглупости? А ведь живет человек в основном именно так — жертвенно.

И это вернее всего говорит о его бессмертной сущности. Я — мыслю, я — чувствую, я — живу. Следовательно, живу Я вечно. Все остальное только смена декораций, и я об этом прекрасно осведомлен в самой своей глубине.

А возможно, еще и до всего...

* * *

...дом, где мы грозой встречали полночь,

Где пластинка пела в две слезы...

Я тебя спрошу сейчас: 

— А помнишь?..

— Помню... — ты ответишь из грозы.

* * *

...проклинать Историю? Сталина, Гитлера, Грозного, Атиллу... проклинать войны, преступления, кишмя кишащие в минувшем?..

Для этого надобно решить один вопросик: а ты сам-то рад, что живешь, дышишь благодаря матери, отцу, Истории? Ты рад, что явлен на этот свет? Принимаешь ли ты эту, именно эту, жизнь, на которую взираешь из сердцевины себя самого и сам же находишься в сердцевине этой жизни?

* * *

...кто я был? Отчаявшийся циник...

Осенью за прошлое корил,

А к весне, волнуясь, гиацинты,

Снова зацветавшие, дарил...

* * *

...если принимаешь жизнь как данность, сам ты — закономерное следствие всей социально-исторической, да и биологической совокупности — минувшего.

Все твои грехи — те же грехи общего прошлого, только в Большой Истории они увеличены (если не преувеличены), там они выпуклы, как под линзой. А твои личные грехи — скрыты в тебе. Но ты неотъединим от этих грехов и пороков, живущих в тебе, неотделим от них, как История невозможна без своих, явленных миру и уже не совсем тайных грехов и преступлений. Историю, как и тебя самого, не перепишешь.

Ты в общем-то родился уже готовенький, со всеми своими комплексами, талантами, способностями и к подвигу, и к преступлению...

* * *

...я переверну пластинку, хочешь?

Хочешь, распахну в июнь окно?

Я тебя спрошу сейчас:

— А помнишь?..

— Помню... — ты ответишь все равно...

* * *

...принимаешь жизнь и себя, свое Я? Если да — прими Историю. Представь, что мириады семян рвались к зачатию, но сложилось так, что родиться выпало именно тебе. А как, а почему так сложилось?

А вот так — всею совокупностью Истории сложилось.

...даже атмосферные явления, даже погода играла свою роль в твоем зачатии. И еда, которую ели твои родители перед зачатием, и климат, и время года... а уж психическая структура родителей чуть ли не напрямую зависела от социальной атмосферы, которая тоже ведь складывалась в результате войн, ужасов Истории, которая именно так, а не иначе скрещивала судьбы твоих пращуров. Как же не принять Историю, если принимаешь — себя?..

* * *

...все равно сгоревшее сгорело,

Все равно мы тоже сожжены,

Все равно, что нам однажды пело,

Пусть поет с обратной стороны...

* * *

...другое дело, если не принимаешь этой жизни. В таком случае, наверно, имеешь право судить Историю (осудив вначале себя самого), потому что ты — «возвращаешь билет», отказываешься от жизни...

Но здесь уже проглядывают корни старинных ересей, вроде манихейства и проч. — не самоубийство, но поэтапный, как бы само собою, самоуход, самоустранение в результате жесточайшей аскезы. Или повального пьянства...

* * *

...который день я месяца не вижу?

Который месяц ежусь от дождя?..

Какую жижу, Боже мой, какую жижу

Претерпеваем, братцы, без Вождя!

А был бы Вождь, он резко бы и сразу

Пресек поползновенье вражьей тьмы,

Он запретил бы разом всю заразу!..

Но нет Вождя. И мучаемся мы...

* * *

...тысячу лет в тысячах церквей, у домашних икон и лампад русские мужики и бабы восславляли иудейские имена, реки, земли, подчас не отдавая себе отчета: почему они, русские, прославляют иудейские святыни?

Как же не быть пресловутому еврейскому вопросу? Но уж тогда, коли ты славишь иудейские имена, возлюби и самих иудеев...

Так ведь нет! Христу и пророкам поется осанна, а самого жида, реального носителя крови тех, кого восславляют в русских церквях, часто ненавидят...

Вот диво — апостолов, пророков-иудеев славит весь христианский мир, весь, кроме самих евреев-иудаистов.

...но главное сейчас выяснить, что у них за отношения с Дудикой, кто он ей по сути и не захочет ли Капелька своего дружка притащить в его племя так же, как проникла сюда сама? А что? Лодка-долбленка наготове, только оттолкнись от берега. А ведь дружка его подстерегала не самая достойная участь, останься он у Других. Свирельщик? Да это же самый презренный человек, надобный лишь на Празднике. Но почему его избрала Капелька? Вот что самое важное.

— Ладно, — кивнул Зуб, — расскажи про счастье. Мы о таком не слыхивали.

— Понимаешь, Зуб, счастье, это когда ты с частью. И я никогда не бывала счастлива... Отца задрал вепрь. Мать была попросту беспомощна... и никому потом не была нужна из молодых охотников. А меня сосватали за такого же, как я, сироту, который только и умел, что свистеть в свою тростинку. Свистел, правда, хорошо. Но в нашем племени самые сочные, самые лучшие куски мяса не доставались таким, как я и Дудика. Мы ели остывшие объедки, только и всего. Я не знала счастья, Зуб. Ведь счастье — это то... это у того, кто с-частью. С самой лучшей, самой сочной, пылающей частью! Оно у того, кто сидит во главе пира!.. А может быть, с тобой у меня будет счастье? Ты же сильный! — робко спросила Капелька и с надеждой глянула в черные, ничего не говорящие глаза.

Зуб не спешил раскрывать теперь все сложности нахождения ее в чужом племени, объяснять ей саму чужесть и разительную непохожесть на других. Он лишь задал последний, мучивший его вопрос:

— А как же Дудика? Его убьют?

— Нет, что ты, что ты!.. Он сам меня отпустил... он плакал, не хотел отпускать, но выносить мои муки на раскаленной скале было выше его сил... он сам бы раньше умер... или зарезал себя. Я так думаю.

— А что с ним станет потом?

Капелька ответила беззаботно и почти равнодушно, и это, как ни странно, темно и сладостно обрадовало Зуба:

— Да куда они без него денутся? Он лучший певец. Праздники не отменишь, а их вон сколько... погорюет-погорюет да подыщет такую же, как я, сироту... глядишь, и женится еще. А сыновья, как знать... может быть, хоть они вырастут сильными и станут Охотниками!..

Зуб молчал. С Дудикой вроде как решено. А вот с самой Капелькой... она, прислонясь к сильному плечу Зуба, наверно, уже решила про себя — все хорошо, все наладится, все как нельзя лучше складывается...

Уж в этом-то она разбиралась! Так ей казалось, по крайней мере. А вот скажи ей кто-нибудь сейчас, что предстоит вынести в ближайшие дни, да и в дальнейшие, когда надо будет кривой сошкой обрабатывать делянки, отбитые Зубом у злобного соседа Урыла, гоняться за козлихами по всему стойбищу, а потом умудриться сцедить у них молоко в бычий пузырь, а потом напоить капризных девчонок-малышек... и еще много-много чего тяжкого и неприятного придется вынести ей. И это лишь при условии, что она примет законы племени. А самое главное, если само племя примет ее.

Вот это как раз темно и горько стояло под большим и неуклюжим вопросом на сердце у Зуба. Знай все это Капелька, она бы так нежно и ласково не прислонялась сейчас к нему. Повременила бы.

Но Капелька была счастлива. Она впервые приручала такого громадного, могучего мужчину...

Веруешь, что бессмертен? Значит, воистину бессмертен. Веруешь, что из тебя лопух прорастет? Прорастет, не сомневайся.

«Каждому да воздастся по вере его...»

Бесстрашно мыслящий Кант считал, что государство, где более двух процентов населения овладело грамотой, уже стоит на пороге смертельной болезни. Со временем этот процент неминуемо увеличится, и все пойдет вразнос — вплоть до глобальной катастрофы. Кант искренне считал, что не каждому под силу грамота. Далеко не каждый нравственно и природно развит настолько, дабы употребить ее разумно.

Милейший старик Кант... глянул бы он на испытания ядерной бомбы, на генетические опыты, заревел бы: «Да пропадите вы пропадом, образованцы шелудивые!..»

Он задолго до интернета ощущал избыточность информации для людей, «грамотеющих» на глазах, и, словно предчувствуя неизбежное появление компьютера или чего-то вроде, пророчил гибель от расширения информационного поля.

Кант и не предполагал, сколь быстро сбудутся его пророчества. Нет, он не обзывал темный люд быдлом, не испытывал к нему презрения, он просто очень хорошо ощущал силу иерархии. Как природной, так и социокультурной: одному судьба возделывать землю, другому учиться, а третьему — хранить знания. Причем хранить их в глубокой тайне, с величайшей осмотрительностью посвящая в нее только избранных...

Умный, бесстрашный, независимо мыслящий кроманьонец Кант... хороший кроманьонец. Уже два века тому назад он окончательно понял: человечество в его образованчестве и всех исходящих из этого кроманьонских безобразиях — обречено.

Современники описывали случай с Кантом. Однажды он, как всегда, пунктуально, в намеченное время, прогуливаясь по улицам родного Кенигсберга, увидел дивную картину: бегает с топором какой-то мужик и рубит им — налево-направо — всех попадающихся под руку. Рубит без разбора, напрочь. Все, кто мог, разбежались.

Все, но только не Кант. Он дождался мужика с топором.

Тот подбежал и, уже замахнувшись, остановился... Кант, спокойно глядя в его глаза, спросил только: «А что, уже прямо сегодня день забоя?..»

Мужик с топором секунду смотрел на Канта, смотрел... а потом вдруг завизжал, выбросил топор и скрылся в ближайшей подворотне.

Самое поразительное в данной истории то, что именно философская убежденность в жизненной ничтожности человека спасла человеку жизнь. И просто человеку Канту, и Канту-философу.

Ибо без своего философского безумства он бы не сделался тем, кто — единственный в толпе горожан! — оказался способным отрезвить и напугать безумного человека.

