Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Эолова Арфа

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих дру­гих литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».

Глава первая

Кукла

Потомок богов называется! Да как он посмел! Что за чудовищное бессердечие! Одного дня! Одного дня не дотерпел! Несмотря на все ее старания. Как не стыдно! Марта Валерьевна не могла больше хранить свою легендарную выдержку, свою фирменную благородную стойку, в ней словно порвалась кинопленка, когда фильм показывают где-то на периферии, да на плохом проекторе, и вдруг на экране разрыв, мелькнула перфорация, и — белый фон с волосками и пылинками, а в зале мгновенное недовольство, топот ног: «Сапожники!» Она безудержно разрыдалась, чуть не рухнула на еще теплое тело мужа, но отшатнулась от него и упала навзничь в свое любимое кресло работы Джованнини.

Глядя на совершенно внезапный выхлоп рыданий, врачиха «скорой», добродушная еврейка лет пятидесяти, сочувственно вздрогнула и попыталась утешить:

— Ну что же вы так убиваетесь, милая! Ведь он всего лишь умер, а не ушел к другой.

До Марты Валерьевны дошел анекдотический смысл сказанного, и она задушила рыдания, стремительно вытерла платком лицо, глянула на врачиху. Такую могла бы великолепно сыграть незабвенная Фаина Георгиевна. Мгновенно вспомнилось, как она играла эпизодическую роль медсестры Энгель в том самом фильме, в те упоительные дни, когда все только начиналось в городе над вольной Невой, а этот ветер еще не догадывался, что она поймала и не выпустит его все последующие долгие и счастливые годы.

Но вот этот ветер все-таки вылетел и упорхнул. И уже ничего нельзя поправить!

— Не ушел к другой? — в отчаянии произнесла Марта Валерьевна. — Именно что не умер, а ушел к другой. Бессердечный!

Ей вспомнилось, как муж любил напевать «Черного ворона» и особенно нажимать на тот куплет, где «Передай платок кровавый милой женушке моей, ей скажи, она свободна, я ж женился да на другой», то есть на смерти женился. «Калена стрела венчала нас средь битвы роковой, чую, смерть моя приходит, черный ворон, весь я твой». Она посмотрела на бледное лицо только что скончавшегося мужа и вдруг увидела его жалким, беззащитным перед «неоткрытою страной, из чьих пределов путник ни один не возвращался».

— Да нет же, милая, он умер, — сказала добрая и простодушная врачиха, которую уже никогда не сыграет Фаина Георгиевна. — К другой ему уже теперь нипочем не уйти. Давайте я вам накапаю.

Слезы и рыдания убежали далеко, испугавшись какой-то новой и твердой решимости Марты Валерьевны. Она посмотрела на окно, за которым уже наступал июньский вечер, глянула на часы — восемь, перевела взгляд на врачиху и произнесла своим чарующим знаменитым голосом:

— Его надо вернуть. Понимаете меня? Его надо вернуть оттуда. Во что бы то ни стало.

Ах этот дивный голос! Он-то всему и причина. Появился у нее годам к шестнадцати, до того имелся обычный девичий голосок, а тут вдруг — откуда что взялось у этой некрасивой девочки Тамарки Пирожковой? В нем появилась какая-то... Бархатная задушевность? Не то. Клубнично-малиновая свежесть? Тоже не то. Нет, в нем возникло нечто никак не объяснимое, волнующее, цепляющее, увлекающее, манящее, чарующее и Бог знает какое. Мальчики ничего не понимали. Пирожкова как была вторсырье, так им и оставалась, но когда, не глядя на нее, слышали вдруг чудодейственные нотки проснувшегося в ней голоса, их озадачивало — черт знает что такое. Услышишь — хочется оглянуться и увидеть неотразимую красоту, а оглянешься — все та же невзрачная Тамарка. Как бывает, когда идешь по улице, а впереди тебя цокает каблучками, сверкает точеными ножками, виляет роскошной попой, потряхивает волной пышных волос... «Девушка, это не вы уронили?» «Что?» — и оборачивается баба-яга в молодости. «А, нет, ничего, мне показалось, простите».

Этот голос подарила московской Золушке волшебная фея, однажды явившаяся из сказочного города Таганрога и пожалевшая некрасивую племянницу.

— Послушай, Томочка, вот ты сейчас сказала: «Мне в жизни не везет», да? А ты не говори таких слов. Говори: «Мне везет, я самая счастливая, самая успешная». И тогда действительно станет везти, будешь счастливая, будешь успешная. Вот произнеси сейчас: «Знаете ли вы, что я самая счастливая девушка на свете?» Нет, не так, ты сейчас это дежурно сказала, чтоб только я отвязалась. Ты произнеси это с душой. Вот, уже лучше. А теперь добавь таинственности. А теперь к таинственности немного лукавства. О, гораздо лучше. Давай еще порепетируем.

И когда, побыв у них в гостях недельку, тетя Вера, мамина родная сестра, уехала в свой сказочный Таганрог, Тамара продолжала повторять усвоенные уроки. Закрывая глаза, она произносила фразы и сама влюблялась в свой голос, а подходила к зеркалу и видела там все ту же Тамарку Пирожкову. И ненавидела имя Тамарка, Тамара. Помарка какая-то. Ошибка природы. Так и представляется лотошница на площади перед метро «Сталинская», в 1961 году переименованным в «Семеновскую». Разлапистая тетка, которую тоже звали Тамарой. И, как назло, пирожками торговала. Хотя они у нее были вкуснейшие, с рисом и яйцом, с яблочным повидлом, с мясом. Но покупать их приходилось, когда никого рядом, не то:

— Пирожок, ты что, пирожки ешь?

— Все равно что каша кашей бы питалась!

Ей хотелось не быть Тамаркой, не быть Пирожковой, вообще не быть... Хотя нет, вообще не быть это уж слишком. Она всю жизнь хваталась за жизнь. Когда едва не умерла от воспаления легких, когда упала со второго этажа и два дня провела без сознания, когда тонула в деревенском пруду, и этих «когда» не пересчитать.

Цеплялась за учебу, а в ее спецшколе на Кирпичной улице, с преподаванием ряда предметов на английском языке, выживали только самые живучие, выходили в жизнь усталые, но добившиеся, умные-преумные. И перед выпускным ставили не абы что, а сцены из чеховской «Чайки». Роль Нины Заречной вдруг досталась не красавице Лизе Барабановой, а ей, Пирожку, замухрышке! Возмущение прокатилось тяжелой волной и всколыхнуло общественность. Негодовали ученики, родители, учителя, даже поварихи в школьной столовой. Но приглашенный театральный деятель Самоходов подтверждал свою фамилию и никого не хотел слушать. А на спектакль он пригласил своего важного друга, который поначалу откровенно зевал, но под финал ожил, а когда шло губительное для Треплева объяснение с Ниной, аж слегка привстал.

— Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить. — Тамара нарочно подошла к шкафу и смотрела на себя в зеркало, повернувшись спиной к зрительному залу, и чеховская ремарка «Склоняется к столу» валялась в стороне, как отброшенный фантик. — Я так утомилась! Отдохнуть бы... отдохнуть! — И она, глядя на себя в зеркало и видя в нем не Тамарку Пирожкову, а красивую Нину Заречную, медленно поднимала руки, словно летящая птица. — Я — чайка... Нет, не то. Я — актриса. Он не верил в театр, все смеялся над моими мечтами, и мало-помалу я тоже перестала верить и пала духом... Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно... Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно. Я — чайка. Нет, не то... Помните, вы подстрелили чайку? Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил... Сюжет для небольшого рассказа. Теперь уж я не так... Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной!

К концу спектакля Тамарке все всё простили. Во врагах осталась одна Барабанова. А потом Самоходов подвел к ней:

— Тамарочка, познакомься, мой друг Виталий Петрович Дикарёв.

И тот произнес важно, неторопливо:

— У вас необыкновенный голос, дорогуша. Я хочу пригласить вас...

Куда? В театральный институт? Сразу в театр? Сниматься в кино? Боже мой! У нее закружилась голова.

— ...на радио.

Мгновенное отрезвление. Значит, не внешность, не актерские дарования, а только голос. Обидно, даже оскорбительно. Но все же... И радио совсем не плохо, миллионы и мечтать не вправе, а ей предлагают.

— Не вижу радости, — удивился Дикарёв.

— Она глубоко во мне, — сама не ожидая от себя подобных слов, ответила Тамара таким голосом, что Виталий Петрович заметно взволновался:

— М-да... Голос... Необыкновенный он у вас. Приходите в пятницу к десяти часам.

— А куда? На улицу Радио?

Он рассмеялся:

— Мы уже давным-давно оттуда переехали. Еще до войны. Улица Качалова, дом двадцать четыре. Я выпишу пропуск. Тамара Пирожкова?

И снова она не ожидала от самой себя такой смелости:

— Нет, Марта Пирогова. Пусть меня так объявляют.

Дикарёв переглянулся с Самоходовым, тот пожал плечами и усмехнулся:

— Пусть будет Марта Пирогова. Но пропуск все равно на Тамару Пирожкову, как в паспорте, иначе не пустят.

В отличие от добродушной врачихи, сидящей на диване, молодая медсестра медленно, с полуоткрытым ртом плавала по огромному аквариуму спальни, почти не шевеля плавниками, разглядывала мебель, кое-где вычурную, кое-где помпезную, кое-где причудливую. Дорогую и не очень. Надолго остановилась возле камина, вперившись рыбьими глазами в любимую фотографию Марты Валерьевны — муж дарит ей Париж. В буквальном смысле слова: он протягивает ей Эйфелеву башню, стоящую на далеком заднем плане так, чтобы уместиться у него на ладонях. «Весьма эйфектно», — сказала, помнится, она, когда он вручил ей это фото. В любом другом случае Марта Валерьевна пустилась бы в воспоминания, но сейчас ее больше заботило ближайшее будущее.

— Вернуть? — вскинула густые черные брови врачиха, а вялая рыба медленно повернулась и вылупила глаза на хозяйку роскошной дачи, расположенной над прудом, с собственным пляжиком, ти их мать.

— Вернуть, — негромко, но решительно повторила хозяйка.

Из горла врачихи вместо слов выскочили беспорядочные запятые, будто где-то очень далеко протактакал пулемет. Она уселась поудобнее перед уже раскрытым протоколом и стала стремительно наполнять его подобающим медицинским фаршем.

— Простите, милая, ему полных лет восемьдесят восемь или восемьдесят семь?

— Прошу вас ничего не писать, — теперь уже повелительным тоном приказала хозяйка дачи.

Врачиха оторвалась от протокола, тревожно посмотрела на Марту Валерьевну. Медсестра презрительно фыркнула. По известным причинам хозяйка дачи ненавидела медсестер. Предыдущая жена, с которой он развелся полвека назад, всю жизнь проработала медсестрой, много крови попортила Марте Валерьевне, и даже трагическая смерть не примирила соперниц.

— Простите, милая, но я не имею права, — сказала врачиха. — Я должна полностью привести протокол в соответствие.

— У нас есть лечащий врач, он все и составит.

— Что же он не приехал?

— Он в Швейцарии, прилетит завтра утром.

— Понимаю. Но мои обязанности...

— Забудьте про них. — Хозяйка дачи с властным видом приблизилась к врачихе. — Как вас зовут?

— Регина Леонардовна.

— Красиво. Вы на Раневскую очень похожи.

— Это лестно. Я ее очень люблю. Любила.

— А я не только любила, но и знала лично. И очень была близка к Фаине Георгиевне. Можно сказать, мы были подруги. Вместе снимались в фильме «Голод».

— Вот как? — в голосе врачихи вспыхнуло еще большее уважение. — Какое вам счастье выпало!

— Так вот, Регина Леонардовна, вас тут двое, вы и...

— Татьяна. Медсестра.

— О факте свершившегося знаем только мы трое. И больше никто не должен знать, вы меня понимаете?

Дикарёв не обманул. Сначала дали несколько эпизодических радиоролей, она остроумно называла их «слушать подано», затем стали дарить больше простора — тетя-кошка, золушкина фея, Василиса Прекрасная, Снежная Королева; от детского репертуара — к взрослому: Лариса в «Бесприданнице», шекспировская Джульетта, шолоховская Аксинья, Наташа в «Войне и мире», да та же Нина Заречная.

— Иную на экране увидишь, и непонятно, как это он в нее влюбился. А тут слушаешь, и никаких сомнений — в такой голос не влюбиться невозможно! — восторгался Дикарёв. — Эх, был бы я не женатый!

Впрочем, брак не мешал ему подбивать клинья. Хоть и безуспешно.

Когда ее имя стали называть в числе исполнителей, подолгу не исчезала острая сладость: «Лариса Огудалова — Марта Пирогова», «Джульетта Капулетти — Марта Пирогова», «Аксинья — Марта Пирогова»...

Отец ворчал:

— Ну почему Марта? Почему Марта-то?! Я понимаю, вместо Пирожковой Пирогова, тут хотя бы нашу исконную фамилию восстановила. А Тамара чем не занравилась? Марта — «восьмое марта»! Фрау Марта... Немка, что ли? Поменяй обратно. Обижусь. И мать обидится.

Но мама больше обижалась на то, что после школы дочка не пошла по ее стопам в медицину, а решила использовать усвоенный английский, поступила в институт иностранных языков, получивший имя недавно скончавшегося генсека французской компартии.

— Никто даже не знает, как правильно пишется: «ин-яз» через дефис, «инъяз» через твердый знак или просто «иняз».

— Пиши «Мориса Тореза» или, как у нас вахтерша уверена, «Лариса-Тереза».

— Это еще хорошо, что проклятого Никитку сбросили, а то бы мы вообще не знали, как что писать.

Отец люто ненавидел Хрущева. За все. За антисталинизм, за унижение Жукова, за Крым Украине, за разрешение абортов, за незаслуженного Героя Советского Союза и трижды героя соцтруда, за кукурузу, даже за борьбу с Церковью, сторонником которой Валерий Федорович никак не являлся. И конечно же его бесила намеченная хрущевская реформа русского языка — как слышится, так и пишется:

— Вот сейчас бы мы Россию и русского с одной «с» писали, не «заяц», а «заец», огурцы как «огурци», чисто по-хохляцки, а тебя, дочь, я бы без мягкого знака обозначал, почти по-армянски: «доч». Ёшкин-кошкин! Правильно сделали, товарищи, что сняли Хруща-вредителя!

Но дочь только родилась при Сталине, а выросла при Хрущеве и втайне уважала его за космос, за Кубу и за то, что не дал Америке Третью мировую заварить, за целину, за молодежный фестиваль, да просто за то, что при нем она узнавала мир во всех его хороших и плохих проявлениях. А настоящее счастье встречало ее уже не на хрущевском, а на брежневском острове жизни.

Читала на радио, поступала в институт, училась на первом курсе, к английскому добавив изучение французского, очаровывалась студентами и даже сама кого-то стала очаровывать. Своим голосом, который юноши слышали и по радио, и вживую. Почему-то есть слово «воочию», но нет «воушию».

Настоящий ухажер с параллельного потока не блистал ни внешностью, ни голосом. Зато комсомольский активист, отличник учебы, далеко пойдет. И фамилия под будущую карьеру подходящая — Дрожжин. Сволочь последняя. Подошел к ней и напрямик:

— Пирожкова, будь моей девушкой.

— Во-первых, я не Пирожкова, а Пирогова...

— Это в радио. А по документам-то...

— И по документам в будущем стану Пироговой.

— В будущем ты станешь Дрожжиной.

— Вот еще!

— Ладно. А во-вторых?

Они шли по Метростроевской в сторону «Кропоткинской», хотя обычно Дрожжин шел в сторону «Парка культуры», он жил где-то на юго-западе, а она на северо-востоке, на Соколиной горе. От «Кропоткинской» ехала до «Библиотеки», пересаживалась на «Арбатскую» — и пять остановок до «Семеновской».

— Во-вторых, чего это я так сразу должна стать твоей девушкой и в чем это выражается?

— А что нам резину тянуть? Я не красавец, и ты не красавица. Учимся оба на отлично, люди перспективные. Вместе горы свернем.

— Так... И какие мои действия?

— В смысле?

— В смысле — твоей девушкой.

— А, ну это... Для начала я провожать тебя стану, в кино водить, в театр, в музеи разные, а там посмотрим.

— Эк у тебя все! Я, стало быть, мука, а ты дрожжи. И вместе у нас получится большой пирог. Так?

— Образно мыслишь, молодец.

— А знаешь, что бывает, если дрожжи в деревенский нужник бросить?

— Грубишь зачем? Не ожидал такой контратаки. Ладно, в другой раз пойду в наступление. — Он развернулся и почесал в сторону своего «Парка культуры».

В метро, опуская пятак в щель турникета, она подумала: «Хоть бы и ты так провалился».

Но Игорек Дрожжин никуда не провалился и вскоре снова повадился провожать выбранный объект. Сначала до «Кропоткинской», потом ехал вместе до «Семеновской».

— Теперь, как я понимаю, новый этап — до дома? — фыркнула Тамара, когда в очередной раз он на «Семеновской» не сел в противоположную сторону, а прыгнул впереди нее на эскалатор. — Еще пара недель — и в кино пригласишь, как я понимаю.

— Да ладно тебе форсить. Ты девушка трезвая, понимаешь, что я твоя судьба. Ну кто на тебя еще позарится?

— Я не трезвая, я пьющая. Слушай, Дрожжа! Хочешь, я тебя сейчас толкну и покатишься вверх тормашками по эскалатору?

— Не хочу. И ты не толкнешь.

Не успел он произнести это своим уверенным голосом, как она со всей силы пихнула его согнутыми в локтях руками, и он действительно опрокинулся, смял ряды стоящих на эскалаторе пассажиров:

— Ох ты, ёк-к-к!

— Да что это за безобразие!

— Молодой человек!

— Да его толкнули!

— Бессовестная!

— Да нет, это я сам, сам! — Он уравновесился, усмехнулся, доехал до выхода и, прежде чем вернуться в метро, крикнул:

— Дура же ты, Пирожкова! Но учти...

Всю ночь она горела негодованием, кусала губы и шептала:

— Хоть бы... Ну хоть бы!..

Где ты, фея-волшебница тетя Вера из Таганрога изобилия? Где же ты?! Зачем подарила чудесный голос, как хрустальные башмачки, но не предоставила ей принца, способного по-настоящему оценить все ее достоинства?

Чудеса случаются не только в сказках. На следующий же день в полдень, когда она готовилась к экзамену по французскому, в квартире Пирожковых зазвонил совсем недавно установленный телефон, и мамин голос строго пропел:

— А кто ее спрашивает?

Сердце замерло. Редко кто приглашал ее по утрам к телефону.

— Томуша, тебя какой-то незримый спрашивает. Кто такой?

— Незримый? Что за чушь! Понятия не имею.

Но, подойдя к телефону, она произнесла так, как умела только Марта Пирогова:

— Я слушаю вас.

— Божественный голос, ни с чем не сравнимый! — прозвучал в ответ приятный баритон.

— С кем имею честь? — еще пленительнее спросила она.

— Меня зовут Эол, фамилия Незримов. Хочется верить, что вы слыхали о таком. Алло, вы слышите меня?

— Да, я слышу вас. Вы — режиссер.

— О, хвала богам Олимпа! Она знает, кто я такой!

— В чем же причина вашего звонка?

— Я хочу с вами встретиться. Мне нужен ваш чарующий голос. Я хочу снимать вас в своей новой картине.

Эол. Лирический ветер Эллады. Воздушная стихия. Унесенная ветром, Тамара Пирожкова, она же Марта Пирогова, полетела по комнате в распахнутое июньское окно, в облака зеленой листвы, в кипение морской пены, в синеву морей и небес.

Боже мой! Сам Эол Незримов!

Во втором классе она вместе с отцом и матерью ходила в «Родину» на фильм «Разрывная пуля» и плакала, когда снайпер застрелил медсестру Булавкину, а хирург Шилов так и не смог ее спасти.

Через два года она не понимала, почему плачет мама, когда они смотрели фильм «Не ждали» и там тот, которого не ждали, уплывал на теплоходе, а за кадром звучало его письмо. А чего он хотел, если у его жены уже другой замечательный муж, герой войны, летчик, прекрасная семья, дети? Что все они ему достанутся, а герой войны, летчик покорно уйдет в сторонку? И потом в фильме началось вообще никак не понимаемое ею!

Года три назад, зимой, в «Родине» недолго шел фильм «Бородинский хлеб» и по-настоящему потряс ее, только она недоумевала, почему о нем так мало говорят, не показывают в главном кинотеатре Москвы «Россия».

А не так давно в программе «Кинопанорама», которую они смотрели уже на экране нового телевизора «Рубин-120», ведущий Зиновий Гердт говорил о кинорежиссере Незримове с удивительным именем Эол, и оказалось, что и «Разрывная пуля», и «Не ждали», и «Бородинский хлеб» сняты именно им. Правда, фильм «Звезда Альтаир» тоже его режиссура, а эта картина ей не очень понравилась, но сейчас, как сказал Гердт, Эол Незримов готовится к съемкам ленты о блокадном Ленинграде, обещающей стать настоящим событием в мире кино: «Говорю это с полной ответственностью, поскольку читал сценарий, очень ценю данного режиссера».

Этот Эол наверняка был уверен, что она ахнет и упадет без сознания.

— Алло! Вы слышите меня? Почему молчите?

— Вопреки вашим ожиданиям, я не упала в обморок.

— Я и не хотел никаких обмороков. Так что, мы можем с вами встретиться?

— Не вижу в этом ничего предосудительного.

— Мне нравятся ваши ответы. Давайте завтра же.

— Лучше в воскресенье, если вы не против. Все дни у меня учеба, сессия, знаете ли, а по вечерам радио.

— В воскресенье так в воскресенье. Часиков в пять устроит вас?

— Устроит.

— В Доме кинематографистов. Знаете, где это?

— Разумеется, — не заморачиваясь, соврала она. Иной раз, чтобы не показаться дурой, стоит соврать.

Похожая на Раневскую врачиха нахмурилась и спросила строго, будто на суде:

— Как вы себе это представляете?

— Очень просто.

— Это очень непросто. Был вызов, мы приехали. Кстати, довольно быстро, учитывая вашу отдаленность.

— Да, через пятнадцать минут. Которых ему хватило, чтобы сбежать от меня.

— Судя по всему, милая, он скончался через минуту после вашего звонка. Остановка сердца произошла м-м... примерно в девятнадцать тридцать. Мы приехали в девятнадцать сорок три, то есть прошло тринадцать минут. После остановки сердца спасти больного, так сказать, можно максимум в течение шести минут. Далее наступают необратимые процессы. Поэтому я и не вняла вашим призывам: «Шарахните этой штукой!» Да и вообще, этой штукой, которая, кстати, называется дефибриллятор, устранить остановку сердца невозможно. Это только у вас в кино бывает: «Мы его теряем! Разряд! Еще разряд!» Дефибриллятор, должна вам сказать, применяют, когда сердце еще не остановилось и происходят фибрилляции желудочков. Которые и приводят к остановке.

— А что же делают при остановке сердца?

— Спустя шесть минут уже, увы, ничего. Смиритесь, голубушка моя.

— Нет! — решительно отказалась смириться Марта Валерьевна. — Он еще не умер. И если он умрет, то умрет не сейчас. И факт смерти констатируете не вы с Татьяной, а наш постоянный личный врач.

— А нам что прикажете констатировать?

— Сердечный приступ, который вы легко устранили.

— Вот так да! — произнесла сонная рыба Татьяна.

— Именно так.

Марта Валерьевна подошла к шкатулке, стоящей на камине рядом с фотографией, на которой Эол Федорович дарит ей Париж, достала оттуда румяную пачку, отсчитала восемь изображений моста через Амур в Хабаровске и положила перед врачихой, отсчитала еще шесть и протянула медсестре.

— Надеюсь, этого будет достаточно?

Регина Леонардовна тяжело вздохнула, и хозяйка дачи собралась услышать от нее что-то типа: «Милая, вы с ума сошли! Взяток мы не берем. Хотя заработки у нас, сами понимаете, не ахти», — но врачиха подвигала губами, словно убегая от поцелуя, и произнесла деловито:

— Десяточку добавьте, и по рукам.

— А мне пятерочку, — выпалила рыба и покраснела.

— Ноу проблем, — усмехнулась Марта Валерьевна и подарила медсестре еще один мост, а врачихе два.

Прежде чем наступило то заветное воскресенье их знакомства, Эол Федорович Незримов успел прожить довольно долгую и насыщенную яркими событиями жизнь.

Когда перед Новым, 1945 годом наша армия стремительно шла добивать фрицев в их логове, ему исполнилось четырнадцать, и он молился: хоть бы война шла еще четыре года, а то я так и не успею на нее попасть. Но война не послушалась.

На вступительных экзаменах в горьковское художественное училище его спросили:

— Эол — это в честь бога ветра?

— Нет, это аббревиатура, — соврал он, зная, что в комиссии сплошь заядлые коммунисты. — Эол означает «энергия, освобожденная Лениным».

— Вот как? Интересно, — важно произнес председатель комиссии известнейший нижегородский художник Харитонов и стал внимательнее и медленнее листать представленные восемнадцатилетним юношей картинки.

С детства Незримов бредил кинематографом и, мечтая снимать кино, делал рисунки, составляющие как бы фильм. Внизу каждого вписывал слова героев или какие-то ремарки типа «Дождь лил как из ведра», «Поднялся неистовый ветер» или «Березин так и ахнул от ужаса!».

Полистав, Харитонов переглянулся с коллегами, хмыкнул и вместо того, чтобы поставить точку в виде «Ну что же, вы приняты», припечатал:

— Эол Федорович, вы всерьез считаете, что можете стать художником?

Минуту он не мог ничего ответить. Наконец выдавил из себя:

— Да, считаю.

Харитонов вновь с огромной иронией переглянулся с другими членами комиссии.

— Видали? — Еще больше приосанился и добил: — Напрасно. Вам, голубчик, с вашими комиксами не к нам надо поступать, а в Москву, в институт кинематографии. Что скажете?

«А по морде не желаете ли?» — так и подмывало ответить, но Эол сдержался, сосредоточился, собираясь произнести что-то типа: «Нет, я мечтаю у вас учиться, здесь, в родном Горьком», — но обида перехлестнула его, и он металлическим голосом ответил:

— Да сколько угодно!

— Что значит «сколько угодно»?

— А то и значит. Поеду и поступлю. Вам назло. Дайте мне сюда мои рисунки!

Он схватил свою стопку, выпрямился перед комиссией:

— Вы еще обо мне услышите. Еще пожалеете!

Решительно зашагал к выходу.

— Видали молодца? — усмехнулся Харитонов. — А что, мне такие нравятся. Энергия, освобожденная Лениным! Вернитесь, еще поговорим!

Уже в дверях Эол оскорбленно оглянулся:

— Не о чем мне с вами разговаривать. Не хочу я, чтобы так все начиналось. Ауфидерзейн!

И поехал в Москву...

— Люблю людей с необычными именами, — мурлыкал Герасимов, рассматривая незримовские комиксы. — Эол — в честь бога ветра?

— В честь, — кивнул Незримов, с радостью видя, что он и рисунки нравятся выдающемуся кинорежиссеру. И его прославленной жене, сидящей рядом.

— Стало быть, потомок богов? Чей там он сын был? Зевса?

— Посейдона, — поправила мужа Макарова.

— Бога морей. Стало быть, Эол Посейдонович, — с ласковой усмешкой проговорил Герасимов, продолжая листать рисунки.

— Это он, а я — Федорович, — не захотел быть Посейдоновичем абитуриент ВГИКа.

— Ух ты, — остановился Герасимов на очередном рисунке. — Это что же, кукла взорвалась?

— Взорвалась.

— Девушка погибла?

— К сожалению.

— Такое бывало там?

— Бывало.

— А откуда такие познания в той войне?

— Брат отца на Карельском перешейке сражался. Младший. Много рассказывал. Когда финны отступали, оставляли красивые игрушки, заминированные. Многие по неосторожности погибали. Особенно девушки.

— Это сюжет, — сказала Макарова. — Ну что, Сергей Аполлинариевич, возьмем волгаря? По-моему, симпатичный паренек.

— Симпатичный паренек это не профессия, — строго ответил Герасимов. — А вот талант, мне кажется, у него есть. А скажите, Эол Федорович, знаете ли вы такое стихотворение: «Мне жалко той судьбы далекой, как будто мертвый, одинокий, как будто это я лежу. Примерзший, маленький, убитый на той войне незнаменитой, забытый, маленький лежу»?

— Сергей Аполлинариевич, не мучайте ребенка!

— Отчего же, я знаю этот стих. Его Твардовский сочинил, — в самое яблочко выстрелил Незримов, понимая, что теперь уж его точно возьмут эти прославленные на всю страну, на весь мир люди. Примут на свой второй набор.

— Ай какой молодец! — восторженно воскликнул Герасимов. — Ну что же, надеюсь, Незримов станет зримым.

— Берете?

— Да берем, берем. А родители у вас кто?

— Отец начальник цеха на Новом Сормове. В войну пушки в немереном количестве производил. Федор Гаврилович. Мама, Варвара Даниловна, урожденная Калашникова, преподаватель на истфаке в Горьковском университете.

— Вот, должно быть, откуда Эол? — догадалась Макарова.

— Да, она всю жизнь Древней Грецией бредит, — кивнул абитуриент. — И сестры у меня — одна Елена, другая Эллада.

— Здорово! — засмеялся Герасимов. — А знаете, Эол Федорович, я хорошо знаком с Александром Трифоновичем. И вас обязательно с ним познакомлю. Он ведь тоже был «на той войне незнаменитой». Военкором. Не случайно и стихи такие пронзительные написал. Да, затмила Великая Отечественная ту, Финскую войну, ничего не скажешь. Хорошо бы воскресить память о доблести наших парней на той войне. Как вы полагаете?

— Согласен.

— Ну и прекрасно, считайте, это ваше первое задание — готовить короткометражку о Финской войне. Курсе на третьем снимете. Берем волгаря, Тамара Федоровна?

— Так ведь взяли уже! — засмеялась Макарова своим чудесным мудрым смехом.

— Ступайте, Эол Федорович, оформляйтесь в общагу. — И Герасимов от души пожал крепкую руку Незримова. Как жаль, что это мгновение не видел Харитонов!

На крыльях ветра Эол вылетел из аудитории, где шло собеседование.

— Ну что? — бросились к нему.

— Приняли!

— Молодец, Ёл!

Как в школе, так и здесь его сразу конечно же стали звать не Эолом, а Ёлом, Ёлкиным, а то и Ёлкин-Палкиным. Спасибо, мамаша, удружила с имечком!