...и вот он — Черный глобус в Мраморном зале.

Черный глобус — кошмарный аналог школьного глобуса. Тот был весь в голубых океанах, в синих прожилках рек, в кружевной ржави горных хребтов, в изумрудных разливах равнин, он был красивый и нежный. А этот...

Реки на нем черные, прожилки золотые, разливы белые. Это глобус наркотрафиков, золотых и нефтяных потоков. И висит он в мраморном зале, на платиновой цепочке, над огромным овальным столом. А за столом восседают одиннадцать правителей мира, хозяев главных транскорпораций, самых богатых людей мира, уже забравших над ним полную власть.

Двенадцатый... о нем ни слова. Сам объявится к ночи, когда решит...

Сюда не допускаются даже президенты и короли, которые все меньше теперь значат, роль их сводится к роли регулировщиков и вещателей народу почти недействующих законов. Государственные границы теперь символические. Впрочем, еще кое-где маячат на вышках пограничники — для проформы и успокоения обывателей. Да и сама роль государства сведена к минимуму. Миром правят транснациональные корпорации, государственные границы размыты, легко смещаются в зависимости от направления потоков — черных, белых, золотых.

И главы корпораций, собираясь раз в месяц в Мраморном зале под Черным глобусом, решают судьбы кроманьонского, заблудшего мира. Они разворачивают потоки, назначают нужных в данный момент президентов и королей, крутят глобус и решают — где уместно развернуть военную заварушку, где успокоить несогласных, где наказать, где помиловать.

...Черный глобус в Мраморном зале...

...Зуб ощутил все это, все эти розовые мечтания Капельки каким-то неясным чувством и нежно, но с силой отстранил ее от себя. Он решил тут же, у реки, рассказать ей кое-что из предстоящего:

— Завтра День Наказания. Для всех женщин. И ты тоже будешь нака­зана.

— За что, Зуб? Я же ни в чем еще не успела провиниться...

— Это закон племени. Раз в месяц женщин публично наказывают. Плетями. Вот и все. Не нравится — вон лодка, можешь отправляться обратно... распнут на Скале. Выбирай. Я не все еще тебе сказал. Главное — Великаны. Они решают все. Ты только вытерпи мои побои молча. Я обещаю: буду бить несильно.

Зуб стал взваливать корзины и мешки с чудесным зерном на плечи. Капелька взвалила две корзины — решила показать Зубу, что она не такая уж слабенькая, как показалось ему.

— Э, да так мы и за сегодняшний день дотащим все. В случае чего подмогну, — по-доброму ощерился Зуб.

И они пошли...

...пора, пора отдавать отчет: нас всех «кинули» на языковом, на лексическом уровне, а уж потом на социальном! Все эти лукавенькие «либерализации» (а что плохого, собственно?), все эти «плюрализмы» (то есть многообразия? Тоже пристойно), все это было сброшено на неподготовленную почву.

И ведь знали, знали, что вытворяют, «языкотворцы»!..

Хорошо бы вслушаться — «вы-творяют»... Выворачивают, выкомуривают, выпендри... То есть — навыворот.

А корень у слова мощный! «Творец, творчество, творить...»

Чаю...

Творить словами смыслы умеют философы. Творить Мысль не умеет никто. Мысль вообще нетварное, летучее создание, и если каким-то образом (со-изволением?) попадает в твой мозг, тут уже дело за «процессором» — какова сила соображения и способность обработки «данных», таковы скорость и качество результата.

Конечно, склад характера, особенности человека влияют на процесс, на скорость обработки. Но главное гнездится где-то далеко, в глубинах бессознательного. А это уже область не столько философа, сколько поэта. Поэтическая мысль вообще куда глубиннее мысли философской, «сознательной».

Как-то я сказал об этом стайке молодых поэтов. Меня не вполне поняли. Пришлось растолковать на простом примере. Я прочитал целиком небольшое стихотворение Тютчева «Есть в осени первоначальной...» и добавил, что считаю этот шедевр самым философским произведением в русской лирике.

В нем нет философских терминов, силлогизмов, системы доказательств, но оно чудесным образом объемлет собою Истину — в человеческом объеме. В нем есть все: Пред-жизнь, Жизнь и За-жизнь. И главное, впрямую об этом не сказано. Есть только пейзаж, из которого чудесным (повторяю — чудесным!) образом вырастает все это и обволакивает душу всепониманием сущего. Это и есть Поэтическая Мысль, способная дать фору любому философскому сочинению...

Когда я почуял, что на моих питомцев сошло некое понимание сказанного, обнаглел и добавил: «Не гонитесь за смыслом. В стихах смысла нет».

Они раскрыли рты в изумлении и онемели. Лишь один спросил растерянно: «А что есть?..»

Утешил, как сумел: «В настоящих стихах, которые иногда восходят до высот поэзии, есть нечто гораздо более ценное, нежели смысл, в них есть — Поэтическая Мысль. Собственно, она одна и озаряет душу.

Световой сквозняк пронзает вселенную насквозь, а не одного только человека, и если удается в редкие счастливые мгновения уловить тот сквозняк и заключить в строках — между строк — поверх строк, — это уже навсегда. Это уже Поэзия, а не просто стихи. Здесь грань между Поэтической Мыслью и смыслом.

Смысл оставьте философам...»

...дотащились к ночи. И опять никто из племени не увидел Капельку. «Ничего, завтра увидят... совсем голую», — печально подумал Зуб. Жалко было такую живую, чудесную и уже почти свою игрушечку выставлять на погляд плотоядным чужим мужчинам. Но — чему быть, того не миновать... пора укладываться.

Малышки мирно сопели, заботливо обернутые старшеньким Лбом в козьи шкурки. Другие мальчики тоже уже спали. Капелька, мужественно проделавшая путь с немалой ношей, просто валилась с ног, Зуб это ясно видел и решил уже было, что даст ей выспаться одной и трогать ее сегодня не будет.

Но она, к его изумлению, сама поманила в дальний закут пещеры и, решительно сбросив с себя расписные одеяния, предстала перед ним совершенно нагая, как тогда, на реке. Зуб обомлел. Он думал о дальнем, он как мог оттягивал неизбежное... но ведь она сама, сама!..

Глаза Капельки вдруг потемнели, сузились и засверкали зелеными искрами, которые, казалось, летали и даже потрескивали в темноте пещеры...

И он подошел к ней...

...реально творческих личностей у иудеев — маловато. Основные силы ушли на религиозные поиски. Творческий дух ушел в пророков. Это во-первых. А во-вторых, думаю, произошел дикий разрыв между рациональным и духовным началом. Духовное просто не поспевает за интеллектуальным, рациональным, и даже за эмоциональным напором. Разные скорости.

Человечество склонно демонизировать их, культивируя злодейские, жидомасонские замыслы и проч.

И что интересно, сами иудеи, кажется, втайне довольны такой демонизацией, они из этого извлекают немалые выгоды. Они давно смекнули, что главное — не дать смолкнуть мутному шуму вокруг еврейской проблемы, это приносит доходы.

Потому и говорю: антисемит — рекрут сиониста.

* * *

...Молодой израильтянин,

Русский патриот,

«Широка страна...» — затянет

И ревет, ревет.

Солона слеза Синая

И тоска, тоска,

И длинна страна родная

И узка, узка...

* * *

...идти, рваться вперед — бессмысленно? Или есть смысл... но где? А вот он, смысл (как вариант), смысл прагматический, низкий, но, за неимением высокого, вот: рвись вперед — в толчее, давке, в горящем госпитале, среди калек, обрубков, культей — рвись и не думай зачем, рвись, и все — Тебя Подберут Первым!

Первым подберут хотя бы потому, что ты дальше всех отполз от эпицентра огня по коридору (к примеру, больничному коридору). Кто-то проходил мимо и увидел тебя первого и помог тебе. Пожарные, спасатели опять же первым подберут тебя, ибо ты полз, ты рвался, пока другие рефлексировали или просто ленились, осознав «бессмысленность» любых здесь усилий. Вот до этих-то доберутся спасатели в последнюю очередь, если вообще доберутся. А тебя подберут первым. Потому и ползи, и не задумывайся.

Так нищему, отбившему для себя местечко в начале торговой улицы, подадут более, чем следующим за ним. Так у первого продавца в рыночном ряду разберут товар скорее, чем у последнего или даже среднего торговца (при равном качестве товара, разумеется).

Некрасивый ракурс, понятно. Но и он годится, когда очень уж затошнит при виде рефлексирующей интеллигенции: «А зачем? А есть ли во всем этом смысл?..» Да есть он, есть смысл, олухи! Жизнь умнее, да и последний торгаш, кажется, умнее...

Жру икру...

Мать Земля, душа России, уступила место Духу.

Земля уступила Железу.

Первые пятилетки, индустриализация, коренная перестройка России... а зачем? И оправданна ли эта перестройка в перспективе Истории? Кто ж его знает...

Но факт остается фактом — индустриализация перемолола монстра, подавившего Европу. Здесь действительно есть нечто мистическое: Германия ведь была еще более «железной», но ее удалось сломать. Как? Не только непомерной кровью, но и Духом, устремленным не в землю, а — ввысь.

А потом Гагарин полетел — тоже ввысь!

...и Души жалко, и от Духа не отречешься... Россия...

Капелька спросила:

— А если у нас будут дети?

— Какие дети?.. — полусонно спросил засыпающий Зуб.

И Капелька поняла, лучше его сейчас не тревожить.

Капелька, а по-ихнему, по-прежнему, красавица Радуна — имя, с которым она решила расстаться навсегда, решила напрочь забыть Дудику и не тревожить понапрасну память. Ведь у нее теперь был Зуб, и ей предстояло завоевать его. Только его, никого более!

Все это она решила в первую короткую осеннюю ночь. Решила бесповоротно. Он авторитет в племени — раз. У него хорошие, умные дети — два. Со старшенькими, особенно со Лбом, она уже успела подружиться — три. Ну а девочки-малютки... ничего, подрастут, станут помощницами. А кроме того...