И понеслись счастливейшие годы учебы в Третьем Сельскохозяйственном проезде, дом 3; упоительные общежитские годы в Третьем проезде Алексеевского студгородка; волшебные поездки в Белые Столбы на просмотр иностранных лент в «Госфильмофонде», абы как такое не увидишь; каждую неделю встречи со знаменитыми артистами и режиссерами, от которых всякий раз дух захватывало, будто вошел в адски раскочегаренную баню и вдохнул обжигающего пара, а потом постепенно попривыкнешь, и уже кажется, подумаешь, какой жар, вполне терпимо.

Герасимов и Макарова обожали своих студентов. Не имея детей, возились с ними, как будто с собственными детьми, и студенты говорили о них: «Мама сказала», «Папа был недоволен», «Мама похвалила», «Папа хохотал как сумасшедший, ржал на весь институт».

В том же году на экраны вышла герасимовская «Молодая гвардия» с Макаровой в роли матери Олега Кошевого, и дух молодогвардейцев вселился в студентов второго набора Сергея Аполлинариевича и Тамары Федоровны. В сердцах постоянно звучала замечательная музыка Шостаковича. И каждому хотелось когда-нибудь выкрикнуть в морды врагов: «Страшны не вы, страшно то, что вас породило!»

В общаге Незримова поселили с забавным зажигательным парнем по имени Алехандро Ньегес, но все его запросто звали Сашкой Матадором. Он был испанец, родители погибли во время гражданской войны в Испании, а его привезли в СССР, воспитывался он в детском доме вместе с другими испанскими детьми. Учился Санчо на режиссерском, но с прицелом на кинодраматурга, так что куда далеко ходить — вот тебе и сценарист под боком. Вместе вели хозяйство, вместе подрабатывали на разгрузке вагонов, вместе квасили, когда появлялась деньжонка, и вместе переваривали разные идеи.

На втором курсе подкатили к Герасимову:

— Сергей Аполлинариевич, помните, когда я поступал, вы оценили рисунки про Финскую войну?

— Конечно, помню, еще бы.

— Так вот, у нас с Сашей есть задумка. Что, если мы уже сейчас снимем короткометражку?..

— Задумка?! — вдруг взвился Папа. — Ну, знаете ли, я сразу против!

— А почему?

— Потому что если у вас задумка, то у Саши получится не сценарий, а сценарик, а у тебя — не фильм, а фильмик. Надо, ребятушки, не задумки иметь, а замыслы. Вот из замысла рождается сценарий, а из сценария фильм. Понятно?

— Поняли. У нас с Сашей есть замысел...

— Рановато, ребятки. Остыньте. Годик еще походите со своим замыслом.

— Можно хотя бы девять месяцев? — спросил Матадор.

— В смысле как ребенок в утробе? — засмеялся Герасимов, смягчаясь. — Добро, через девять месяцев приносите сценарий. Только не сценарик.

— Это мы уже усвоили.

В Лиду Беседину из мастерской Бориса Бабочкина они тоже оба влюбились первой же осенью учебы, но лидером гонки сразу определился Незримов:

— Саня, Лидка не для тебя. Ну прислушайся к звукам: Эол и Лида, это же прекрасно! Присмотрись лучше к ее подруге Нине, тоже красавица.

— Слушай, Ёлкин, а почему бы тебе не присмотреться к Нине? — вспыхнул испанец.

— Потому что она светленькая, а меня, как славянина, тянет на темненькую. Ты — потомственный южанин, тебя должна манить славянская красота.

— У Нины роман со Стасиком.

— Стасик скоро окончит институт — и поминай, как звали.

— Ну, нет, так не делается, — кипятился Ньегес. — Мне Лида нравится.

— Уйди с проезжей части на тротуар, добром тебя прошу.

Лиду он решил брать штурмом, вручил охапку цветов и сказал:

— Не буду занудным. Я в тебя влюблен. Будь моей женой, и баста.

— И — что?

— Баста.

— А это какая часть речи?

— Утвердительная. Любовная. И свадебная. И вообще, чё ты там у этого Бабочкина? Переходи к нам в мастерскую.

Лида светло и весело рассмеялась. Незримов нравился многим девушкам: не красавец, но смелый, мужественный, напористый, а для парня это важнее любой красивости. Насчет свадьбы Лида решила повременить, а ухаживания Незримова приняла, ходила с ним в кино, на танцы, в музеи, хотя много женихаться времени не оставалось, все ухажерство заваливала учеба, ее, как во всех вузах, на первом курсе целая Джомолунгма.

Кроме испанца, Эол подружился с Рыбниковым и Захарченко, они в общаге тоже жили в одной комнате. Коля Рыбников с актерского и тоже из мастерской Макаровой и Герасимова вообще всех восторгал. Веселый, озорной, бесшабашный и чудовищно талантливый. Дни рождения у них стояли близко: Коля родился 13 декабря 1930 года, Эол — 25 декабря того же, 1930-го.

Во время войны Рыбников оказался в Сталинграде, об ужасах говорил весело, словно пересказывал кинокомедию:

— Когда фрицы подошли, мы все сиганули на тот берег Волги. Вот это был цирк, братцы-кубанцы! Кто на лодке, кто на бочке, кто на чем. Один хмырь, помнится, на карусельной лошадке поплыл. где он ее взял, неведомо. А у меня ни хрена, не на чем плыть. И плавать не умею, как дурак. Кинусь назад, что-нибудь найти подходящее, а там город сплошной стеной огня охвачен. Эх, думаю, полезу, поплыву как-нибудь, глядишь, с перепугу и научусь плавать.

— Как же ты на Волге рос и плавать не умел? — удивился волгарь Незримов.

— Я до войны в Борисоглебске рос, в Воронежской области, там у нас Волги никакой нету. Это уж когда отец на фронт ушел, мать с нами, мной и братом Славкой, в Сталинград перебралась, к сестре.

— Ну-ну, и как же ты? — спросил Матадор.

— Как-как — кверху каком. Схвачусь за чью-нибудь лодку и плыву, пока меня не отцепят.

— Почему отцепят?

— По кочану. Много нас таких, неплавучих. если все прицепятся, лодка на дно пойдет. Били по рукам чем попало. А тут еще нефть по Волге потекла и горит. И немцы с самолетов бомбят, обстреливают. А Волга широченная, зараза! Ну, думаю, если выплыву, стану великим человеком, а утону — значит, мне и не следовало жить дальше. Гляжу, а я уже и выплыл, на том берегу стою! Так что, братцы-кубанцы, мне теперь никак нельзя не стать знаменитым, уж извините-подвиньтесь.

После войны Рыбников окончил в Сталинграде железнодорожную школу. Проказничал постоянно. Однажды учитель решил его наказать, как маленького. Поставил восьмиклассника в угол, а Коля потом написал химическим карандашом: «В этом углу в 1944 году стоял Николай Рыбников, будущий знаменитый артист». А вскоре он и впрямь сделался артистом, его заметили в школьных спектаклях, стал числиться во вспомогательном составе Сталинградского драмтеатра.

Во ВГИКе Рыбников сверкал широким актерским диапазоном, легко справлялся с любыми ролями — он тебе и Хлестаков, и Жюльен Сорель, и Нагульнов, и Дон Гуан. Французский ему давался как никому другому, и в роли Бенкендорфа Коля прекрасно изъяснялся на том языке.

Словом — первый парень на деревне. Одна беда — неразделенная любовь, начавшаяся прямо с первого курса.

В отличие от большинства, Алка Ларионова уже снималась до ВГИКа в фильме про Мичурина. Да у кого — у самого Довженко! Но на первом курсе еще не звездила. Когда поступала, Герасимов даже не хотел ее брать — нескладная какая-то, толстая, курносая. Спасла Макарова, разглядела в ней возможную красавицу и талантливую артистку, уговорила мужа. Но с условием — худеть! И уже начиная с сентября первокурсница села на рисовую диету. К седьмому ноября превратилась в нечто такое, что на нее беззастенчиво оглядывались, на лекциях то и дело зыркали, убеждаясь: да, это та самая Алка, которая поначалу не рассматривалась. За ней сразу стали все ухлестывать, но она ни на кого не обращала внимания, мстила за сентябрь, когда никто ее не замечал.

В ноябре Эол и Лида крепко поссорились. Студентам показывали фильм Роберто Росселини «Рим — открытый город». Беседина восторгалась, а Незримов бессердечно заявил:

— Да пошли они куда подальше, эти итальяшки! Сами за Гитлера воевали вместе со своим Муссолини, их под Сталинградом пачками клали, они стадами в плен сдавались. Не веришь, спроси у Кольки Рыбникова. А теперь те же макаронники стали снимать про то, какие они были антифашисты.

— При чем тут это? — вспыхнула Лида. — В кино главное не политика, а искусство. А фильм сильнейший.

— В кино все главное, и прежде всего — историческая правда. Если она нарушается, мне такое кино не нужно, будь оно хоть трижды душещипательным.

— Вот-вот, то, что для всех пронзительное и возвышающее, для тебя всего лишь душещипательное.

— Неправда, я не такое бревно, чтобы не отличать возвышенное от душещипательного.

— Просто хочешь вопреки всем свое мнение...

— Ну, знаешь ли...

— Ну, знаешь ли! Не хочу больше с тобой разговаривать, раз ты такой.

— Какой?

— Самовлюбленный и напыщенный.

— Ну и ладно! Пожалеешь еще!

— Нет, не пожалею. — И пошла прочь своей изящной походкой, оглянулась и выстрелила: — Бревно! Бревно! Бревно! Ёлка-палка!

Незримов горел от негодования:

— Не случайно в ее фамилии бес запрятан!

Взял да и подкатил к Ларионовой:

— Алка, ты мне нравишься, выходи замуж.

Она рассмеялась:

— Не получится.

— Почему это?

— Не хочу быть Незримовой. Алла Незримова — фу!

— Можешь под своей фамилией оставаться.

— Ну уж нет, жена должна носить фамилию мужа.

— А чем Алла Незримова плохо?

— Не нравится, вот и всё. Эол и Алла тоже как-то смешно звучит. Будут дразнить: Ёлка-Алка.

— Ну и ладно! — разозлился он. — Пожалеешь еще!

Конечно, подкатывал он к ней несерьезно, Алка хоть и красивая, но не в его вкусе. А Рыбников как-то пронюхал и строго напомнил о себе:

— Если кто к ней будет лыжи вострить, убью и не раскаюсь.

Бедный Коля! Алка крутила любовь с кем угодно, только не с ним. Первым делом — с Натансоном. Он работал вторым режиссером как раз на том довженковском «Мичурине».

— Брось, Алка, — уговаривал ее Коля. — Ну кто такое этот Натансонишко? Вечный вторежик. То у Пырьева, то у Довженко. Кстати, мне вот ни тот ни другой не нравятся.

— А мне нравятся.

— Ну конечно! Куда нам! Там ведь и Жаров снимался, и Бондарчук. Кстати, у тебя с ними ничего не было?

— Не хамите, Рыбников!

— А с самим Довженко?

— Если бы с самим, я бы не такую малепусенькую роль имела.

А потом случилось и совсем страшное — Алку окрутил не кто-нибудь, а самый близкий Колькин друг Вадик Захарченко, сосед по общежитской комнате. Коля стучится, а дверь закрыта изнутри и ее никто не отпирает. Слышно только, как шушукаются. Он отошел подальше, встал у окна, полчаса ждал, вдруг из двери высунулась голова Захарченко, зыркнула по сторонам, Коля еле успел за угол спрятаться, и вот уже — мать честная! — из той же двери вытряхнулась кудрявая голова, тоже оглянулась по сторонам, никого не заметила и потянула за собой всю остальную Ларионову, как ни в чем не бывало зашагавшую по коридору общаги. Удар ниже пояса!

Захарченко не извинялся, он извивался, готов был сгореть перед другом. Коля угрюмо молчал. Наконец произнес:

— После такого... Веру в человека... Только скажи: у вас серьезно или так только?

— Если честно, Коля, то серьезно.

— Вадик-гадик!

— Ну Коля!

— Да что «Коля»... Ладно, братцы-кубанцы, совет вам да любовь, как говорится.

Новость быстро разнеслась, все ждали, что Рыбников с кем-то поменяется и не будет жить с Захарченко, но этого не случилось. Мучился, но оставался с Вадиком. Пробовал переключиться на другую девушку. А хоть бы на Клару Румянову, тоже актерку мастерской Папы и Мамы. Нарочно, чтоб видела Ларионова, ухлестывал за крошечной Кларой. Очередную стипуху утяжелил занятыми у других ребят рублями и купил золотые часики. На глазах у Алки вручил их Румяновой:

— Вот, так сказать... Хочу, чтоб ты была со мной...

Хлоп! — вместо Клары ответила ему пощечина:

— Ты что, меня за продажную принимаешь? И не подходи больше!

А часы полетели в окно. И полетят потом дальше, чтобы прилететь в фильм «Девчата», только там Рыбников в роли бригадира лесорубов Ильи Ковригина разбомбит их каблуком сапога. А чтобы раздать долги, Коля потом долго одной гречкой питался, и она тоже попадет в «Девчат», чтобы Ковригин ее лопал из алюминиевых мисок.

Да уж, кипели страсти в институте кинематографии! Вот ведь жизнь была — что ни день, то событие.

Лида продолжала дуться, да еще узнала про Алку:

— Ну ты, Незримов, и подлец же!

— Это еще почему?

— Ларионова-то расчирикала всем, как ты ей предложение делал.

— А почему это тебя так взволновало? Я же для тебя всего лишь бревно.

— Просто не ожидала, что такое бывает. Сначала одной девушке предложение, через месяц — другой. «И целы башмаки, в которых шла в слезах, как Ниобея». Обходи меня стороной за версту, Незримов, понятно?

А как еще недавно все любовались этой парой: Эол и Лида, Лида и Эол — песня! Вот уже и Новый год они не вместе встречали, и сессия проползла в прошлое. На каникулы Незримов помчался домой повидаться с отцом, матерью и сестрами, соскучился по ним безмерно. А в первое же утро, проснувшись в родном доме, вдруг сильно затосковал по Лиде. Гляди-ка, а ведь не на шутку влюбился! И ни одного поцелуя к ним еще не прилетело, вот же напасть какая. А ему жадно захотелось схватить ее и целовать, целовать...

Еле дождался возвращения в Москву. И едва начались занятия:

— Люблю тебя безумно! Не видел две недели, чуть с ума не сошел.

— Слова, слова, слова.

— Да ладно тебе Гамлетом сыпать! — Рывком схватил ее, прижал к себе, и вот вам — первый страстный поцелуй. Только бы не получить как Коля от Клары. Нет, обошлось, и Лиде явно понравилось. Тихо произнесла:

— Чтобы этого больше... — И нетвердой походкой зашагала прочь, но он догнал, развернул и снова приник губами к ее губам, ставшим еще мягче и горячее.

ВГИК ликовал: Эол и Лида снова вместе! И «Похитители велосипедов», только что вышедшие в прокат, укрепили их воссоединение.

— Вот это действительно кино с большой буквы! — восторгался Эол.

— Ну, слава богу, а то я думала, ты снова скажешь: «итальяшки».

— Они, конечно, все равно итальяшки, но этот Викторио де Пися молодец.

— Фу! Де Сика. Витторио де Сика.

— Так это одно и то же.

— Нет, ты решительно бревно! Какой ты Эол? Ты Емеля-дурачок! Опять хочешь поссориться?

— Ни в коем случае. А как ты думаешь, финал фильма трагичен или оставляет надежду?

— И трагичен, и оставляет надежду.

— Я тоже так считаю. Ведь этого Антонио могли в тюрьму упечь, и тогда совсем труба. А мальчик его спас. Мальчик вообще лучше всех в этом фильме играет. Как его? Бруно?

— Бруно.

— И мужик молодец, что не полез в бутылку, отпустил бедолагу Антонио.