Капелька теперь была абсолютно уверена... да нет, она это знала и чувствовала в себе — у них с Зубом будет большое семейство. О завтрашнем знакомстве с племенем, и особенно о Дне Наказания, Капелька старалась не думать в этот счастливо опустошенный час.

И, утомленная, спокойно уснула. Маленькая Капелька рядом с громадным Зубом...

У японцев есть притча о страннике, которому на горной дороге повстречались разбойники. Он взмолился: «Пощадите, люди добрые!» Они засмеялись: «Это мы-то добрые?» — и провели ладонями по своим лицам, которые тут же стали гладкими, как яйцо: без глаз, без ушей, без носа и рта...

Странник, закричав в ужасе: «Демоны, демоны!..» — кинулся бежать.

Ему удалось оторваться. Скатившись по горной круче, он побежал в поле, наугад, в полной тьме... и вдруг наконец во тьме блеснул огонек.

Он подошел ближе и понял, что спасен: у реки разводили костер добрые люди, рыбаки. Они накормили, успокоили странника, и он рассказал, с какими оборотнями повстречался на горной дороге. Кто-то из рыбаков переспросил странника: «А как они такое сделали с собой?» Странник повторил жест. Тогда один из рыбаков переспросил: «Вот так?» — и провел ладонью по лицу. Лицо стало гладкое, как яйцо...

Что стало с тем странником? Не хочется вспоминать.

«Казнь судьи неправедного» — картина «малого» голландца. Ее не шибко у нас популяризируют, понятное дело. Картина маслом. Но впервые я увидел ее в черно-белом изображении. Хватило, чтобы кое-что понять про хваленый европейский суд.

Городская площадь, полная горожан: ремесленники, торговцы, няньки с детишками на руках. А в середине площади, прямо перед ратушей, — голый судья, распластанный на помосте со связанными руками и ногами. Несколько горожан, видимо мясников, мастеров дела, умело и неторопливо, на погляд всему миру, сдирают с него живьем кожу. Аккуратными такими ремнями, завивающимися чуть ли не в колечки...

Картина прописана так тщательно и добротно, в таких деталях, что потрясает даже не сама жестокость происходящего, но — обыденность ритуала. Тут отчетливо понимаешь: это творилось не раз и не два. При этом сострадательных лиц у присутствующих как-то не заметно... а и поделом!

Судье горожане — всем миром — доверили самое святое: вершить справедливость, а он их предал. Вероятно, простили разок. Может, и другой. А потом осознали нутром: надо убить гадину, убить мучительно, но главное — публично. Другим в науку.

И внедрялась эта практика, похоже, не одно десятилетие. Вот из этого «славного» европейского средневековья и вышел тот самый суд, который нам ставят ныне в пример.

И при этом нас же призывают к либерализму.

Да, наверно, в сравнении с нашими судами европейский получше. Но у нас не было инквизиции. Не было даже китайской практики отрубания рук за воровство...

...день выдавался ясный. Рыжее косматое солнце уже вышло из-за Красной отвесной Скалы, а у Белой пологой Скалы уже собирались женщины. Они готовили конопляное масло, широкие листы подорожника — для лечения после побоев, и переговаривались между собою, кому первой ложиться на Скалу. Но тут произошло невероятное.

Зуб, в сопровождении Родоначальника, вел с собой Другую. И она вся была закутана в какие-то невиданные одеяния, которыми были окутаны не только бедра, но и груди. Причем эти груди торчали торчком, это было видно даже под одеяниями.

Первый не выдержал сосед Зуба, Урыл. Он прокричал так громко, чтобы слышало все племя:

— Это запрет! Нам же запретили Великаны общаться с Ними, а тут... а тут...

Родоначальник спокойно прервал Урыла:

— Без веления Великанов мы ничего не решим. И не станем решать. Я так думаю. Пусть и она, Другая, пойдет с нами к Великанам. Но только пусть она, как все женщины нашего народа, пройдет сегодня наш Ритуал, а завтра мы всем племенем пойдем туда, к Великанам. Они решат... если только останется эта Другая в живых... да вы только посмотрите на нее... она же Другая, в чем только дух держится?.. Глядите, глядите!

— Бить буду я! — крикнул Урыл. — Знаю я, как он бил свою Пикальку... смех один, а не битье!..

Тут уже зарычал Зуб:

— Бить буду я... А ты свою бабу бей сам... да не до смерти, гад! Прошлый раз едва отходили...

— Правда, Урыл, чего ты свою жену мучаешь? Чего плохого она тебе сделала? — медленно вопросил Родоначальник.

И Урыл вынужден был ответить. Перед всем племенем. Ясно, без отговорок:

— А зачем он мою жену, — тут Урыл кивнул в сторону Зуба, — заманивает к себе в пещеру? Детишек посторожить? Ха! Да вон сколько свободных женщин в племени... нет, моя жена ему понадобилась...

— Вот пусть он сегодня ее первой и побьет, — решил Родоначальник и приказал Капельке: — раздевайся!..

Так что же, получается, без жестокости, без мучительства невозможно ничего изменить в человеческой природе?

Да, выходит, что так. Жесткие меры — самый прямой путь к «улучшению человеческой породы». Он прошел испытание временем. И дал свои результаты — все семь чудес света, да и не только семь, восхищают людей доныне. И все стоят на крови.

Выходит, другого пути нет? Ну, хотя бы суд мало-мальски пристойный создать, без драконовских мер?..

Но ведь средневековье не имело такого мощного информационного поля, как теперь. А зачем оно вообще нужно, если не использовать его с толком, для улучшения все той же человеческой породы... или природы?

Псы и рыцари

Легенда, или притча...

Шли два человека в долгий путь по бескрайней степи, и каждый нес тяжелый крест на спине. Один устал и сказал другому: «Крест слишком тяжек, я, пожалуй, подрежу его немного». И подрезал.

Идут дальше. Вдруг перед ними овраг. Странник, который подрезал крест, положил его над оврагом — точно с размер оврага — и пошел по нему...

Почти уже прошел путь, но в самом конце крест корябнул край оврага и соскользнул в пропасть вместе со странником. Другой, не подрезавший креста, прошел весь путь...

Жестокая притча? А христианство в его глубинах вообще жестоко по человеческим, по земным меркам...

В христианстве главное — Любовь.

* * *

...расхристанные розвальни... боярыня Морозова...

Слепят снега огромные, Россию замело...

И черная, больная, безумная ворона

Сидит, отставив в сторону разбитое крыло...

* * *

Славянин Слава. Боготворит Слово. Славяне — Словене. Люди Слова. Есть и люди дела, но... дело — это потом, это не важно... живем «не здесь». Живем — в Слове.

«Теперь жизнь короткая пошла...» — как сказано, как сказано! И кем? Не политологом, не футурологом, не социологом, а...

А вообще-то путь к этой «короткой» жизни наметился еще где-то в 60–70-х годах ХХ века — в прошлом тысячелетии. Помню я эти импортные чудеса — одноразовые авторучки, зажигалки, которые царственно, на зависть одноклассникам, буквально сверкали в руках сынков и дочек начальников...

Они восхищали поначалу. Это ж надо — ни заправки не требуют, ни ремонта. Отслужили вещички срок — и на свалку. А что? Недорогие, штампованные. Тем более очень скоро они появились и в нашей стране в широкой продаже.

А потом и одежка, и кастрюли, и сковородки, требующие лишь небольшой починки, стали просто отправляться в утиль. И как-то совсем уже незаметно пошли исчезать целые ремесла и профессии: лудильщики, ветошники, мелкие ремонтники. Жизнь становилась все более «шикарной», одноразовой и — короткой...

И окончательно «закоротилась» она осознанием: труд не дорог и не важен сам по себе. Важен результат. Неуважение к труду — вот, пожалуй, диагноз конца прошлого тысячелетия. Следствие диагноза — запропала к чертям собачьим основательность, добротность жизни. Не говоря уж о добротности самих товаров.

Главное, чтобы коротко и быстро. Все — и результат труда, и результат любви, и результат жизни. А какой у жизни результат? Результат известный. Но неважно. «Давай сделаем это по-быстрому»...

Но вот что поразительно, где я услышал столь емкий диагноз времени? Не в университете, не на социологическом форуме, а... на вещевом рынке. Автором его был пожилой кавказец, не очень хорошо говоривший по-русски. Возможно, языковой барьер просто вынуждает к афористичности изложения сути. Да еще и торговый стиль жизни — все надо упаковать и реализовать как можно быстрее...

Я давно его приметил, этого старого кавказца, покупал вещи только у него, знал — товар добротный и недорогой. И неудивительно, продавал он только белорусские вещи, которые завозил в Россию небольшими партиями и быстро здесь реализовывал. С молодыми акулами рынка, своими соплеменниками, явно не соперничал. Торговал в одиночку, за большим прибытком не гнался, а на прожиток, видимо, хватало.

Мне нужно было обновить обувь к сезону. Я выбрал у него две пары мокасин и внимательно разглядывал их. На всякий случай спросил, какая пара лучше. Он, естественно, похвалил обе. Уловив недоверчивый взгляд, досадливо махнул рукой:

— А-а, да что придираешься, что выбираешь? Не первый раз берешь, знаешь, гнильем не торгую. На два-три года хватит, потом выбросишь, новые купишь... Теперь жизнь короткая пошла...

Тут я и ахнул молча.

И молча же расплатился...

...Капелька была готова ко всему, только вот раздеваться при всех у них в племени было не принято. Но теперь она все яснее осознавала: она попала в другую жизнь, в совсем другое племя, и все его женщины, кроме девочек и старух, были уже обнажены догола и стояли, робкие и смиренные, в сторонке от мужчин, ожидая своей очереди.

«Зубик, миленький, пощади меня хоть ты, больше некому», — молча молилась Капелька, молилась неизвестно кому, потому что ни боги, ни сам Зуб ее, похоже, не слышали. Зря она молилась. Зуб подошел к ней первым и грубо подтолкнул ее к плоской Скале с двумя просверленными дырками для веревок, которыми издревле связывали запястья истязаемых, чтобы вдруг не вырвались и не убежали куда ни попадя от страха и боли.