— Кстати, этот Антонио бедняк из бедняков, а фамилия у него Риччи. По-итальянски значит «богатый». То есть режиссер подчеркивает, что у него есть главное богатство — жена и сын.

— Ишь ты, здорово! А ты откуда знаешь, что «риччи» это «богатый»?

— Я тут начала итальянский учить. Назло тебе, бревну неотесанному.

— Ну что ж, бревно вещь надежная, — рассмеялся Эол. — На бревне мир держится.

И после длительного поцелуя в тени парка:

— Давай вместе итальянский учить, я не против.

Но, в отличие от Кольки Рыбникова, языки Незримову противились. Лида далеко ушла в изучении итальяно, от Альп почти до Рима дотопала, а он все на границе с Австрией мялся. Хотя, с другой стороны, помогли Коле его познания? Нет, Ларионова по-прежнему крутила с Захарченко. Тот, видя страдания друга, даже предлагал:

— Ну хочешь, я ее брошу, тебе уступлю?

— Еще чего! Дурак ты, что ли?

— Скажу: бери Кольку, у него будущее большое, не то что у меня.

— А девушки разве за будущее замуж выходят? Я думал, за парней. Любят-то человека, а не его будущее. Иначе это брак по расчету, Вадик.

Рыбников как бы смирился, и они стали всюду втроем ходить — Коля, Вадик и Алла. Может, она наконец заметит, какой он интересный. Но Захарченко почему-то нравился ей больше. А над Колей она постоянно подтрунивала с жестокостью женщины, которой не нравится влюбленный в нее мужчина. Однажды Захарченко успел вовремя вернуться в общагу и вынуть приятеля из петли.

Герасимов прослышал про страдания молодого Вертера:

— Так настоящие мужчины не поступают, Коля. Женщину нужно уметь завоевывать. Прежде всего научись показывать, что она тебе стала безразлична. Ты же актер, и актер прекрасный. Сыграй охладевшего.

Тот взялся играть охладевшего. Но и это не помогало. Тут и Захарченко стал остывать к Алке: уж очень влюбчивая, то по одному великому актеру вздыхает, то по другому. Пересматривали Эйзенштейна, она вдруг влюбилась в Басманова, то бишь в актера Кузнецова:

— Что за светлые и бездонные глаза! Как небо!

И на фильм «Рядовой Александр Матросов», уже уходящий из проката, она Колю и Вадика потащила: а как же — там светлые и бездонные глаза тоже играют, капитана Колосова. Постоянные влюбленности начали Захарченко потихоньку раздражать.

Зато у Эола с Лидой никаких любовных треугольников. Подруга Бесединой Нина Меньшикова перешла от Бабочкина к Герасимову и Макаровой, Лида вместе с ней попросилась.

— Этот Чапай привык шашкой махать, только и слышно от него: «бездари! бездари! бездари!»

Теперь они бок о бок учились, теснее становились их отношения. Летом он повез ее знакомить с родителями. Матери смуглая Лида не понравилась. Отец ей в ответ:

— Не тебе же на ней жениться. Да и жить они не у нас будут, а в Москве своей. И по-моему, кстати, интересная девушка.

Там же, в Горьком, все и случилось. Пошли в кино вшестером — мать, отец, сестры Ленка и Элка, Эол и Лида. Решили уважить отцовские восторги по поводу «Кубанских казаков», но уже минут через двадцать Лидка шепнула:

— Ну что, в пятый раз этот балаган смотреть будем?

— Айда сбежим! — так и взмыл Незримов.

И тихонько улизнули:

— Мы скоро вернемся.

И не вернулись. Еле успели к возвращению отца, матери и сестер постель заправить.

С той поры Лидка стала как бешеная, всюду искала возможность. А возможностей у них кубанский казак наплакал. В общаге Сашка Матадор всякий раз так неохотно уходил погулять, будто его спроваживали на суд к Франко. Приходилось сбегать с лекций, лететь в общагу — ну что ты тащишься, Ёл! — а потом с трудом вылезать из кровати, чтобы попасть хотя бы на последнюю пару.

С Мамой и Папой строгий разговор:

— Ребят, ну вы совесть-то имейте, половину пар прогуливаете, возьмите себя в руки. — Это Мама.

— Или, шантрапа, катитесь ко всем чертям из института! — Это Папа.

Приходилось смирять пыл, но все равно:

— Ёл, я не могу больше, давай сбежим. Ёл, я изнываю! Ёооооол! Ну Незримов! Бревно, ты слышишь меня?

— Слышу, не мешай, Лидка. С последней пары сбежим.

— А я сейчас хочу.

— У тебя один трах-тибидох на уме! Сейчас важная лекция.

— Сам ты важный! Уйду от тебя.

Как же, уйдет она! Где еще такое прочное бревно отыщется?

В пятидесятом году в СССР приехал Мао Цзедун, подписал со Сталиным договор о дружбе навек, Вождь Народов передал Великому Кормчему из советской тюрьмы в китайскую бывшего императора Пу И, а Герасимов поехал снимать документальные фильмы «Новый Пекин» и «Освобожденный Китай». Макарова оставалась на хозяйстве, а с собой Папа неожиданно взял Незримова и, что вполне объяснимо, еще одного однокурсника режиссерского факультета — Яшу Сегеля. Этот, не чета шантрапе, человек геройский, на семь лет старше Эола, войну прошел, командуя взводом сорокапяток, орден Отечественной войны первой и второй степени. А до войны, в тринадцать лет, снялся в «Детях капитана Гранта», ловко карабкался по корабельным снастям:

А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!

Жуя и смеясь, слушал, как Паганель — Черкасов пел:

Капитан, капитан, улыбнитесь!

Огромная птица уносила его в свое гнездо, но выстрел индейца спасал паренька от гибели. Изнывал от жажды на плоту после кораблекрушения. Утешал сестру: «Мэри, не надо отчаиваться...» В общем, зависть однокурсников и вместе с тем уважение к заслугам доброго Яши не знали границ.

Лида бесилась:

— Я что, тут без тебя должна куковать? Откажись, не езди. Или пусть он и меня возьмет.

— Он даже Тамару Федоровну не берет. Так что предстоит испытание верности.

Выпущенный на волю темперамент Лиды пугал его. С одной стороны, потомок богов уже подустал от Лидкиной страстности, с другой — нельзя не опасаться, что она не выдержит разлуки и изменит ему. К тому же Сашка-испанец оставался в Москве, а он до сих пор не смирился, и с Ниной Меньшиковой у него так ничего и не срослось.

А в Китае ждала сказка. Почтительное отношение, гостеприимство, необычная кухня и все не такое, как у нас. Кроме разрухи. Мы еще не восстановились после Великой Отечественной, они — после многолетней гражданской войны и иностранной интервенции.

Китайцы вели разговоры о возможном совместном фильме к тридцатилетнему юбилею Гунчандана, то бишь их компартии. Но юбилей ожидался уже в следующем году, времени для подобного проекта маловато, и разговоры остались разговорами.

Немного поработав с Герасимовым, Незримов и Сегель через пару недель возвратились в Москву.

Лида горела:

— Вернулся наконец, бревно мое любимое! Гони испанца из комнаты!

Но никого гнать не приходилось. Потомственный испанский идальго Алехандро Хорхе Лукас Эпифанио Эстебан Ньегес при виде вернувшегося потомка богов хмуро пожал ему руку и сам отправился на свежий воздух.

— Признавайся, Лидка, хранила мне верность? — переводя дух, спрашивал Незримов.

— Да хранила, хранила! Хоть и нелегко мне пришлось. Каждую мне ночь снилось с тобой. Как ты выражаешься, трах-тибидох.

В конце августа двадцатилетний Эол Федорович Незримов и двадцатидвухлетняя Лидия Алексеевна Беседина вступили в законный брак. Ресторан «Пекин» с фунчозой, яйцами в сеточку, курицей Гунбао, грибами сян-гу и треугольными вонтонами; «Будапешт» с гуляшом, паштетами, паприкашем и кнедликами; «София» с мешано от агнешка, кебабчатами и брынзой на скаре; «Арагви» с шашлыками, лобио, сациви и куриными гребешками в сметанном соусе; «Узбекистан» с пловом и мантами, а также прочие московские рестораны — все вы проиграли в споре с институтской столовкой, где веселье кипело и гремело, пенилось и клубилось, а главное, денег хватило, чтобы никто не остался недовольным. Советских рублей дали Беседины и Незримовы поровну. Гости тоже добавили. Свадьба шумная, с дракой. Захарченко сказанул Рыбникову:

— Да забери ты свою Ларионову, надоела она мне!

И Коля вмазал, завязалась потасовка. Рыбникову сломали палец, заставили пойти в ближайшую больницу, откуда он вернулся с забинтованной лапой.

Герасимов и Макарова присутствовали, встречали молодых в институте, часик посидели за столом, покричали «Горько!», и Папа сказал:

— Пора и честь знать. Совет да любовь, Эолу и Лиде жить-поживать да добра наживать.

Так что драку они не застали. Родители, слава богу, тоже — часа через три после начала пиршества все Незримовы, кроме Эола, отправились продолжать веселье и ночевать в тесноте да не в обиде к Бесединым в двухкомнатную на Таганку.

Когда Рыбников вернулся, во дворе института вовсю танцевали, кто-то уже поднахрюкался, особенно Лева Кулиджанов, он даже возомнил себя тоже Рыбниковым, жаждал подраться. Но нового кровопролития не произошло. Вадик и Коля помирились, танцевали с Алкой по очереди и сразу втроем, а она говорила:

— Дураки же вы оба.

Невеста изнывала поскорее вселиться в новую общежитскую комнату, предоставленную молодоженам, и, оставив гостей догуливать, Эол и Лида с наступлением сумерек сбежали. Теперь не нужно опасаться, что кто-то внезапно нагрянет, или жалеть испанца, вынужденного где-то отсиживаться или слоняться.

Чувствуя все же какую-то умозрительную вину перед Ньегесом, Незримов наконец вернулся к замыслу «Куклы», отвлек Сашку работой. Оба горели желанием снять свою первую короткометражку.

Наконец Марта Валерьевна поняла, на кого похожа эта медсестра Татьяна. на Галину Польских. В роли той тихушницы из герасимовского «Журналиста». Особенно когда она подплыла к «стене плача» — так Эол Федорович в шутку называл стену в своей спальне, сплошь уклеенную афишами его кинодостижений. Ложась спать, Незримов как бы летел ногами вперед к своим фильмам. И его это успокаивало, он засыпал, то довольный, то недовольный прожитой творческой жизнью.

— «Разрывная пуля»... Что-то знакомое, — произнесла Татьяна. — «Не ждали»... Тоже что-то знакомое.

Тем временем пришла пора полюбопытствовать, что там протоколирует Регина Леонардовна.

— Я написала, что нам удалось остановить фибрилляцию сердца с помощью дефибриллятора. То есть, как вы выражаетесь, мы таки шарахнули этой штукой, и он ожил. То есть мы вывели его из состояния клинической смерти до наступления биологической. То есть хотя на самом деле увы. То есть биологическая смерть наступила минут за семь-восемь до нашего приезда.

— То есть не наступила, — строго произнесла Марта Валерьевна. — Запомните. Не наступила. К тому же вам тоже не нужна огласка.

— Еще бы, — вздрогнула врачиха. — Мы, знаете ли, идем, можно сказать, в некотором роде на преступление. Только ради вас, ради вашей всенародной славы, ради любви миллионов зрителей.

Она еще что-то дописала, картинно поставила точку:

— Ну, вот и все. Теперь поручаю дальнейшее вашему лечащему врачу.

Встала, подошла к усопшему, дотронулась пальцами до его руки:

— Прощайте, Эол Федорович. Если что, не обессудьте.

Господи Боже, какая великолепная, хотя и очередная эпизодическая роль для Фаины Георгиевны! Марте Валерьевне стало даже смешно, но она сдержалась.

— Пойдемте, Танюша, — кивнула врачиха и двинулась к выходу, но в дверях задержалась, обернулась и глянула на хозяйку дачи виновато.

— Что-то еще? — спросила Марта Валерьевна.

— Поймите меня правильно. Как-то нехорошо получается в отношении нашего водителя...

— В каком смысле?

— Ну...

— Вот ему-то мне не за что платить. Он не в курсе. Сидел себе там в машине. хоть бы пришел, спросил, не нужна ли помощь.

— Бедняга обременен ипотекой, на трех работах ишачит. Покуда мы тут находились, он полчасика мог поспать.

Марта Валерьевна глубоко вздохнула с укоризной, достала из шкатулки три бумажки, но на сей раз не румяные, с мостом через Амур, а сине-зеленые, с Ярославом Мудрым, протянула их Регине Леонардовне:

— Передайте ему мой вклад в его ипотеку. Да не забудьте, что дефибрилляция сердца прошла успешно.

— Вы — золото! Спасибо огромное, всего доброго!

Точно, что Раневская могла бы гениально сыграть эту простодушную и смешную тетку. Она бы еще от себя добавила: «Умирайте почаще, звоните в любое время!»

Проводив наряд «скорой помощи», Марта Валерьевна закрыла двери, вернулась в спальню усопшего мужа, подошла к нему, посмотрела внимательно на нос, заостряется или еще нет. Растерянно попятилась, взглянула на «стену плача», печально промолвила:

— Что-то знакомое...

Удивительно, что она Марта и действие первого фильма Эола Незримова, короткометражки «Кукла», происходит в марте! Март 1940 года. Недавно подписан мирный договор с Финляндией, окончилась Зимняя война, но некоторые финские бойцы и командиры не сложили оружие, снайперы продолжают отстреливать советских бойцов. Тяжелораненого бойца привозят, выгружают и несут в операционную палатку. Молодая и неопытная медсестра Лебединская и опытный врач Мезгирёв подбегают. Лебединская необыкновенная красавица, очень похожа на куклу. Мезгирёв проводит операцию, затем с хмурым видом выходит из палатки. За ним растерянная и плачущая Лебединская. Ругают финских снайперов. Мезгирёву становится жалко Лебединскую, он приобнимает ее:

— Эх ты, кукла! Насмотришься еще!

Снова лес, проталины, ручьи, белки, птицы. Советский стрелок-лыжник тихо крадется между деревьями, подстреливает финского снайпера, смотрит в прицел, как тот падает с дерева.

— Ку-ку! — с усмешкой произносит стрелок-лыжник.

Апрель 1940 года. Брошенный финнами поселок. По нему медленно бредут Мезгирёв, Лебединская и два офицера. Говорят о том, что наконец-то финские снайперы перестали подстреливать наших бойцов, но в брошенных населенных пунктах все заминировано, теперь привозят одного за другим подорвавшихся. Лебединская видит куклу, сидящую на скамейке около одного из домов. И эта кукла — вылитая Лебединская. Медсестра медленно приближается, в ужасе разглядывает куклу, которая ее заворожила. Ну просто одно лицо с ней! Ее одолевает детское восхищение перед такой красивой куклой. И она протягивает к ней руку.

Мезгирёв оглядывается и видит, как Лебединская тянется к кукле, и громко кричит:

— Не бери!

На экране появляется надпись «Конец фильма» и одновременно звучит оглушительный взрыв.

Такой стала дипломная работа Эола Незримова «Кукла» по сценарию Александра Ньегеса. Всего семнадцать минут. И три года жизни, вместившие в себя много событий.

Медовая осень 1950 года, когда можно стало не убегать с лекций и не искать, где бы, где бы. Своя комната в общаге.

Как ни странно, с приобретением любовного пристанища у Лиды исчез азарт и в итоге стал остывать темперамент. Если раньше случалось и пять раз в сутки, то теперь стало один раз вечером, один раз ночью и один раз на рассвете. Потом только вечером и на рассвете. Потом только на рассвете, а вечером:

— Что-то я сегодня так устала!

Но это Незримова даже и устраивало. Слово «секс» в те времена почти не употреблялось, обычно говорили: «это самое». Так вот, нехватку «этого самого» Эол сублимировал в учебу и творчество, ибо пришла пора запускать пропеллеры, разбегаться по безупречной глади аэродрома и взлетать в небеса.

— Ну как там ваша задумка? Еще не стала замыслом? — однажды с иронией спросил Герасимов.

— Стала, — твердо объявил Незримов. — Скоро хотим предложить к рассмотрению первый вариант сценария.

— Не сценарика?

— Нет, сценария.

К родителям Лиды, жившим на Таганке, они ходили каждое воскресенье обедать. Чинно-благородно. В очередной раз Лида похвасталась:

— Скоро мы будем кино уже снимать. Свое собственное.

— Кто это «мы»? — хмыкнул тесть Алексей Петрович.

— Ну, Ёл будет режиссером, Матадор сценарий уже пишет, а я — в главной роли.

— Что, прямо уж так, на третьем курсе, и уже свое кино? — усомнилась Елизавета Прокофьевна, теща. — Я слыхала, у вас только на последнем курсе разрешается.

— Особо талантливым и раньше позволяют, — продолжала хвастаться Лидка. — А мы трое — самые талантливые на курсе. Будущая великая актриса, будущий великий режиссер и будущий маститый сценарист. Правда, Незримов, может, со временем сам будет нам сценарии писать, это сейчас входит. Правда, Мурлыка?

С некоторых пор она стала называть его Мурлыкой. Он не мог понять, нравится ему это или нет. Прежнее Бревно ему было больше по душе.

К Новому году Герасимов получил первый вариант «Куклы».

Пятьдесят первый сначала встречали у Бесединых на Таганке, а часа в два удрапали в общагу, где все уже стояло на ушах, ожидались новые пьяные драки, выяснения отношений, разрывы прежних любовных связей и зачатие новых. Под утро изрядно наклюкалась и куда-то исчезла Лида. В их семейной комнате пусто. Пьяный Мурлыка долго искал подругу жизни, стал спрашивать у испанца, где она, а оказалось, что и тот куда-то запропастился, а спрашивает он у Левки Кулиджанова, они с Ньегесом похожие друг на друга. Матадор появился на рассвете. Лида через полчаса.

— Мурлыка, я где-то в углу отключилась, представляешь? А шампанского не осталось? Жалко!

— В каком углу? Я всю общагу обшарил!

— Моря и горы ты обшарил все на свете и все на свете песенки слыхал! — невозмутимо пропела жена. — Мурлыка, я уже так по тебе горю, пошли скорее в наш кошкин домик.

Ее горение несколько остудило ревность. Но все равно Лидка в кровати проявила такую страсть, что где-то вдалеке сознания он заподозрил, не хочет ли она тем самым добиться для себя алиби. А ей, актрисе, ничего не стоило сыграть любовный голод.

И с того Нового года появилась в их отношениях противная червоточинка.

Герасимов сценарий одобрил, но сказал:

— Хорошо бы в начале добавить крупные фигуры. Это сразу придаст вам весу. Кто там полководцы на Финской? Ворошилов и Тимошенко? Я договорюсь, чтобы дали разрешение вставить их роли.

— А скоро дадут?

— Ну, это уж как только, так сразу.

— А зима-то к тому времени кончится.

— Привыкайте, кино дело долгое.

Оно и правда, ведь надо еще актеров подыскать, сценарий подчистить, подготовиться как следует. Так что теперь только в пятьдесят втором, после сессии.

А этот, пятьдесят первый, оказался в черную и белую полоску. Началось с белой, когда Папа похвалил, а дальше — черная. Во-первых, с Лидой стало уже не раз в день, а раз в два, а то и в три дня.

— Голова болит.

— Что-то нет запала.

— Мурлыка, давай завтра, а?

А в феврале новость: беременна.

— От кого?

— Ты что, дурак, что ли?

— Ну понятно, от меня, только как это произошло, что-то я не понимаю.

— Думаю, тогда, в новогоднюю ночь, на рассвете. Такая карусель! до сих пор, как вспомню, голова кругжится! — Она почему-то так и говорила: «кругжится».

— Но я и тогда был осторожен!

— Она не всегда срабатывает, осторожность. Спроси у специалистов.

— Это каких таких специалистов?

— У врачей, Мурлыка, у вра-чей. Только никому ни слова.

— Так рано или поздно...

— Ты что, с ума сошел? Думаешь, я... Опомнись, Мурлыка, куда нам сейчас? Самое время покорять вершины.

Его вдруг стало почему-то подташнивать.

— Лидка, у нас это запрещено.

— Ничего, я договорюсь.

— Лида! Это нельзя, как ты не понимаешь?

— Слушай, не напирай. Надеюсь, ты на меня донос не настрочишь?

— Я не об этом. Вообще нельзя, по-человечески.

— Там еще пока не человек, а всего лишь эмбрион.

— А если это Пушкин или Шекспир?

— Или братья Люмьер. Не дави на психику, слушай, меня и так тошнит.

— Меня тоже.

— Ты, что ли, тоже подзалетел?

— Послушай меня... Как ты это взяла и все сама решила?

— Ну конечно, у вас, мужиков, всегда так. Если бы я захотела рожать, ты бы заорал, что нам надо учиться и делать карьеру. А тут я сама все решила — и ты против. Просто чтобы упереться рогом.

— Рогом?

— Ну, бревном.

— Нет, ты сказала «рогом». Объясни!

— Не придирайся к словам.

— Оговорки бывают, знаешь ли... Это точно мой ребенок?

— Слушай, Незримов, я сейчас тебе по морде дам.

— Почему не дала? Если ребенок мой, ты бы не задумываясь дала мне по морде.

— Так получи же!

— Приятная пощечина. Но если ребенок мой, то почему ты не хочешь его мне родить? Когда женщина любит, она мечтает о ребенке от любимого человека.

— Мы не просто люди, мы — творческие люди. У нас иные законы.

И потекли бесконечные споры-разговоры, новые пощечины, слезы, негодование, непонимание. Обычно все заканчивалось этим самым, но иногда Лидка дурила, убегала на Таганку и там ночевала. Встречались на лекциях и мирились. Однажды после такой ссоры она на лекции не явилась. Пришла поздно вечером в общагу, бледная, губы синие, глаза — бездонные черные дыры. Он сразу понял.

— Ёл, у нас выпить ничего нет?

— Откуда?

— Сходи в магазин, купи чего-нибудь. Водки. Ничего другого. Именно водки. И огурца соленого. С черным хлебом. Таким черным-пречерным.

Когда он принес, она спала. Ночью проснулся — сидит и одна пьет горькую водку, закусывая черным хлебом и соленым огурцом.

И весь февраль, март и апрель — сплошная черная, горькая и соленая полоса. Когда стало можно, Эол не осторожничал, зная, что теперь под ружьем заставит ее родить. Но она сказала:

— Зря стараешься. У нас уже никогда не будет. Врачи сказали.

— Тоже подпольные?

— Тоже. Да какая разница. Я и не хотела никогда. Или только лет в тридцать, когда уже расправим крылья.

— Не расправим. Потому что этого нельзя было делать.

— Да глупости. Ну Мурлыка! Глупости. Ну что ты, как бревно, уперся?

— Бревно? А может быть, рогом?

В марте Герасимов получил соответствующее разрешение, и Матадор быстренько вклеил в сценарий Ворошилова и Тимошенко. Но работать не хотелось, а Ньегес раздражал, потому что попал под подозрение. Это следовало раз и навсегда разрешить и либо продолжать с ним дружить и работать, либо порвать к чертям собачьим.

— Клянусь! Да клянусь же! — бил себя в грудь друг Сашка.

— Где же ты тогда был, когда и она пропала?

— «Где, где»? В рифме на слово «где», вот где. Я с Танькой Наумовой уединялся. С операторского.

— Точно?

— Клянусь! Муэрте! — Испанец перерезал себе большим пальцем горло. — Хочешь, у Таньки спроси!

Наумова подтвердила:

— Было дело. Только он уснул на самом интересном месте, кабальеро липовый.

Отлегло. Не он. Друг остался другом. Хоть это хорошо. Но мог кто-то другой. В каком таком углу она тогда отключилась? Он все углы обыскал. Впрочем, ведь тоже не очень соображал по пьяни, мог и пропустить один-другой угол в том дыму коромыслом.

Ненадолго отвлекла новая скандальная история с Рыбниковым. Он во всем блистал талантами, в том числе великолепно копировал чужие голоса. Обмывали апрельскую стипуху, в одной из комнат собралось человек десять, стали складываться, чтобы бежать за горючим. Коля к тому времени сидел в шкафу, уговорившись заранее с Эолом о розыгрыше.

— О, братцы, в шесть обещали правительственное сообщение, — громко произнес Незримов, глядя на будильник. Он быстро подошел к радиоприемнику, сделал вид, что включил его: — Включаю!

И Рыбников заговорил из шкафа несомненным голосом Левитана:

— Внимание, внимание! Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем постановление Совета министров СССР и ЦК ВКП(б) о новом снижении розничных и государственных цен на продовольственные и промышленные товары. Партия Ленина и Сталина проявляет неустанную заботу о благосостоянии трудящихся масс. В отличие от капитализма, социализм немыслим без повседневной заботы государства о благосостоянии народа. Новое снижение цен — тому подтверждение. Совет министров СССР и Центральный комитет Всесоюзной коммунистической партии большевиков постановляют на всей территории Союза Советских Социалистических Республик с 1 апреля 1951 года снизить цены на продовольственные и промышленные товары в пять раз. На все без исключения винно-водочные изделия цены снижаются в семь раз. На детские товары — в десять раз. Соответственное снижение цен применить в ресторанах, кафе, столовых и остальных пунктах общественного питания. Соль и спички отныне будут выдаваться бесплатно. Мы передавали важное правительственное сообщение.

Эол первым громко захлопал в ладоши и заорал:

— Да здравствует товарищ Сталин!

— Слава Советскому правительству! — крикнул комсорг курса и тоже захлопал, а следом за ним все остальные.

— Живем, братцы! — ликовал Кулиджанов.

— Ну, кутнём сегодня! — орал Петька Тодоровский с операторского факультета, мастерской Волчека.

— Айда в магазин! — призвал Незримов и побежал вместе со всеми.

Когда бежали, Сегель усомнился:

— Слушай, Ёл, а тебе не показалось, что голос был из шкафа?

— Из какого шкафа, Яша! Тебе что, туда Левитана посадили? — заржал Незримов.

Но уже в магазине он понял, что с первоапрельским розыгрышем переборщили. Вгиковцы стали дружно орать, что выпивку им должны продать по новым ценам, в семь раз дешевле предыдущих, а закуску в пять раз дешевле.

— А соль и спички бесплатно! — возмущался Кулиджанов.

— Да что за безобразие! Зовите милицию! Не слышали правительственного сообщения? — гневался Тодоровский. — Я, между прочим, кавалер орденов Отечественной войны.

Надо было тут все и пресечь, но каков сюжет! — и Незримов, как творческий человек, не мог остановить бучу, продолжал лишь следить за происходящим.

— Ребята, это какой-то розыгрыш! — благоразумнее других вел себя Сегель. — Я же слышал, что Левитан вещал не из радиоприемника, а из шкафа.

Всем это показалось смешно.

— Ага, это я его туда привел и посадил! — крикнул Незримов.

Первоапрельский бунт вгиковцев продолжался. Милиция оказалась недалеко. Всех арестовали, повели в ближайшее отделение. Уже здесь забава прекратилась, и Эол первым вызвался давать показания. Допросив ребят, всех отпустили, кроме него.

— Вы, стало быть, пойдете по этому делу в качестве сообщника.

— Да какое дело, товарищи, я же говорю, просто розыгрыш. С первым апреля.

— Это уж смотря как подобные розыгрыши квалифицирует следственная комиссия. Возможно — как антисоветскую пропаганду.

— Где же здесь антисоветская? Мы же говорили о снижении цен, а не о повышении.

— Но его на самом деле не предвиделось — стало быть, косвенно вы обвинили наше государство в том, что оно не снижает цены.

Эол призадумался. Да, смотря как повернут. Глядишь, и попались они с Колей. Вскоре Рыбникова тоже доставили под стражей. Незримов ожидал обвинений в предательстве, но Коля задумчиво произнес:

— Да, братцы-кубанцы, что-то мы переперчили.

— Эх, Коля, не подумавши, сморозили глупость, — усмехнулся Эол и пропел: — «По тундре, по железной дороге...»

На следующее утро Герасимов лично приехал забирать обоих голубчиков, исторгая громы и молнии:

— Вплоть до исключения из института!

Оказалось, он дозвонился до самого Поликарпа Лебедева, тогдашнего министра культуры, и тот добился, чтобы дело спустили на тормозах. А ведь могли бы и впрямь впаять антисоветскую агитацию, и не за такие шалости людей сажали и даже расстреливали.

— Придурки! — сказал Папа. — Иного слова и не подберешь. На что вы рассчитывали?

— Думали, все поймут, что это розыгрыш, — моргал Коля.

— А почему ты не остановил их, а с ними пошел? — обратился Герасимов к Эолу.

— Так, Сергей Аполлинариевич, сюжет-то какой! Мы же творческие люди...

— Вы пока еще только творческие придурки. — Но аргумент явно понравился мастеру. — Сюжет... Ишь ты! Вот как я теперь буду перед ректором?..

В кабинете у ректора Коля всю вину взял на себя:

— Незримов ни при чем, я его в свои планы не посвящал, лишь попросил в шесть часов как бы включить радиоприемник. Он не в курсе был, какую я лабуду буду гнать.

— Но потом-то он мог приостановить цирковое представление! — возмущался ректор.

— Не мог, он боялся, что ребята меня побьют. Хороший товарищ. Не привлекайте его, пожалуйста, к ответственности.

И Незримова отпустили. Но когда дело вынесли на общее комсомольское собрание института, Эол подумал: нехорошо бросать Колю одного в море обвинений, метнул свой спасательный круг:

— Товарищи! Я считаю, что должен в полной мере разделить участь Рыбникова. Ему выговор и мне выговор. Если его без стипендии оставите, то и меня тоже.

— А почему это вы решили, что дело обойдется выговором? Я предлагаю за подобные шалости исключать из института, — гремел ректор. — Кто за то, чтобы исключить студентов Рыбникова и Незримова?

Встрял Герасимов:

— Товарищи! Предлагаю все-таки на такие меры не идти. Рыбников — талантливейший актер, в нашей мастерской он лучше многих. А Незримов готовится снимать дипломную работу о героизме советских бойцов во время Финской войны. Получено разрешение от самих маршалов Ворошилова и Тимошенко, чтобы актеры исполнили их роли в этой постановке.

И Эола ему удалось отмазать, а вот Колю исключили. Впрочем, втихомолку Аполлинариевич сообщил ему, чтобы снова в петлю не лез:

— Временно, ненадолго. Должны же мы отчитаться перед органами, что меры приняты. Скоро восстановишься.

Вскоре Рыбникова и впрямь восстановили, Герасимов даже дал ему малюсенькую роль в своем новом фильме, но без указания в титрах. Да, собственно, какая там роль! На свадьбе выпляснулся на втором плане и потом стакан поднял и запел где-то совсем уж на задворках экрана.