Впрочем, жен своих здесь, как правило, щадили. Один только Урыл лютовал в последнее время. И один только Зуб догадывался отчего. И понимал, что понапрасну Урыл лютует, что ничем он не обидел ни Урыла, ни жену его, хорошенькую и добрую Угляду...

Да, Зуб откровенно нравился жене Урыла, и только захоти, только помани ее пальцем, она тут же, вместе с детьми, перебралась бы в пещеру Зуба.

Урыл был плохой охотник и очень неудачливый, а потому озлобленный на весь белый свет, особенно на Зуба, а теперь и на жену. И Угляда была несчастлива с ним, но поделать ничего не могла...

Но вот беда, Зуб любил только свою Пикальку, как и она его. И никак не мог ее позабыть. И то сказать, вон сколько нарожала детишек! А всего за какой-то десяток лет...

А теперь еще эта, Чужеземка... она, уже обнаженная для неизбежного ритуала, втайне молилась теперь только об одном — чтоб нынче Зуб не забил ее до смерти!.. а там... а там — как судьба сложится...

Есть ум постоянный. Есть ум переменный. Как ток. С постоянным умом живут постоянно хорошо. С переменным умом — периодами. Вспышками. Вдохновениями.

Как поэты, однако...

...и все, все живы смертью — смертью травы, скота... друг друга, в конце концов... Единая трофическая цепь. Лекцию бы прочитать на эту тему...

Водка — напиток тяжелый

Смысл жизни порою предельно отчетлив. Когда хорошо выпьешь. Отчетлив до изумления — да как же я раньше этого не понимал?..

Неменьшее изумление вызывает утреннее воспоминание о том состоянии, в котором отчетливо виделся этот самый смысл.

Ты еще помнишь, что с вечера был он, был смысл жизни! Где он теперь, куда подевался?

* * *

Кричало отрочество мне

В ночном мерцающем подъезде.

«Я не солгу, — клялось, — я не

Солгу перед лицом созвездий!..»

Взгляни в разбитое стекло

Созвездий, далей поколенья —

И мыслей сдвиг произвело,

И слов, как видишь, искривленье.

А чем, а чем? Борьбой ума

И совести? Их бой неравный...

А вдруг, а вдруг земля — сама

Жива какою-то неправдой?

А если так, зачем бегу

От всех неправд, от всех предвестий?

...не плачь, поверь мне, я не лгу

Перед лицом твоих созвездий.

* * *

Вообще-то древнерусские пьяницы пили слабенькие напитки: пивцо, бражку, медовушку. Русские гусары винцо хлестали малыми рюмочками, градусу там было поменее двадцати...

А водка — напиток тяжелый.

Народ держался как мог, покуда государство держало водку в своих руках, пока соблюдались ГОСТы. Отдали стратегический товар в частные руки — и запалили народ.

...и Капелька сама, не дожидаясь верховного приказа, отчаянно сбросила расписные одежды. А женщины племени только ахнули и прикрыли рты руками, когда она, такая непривычно худенькая и белая, бесстрашно легла на Белую Скалу.

Скала была забрызгана бурыми пятнами, оставшимися от вековечных наказаний женщин, только дожди их поразмыли, плита порыжела от старых дождей, смешанных с кровью...

Капелька сама просунула руки в две плотные петли, закрепленные в просверленном камне. Ритуальному жрецу оставалось только плотно затянуть ими тонкие, невиданные в их племени запястья беглянки.

— Сколько ударов? — спросил Зуб, обращаясь к Родоначальнику. — она впервые, и она — Другая, ты видишь?..

Племя молчало.

— Двадцать, — поразмыслив, молвил тот.

— Почему двадцать? — взвился Урыл. — Нашим бабам по сорок, а этой приблудной всего лишь двадцать? Сто для начала! И бить буду я, сам, своим ремнем... а если не помрет под ремешочком, — Урыл победно помахал в воздухе своим знаменитым ремнищем, — то, может, и примем в свое племя... а то так-то... что так, запросто?

— Замолкни, Урыл! — жестом и коротким словом остановил его Родоначальник.

И тот послушно присел на траву...

Несчастный Урыл хорошо понимал разницу между собой и Зубом. Во-первых, Зуб забил на днях долгожданного мамонта, и сегодня вечером будет Пир, а основную добычу Зуба женщины закоптят на зиму. А главное, Урыл все больше с годами осознавал: он в племени почти никто.

Но Родоначальник не сказал еще свое последнее слово. И тут смутно стало Зубу. Зуб во всем любил ясность и теперь тревожился, ожидая решения.

— Нет, — твердо сказал Родоначальник, — только двадцать ударов. И то не в полную силу... завтра идем к Великанам. Всем племенем. И она с нами пойдет. Я так решил. Пусть они скажут свое последнее слово о Пришелице. Пусть они решат ее судьбу. Но сегодня, на первый раз, надо ее пощадить. И еще — сегодня же, после Наказания, всех нас ждет еще огненный Праздник Добычи...

Тут все племя радостно загудело и зашлепало ладонями по изголодавшимся, начинавшим уже втягиваться животам. Родоначальник кивнул:

— Ну что, Зуб, тебе начинать. Давай.

И Зуб поднял нежно перекрученную из сушеной конопли, совсем нестрашную плеть. Он знал, что им предстоит завтра тяжелый поход через снежные холмы к Великанам и всем понадобятся силы. Особенно ей, такой непри­вычной.

Но Капелька, лежа на Скале, молчала, и он нанес первый удар. Она даже не застонала. И Зуб ударил сильнее. Кровь проступила из-под плети краснеющим рубчиком. Капелька, прикусив от резкой боли губы, молчала. Она по-прежнему твердо верила ночному обещанию не казнить ее сильно. И еще понимала: нельзя сейчас Зубу показывать, что он жалеет незнакомку и бьет ее как бы понарошку. Несколько раз ему все же придется приложить силу, выказывая свирепость...

Зуб ударил еще сильнее, и кровь — светло-красная, совсем не такая, как у их темных женщин, — брызнула из-под нежной лопатки и окропила алой узорчатой струйкой Белую Скалу.

«Ты гляди-ко, — про себя изумился Зуб, — и кровь у них другая! Нет, сильно бить нельзя. Завтра — Путь». И он стал бить так, как и задумал вначале, — едва касаясь нежной плеточкой ее белой кожи. Закончил, отстегнул ремни с запястий и отвел к женщинам. «Смажут, заодно и ознакомятся», — рассудил Зуб. И оказался прав. Немногословные, они уже успели поведать Капельке кое-что важное из обычаев их племени, из их старинных навыков, что было совсем не лишним. Научили не сопротивляться, не напрягаться — так легче переносятся удары плетей. Это помогло Капельке на Белой Скале, и она была благодарна новым товаркам, которые теперь смазывали ее худенькую, еще подрагивавшую спинку, смешно — «не по-нашему» — проступившую хрупкими, почти что детскими позвонками.

Тем временем другие женщины покорно поочередно ложились на Скалу, под плети мужей. Некоторые, видимо провинившиеся в чем-то, слегка повизгивали. Но не очень сильно.

Настоящий бунт возник лишь однажды, когда Урыл взялся пороть свою женушку. Урыл мстил Зубу, отыгрываясь на невинной жене. И на тридцатом ударе сам Родоначальник повелительным жестом остановил Урыла. Подбежавшие женщины развязали Угляду, окровавленную и почти полумертвую от страшных побоев.

День Наказания был окончен. И теперь, ближе к вечеру, женщины принялись радостно хлопотать, готовясь к Пиру, обещанному Родоначальником...

...а нечего было Россию по горизонтали растаскивать, по морям-окиянам. Путь России — в небо, вверх, по вертикали. Это все Петр окна в Европу рубил, моря завоевывал. А Гагарин — в небо. Прямиком. Там наша сила.

В отличие от классических империй, не только ставивших метрополию в центре, но и возвышавших ее на недосягаемую для колоний высоту, российская империя всех уравнивала. И не завоевывала территории, а действовала взаимовыгодно — обеспечивала военной силой, товарами. А главное — людьми. Переселенцами. Рабочими руками.

Так Средняя Азия как бы сама собой стала наполовину русской. Россия приносила новые навыки, новые товары — в обмен на местные. И в итоге гармонично встраивалась в нерусский уклад. Огромные полупустые территории были довольно быстро освоены, распаханы, заселены.

...да, по слову Есенина: «Душа грустит о небесах, она нездешних нив жилица...», да, по слову Лермонтова: «И песен небес заменить не могли ей скушные песни земли...». Все говорит за то, что путь наш — с земли в небо.

Стой! Кто там?..

Что, кроме великих войн, мятежей и революций, следует считать такими точками в русской истории? Главных, кажется, три, и все они уходят в глубокую древность.

Первая точка — раскол. К нему все чаще подбираются в последнее время, уже и в масскультуре, но пока упираются лишь в обрядовые разногласия — хождение посолонь или наоборот, двуперстие или «щепотничество», поклоны поясные или земные...

Ну и в неточности перевода, конечно, упираются. Дальше копать опасно.

Житейская и державная суть раскола проще, страшнее. Это суть доминирования. Церкви, государства, геополитики. Византийские книги сыграли тут лишь роль детонатора. С обрядами вопрос бы уладили, не только в них было дело.

Вторая точка чуть глубже в историю — принятие христианства на Руси.

И первым здесь будет вопрос о дохристианской культуре Руси. Что мы о ней вообще знаем? И главное — откуда эти знания или то, что от них осталось? Поскольку языческая культура выжигалась под корень, откуда у нас знания, хотя бы и отрывочные, о древних славянских божествах, обрядах, заклинаниях?..

Думается, большая часть народа будет не очень приятно удивлена фактом, что это известно в основном из церковной критики язычества. Все заговоры, заклинания, описания «поганьских» ритуалов — все это оттуда, из письменного поношения «поганского» образа жизни предков. Только оттуда, остальное уничтожено. В русской истории не осталось почти ничего от языческой культуры. В Европе остались храмы, легенды, пантеоны божеств. А у нас — критика.

Но даже из этой критики можно восстановить, как по разрозненным костям мамонта, величие древнего славянского мира — и ужаснуться и восхититься...

Третья точка — самая темная и, пожалуй, самая главная. Именно тут стоит искать глубинные причины долгого угасания общенародного духа и смысла.