В съемках картины «Сельский врач» участвовали многие бывшие и нынешние студенты Мамы и Папы, в основном, конечно, актеры, благо снимали недалеко от общаги — в Четвертом Сельскохозяйственном проезде, на студии имени Горького. Кроме Коли, в эпизодиках маякнули Володя Маренков, Колька Сморчков, Кларка Румянова да Алька Румянцева. Молодых режиков тоже задействовали, пусть поучатся у своего мастера. По очереди шастали на съемочные павильоны — и матерые, прошедшие войну Сегель с Ордынским, и подающие большие надежды Кулиджанов с Незримовым, и серенькие Бобровский с Кавтарадзе, и совсем блёклые Махмудбеков с Хачатуровым, да всякие румыны и болгары — Мирчо, Янчо, Вовчо, Гочо. Еще имелся в наличии один монгол и даже один индонезиец.

Незримов внимательно следил за съемками и разочаровывался в мастере. Он видел, как Герасимов после «Семеро смелых», «Маскарада» и «Молодой гвардии» идет не вперед, а назад. Не представлял себе, что скажет, когда тот спросит: «Ну как тебе картина?» А сей миг неумолимо приближался. И вот перед Новым, 1952 годом Герасимов показал фильм узкому кругу в Народном доме на Васильевской улице. Все, конечно, выражали восторг. От хищного взора мастера увильнуть не удалось:

— А что-то потомок богов у нас отмалчивается?

Он набрался смелости и ответил:

— Сергей Аполлинариевич, можно я после большой премьеры выскажусь?

— Это чего так?

— Если будут критиковать, я выступлю в защиту, а если воспоют всеобщую эпиталаму, добавлю критики.

— Ну ты и гусь! — засмеялся Папа.

Мама засмеялась по-своему:

— Вообще-то, Незримов, эпиталама это свадебная песнь. Древние греки и римляне пели ее, когда вели жениха и невесту на брачное ложе. Ты, должно быть, хотел сказать: оду или осанну.

— Да он просто, как всегда... — окрысилась Лида.

Они в очередной раз находились в состоянии ссоры.

О эти ссоры, становившиеся все чаще и чаще, в то время как «это самое» случалось все реже и реже — один раз в неделю, а то и в десять дней. Красивая пара Эол и Лида, которой еще недавно все так любовались, теперь вызывала неприязнь, потому что начинающие режиссер и актриса стали не стесняться сора из избы.

Еще хуже то, что Лида начала попивать, а вскоре и вовсе пить. При любой возможности, при любых деньжатах, кои пока по-прежнему оставались раритетом. Если где-то возникала компания, нюх ее вел туда, и студенты говорили:

— Сейчас только разольем, тут как тут Лидка нарисуется.

Так оно часто и случалось. А Эолу оставалось сгорать от стыда за жену. Еще недавно он не сомневался, кого возьмет на главную роль Лебединской в «Кукле». конечно, жену дорогую. Так все делают, вон Папа только Маму и снимает — и в «Семеро смелых», и в «Маскараде», и в «Молодой гвардии», и в «Сельском враче». Родился и побрел по свету анекдот: Герасимов собирается снимать фильм о дуэли Пушкина; его спрашивают: «А Тамара Федоровна конечно же будет Гончаровой?» — на что Аполлинариевич возмущенно отвечает: «Ну не Пушкина же ей играть!» Так что ничего зазорного. Но беда: теперь уверенность в Бесединой стремительно сокращалась. Не может же молоденькая медсестра быть все время во хмелю.

Новый год снова встречали сначала на Таганке, и Лида успела уже там нагрузиться так, что часа в два ей очистили желудок и уложили спать.

— Зачем ты спаиваешь нашу дочь! — гневно воскликнула теща. Как водится, отец и мать не верили, что их чадо само себя спаивает, обязательно есть виновник.

— Да кто ее спаивает-то! Что за вопиющая несправедливость!

Эол разозлился и один поехал в общагу. Там случилось то, что уже обещало случиться. Изменил. И эта измена перевернула его жизнь.

Еще на показе «Сельского учителя» в доме на Васильевской он не мог не приметить яркую и пышную красавицу златовласку, настоящую царицу бала, в элегантном черном платье без бретелек, с головокружительными плечами под газовым шарфом. В волосах — диадема. Только провинциалка могла вырядиться на премьеру фильма как на правительственный прием в Кремле. Но зато какая провинциалка! Он то и дело ловил миг, когда Лида не заметит, и пялился на красотку.

— Кто такая? — спросил, улучив мгновение.

— Катька Савинова привела подругу, тоже сибирячку, а это подругина младшая сеструха, — ответил Юрка Швырёв, режик из их маминой-папиной мастерской.

— О такой диве — «сеструха»! Фу, Юрка, где твое чувство прекрасного? Как зовут?

— Не то Ника, не то Лика, я не расслышал.

— Такие вещи надо расслышивать. Эх, валенок же ты, Швырёв!

В тот вечер он только облизывался: «Никогда у меня не будет такой королевы! Хотя почему никогда?» — и он поглядывал на подурневшую жену, еще не так давно пленявшую своей загадочной смуглотой, черной гривой волос, большими итальянскими очами, скрипичными очертаниями фигуры. Куда что подевалось? И причем тает красота Лиды не по дням, а по часам.

И вдруг — снова королева бала, теперь новогоднего, в их задрипанной общаге, старательно украшенной к Новому году, чтобы хоть как-то напоминать бал в доме Ростовых. И снова — черное платье, роскошь плеч, маняще прикрытых газом, золото волос, украшенное диадемой. Она смеялась, открыто веселилась, казалась доступной, но все как дураки стеснялись этой пышной красоты, робели. А он не оробел. Завели очередную пластинку — «Лили Марлен» в исполнении Ольги Чеховой на русском языке. Сейчас или никогда! Она не Лика и не Ника, она — Лили Марлен. В своей манере бури и натиска он с ходу пошел в наступление.

— Ты не человек, ты существо высшего порядка, я никогда не думал, что бывают такие богини! — страстно, но твердо, железно, заговорил он, увлекая красавицу в танце, не обращая внимания, что она выше его ростом, еле сдерживаясь, чтобы не упасть мордой в пышность ее бюста, как пьяный в салат. — Такие сразу рождаются восемнадцатилетними и навсегда восемнадцатилетними остаются.

— Мне действительно восемнадцать! — смеялась она, сливочным мороженым тая от его слов. Голос никак не соответствовал внешности, в нем пробивалось что-то вульгарное и выныривало подленькое словечко «кокотка». А, наплевать, зато какое тело, лицо, волосы! — Только едва ли я останусь восемнадцатилетней, мне скоро, в феврале, девятнадцать стукнет.

— Не стукнет! Я не позволю! — уверенно обещал он.

Марта Валерьевна стояла перед афишей «Разрывной пули» словно впервые видела ее. Она еще не знала плана дальнейших действий, но знала, что он где-то хранится и будет ей в скором времени предоставлен, знала одно: потомка богов, нашкодившего своей внезапной кончиной накануне их золотой свадьбы, необходимо вернуть, заставить жить, присутствовать на важнейшем событии, ведь сколько знаменитостей обещало завтра приехать к ним на дачу, известную во всем мире, построенную стараниями Марты Валерьевны, можно сказать, титаническими.

Великолепная дача в получасе езды от МКАДа и неподалеку от знаменитой дачи Александрова и Орловой. С обилием комнат и террас, с итальянскими колоннадами, беседками, ротондой для приготовления шашлыка и барбекю, с огромным количеством разнообразной роскошной мебели, с сауной и бассейном, с собственным прудом и пляжиком золотого песка, с настоящей бильярдной. И множеством еще разнообразных «с». Была еще задумка сделать кегельбан, но она так и не превратилась в замысел.

Тридцать лет назад дача Эолова арфа считалась одной из самых роскошных в Подмосковье, даже лучше, чем у Орловой и Александрова. Но девяностые потихоньку, а потом и стремительно стали уменьшать и уменьшать статус имения Незримовых, в округе росли дворцы нуворишей, значительно роскошнее, а в новом тысячелетии там и сям появились такие, что и Версаль, по новому противному выражению, нервно курит в коридорчике.

Но в большинстве случаев новые архитектурные сооружения брали только богатством, но не изяществом, а Эолова арфа оставалась изысканной дачей. Изумрудные лужайки окружали двухэтажный дворец, по ним бегали три любимца леонбергера — Люмьер, Мельес и Гриффит, бывшие когда-то чудесными медвежастыми щенками, доверчивыми и пугливыми.

А этот гражданин Кейн взял да и произнес свое «Роузбад»! И их дача Эолова арфа вдруг превратилась в мрачный замок Ксанаду из неувядаемого шедевра Орсона Уэллса с его потрясающим глубинным кадром.

— Нет, — сердито произнесла Марта Валерьевна, — не Ксанаду. А особняк Нормы Десмонд на бульваре Сансет. В котором лежит мертвый шимпанзе.

Она медленно подошла к кораблю Эоловой кровати, посмотрела на лицо мужа, стараясь найти в нем сходство с усопшей обезьяной из знаменитого фильма Билли Уайлдера. Сходство если и проглядывалось, то лишь если этого очень захотеть. Плешивое, жалобное лицо, страдальчески закрытые наглухо ставни глаз, но все еще человек, а не заявивший о себе покойник. и уж никак не шимпанзе. Марта Валерьевна схватила шелковый халат мужа и накрыла им его, чтобы не видеть этого предательского лица. В раздумье, что же ей делать, с чего начать, медленно прошествовала по обширной спальне и вновь вернулась к «стене плача», к афише «Разрывной пули», к смутно наметившемуся ритуалу, с которого, должно быть, и следовало начинать действовать.

Она внимательно, как никогда раньше, вперила взгляд в афишу, довольно безвкусную и нелепую: персонажи фильма с глуповатым видом как будто разлетались в стороны от морского ежа, помещенного в середину афиши и назначенного изображать взрыв. По верху: «РАЗРЫВНАЯ»; по низу: «ПУЛЯ». В беспорядке разбросанная муравьиными буковками информация:

Художественный фильм.
Режиссер — Эол Незримов.
Сценарий — Александр Ньегес.
Оператор — Владимир Рапопорт.
Композитор — Илья Ростов.
В ролях:
Доктор Шилов — Георгий Жжёнов.
Корреспондент — Николай Смирнов.
Булавкина — Жанна Степнякова.
Лебединская — Вероника Новак.
Ира — Нинель Мышкова. И др.
Киностудия «Мосфильм».

— «С тобой, Лили Марлен», — подпевал Незримов Ольге Чеховой, продолжая обвораживать роскошную сибирячку, привезенную Катькой Савиновой вместе с подругой детства. Он не хотел знать, как ее зовут. Лили Марлен — лучшего для такой красоты не придумать. — Я хочу снимать тебя в своем фильме.

— В эпизоде?

— Каком эпизоде! В главной роли!

— Но я не актриса, я учусь на медсестру.

— Я и буду снимать тебя в роли медсестры. Медсестры на фронте. Красавица и героиня. Она жертвует собой ради победы.

— Я только в школьных спектаклях выступала.

— У тебя есть все данные. Соглашайся.

— Но мы с Мариной послезавтра обратно домой.

— В Лебединый замок?

— Нет, в Новокузнецк.

— Тоже неплохо. «Я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть, когда такие люди в стране советской есть».

— Да, это про Новокузнецк Маяковский написал. Но мы вообще-то с сестрой из Ельцовки, как ее подруга Катя. Они с мужем снимают в Москве квартиру, пригласили нас вместе Новый год встретить.

— Как я им за это благодарен!

— А вам нравится мой наряд? Я его сама сшила.

— «С тобой, Лили Марлен»...

Ставили другие пластинки, кто-то набрался смелости потанцевать с роскошной сибирячкой, конечно же Кавтарадзе и Хачатуров, но Эол сдул обоих кавказцев, никого не подпускал к своей добыче. Только бы никто про Лидку не заикнулся! Но все видели, что Незримов старается забыть семейные неурядицы, забыться в этом золотом сибирском облаке, и не вмешивались.

— Отныне и навеки ты — моя Лили Марлен, — говорил Незримов. — Обещай, что приедешь сниматься в моем фильме! Оставь мне свой адрес, я пришлю тебе вызов, все будет оплачено.

— Ну хорошо, оставлю...

Он не сдержался и прильнул губами к умопомрачительной выемке между двумя роскошными холмами, покрытыми газовым платком. И на том все едва не завершилось.

— Еще что-либо подобное, и я...

— Понял. Приношу извинения. Не сдержался. Но как тут можно сдержаться!

Ничего более смелого между ними в то новогоднее утро 1952 года не произошло. Но и этого достаточно, чтобы суд постановил: измена.

Дальше Лили Марлен стала рассказывать о мерзавце Пырьеве. Назвала его Упырьевым. Что этот шестикратный лауреат Сталинской премии ловелас, не терпящий отказов, знала вся мировая прогрессивная общественность. Всем, кто противился пройти через Сциллу и Харибду его кровати, Иван Александрович безжалостно ломал судьбы. Катя Савинова снималась у него три года назад в «Кубанских казаках», и, когда он повелительно потащил ее в свое прокрустово ложе, она сказала решительное сибирское «нет».

— Отныне, м...вошка, можешь забыть про карьеру в кино, — грубо пригвоздил ее автор любимых многомиллионными советскими зрителями и партийным начальством картин, каждая из которых чуть ли не ежегодно огребала очередную Сталинку. — Пошла вон, дура!

И ни трактористы, ни свинарка, ни пастух, ни кубанские казаки не заступились за оскорбленную молодую актрису. А заласканный страной киномонстр зашагал дальше по своей карьерной лестнице.

Полный тезка Хлестакова, Иван Александрович считал, что все девушки и женщины, желающие дальше спокойно существовать в гигантском советском киноаквариуме, обязаны быть им оприходованы и получить пропуск с печатью: «Отоспала с Пырьевым». Лучше было не приближаться к его кинопроизводству, он действительно мог сломать судьбу.

Но не столько этим раздражал Незримова шестикратный чемпион сталинских премиальных олимпиад. Эола бесили его фильмы, все без исключения, они вызывали у него чесотку своей наглой фальшью, своим примитивным, почти балаганным видением России, своей тошнотворной Мариной Ладыниной, ловко перепрыгивающей из фильма в фильм, начиная с «Богатой невесты» и кончая «Кубанскими казаками», и тоже получающей одну Сталинку за другой. И уж наверняка перед каждой новой ролью Мариша получала свой пропуск с печатью, при этом оставаясь женой артиста Ивана Любезнова, который любезно предоставлял жену ненасытному барину режиссуры.

Уже с первого курса Эол узнал, что и Герасимов не без греха. Не в такой степени, как Упырьев, но тоже бойкий ходок. Да и где утаить это шило, если история с Нонной Мордюковой после съемок «Молодой гвардии» разворачивалась на виду у всех? Сергей Аполлинариевич открыто добивался руки и сердца молодой актрисы, а Тамара Федоровна писала в партийные органы с требованием не дать мужу развестись с ней, чтобы жениться на исполнительнице роли Ульяны Громовой. Да и не только с Мордюковой случались у Папы шуры-муры, к тому же и Мама позволяла себе влюбляться, при этом требуя соблюдения закона: то, что на стороне, не должно разрушать прославленную советскую творческую чету.

— Это их личное дело, — строго прекращал Незримов возмущения Лиды.

— Стало быть, ты их защищаешь?

— Не защищаю, но и порицать не имею права.

— Стало быть, ты сам намереваешься так же. Учти, с ходоком жить не стану.

Это еще в первый год их жизни, а теперь пьющую девушку заклинило на изменах мужа, которых на самом деле до сих пор не родила история.