Это — тектонический раскол между простолюдинами и повелителями. В какой-то момент истории они словно перестают понимать друг друга, живут разнонаправленными интересами и понятиями, сама русская речь разительно отличается у «важных» и «неважных» людей.

Начало этому расколу, разделению на «белую» и «черную» кость было положено еще до принятия христианства, во времена формирования дружинно-княжеских культов.

До этой трагедии толком еще никто не добирался. А ведь именно там основная причина нестроения единого народа... да и впрямь ли он един, этот народ?

Две главные составляющие силы в русском мире — «белая кость» и «черная кость». Вот самый разрыв в духовном теле народа. Рана эта кровоточит уже не первое тысячелетие.

Но вот что странно — чистых душой больше всего именно в «черной кости». И это самая многочисленная часть народа. Возможно, только потому еще и сохраняется некоторое равновесие в обществе.

Дряни, конечно, и там накопилось, в «черной кости», но даже и они, низкие, «земляные», ближе к назначению своему начальному: отработать грех на земле. «Белая кость» почти утратила надежду.

Подлостей, денег у нее многовато.

...на пиру плясали все — и мужчины, и женщины, и подростки. В племени Капельки такое было не принято, и она, испуганная и смущенная, пряталась в кустах. Хотя она вела себя мужественно и достойно на Дне Наказания, все это казалось ей какой-то неслыханной дикостью.

Зуб ее понял и принес прямо в кусты дымящийся, лучший кусок мяса — на правах главного добытчика. Капелька благодарно приняла этот кусок, но попросилась домой, в пещеру. Зуб возмутился:

— Но это же Праздник! А кроме всего, ты еще должна сплясать для всех наших свой родовой танец, от тебя его ждут. Ведь должны наши люди знать хоть что-то о ваших обычаях! А ну, вставай!..

И он вытолкнул ее из кустов прямо в середину круга, обнесенного пылающими кострами. Тут же загремели барабанщики, и Капелька начала кружиться среди огнищ. Но племя возмущенно загудело:

— Наши пляшут не так!

Но Капелька ответила с тихим достоинством:

— Вы ведь хотели узнать, как пляшут у нас, а не у вас? Ну так и смотрите.

И племя смолкло. Капелька заструилась в танце. Ее необычно узкое тело именно что струилось, и она не выкидывала ноги, не издавала ликующих воплей, как ее новые соплеменники.

А те в ответ разочарованно молчали. «И это все?» — словно бы говорили их потухшие глаза, устремленные на Родоначальника. Но Родоначальник не прикрикнул на Капельку, только махнул устало рукой и сказал:

— На сегодня все. Завтра поход к Великанам... Забыли? Это три перехода. Пойдут все — и женщины, и дети...

— Зачем детей мучить? — заныли было женщины.

Но Родоначальник перебил:

— Хотите, чтобы их Змей унес?

— Нет, нет! Не хотим! — в один голос закричали женщины.

А Сам продолжил:

— Кроме того, неужели вы забыли, что именно детей в первую очередь слушают Великаны? Наше слово — второе. А детей они не столько слушают, сколько — слышат. А вот чем и что именно слышат — не известно никому. Не пойдет с нами одна только Угляда, жена Урыла. Она и так полумертвая лежит. Пусть приходит в себя, а то, глядишь, и не дойдет с нами. А ты, Урыл, свое еще получишь. Потом. Нельзя так увечить женщину... А теперь — всем спать. Я сказал!..

...детские жестокие игры. Они все жестоки — и жмурки, и прятки, и кондалы... Древние жестокие игры. Их подоснова — дегенерировавшие заклинания и ритуалы, бывшие когда-то верованиями взрослых. Со временем отошли к детям. Там всюду речь о здешнем и загробном мирах, это не всегда ясно прочитывается, но сама жестокость и непререкаемость законов тех игр говорит за себя.

Там (в старых действах) ломают и поворачивают внутрь глазницы, дабы увидеть прямо глядевшему иной, оборотный мир. Там гадают на печени, там ребра открывают, как люк. Там человек ничего особенного не стоит, как не стоит почти ничего медицинский подопытный, вынутый откуда-то из мертвецкой...

Эти игры магические, и потому, наверно, они так жестоки. Тут речь о пересотворении человека, то есть в некотором роде о хирургической операции, а не просто о детской забаве. Это — зерна, разворачивающиеся в земле, это — пружины, которые распрямляются во всю последующую жизнь человека на земле. Они раскручиваются во всю свою скрытую мощь, а потом бьют — бьют беспощадно, нередко в спину уходящему...

Каждый помнит те детские подлости в играх: чуть дал слабину, попросил пощады, попытался выйти из игры — тебе в спину полетят камни... хорошо еще, если небольшие.

...а живем-то не по Христу, а по Дарвину. В большинстве. Глянуть только — «наверх» всплывают самые подлые, вероломные. «Белая пена». Она всегда наверху. А «черная кость» идет на дно. То есть ко дну идут как раз те, кто пытается жить не по Дарвину, а по совести.

Но жизнь вынуждает, тянет вниз (дети, быт, работа), а лгать и воровать не могут. По природе своей не могут. Эта природа не подлая. Межвидовая борьба не в силах вынудить их пойти на подлость

Но есть и подлая природа. Каста «благородных» оттуда пошла. Кто подлее, тот порабощал истинно Божьих людей, в поте лица искупающих грех человеческий: пахарей, рыбарей. Аристократия со всеми ее князьями и графьями, таким образом, попросту мироеды. Глобальные хитрованы и обманщики.

Баба — берет кого побогаче. Вопрос о совести не стоит. Она, по природе своей кроманьонской, с грехом общий язык легко-легко находит. И не спрашивает, откуда деньги, даже если и догадывается «откуда».

История происхождения богатств и родов. Самый высокий, «аристократический» род — самый подлый изначально. И в итоге не высокий, а самый низкий, по сути.

«За каждым состоянием стоит преступление» — максима эта никем не опровергнута. А низкий, «подлый», земляной — пахарь («червь») — самый высокий. Ибо — по Завету свыше. Полметра гумуса — вот его смысл и спасение. Он и отрабатывает грех. Тот, изначальный грех, за который все люди, все роды и сословия человеческие были сосланы на землю. Сосланы все, а грех отрабатывает один, — «Червь». Земледелец. Главный Человек Земли.

...утро выдалось туманным, и, кажется, намечался в этом тумане первый снег.

Да-а... это уже сильно осложняло переход. Тем более с детьми, которых решено было взять с собой всех, даже самых маленьких. Родоначальник приказал женщинам потеплее их укутать и более одного не вешать в заплечную торбу. Основной груз возьмут на себя мужчины.

Когда совсем уже рассвело, племя тронулось в путь. Первый перевал одолели легко. Второй, ближе к полудню, тоже благополучно. Но уже на самом подходе к обители Великанов посыпал густой, пушистый снег.

— А ну, прибавили ходу!.. А то на обратный путь не останется времени! — прикрикнул Родоначальник, и племя, уже порядком подуставшее, двинулось быстрее...

...вроде бы все Россия, а какая разная. И пространственно, и временно. Люди и страны разные, очень разные... Аввакум писал в одной стране, Розанов совсем в другой... И музыка была у них разная. Как и страна. Тот — еще только при расколе, а этот — уже в расколе. Да в глубоком...

Рабочий

Из детства, из памяти, из давней-предавней были всплывает почему-то все чаще смерть почти незнакомого мне человека. А точнее — его похороны. Казалось бы, мимо меня прошедшие похороны. Но, как выясняется теперь, не совсем, и очень даже не совсем мимо.

Я и мои друзья, такие же дошколята, жившие в одном дворе, в большом (по тем временам) двухэтажном доме, изредка видели его, этого человека, устало возвращавшегося с работы через наш двор в свой частный сектор, окруживший «большой» дом. Немолодой, дюжий человек, он шел, устало, но твердо впечатывая шаги в утоптанную тропу, изогнувшуюся мимо нашего подъезда, сквозь соседские палисадники и сады в свой одноэтажный домик, скрытый в сирени.

Он был рабочий с завода имени Кирова, эвакуированного во время войны в наш южный город да так и оставленного здесь на бессрочные времена. Завод был союзного подчинения — кто же думал, что великая страна будет развалена? Работал завод на оборонку, ориентирован был на крупные, непреходящие дела. Вот и люди оттуда казались крупными, вечными. А может, и в самом деле были такими?

Да, рабочие 50-х мне запомнились именно такими, словно бы все на одно лицо — суровые, грузно ступающие по земле мужики в серых суконных робах. Они были малоразговорчивы (или так казалось?), будто навсегда изваяны или отлиты из какой-то сверхпрочной материи, которой сносу нет и не будет. Даже по праздникам, выпивая в беседке своей рабочей компанией, они переговаривались глухо и кратко, словно все на свете им уже давно известно. Так что и слов лишних тратить не надо. Они были — свой, отдельный от всех других и словно бы возвышенный над всеми другими мир.

Содружество молчаливых, сильных, суровых людей, своими руками возводивших промышленные гиганты, создававших послевоенные грузовые машины «Медведь» и «Буйвол» с волновавшими детское воображение стальными нашлепками на кабинах.

Мы, ребятишки, взахлеб спорили, какая машина сильнее — та, на которой изображен медведь или буйвол? Даже, можно сказать, свои партии у нас были: партия «буйволистов» и «медведистов». А что, были же в то время партии оперных фанаток — «лемешистки» и «козловистки»? Были. Почему нашим не быть? Были...

Сословие служащих, интеллигентов было заметно иным. Люди иной статьи, иной стати. Они не так тяжело ступали по земле, как рабочие. Они были словоохотливее, легче, прозрачней. Но вот что удивительно — именно рабочие нам, ребятишкам, казались... настоящими! Вряд ли здесь играла роль пропаганда, тогдашнее восславление «гегемона», трудового авангарда. Да и что особенного они имели, в отличие от остальных? Уровень жизни? Как у всех других. Только что вот эти серые робы, тяжкий труд, грузная поступь.

Нет, здесь, в этом ощущении их отдельности от других, было нечто природное, а не социальное. Может быть, подспудно чуялось, что вот именно за этими сутулыми плечами — правда. Подлинность. Именно трудом заработанный кусок хлеба. Но ведь работали все — и отцы наши, и матери! Безработных не было. Были лентяи, спившиеся, но класса, сословия безработных не было!..

Как я сейчас понимаю, это было какое-то подземное, хтоническое ощущение огненной стихии, с которой имел дело рабочий. Домны. Железо. Плавка. Ковка. Молот. Кузня. Со всем этим накрепко, насмерть связывалось понятие Рабочий. И еще чувствовалось — на этих плечах стоит страна. А страна громадная! Как же груз ее давит на плечи! Так давит, что сутулятся они, даже такие костистые, такие могучие...

Два грузовика, две «полуторки» проехали через наш двор, изгибаясь меж буйно разросшихся к весне кустов сирени. В дощатых кузовах молча стояли мужчины, люди с завода. Один черный венок, один красный гроб — и ничего больше. Ни цветов, ни медных труб, ни страшного Шопена, раздирающего душу.

Молча занесли легкий гроб в избу, молча вынесли тяжелый. Погрузили в «полуторку», постояли с обнаженными головами и — тронулись. Одна машина с гробом и венком, другая с людьми. Вся округа, вышедшая на прощание, также молчала. Я спросил старшую сестру:

«А почему без цветов, без музыки?..»

Сестра ответила очень кратко, но странно убедительно:

«Потому что он был рабочий...»

И уже ничего не надо было объяснять, я словно и в самом деле вспомнил (как мог забыть?): ну да, ведь он же рабочий, рабочий!.. И все встало на свои места.

«Полуторки» медленно проехали через двор, вырулили на улицу Кирова, прямиком ведущую к заводу. Мы все медленно, как завороженные, двигались вслед. И вот когда машины уже пошли по прямой, к родному заводу, оттуда раздался тяжкий, словно бы утробный, не такой, как обычно — долгий-долгий вой заводской сирены...

По гудку начинали день. По гудку отмечали время перерыва. По гудку заканчивали труд. Но то был — гудок, давно привычный, и все же всегда заглушавший любые будничные шумы: зазывания точильщика, крики петухов, перебранку домохозяек. Гудок был частью не только жизни завода, но всего городского быта. Казалось, он был и будет всегда. Времена, когда его отменят, могли бы тогда показаться дурным сном. Отменить гудок — все равно что отменить пушечные залпы в Питере, у Петропавловки. Но вот отменили, однако ж. Где сон, где явь?..

Да, в тот день была именно сирена, а не гудок. Гудок звучал деловито, собранно и недолго. А этот скорбный вой тянулся словно из-под земли и все никак не оканчивался. Машины уже почти скрылись из виду, а он все тянулся, тянулся, тянулся...

Он не вынимал душу, как шопеновское рыдание, он собирал людей воедино — таких разных, таких вздорных порой в быту, но становившихся вдруг молчаливыми, вдруг обретшими непонятную, невесть откуда взявшуюся силу и значимость, людьми-современниками.

И пока он гудел, и даже когда умолк, во мне странно звучали они, не объясняющие ничего, но объяснившие все, слова сестры: «Потому что он был рабочий...»

Да они и теперь не забылись, и теперь, получается, живут во мне, по-прежнему ничего не объясняя, лишь заставляя думать, а еще — помнить...

Нет у революции конца...

После давки

...и рухнул в душном погребе метро.

И вымахнул состав, как опахало...

И охнула, завыла, замахала

И мутным роем завилась в нутро

Толпа... и лязгнул ад...

Душа лежала

На золотой мозаике вокзала

В прохладе, в тишине...

И — понесло...

И — вытянуло сладостно...

И стало

Так хорошо, так славно и светло,

Как никогда, родные, не бывало...

* * *

Умный русский крадет миллионы.

Умный еврей крадет миллиарды.

Сильный и умный русский качает бицепсы.

Сильный и умный еврей качает интеллект — тренирует на схоластике.

Эта «бесполезнейшая» наука вышла из Талмуда, особенно из «Мишны», что в переводе на русский — «Повторение». Вторая же часть Талмуда «Гемара», то есть «Завершение», писанная в форме диалогов, для тренинга интеллекта оказалась, по-видимому, не очень востребованной великими комбинаторами.

Умный русский предпочитает «полезную Библию» — Пятикнижие Моисеево, послания великих пророков, Новый Завет...

А вот до «Мишны» умный русский не доходит: «скучно», «бесполезно»...

Знакомый книголюб дал мне однажды для интереса почитать Талмуд — не вынося из дома, разумеется. Шли 70-е годы, это была большая редкость. Я раскрыл «Мишну» и разогнался было одолеть как можно более из этого легендарного, мало кем читаемого текста... и понял — хренушки! Хватило меня лишь на какие-то полчасика. А дальше я понял, передо мной вырисовывается следующая рогатива: или сойти с ума, или вывихнуть челюсти. Ох и текст!

Чтобы читатель понял, о чем речь, своими словами перескажу одну маленькую ситуацию из этой книги. А их там несметно.

Повторяю: своими словами постараюсь передать интонацию книги и примерный ход рассуждений древних евреев. Итак, представим себе, что в некоторой комнате на стуле сидит человек. Его может там и не быть, но представим, что он есть и сидит на стуле и при этом мучительно рассуждает: выходить ему из дома или нет. Он может и не выйти, но допустим, что вышел. Перед ним две дороги — налево и направо. Он может пойти направо, но представим, что пошел налево.

По дороге ему встречается дерево. Оно может и не встретиться, но допустим, что встретилось. На ветках сидит пять птиц. Их могло быть и три. Их могло и вообще не быть, но представим, что они были и было их ровно пять...

Вот так, фиксируя все на свете и при этом анализируя все возможные и невозможные ситуации, страниц этак через двадцать человек все же доходит до конца улицы. И здесь упирается в тупик...

Да впрямь ли тупик? Какой там тупик! Это же великая «Мишна», здесь нет тупиков. Человек возвращается к двери своего дома (которого может и не быть, но допустим, что был) и начинает противоположный путь — направо...

Так же, фиксируя все на своем пути и варьируя всевозможные ситуации, страниц этак через двадцать человек доходит до другого конца улицы. И снова упирается в тупик. Какой там тупик!

Теперь представим, что человек вообще не выходил из дома. Он сидит на стуле и решает мучительную рогативу — выйти в путь или остаться дома...

Он может и не решать, но допустим, что решает. Более того, представим себе, что никакого человека вообще не было в доме. Еще более того, представим себе, что и никакого дома не было!..

И — опять куча вариантов. До бесконечности. Вот именно так оттачивались еврейские мозги и возникала знаменитая интонация еврейских анекдотов и разговоров.

Встречаются два еврея, и один задает другому такой примерно вопрос:

— А вы слышали о Рабиновиче?

— А что вы хотите этим сказать?

— Ходят слухи, что он проворовался и теперь ждет наказания...

— Это понятно, что наказание, если нечисто своровал. Но, помилуйте, кому нужно пускать такие слухи и насколько они вообще достоверны?

— Вот этого я не знаю и вообще не утверждаю ничего из услышанного. Я просто хотел поделиться с вами этой новостью и обсудить варианты.

— Давайте обсудим. Я, правда, не понимаю, кому нужно распускать эти слухи, но давайте обсудим. Это никогда не лишнее.

— Совершенно с вами согласен. Я ведь тоже не понимаю, кому нужны эти слухи, но все же давайте обсудим варианты...

— Давайте обсудим... — и так добрых полчаса, не сказав ничего конкретного, два еврея будут кружить вокруг да около, острым глазом и нюхом «просвечивая» собеседника. Это великая интонация «Мишны». Или схоластики. Но эта «бесполезнейшая и скучнейшая» схоластика помогает вести издалека, очень осторожно, тонкую разведработу. В итоге, не сказав ничего конкретного друг другу, два еврея, очень удовлетворенные содержательной беседой, расходятся по домам.

Что они вынесли из этой беседы? Кажется, ничего. Но между собой они прекрасно поняли все нужные им нюансы. А дальше, перед тем как сделать очередной шаг, они подводят предварительные итоги. Уникальная история еврейского народа научила их осторожности, а главное — оценке возможной ситуации и всех ее вариантов.

А теперь представим, что встретились два русских на ту же тему.

— Ты слышал про Сеньку?

— Проворовался, скотина!

— Тебя подставил?

— Еще, кажется, не успел.

— А тебе есть чего опасаться?

— А то! Рыло в пуху. Придется залечь на дно. А потом — в бега...

Суть разговора одна, но какие разные интонации! Именно эта интонация и есть главный зазор, где расходятся два мессианских народа. Маленький такой зазорчик...

Но тут-то и кроется разница между русским миллионом и еврейским миллиардом.

И зиждется эта странная разница именно на «бесполезности» схоластики. И схоластика эта в тысячелетних генах кроется. Так, с ходу, ее не возьмешь. Заскучаешь только, скулы вывернешь... или свихнешься...

...а бесполезен по большому счету тренинг и мышц, и интеллекта. Не это спасает душу. Молитва и подлинное покаяние. А это так редко, так редко...

Пели: «Есть у революции начало, нет у революции конца». Верно пели. Революция — это профанное христианство. В революции не было зерна — Христа. Потому христианство живо, а революция периодически просыпается от летаргии и снова в нее впадает.

...и вот она, священная обитель Великанов, высокогорная, окруженная густым лесом!.. Но сегодня они не поднялись со своих богатырских колен, а только слегка наклонили белые снежные накидки — вершины могучих святых гор. Так они показывали всему племени, что примут сегодня, что готовы их выслушать, а потом высказать свое мнение.

Великанам ничего не надо было объяснять, они молча знали о людях обоих племен по обе стороны Реки все. Непонятно как, но знали все. И люди обоих племен, разделенные Рекой, знали об этом и свято хранили их заповеди. Если уж громадный Крылатый Змей им подчинялся беспрекословно, что уж говорить о людях.