— Если бы я тогда родила, все сложилось бы иначе, — сокрушалась она, подвыпив.

— Кто же виноват, что ты не родила?

— Ты.

— Я?!

— А кто же? Если бы хотел, я бы не стала пресекать беременность.

— Так я же целый месяц тебя уговаривал, спорил, требовал.

— Недостаточно достоверно ты это делал, товарищ Незримов, я тебе не верила. Видела, что на самом деле не хочешь детей. Или, во всяком случае, сейчас не хочешь. Вот и получилось, что у нас теперь их никогда не будет.

Спорить дальше и что-то доказывать? Бесполезно. Виноват он, и никто другой. Бедная Лида! Она несколько раз рассказывала, как к ней пришел во сне мальчик, светлый юноша в белых одеждах, красивый, ясноглазый.

— Ты что, мой принц из сказки? — спросила она его.

— Я мог бы стать принцем, если бы...

— Если бы что?

— Догадайся, — ответил он, лицо его стало страдальческим, и он куда-то быстро убежал, а она не могла его догнать.

Эол пытался вразумить жену, не давал пить, и иной раз по несколько дней она ходила трезвая, но потом снова где-то обретала свою «ин вино веритас».

Спорили они по любому поводу. Однажды она упрекнула его:

— Отчего ты не любишь другие народы? У тебя итальянцы — итальяшки, французы — французишки. Вот в этих финнов ты чего вцепился?

— Эти финны, моя дорогая, всю войну с севера держали в блокаде наш Ленинград.

— Еще бы! А наши их в сороковом году как обидели! Территории отняли. Мало финны натерпелись от царей!

— А их добром просили: давайте поменяемся, вы отдаете нам земли под Ленинградом, а за это получаете территории в два-три раза большие. Так они решили, что так и так оттяпают у нас территории, когда вместе с Гитлером против нас воевать будут.

— Да не поэтому все! А потому, что ты другие народы не любишь.

— Здрасьте! А кто у меня закадычный друг? Испанец.

Нередко ему приходилось извлекать Лиду из очень пьяных компаний, и всегда с подозрением: где пьет, там и... Но пока эти подозрения не подтверждались.

Словом, житейская лодка Эола и Лиды слишком быстро разбилась обо все, что можно.

И вот эта встреча с сибирской Лили Марлен, укатившей в свои далекие края снова учиться на медсестру. Что там учиться? Медсестру играть надо в его фильме, а не работать медсестрой!

Адрес она ему оставила: Новокузнецк, проспект Строителей, дом 33, Вероника Новак.

Ника. Ника Новак. Не Лили Марлен. Но тоже красиво звучит. Всю зиму и весну он горел о ней. По ночам, ложась с трезвой или пьяной Лидой, ждал, чтобы та поскорее уснула, а он мог предаться воспоминаниям и мечтам. Следовало ускорить работу над дипломным фильмом, чтобы вызвать красавицу в Москву.

Но все могло сорваться и рухнуть после премьеры «Сельского врача» в тогдашнем главном кинотеатре столицы. Только отличники получили билеты в «Ударник», и среди счастливчиков — Эол Незримов.

— Я помню про наш уговор, — сказал Герасимов.

Премьера прошла с огромным успехом. Не таким бешеным, как «Семеро смелых» и «Молодая гвардия», многие не увидели чего-то нового, какого-то прорыва. Но вся пресса наперебой расхваливала, ожидалась четвертая Сталинка. В прошлом году Папа получил третью — за «Освобожденный Китай», в 1949-м — за «Молодую гвардию», а первую — за фильм «Учитель». Отчего бы и за «Сельского врача» не получить для коллекции? Глядишь, и Пырьева догоним. И на очередном занятии в институте Аполлинариевич выудил Эола на свет Божий:

— Успех картины несомненный. Извольте, милостивый государь, произнести слова критики.

Незримов откровенно оробел. Но надо либо идти с открытым забралом, либо промямлить «Да все превосходно» и тем самым засчитать собственное поражение, а значит, перейти в списки серых середнячков, коих Папа терпеть не мог. Еще после прошлогоднего первоапрельского скандала он обмолвился: «А все-таки озорники становятся гениями. Осторожнички всю жизнь остаются серостью. Может, и карьеру хорошую сделают, а потом канут в Лету. И только разбойники становятся смелыми двигателями прогресса».

Итак, с чего-то надо начать критику.

— Ну, например, почерк главной героини фильма, — после воцарившегося молчания произнес Эол.

— А что почерк? — вскинул брови Герасимов.

— Врачи так не пишут. Они привыкли быстро...

— Это ты верно, — перебил мастер. — У них вырабатывается неровный почерк, неудобочитаемый. Или вообще каракули, хрен различишь, что написано. Однако иногда приходится поступаться подобной закономерностью. Иначе бы зритель не смог прочесть письма Казаковой.

— Да они вообще не нужны, эти письма, — так и вырвалось у Незримова.

— Не нужны? — переспросил учитель.

— Только замедляют действие, динамика теряется.

— Так-так... Еще что?

— Да вроде, — запнулся Эол, подумал было, что и этого достаточно, но пружина уже начала распрямляться. — Ключи.

— Что ключи?

— Поселок называется Горячие Ключи. А по сюжету в нем нет воды, приходится откуда-то издалека тянуть водопровод. Куда же делись горячие ключи? Испарились, что ли?

В аудитории кое-кто тихонько заржал. Да не кое-кто, а Рыбников, конечно, и Ларионова, которая после первоапрельского розыгрыша все же стала обращать внимание на Колю, хотя по-прежнему жила с Захарченко и откровенно вздыхала по ясным глазам Кузнецова, недавно сыгравшего солдата Скобелева в «Тарасе Шевченко».

Во взоре у Герасимова наконец вспыхнула злинка:

— Так, это все пока мелкие придирки. А по существу есть что-нибудь?

— Ну, по существу... — начал Эол, чтобы подытожить: «в принципе все остальное прекрасно». — Работа звукооператора.

— Плохая?

— В некоторых эпизодах. Например, Тёмкин говорит громко, а Казакова чуть слышно, ухо зрителя вынуждено переключаться с одного регистра на другой, и некоторые слова вообще невозможно расслышать.

— Это уже камень в мой огород, — усмехнулась Макарова.

— Нет, не в ваш, Тамара Федоровна, а в огород звукача... То есть звукооператора. Уж извините...

— Нет-нет, продолжайте, молодой человек, режьте правду-матку! — Злинка в глазах Герасимова пряталась за лукавой иронией.

— И музыка.

— А что музыка?

— Да если честно, Сергей Аполлинариевич, дрянь полная.

Вся аудитория так и ахнула от неслыханной дерзости.

— Это у Будашкина-то? — воскликнул Герасимов. — У лауреата двух Сталинских премий?

— Да хоть десяти! — понесло Эола по всем кочкам. Он и впрямь стал ветром, нарастающим по мере полета над бескрайней равниной герасимовского авторитета.

— О-ля-ля! — сердито усмехнулась Макарова.

— Да Ерундашкин этот ваш Будашкин! — выпалил Эол, понимая, что уже погиб и можно крыть на всю катушку. — Тритатушкин-Тритаташкин. Зачем вы его пригласили? Вот Шостакович в «Молодой гвардии» — мощь, сила, энергетика! В самый кратер души попадает.

— Но там и героика соответственная...

— Понимаю, Сергей Аполлинариевич, здесь — деревня, и все должно быть деревенское, частушечное. Но не бездарное. А здесь — выплеск бездарщины. Только что на ложках и трещотках никто не наяривает. Еще бы какого-нибудь дедулю с прибауточками. Впрочем, он там появляется, которого Кощей Бессмертный играет, актер Милляр. Я так и ждал, что он дальше начнет сыпать. Но, к счастью, не дождался.

— М-да-а-а-а! — сердито протянул Герасимов. — А в целом, надеюсь, нет подобной разгромной критики?

— В целом нет. Хотя...

— Хотя?

— Если честно, это кино из тридцатых годов. А сейчас на дворе пятидесятые. Пырьев был бы рад такому фильму, но ведь вы же не Пырьев, вы подлинный гений кино! Камера почти неподвижна, так можно снимать театральную сцену. Нет многих новых операторских приемов: подчеркивания масштаба, наезда, голландского угла, круговой камеры, осмысленного движения следящей камеры, не говоря уж о глубоком фокусе. Восьмерку американцы с сороковых годов используют, а у нас ее почему-то презирают. Сценарий тоже очень плох: скучен, персонажи ходульные, у них у всех ноль остроумия, конфликтные ситуации выеденного яйца не стоят...

Тут он увидел окрест себя свинцовые тучи и остановился:

— У меня все.

— Ну что ж... — медленно и зловеще промолвил Герасимов. — Спасибо, Эол Незримов. Садись, пожалуйста.

Макарова поёжилась, будто ей за шиворот плеснули холодных капель.

Потомок богов сел на свое место рядом с испанцем.

— Ну ты и дурак! — прошипел Сашка. — Плакала наша с тобой теперь «Кукла». И я дурак, что с тобой связался.

— Можешь отвязаться, — огрызнулся Эол и отодвинулся на полметра. Но Матадор посмотрел на него, усмехнулся и придвинулся плотно-плотно:

— Вот уж фигушки! Тонуть так вместе.

Герасимов тем временем пришел в себя и заговорил:

— Друзья мои, как вы думаете, что это было сейчас?

— Хамство, — первым произнес Петька Тодоровский. Перепугавшись тогда, 1 апреля, он до сих пор таил злобу и на Рыбникова, и на его сообщника. Знал, что сегодня Незримов будет высказывать свое мнение о «Сельском враче», и явился послушать.

— Неосмотрительность, — добавил Сегель.

— Самонадеянность, — возмущенно вставил свою оценку Кавтарадзе.

Остальные молчали.

— Под суд его! — съёрничал Швырёв.

— Под суд? — сузил глазки Аполлинариевич. — За что же под суд? За правду? За честность? За прямоту? А ведь такими, как Незримов, были мои герои-молодогвардейцы. Такие прямо скажут высокопоставленному подонку, что он подонок, а не станут лебезить во имя своего шкурного будущего.

Чем больше говорил Папа, тем с большим восторгом смотрела на него Мама, а вместе с ней и все их дети.

— Так что не под суд, а скажем товарищу Незримову спасибо, — закончил Герасимов длинную похвальную речь. — Эпиталаму в его честь мы слагать не станем, а на следующих занятиях поговорим обо всех режиссерских и операторских приемах, названных им. А коли что забудем, он нам напомнит. Так, потомок богов?

— Хорошо, Сергей Аполлинариевич! — воскликнул Эол. И добавил: — И вот еще. Там у вас старый врач говорит о том, что у него отказывает сердце, а при этом курит. И у зрителя возникает вопрос: «А не дурак ли ты?»

Тут уж все вместе захохотали и Мама, и Папа, и все их дети.

— Незримов, тебя ничем не прошибешь! — кричал Герасимов.

Вскоре под руководством мастера начались съемки дипломного фильма Незримова и Ньегеса. Поскольку там зима постепенно переходит в весну, то и снимали в хронологическом порядке. Сцену Ворошилова с Тимошенко разыграли актеры из «Сельского врача» — Григорий Белов, что играл того самого курящего пожилого врача, и Виктор Ключарёв. Шаталова сыграл Захарченко, Громова — Маренков, Лосева — Гущин из мастерской Ромма. Врача Мезгирёва должен был играть Рыбников, но в феврале он сильно обиделся на Эола, когда тот недружелюбно выразился в адрес Ларионовой:

— Да надоел ты со своей тоскливой любовью, Коля! Найди себе другую, зачем тебе эта вертихвостка!

— Но-но! А по морде не желаешь ли?

— Извини. Просто я тебе друг, и мне тебя жалко. Драться с тобой не хочу.

И от съемок Коля отказался. Ну и ладно, зато с ролью хорошо справился Анатолий Дудоров, игравший в «Сельском враче» плохого доктора Тёмкина. Он и по возрасту больше подходил, Мезгирёв старше.

С главной и единственной женской ролью пришлось пойти на конфликт в семье. Лида конечно же ждала эту роль, но, когда подошло время съемок эпизодов с медсестрой Лебединской, Эол лично отправился в Новокузнецк и привез оттуда новогоднее чудо — Веронику Новак. Жене сказал, по своему обыкновению, жестко и честно:

— Прости, но ты сейчас не в форме. А ждать, когда придешь в форму, значит, потерять еще год работы. У нас все действие происходит зимой и весной. Ты сама знаешь.

— Между нами все кончено! — ответила Лида и укатила на Таганку. Пить временно завязала, но было уже поздно.

На время двух недель съемок Веронику подселили к Меньшиковой и Румянцевой. Те, конечно, тоже обижались: не мог Лидку свою снимать по известным причинам, так мог бы кого-то из них позвать, но он объяснил им:

— Девчонки, поймите, Лида бы вам не простила, что вы согласились. А Вероника приехала и уедет скоро.

— Но она же не актриса!

— Это не страшно. Все данные у нее есть. А главное, она при этом — настоящая медсестра.

Герасимов поморщился:

— У тебя с ней что, трали-вали? Не помешает работе?

— Ну вам же это никогда не мешало, — ответил Незримов.

— Опять хамим? — в шутку злился мастер.

Вероника играла не идеально, но в целом неплохо. Ей шло не только платье для правительственного бала, но и солдатская форма с юбкой по колено. В таком наряде она выглядела по-особому пленительно, гимнастерка едва не лопалась на груди. И однажды, когда все отправились обедать, они остались вдвоем в операционной палатке, он усадил ее на колени и стал целовать. Она сопротивлялась недолго, он подобрался к ее груди, она задышала, задышала и выдохнула:

— Какой ты... У меня уже все цветы распустились.

Тогда он бросил на пол шинель, повалил на нее красавицу сибирячку, но она вырвалась:

— Застукают!

И они так и не стали до конца любовниками.

— Не могу, — отказывалась она, когда он тащил ее в их с Лидой семейную комнату. — Как-то это... нечистоплотно.

— Ну хочешь, договорюсь с кем-нибудь из ребят, чтобы часик погуляли?

— Этот вариант не лучше. Нет, хочется чего-то чистого, понимаешь?

Вероника Новак была наполовину чешкой, ее отец, Иржи, в русском варианте Юрий, — из тех белочехов, что в 1918 году подняли мятеж на длинном отрезке Транссибирской магистрали. Но они вернулись на свою родину, а Новак влюбился, женился и остался, стал Юрием. В 1933 году в семье Юрия Павловича и Марии Петровны родилась Вероника. А еще через девять лет беднягу Иржи арестовали, и он пропал навсегда.

— Не называй меня Лили Марлен, мне мое имя Ника очень нравится.

— Ладно, не буду. Просто не выходит из памяти наш первый танец под эту песню.

Финский поселок снимали на окраине Москвы. Фасады нескольких домиков принарядили под нечто финское, навтыкали надписей: «Pitkerant», «Metsäkatu», «Majatalo», «Karhukatu», «Leipomo», «Myymälä» — «Питкерант», «Лесная улица», «Трактир», «Медвежья улица», «Пекарня», «Магазин» — и вот вам страна Суоми. Жителей попросили во время съемок затаиться, но все равно любопытные носы высовывались, попадали в кадр, приводили оператора в бешенство. И милицию не заставишь следить за жителями, коих по сценарию не должно быть в поселке.

Дольше всего шли поиски куклы, похожей на Веронику.

— Да пусть не будет похожа.

— Нет, это очень важно! Как вы не понимаете? — злился режиссер.