Великанов сегодня было пятеро. В прошлый поход к ним, десять зим назад, их встречали семеро. Ну, пять так пять. Их воля. Это не обсуждается. Самый старший, самый седой и высокий Великан тихо сказал, словно выдохнул:

— Это должно было случиться... рано или поздно, но должно... ты тяжела? — вот так, сразу спросил старший Великан, обращаясь к Капельке.

Та кивнула и прибавила, как всегда, тараторя:

— Со вчерашней ночи, прямо со вчерашней ночи... он такой сильный, Зуб, не то что наши мужчины... я сразу поняла, что затяжелела... я не виновата, что Зуб такой сильный, но я счастлива, счастлива, счастлива!..

— Хватит болтать! — прикрикнул крайний из Великанов. — и без тебя знаем...

— Нам нужно время, вопрос слишком тяжелый, — сказал старший из Великанов.

Но тут уже взмолился Родоначальник:

— Но мы же не успеем дойти до стоянки!.. День кончается, а тут еще туман со снегом... с нами же дети!..

— А вы туда и не вернетесь. Никогда, — сказал старший Великан.

Племя оцепенело.

— А все из-за этой поганки! — буквально завизжал Урыл. — Забить ее камнями, и все дела...

Великаны склонились вершинами и зашумели могучими елями на своих плечах. Они совещались меж собою, это было видно и понятно всем. Родоначальник прикрикнул на Урыла, и тот, поскуливая, смолк. Никто не имел права нарушить беседу Великанов. Но даже сам Родоначальник не мог понять смысла их слов. На стоянку они не вернутся... но куда, куда им еще идти? Там, на стоянке, их обихоженные пещеры, там они жили веками, и вот те на — запрет!

Великаны вообще были существами таинственными, и они всегда знали все про всех. Что приводило в ужас и оба чужеродных племени, и даже самого Крылатого Змея. Непонятно было одно: почему же Великаны не извели его самого, крадущего молодых женщин, безобразничающего с ними?

Старики однажды спросили об этом напрямую у Великанов. Ответ был загадочен, как и сама эта крылатая чешуйчатая тварь, этот Змей:

— Он часть вас самих... и не смейте больше спрашивать о нем!..

* * *

«Зло побеждается только злом» — это крепко усвоил молодой мистик Сталин. Усвоил на сугубо земном уровне, в отличие от друга юности Гурджиева, который вышел на мировой уровень. В Сталине увидел мистика и понял его Булгаков. А Сталин понял это в Булгакове — понял, что тот его понял. «Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо...» — недаром именно этот эпиграф взял Булгаков к роману «Мастер и Маргарита».

Сестра Елены, жены Булгакова (у нее была забавная кличка: Ленка Боцман — шухерная дамочка была, видимо), так вот, сестра Елены, штатный работник НКВД, стала секретаршей Булгакова, и он прекрасно знал, что каждая новая глава его романа ложится Сталину на стол. Есть, говорят, красные карандашные пометки вождя на всей рукописи. Это была мистическая связь, и Булгаков очень многого от нее ожидал... похоже, не дождался в полном объеме.

...и лишь теперь вечный конфликт Геракла и Прометея со всей очевидностью вступает в основную фазу — цивилизацию, которая основана на ворованном огне, добытом Прометеем. Она просто заблудилась на техногенных путях. И все яснее и печальнее проступает мысленно иной путь, от которого отказалось человечество по лености своей.

Это путь Геракла.

Он не воровал огня. Он его вообще не признавал как земную субстанцию. Он ел сырую пищу, в основном лесную, земляную. Ходил и спал голый, без шкур, содранных со зверей, обогревался теплом внутренней энергии.

И если бы люди последовали ему, а не ворюге Прометею, в процессе эволюции они выработали бы в себе этот внутренний огонь и подключились бы напрямую не только к солнцу, но и к «Великому Свету Неосяжаемому», о котором сказано в Голубиной книге. А так... все печально, братцы...

Прометей — кроманьонец.

Геракл — неандерталец.

Вася-Чечен

Идет по улице Великан. Настоящий великан, не из книжек...

Потом, уже не в первый раз глядя на него, мы все меньше боялись, но память о самом первом, священном ужасе сохранилась на всю жизнь. И все время хотелось рассказать о нем, настоящем Великане, а может быть, и настоящем Неандертальце...

— Пацаны, пацаны, Вася-Чечен!.. — вдруг разносился восторженный, исполненный затаенного ужаса крик, и мы, позабросив игры, со всех концов двора начинали напряженно стекаться к воротам. Что-что, а уж это зрелище пропустить никак было нельзя.

Шествие Васи-Чечена по городу, обычно в сопровождении супруги, было событием. И совершалось оно чаще всего вверх по улице Ленина, мимо нашего двухэтажного дома, стоявшего на перекрестке улиц Кирова и Ленина.

Вася-Чечен жил в нижней части города, где-то в районе Малой Станицы, и выходы его в верхнюю часть не могли остаться незамеченными, особенно нами, детьми 50-х годов. Это был неофициальный праздник, который потом долго обсуждался нами на вечерних посиделках у домовой кирпичной трубы во дворе, обсуждался с наворачиванием самых невероятных подробностей, подсмотренных в щели забора.

Забор наш, прочно замыкавший многоквартирный дом, строился по-старинному капитально, в добротном верненском стиле. Город Верный когда-то, в основании своем, был казачьей крепостью, и даже после революции долгие годы потом сохранялся в нем уклад и быт семиреченских казаков.

Вот и забор наш, с каменными столбами для коновязи, врытыми в землю, с мощными опорными брусьями, с покатой крышей-навесом, сооружался в старом казачьем стиле.

Хоть и потрескался, и покосился от времени наш забор, но по-прежнему служил надежной защитой от бродяг, от набегов соседского хулиганья, с которым у нас, по смутной традиции, велась нескончаемая, необъявленная и ничем не объяснимая война. Война без четкого различия возраста, пола и нации.

А уж разнообразие наций в послевоенной Алма-Ате было густоты невероятной. Одних ссыльных сколько! Начни перечислять, не скоро закончишь...

Немало чеченцев, высланных в степной Казахстан, перебрались со временем в Алма-Ату, где жили своими тесными общинами. Как правило, в частном секторе. Строили дома на несколько семей — большие, глухие дома с узкими окнами, напоминавшими крепость.

Старшее поколение жило мирно, занимаясь в основном строительством и торговлей, а молодежь нередко бузотерила. Но испугать видавший виды город они не могли. Турецкие, корейские, балкарские башибузуки были не менее активны, а интернациональные центровые банды, в основном русско-казахские, вообще, как тогда говорили, «держали мазу» в городе. Словом, ничем особенным чеченцы не выделялись.

«Поножовщики», — говорили про них, и это как бы само собой разумелось: горец всегда при кинжале. А за неимением оного при ноже. «Партбилет», — с гордостью именовали молодые бандиты свой тесак. И все спокойно посмеивались.

В общем, ничем очень уж «эксклюзивным» чеченцы той поры из общей массы не выделялись, так что затаенный ужас при упоминании Васи-Чечена связывался не с грозным образом бандитствующей молодежи, а с грандиозностью легендарной фигуры самого героя.

Да, Вася-Чечен был настоящей легендой города — тех лет, той эпохи. И рассказать хочется именно о нем — пусть лишь отрывочными воспоминаниями и детским восприятием, — именно о нем, а не о последующем «кавказском феномене».

Если только это возможно.

...мы всем скопом никли к щелям забора и — глазели! Смотрели десятками выпученных глаз на Шествие Васи-Чечена по улице Ленина. Оно длилось не более двух-трех минут, но этого хватало для великолепных переживаний.

Он шел грузный, как мамонт, как некое доисторическое существо, медленно переставляя огромные ступни и неподвижно глядя вперед, вверх, в сторону синеющих гор-ледников, а чуть поодаль семенила его крохотная жена. Счастья ходить под руку с мужем ей не досталось не только потому, что, по старым чеченским обычаям, женщина должна идти несколько позади мужчины, но еще и потому, что, при всем своем желании, она попросту не дотянулась бы до локтя. Она была вполовину короче его...

Нет, она не была карлицей, это была обыкновенная, среднего телосложения женщина.

Зато Вася-Чечен был человеком-горой! Говорили, рост его составлял два с половиной метра!.. Или около того...

Это был знаменитый спортсмен, легенда мирового баскетбола 50-х  Увайс Ахтаев. А для всего города просто Вася. Вася-Чечен. О нем роились самые невероятные слухи и легенды. Говорили, что именно из-за него пришлось переделывать мировые баскетбольные правила. Он, и вообще довольно грузно передвигавшийся, не очень-то суетился на самой игровой площадке. Но вот у кольца противника, а в особенности у своего кольца, наступали его звездные часы.

В отличие от всех баскетбольных гигантов, Вася-Чечен выдавался не только ростом, но и непомерной широтой в плечах, костях, суставах — он был громаден целиком, этот человек-гора. Мяч в его руке казался яблоком, пусть даже крупным яблоком, знаменитым алма-атинским апортом, и он играючи зажимал его пятерней. Его лапища полностью покрывала кольцо, и оно становилось практически непроницаемым для мяча противника...

С беспомощным изумлением понаблюдав некоторое время за небывалым баскетболистом, мировое судейство перекроило старые правила, запретив продолжительную стойку игрока под кольцом.

Вероятно, во многом благодаря той перекройке и стала закатываться легендарная звезда Увайса Ахтаева в большом спорте. Он стал просто городской легендой — Васей-Чеченом. Таковым и остался, и запомнился навсегда любому, кто хоть раз в жизни видел его. Ходили слухи о его невероятной силе и доброте. Крупные люди вообще по природе своей редко бывают злобны. Зло, вероятно, само по себе тесновато, как-то не по мерке гиганту. Оно более по росту мелкоте. Смешно даже представить себе злорадствующего богатыря — хихикающего, пакостничающего...

Ездил он в особой машине, в старом «москвиче», переделанном специально под него. Механики нарастили крышу, убрали переднее сиденье и удлинили руль. Только так Вася-Чечен (все равно горбившийся в кабине) мог управлять легковушкой.

А без машины он уже не мог. Ходить пешком с годами становилось все тяжелее, грузневшая масса тела неумолимо давила на костяк — и раздавила в конце концов, погребла под собою гиганта...

Теперь, из далекого далека, мне чудится, что именно так в доисторические времена погибали ископаемые великаны — масса тела и атмосферы давила их, вытесняя с земли, и уступили они свое место новым, более компактным и хищным племенам...

Но тогда, еще в полной своей мощи, Вася-Чечен — по нескончаемым легендам — творил чудеса. Рассказывали очевидцы, как он один вытащил из грязевой лужи на нижней дороге, в Татарке, целую машину с пассажирами. Очевидцы вчетвером пытались вытащить и не смогли. А Вася-Чечен смог. В одиночку.

А вблизи, не из-за забора — в первый и последний раз — видел я его на стадионе «Спартак», в начале 60-х годов. Он сам уже не играл, только судил матчи.

Массовый спорт в те времена поощрялся, вокруг стадионов устраивались открытые спортплощадки, где проводились бесплатные матчи команд самых разных уровней.

По волейболу, баскетболу, городкам...

Отец как-то взял меня с собой на такой открытый — для всех горожан — баскетбольный матч, который судил Вася-Чечен. Мне уже шел десятый год, но давний мистический ужас вспыхнул в душе, когда я увидел вблизи Васю-Чечена.

Он восседал со свистком во рту на обычном табурете, как раз перед центральным кругом площадки, и неотрывно следил за игрой. А вот я той игры так и не увидел толком. Инстинктивно прячась за отца, сбоку, но очень пристально я разглядывал Великана, героя нашего детства.

Даже сидя на стуле, он возвышался над стоявшими рядом болельщиками. Возвышался даже над отцом, который и сам был роста не маленького — за метр восемьдесят...

Не огромные руки, не могучие плечи теперь поражали меня, но — лицо. Я впервые по-настоящему увидел его, это громадное, грустное лицо великана из древних сказаний. Оно, казалось, как сама земля старинных преданий, было изрыто глубокими морщинами, темными выпуклостями и впадинами.

А в одной из самых глубоких впадин жили — глаза. Они были огромные, грустные и... какие-то совершенно нездешние, неземные глаза. Что он судил?.. Игры каких лилипутов пытался понять и рассудить их? Зачем все это ему, пришельцу из другого измерения, из другой эры, помнящему, наверное, иные, великие племена, иные народы?.. Кажется, такие или похожие на такие мысли проносились во мне и не давали следить за игрой...

На обратном пути я спросил отца:

— Ты видел, какая у него голова?..

Отец, хорошо почуявший мое состояние, ответил в тон, но с добродушным юморком:

— Да-а, как у коня... не меньше...

— Ты что! — возмущенно выкрикнул я. — коней тогда не было, тогда были другие!..

Отец внимательно поглядел на меня, удивленно покачал головой и ничего не ответил...

Но ведь он рухнул... рухнул он, тот ослабевший костяк, рухнул под несоразмерной массой!..

Значит, он был неправильный в этом мире?

Так почему же все видится он, видится издалека — молчаливый, печальный великан, медленно уходящий в горы...

...уходящий вдаль со своей верной подругой...

...а мы, пучеглазое восторженное племя, все глядим ему вслед из щелей забора...

...мы взволнованы небывалым видением, воочию сошедшим со страниц любимых сказок, легенд, преданий...

...мы словно бы ожидаем его возвращения...

...и даже не его самого, а той самой силы...

...той самой силы и благородства неведомых великанов, которые обречены...

Да неужели же так непоправимо обречены — на грусть, неуют и в лучшем случае на досужее изумление в иных, сильно сузившихся временах?..

...в иных племенах...

...в иных именах...

Колбасит и плющит

После Коперника, когда мир сузился и человек оказался вовсе не пуп вселенной, вокруг которого крутится все, а ничтожная песчинка в мироздании, изменились масштабы смыслов и замыслов. Поуменьшились вместе с человеком.

Запросы стали земными, житейскими. И большинство открытий оказалось связано с бытовыми надобностями.

А ведь было, было... и задачи ставились грандиозные, и даже иногда решались. Дикари были, не понимали, вот и занимались глупостями.

...сейчас волновало другое. Всех ожидало воистину судьбоносное решение.

Племя покорно уселось у подножия великих Гор и ждало. Молча и тягостно ждало решения Великанов.

И оно дождалось его. Старший Великан наклонил снежную шапку и тихо молвил:

— Вы пойдете короткой дорогой, на восток, будете обживать Мшистую Долину. Там хорошие пещеры, не пропадете. Для начала мы вам поможем — и едой, и обустройством. А твое племя — он кивнул в сторону обомлевшей Капельки — отдалится на юг, на другую реку, и ты больше не встретишься ни с матерью, ни со своим прежним племенем.

Твое племя намного моложе племени Ура, всех собравшихся здесь. И это будет твое племя. — Великан кивнул в сторону Зуба, а потом в сторону Капельки. — И твое.

Мальчишки ваши скоро подрастут, станут охотниками, поднимут малышек, а вы, — тут Великан опять кивнул в сторону Зуба и Капельки, — народите новое, сильное, совсем Другое племя. Север — ваш. Пещеры обжиты, ямин-ловушек ты, Зуб, успел нарыть... проживете. Змея мы от вас уберем, не опасайтесь. Он пойдет с ними. — Великан кивнул в сторону основного племени. — Идите. И не бойтесь ничего.

Многодетная мать — «Ваше Плодородие»...

Шатуны

Есенин:

Радуясь, свирепствуя и мучась,

Хорошо живется на Руси...

Это высшая степень артистизма! На Западе что? На Западе — скука. Сытые свинки, которых Всевышний и не гладит даже, а просто так, со скукой наблюдает за ними. А русских «артистов» — с интересом наблюдает. Порой огреет кнутом для порядка, но иногда — и погладит. Приласкает. А что на «добропорядочных» свиней-то глядеть? Чему тут радоваться, веселиться? Скука...

Точно переведи сытому европейцу смысл этих есенинских строк — с ума начнет сходить. Ужаснется, запутается, не поймет: как так можно жить? И еще утверждать, что так жить — хорошо!..

А русскому ничего объяснять не надо. Все ясно испокон веков.

...Все слушали, но молча, печально склонив головы. Перечить Великанам нельзя. Молчание длилось, длилось, длилось, и казалось, конца ему не будет. И вдруг несчастный Урыл прервал это молчание истерическим воплем:

— А как же я? А мои дети? А моя жена, Угляда, она что, так и останется там?.. Это все Зуб, проклятый Зуб... и эта... тварь приблудная!.. Зуб ее привел, вот пусть и спит, и живет с ней, а не с моей Углядушкой... хватит ему и одной бабы... верните мою бабу, верните!.. или хотя бы пустите к ней!..

Как ни подл и низок был Урыл, всем соплеменникам стало его жалко. А втайне — он ведь высказал потаенный ропот племени, пусть нелепо, только для себя, но высказал: никому не хотелось вдруг, ни с того ни с сего покидать насиженные, родные места и начинать обживать новые. Как там еще сложится?.. И почему мудрый Ур не приказал сразу выгнать из племени эту приблудную? Стар стал Родоначальник, надо менять его, надо менять...

А Урыл все повизгивал, переходил на бессильный рык, а потом снова срывался на умоляющий полуплач-полувизг. Великаны словно не слышали его. Они молчали. Но они слышали все, и, когда наконец, Урыл упал на колени и зарылся головой в снег, старший Великан, словно очнувшись от глубокого сна, молвил медленно и спокойно, совершенно бесстрастно:

— Ты недостоин своей жены. Ты не муж и не охотник. Но ты все равно сгодишься в своем племени. Ты будешь сторожить скот и костры... а потом и женщина для тебя найдется. После гибели ваших охотников несколько женщин стали свободны. Утешишься. А вот Зубу нужно много детей, ему мало будет теперь одной женщины (тут Капелька вздрогнула, но ей хватило сил и ума не выказать женской жадности и обиды), племя должно быстро расти. Дети от этой, — Великан указал на Капельку, — вырастут и зачнут от детей той, окровавленной, оставшейся в пещере. Она еще молода и сможет родить добрый десяток детей. И эта, новая, тоже народит. Будет новое племя, и ты, — Великан указал на Зуба, — станешь во главе новых людей...

* * *

Тревожны те стихи, где нет природы,

Там подоплеки снов обнажены,

Там голые, как в страшных снах уроды,

Подмигивают мысли-шатуны...

* * *

А что, если Дантесу даровали долгую, благополучную жизнь за смерть Пушкина? Мэр города, богач, уважаемый во Франции человек, доживший со своей Катей (родной сестрой Натали Гончаровой) до глубокой старости и пристойно почивший в своей постели — убийца Дантес!..

В родном городе есть музей его имени, где выставлена лишь одна книга Пушкина — «Гавриилиада». Лишь одна.

Страшное богохульство юного русского гения.

...так Зуб неожиданно для себя, в одночасье стал Родоначальником. Но их разводили в разные стороны, разводили сами Великаны, и он не мог теперь возразить им и не мог не распрощаться со старым верховным другом, с прежним Родоначальником Уром.

Они подошли друг к другу, горестно обнялись, помолчали и тяжело, не оглядываясь, побрели в разные стороны. Так же молча Зуб обнял своих сверстников Искра, Бега и Быстра, и они тоже разошлись, понимая, что никогда в жизни больше не увидятся. Запрет Великанов священен.

Уже вечерело, а миновать три перевала в сгущающихся сумерках казалось непреодолимой задачей. Но деваться некуда. Хорошо, хоть мальчишки у Зуба выросли сильными и быстрыми, и отец приказал им бежать к родной пещере втроем, не оглядываясь. Только на последнем перевале наказал разводить время от времени костры. А еще по приходе на стойбище навестить истерзанную Угляду в бывшей пещере Урыла и покормить малых ее детишек...

Сам Зуб взвалил на плечи торбу с хорошо укутанными малышками, а Капельке дал только корзинку с мясом. И они пошли. Новые на ослепленной и обнадеженной первым снегом земле люди...

Генетики выяснили: каждый двухсотый житель континента так или иначе потомок Чингисхана.

Чингис был не только могучий воин...





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0