Наконец нашли. Эол купил ее, чтобы после съемок подарить возлюбленной. Веронику он уже любил бешено, страстно, терял голову.

И вот последний дубль.

— Медленно, очень медленно подходишь к кукле, в ужасе смотришь на нее, как будто она тебя гипнотизирует. Медленно берешь куклу, тянешь к себе...

— А если она взорвется?

— Она и взорвется. Но не на самом деле, а в фильме.

Всё. Кончились съемки. Вероника с заветной куклой уехала в свой Новокузнецк. Он так и не овладел ею, хотя оба хотели этого. Весной Эол монтировал фильм и много подрабатывал, чтобы снять квартиру. Теперь она не сможет отказаться.

Лида с ним не разговаривала, в аудиториях садилась как можно дальше. Лишь перед сессией подошла:

— Скажи честно, у тебя было с этой самкой?

— Не было.

— Врешь ведь. Приводил ее в нашу комнату?

— Нет, это было бы грязно.

— Тогда где у вас бывали случки?

— Перестань, Лида, тебе не к лицу хамство.

— Где, я спрашиваю.

— Нигде. Не было ничего. Она не из таких.

— Чистенькая? А роль у меня забрать не постеснялась.

— Я рад, что ты бросила пить, выглядишь на все сто. Сейчас я бы тебя взял на роль.

Она отошла. Через несколько дней приблизилась к нему уже с другим видом:

— У тебя точно ничего с ней не было?

— Не было.

— Все тоже говорят, что она неприступная оказалась. Слушай, Мурлыка, я готова тебе всё простить.

— А что — всё?

— Всё, понимаешь?

— Я ни в чем не виноват перед тобой, не я тебя спаивал, не я настоял, чтобы ты избавилась от нашего ребенка, не я убегал к родителям.

— Мурлыка...

— Не называй меня так. Если я и виноват перед тобой в чем-то, так это в том, что люблю теперь другую.

— Любишь? Ее?

— Да, Веронику.

— Да она вульгарная до кончиков ногтей. А голос какой противный.

— Я все тебе сказал, Лида. Давай подавать на развод.

В тот же вечер она наглоталась таблеток на Таганке, но родители вовремя вызвали врачей, и Лиду спасли. Тесть в гневе приехал в общагу:

— Бессовестный человек! Из-за тебя мы чуть не потеряли дочь! Немедленно проси у нее прощения и восстанови семью.

— Мне не за что просить у нее прощения. И семью нашу уже невозможно восстановить.

— Ее смерть ляжет на твою совесть!

— Постарайтесь не допустить этого.

Вскоре Эол и Лида развелись, семейную комнату у них отняли, точнее, к Эолу в нее снова подселили испанца. На все летние каникулы Незримов отправился в Сибирь, зашибал деньгу в Туруханском крае на золотодобыче, а в конце августа примчался в Новокузнецк, явился на проспект Строителей:

— Ника, я приехал за тобой. Будь моей женой.

Она оглянулась на застывшую в дверях кухни мать. Грустно улыбнулась:

— Простите, но, кажется, ты женат.

Он молча достал паспорт, показал отметку о разводе.

— Чудной какой-то... Даже не сообщил. А если бы я за это время себе другого нашла?

— Значит, судьба. А ты не нашла?

— Нет. — И она засмеялась своим некрасивым смехом, который он уже так любил.

— Пожалуй, вот что... — Марта Валерьевна отошла от «стены плача», села за письменный стол Эола Федоровича, включила компьютер, ввела пароль: «Эолова арфа», — нашла папку «Мое кино», в ней файл «Кукла». Ей не хотелось смотреть этот фильм, но он сам рвался начать собой ритуальное колдовское действо. Огромный плазменный экран, подключенный к компьютеру, загорелся, на нем высветилось: «Московская киностудия имени М.Горького». Появилась сидящая на скамейке красивая кукла, ее перечеркнула надпись: «Кукла». На фоне зимних лесных пейзажей пошли начальные титры: сценарий Александр Ньегес, постановка Эол Незримов, мастерская ВГИКа Сергея Герасимова и Тамары Макаровой.

Эол терпеть не мог титры на бесполезном фоне, он считал, что действие уже должно сразу начинаться, нельзя терять время и кадры. И вот уже появилась машина, из нее вышли Ворошилов и Тимошенко в исполнении Белова и Ключарёва. Камера медленно поплыла вокруг них. Упор на операторские приемы Незримов делал с первого же своего дипломного фильма. В данном случае использовался прием, впоследствии названный параллаксом. А когда маршалы заговорили, начался зум — медленный наезд камеры на героев фильма.

— Вот с кого ты начал, потомок богов, — усмехнулась Марта Валерьевна. — С Ворошилова и Тимошенко. Не с Юлия Цезаря, не с Наполеона, не с Кутузова, даже не с Багратиона. Молчишь?

Она глянула на шелковый ярко-красный халат, под которым лежало неподвижное тело. Ставшее куклой. Взорвется или нет, неизвестно.
 

Глава вторая

Разрывная пуля

Возвращение Эола в Москву 1 сентября 1952 года выглядело не менее торжественным, чем триумфы Цезаря и Наполеона, возвращавшихся в свои столицы. Из Новокузнецка он и Вероника отправились сначала в Горький ради весьма холодного и сдержанного знакомства родителей с новой невестой.

— Говорят, у киношников это модно — жениться-пережениться, — проворчал отец.

В Москве они сразу отправились в квартиру, которую Эол застолбил еще в июне, дал задаток и договорился начать наем с сентября. Со второго этажа из окон открывался вид на «рабочего и колхозницу», с 1947 года ставших эмблемой «Мосфильма». Впервые они появились в фильме Григория Александрова «Весна», и теперь Эол считал добрым предзнаменованием, что ему совершенно случайно удалось снять квартиру с видом на них. И, сопровождая Нику в новое жилье, он первым делом повлек ее к окну.

— Ух ты, вот здорово! — восхитилась красавица сибирячка.

— Вот здесь мы и будем с тобой жить, — объявил он. И скромно добавил: — Если ты, конечно, не против.

— Нет, я не против, — сказала она и засмеялась своим павлиньим смехом.

Ни в первую, ни во вторую ночь ничего не получилось.

— Не могу... Не знаю, что со мной... Ну пожалуйста! — умоляла Ника, а он рычал от нетерпения и гнева.

По вечерам Эол угощал ее винами, шампанским и деликатесами, а в те времена всё, что не щи и не каша, не картошка и не тушенка, считалось деликатесом. И тем не менее только третья ночь принесла ему желанную победу! Лишь после этого студент пятого курса Незримов отправился в институт, а его невеста занялась поиском работы по своему основному профилю — в больнице или поликлинике.

В институте ждало много новостей. Лида Беседина отчислилась, Герасимов вошел в положение и помог ей перевестись в ГИТИС. Другая новость — Алка Ларионова снялась у режиссера Птушко в фильме-сказке «Садко». И не в эпизоде, а в главной роли Любавы. Все с нетерпением ждали премьеры, назначенной на первые дни 1953 года. И конечно же ходила жгучая для горемычного Рыбникова сплетня, будто на съемках Алка завихрила с исполнителем роли Садко красавчиком Столяровым.

— Кстати, Мухина именно с него лепила нашего рабочего, — сообщил Эол невесте.

— А колхозницу?

— Не знаю. Кажись, с какой-то метростроевки.

Впрочем, с заявлением в загс они не спешили. Снова заартачилась Ника:

— Не знаю, мне кажется, не стоит в этом году. Ты только недавно развелся с первой женой.

— Ну и что?

— Давай хотя бы в следующем.

В сентябре и октябре Незримов заканчивал работу над «Куклой», к ноябрьским праздникам завершил. На институтскую премьеру Герасимов пригласил двух непосредственных свидетелей событий Финской войны — знаменитейшего поэта Твардовского, чьего Теркина уже цитировала вся страна, и хирурга Шипова, маленького, тощего, с большими губами. Оба с интересом явились, ведь никто не снимал фильмов и не писал громких книг «о той войне незнаменитой», как назвал Финскую кампанию поэт. Посмотрев дипломную работу молодого режиссера, оба молча подошли к нему, пожали руку. У Твардовского на лацкане пиджака красовался орден Красной Звезды.

— Александр Трифонович, это вы как раз за ту войну получили? — спросил Шипов.

— Именно так. А помните, как мы с вами там встречались?

— Еще бы не помнить! А я, видите, тоже нацепил. Это мне тоже за Финскую. — У него на лацкане болталась медаль «За боевые заслуги».

— За ваши заслуги вам надо было Героя давать, — сказал Твардовский. — А вам, юноша, — он повернулся к Эолу, — хорошо бы из этой короткометражки большой фильм сделать. А то так и забудут.

— А забывать нельзя, — сказал Герасимов.

— Особенно как они, сволочи, разрывными пулями в наших стреляли, — добавил Шипов. — Во всем мире запрещено, а они стреляли. Я каждый день оперировал после таких ранений, это страшное дело что такое! Бойцов привозили перепаханных.

— Вот и название удачное может быть: «Разрывная пуля», — вскинул брови Твардовский. — Мы с Григорием Терентьевичем можем вас консультировать.

— Прекрасная идея, — сказала Макарова. — Вот он в следующем году окончит институт и может приступить к своей первой полнометражке.

— А это кто же с вами такая? — не мог не обратить внимания Твардовский на Веронику, явившуюся на показ фильма своего жениха вновь в том ослепительном черном платье, с плечами, покрытыми газовым шарфом.

— Невеста моя, — ответил Незримов.

— Хороша невеста! Откуда такая?

— Из Новокузнецка ее выкрал, — с гордостью заявил Эол.

— О! Сибирячка! — вскинулся Шипов. — Я тоже сибиряк. Наши сибиряки такие. На свадьбу-то позовете?

— Обязательно.

— Когда свадьба? — спросил Твардовский.

— Еще не определились, — потупился Незримов.

— В следующем году, — добавила Ника. — Если он с красным дипломом институт окончит, выйду за него.

— Ишь ты, — засмеялся Твардовский. — Условие! Прямо как черевички.

— А как же! — засмеялась Ника, и Эол не мог не заметить, как ее смех успокоил и поэта, и хирурга — мол, хоть и хороша красотка, а смеяться ей не стоит.

С этого дня мало-помалу началась подготовка к большому метру. Время от времени Эол и Ника вместе с Ньегесом приходили в редакцию «Нового мира», где Твардовский делился воспоминаниями. Шипов, приезжая в Москву из Ленинграда, тоже старался повидаться, рассказать что-нибудь из своей практики. Оба давали обильный материал, и испанец уже начал продумывать структуру большого сценария.

А перед Новым годом на капустнике Тодоровский и Кавтарадзе выступили с сатирическим номером, которого Эол никак не ожидал — уж слишком канула в прошлое его критика «Сельского врача».

Кавтарадзе изображал старого мэтра, важно сидящего в кресле перед задиристым учеником:

— Ну что, Нептун Посейдонов, понравился ли вам мой новый фильм «Фронтовой врач»?

— Очень понравился, Аполлон Эпиталамыч, — ответил ему Тодоровский.

— И что же, в нем так все безукоризненно?

— Ну, можно было бы один недостаточек обозначить.

— Вот как?

— Ну, взять хотя бы песню, которую ваш фронтовой врач напевает. Ведь он поет ее как оперный певец, а известно, что у всех врачей полностью отсутствует слух.

— Да? Интересно. И это все?

— Зачем он вообще поет? Это ведь не музыкальный фильм. Не надо, чтобы пел. И вот еще: у вас действие происходит в поселке Лазурный Берег, а вокруг сплошные снега, и никакого моря. Нехорошо это.

— Еще какие недостатки?

— Работа звукооператора. Музыка звучит так тихо, что ее совсем не слышно, если не считать пения главного героя.

В «Кукле» Эол вообще не использовал никакой музыки. Он считал, что тишина зимнего леса и мрачное безмолвие оставленного жителями поселка будут лучше любых звуков извне кадра.

— Да, знаете ли, я вообще терпеть не могу музыку, — ответил Кавтарадзе. — Всех этих Моцартов-Шмоцартов, Чайковских-Тодоровских, Бахов-Шмахов. Я бы их всех давно запретил.

Эолу было не смешно, но он смотрел на остальных и видел, как ребята добродушно ржут, поглядывая на него. И Герасимов с Макаровой тоже смеялись. Да и ладно. Что там дальше?

— Теперь по существу, — продолжил Тодоровский. — Название совсем не оправдывает себя.

— Разве?

— «Фронтовой врач». Имеется в виду, что он все время должен врать. Раз уж он врач. Постоянно сыпать враньем, шуточками-прибауточками, розыгрыши всякие. Например, голосом Левитана объявить о том, что с первого апреля на всех фронтах водку будут выдавать бесплатно в немереном количестве, а вместо патронов — хлеб и сало. Все в таком роде. Этого я в фильме не увидел.

— Да, действительно этого нет, — вздохнул Кавтарадзе. — А операторская работа?

— Вообще из рук вон плохая. Где нападения камеры на героев? Где бездонный фокус? Где, спрашивается, любопытный объектив? Где круговерть? Где нахлыстования? Нет, сейчас такое кино нельзя снимать. Мы с вами, батенька, в двадцатом веке, а вы снимаете как братья Люмьер в девятнадцатом. Камера стоит, поезд проезжает мимо. Поняли?

— Понял.

— Усвоили?

— Усвоил. Спасибо за науку. По вам, голубчик, не операторская камера плачет, а какая-то другая. Но вот вам пока хотя бы орден Великой отечественной киноиндустрии первой степени. — Кавтарадзе встал с кресла и дал Тодоровскому пинка, тот бросился бежать, Кавтарадзе за ним.

Все со смехом уставились на Эола.

— Вот черти! — воскликнул Незримов и тоже от души расхохотался.

Время приближалось к полуночи, а фильм «Кукла» — к моменту появления второй жены Эола в роли медсестры Лебединской. Вот она. Марта Валерьевна вздрогнула, будто та вошла не в прямоугольник экрана, а в саму спальню. Бешенство ревности ко всем Эоловым женщинам никогда не угасало в ней, вот и теперь она не просто смотрела дипломную работу выпускника режиссерского факультета ВГИКа Незримова, а застукала его с этой сибирской секс-бомбой, уже тогда не худосочной женщиной, а вполне телесной, или, как сейчас выражаются, корпулентной. «Какая кукушка, товарищ Мезгирёв?» — вытаращила она свои светлые эффектные глаза из-под белой косынки. Война войной, а косыночку-то эдак кокетливо повязала. Видно, что главная задача не раненых спасать, а режиссеров окучивать.

Сколько она ей крови попила, эта красивая сибирячка! Хотя к тому времени уже совсем не красивая, а раздобревшая и разозлевшая, не уступающая ни пяди своего, отвратительная бабища. И как он мог хотя бы сколько-то лет быть счастлив с этой стервой?

Хозяйка роскошной подмосковной дачи вскочила с кресла, подошла к кровати, сдернула халат и глянула в мертвое лицо мужа:

— Как ты мог жить с кем-то до меня? Не стыдно? Вот и лежи теперь. Возьмут да и закопают тебя, дурака!

Ну что ж, стало быть, судьба такая — говорило в ответ невозмутимое лицо покойника.

Покойника... Разве может ветер навсегда упокоиться? Разве можно ветер зарыть в землю? Или сжечь в печи?

— Это самый глупый розыгрыш в твоей жизни, — объявила она ему. — Да никто и не поверит, что ты окочурился. Вставай, вон кино твое крутят.

Она сделала сердитое дефиле по спальне и вернулась к экрану, как раз когда медсестра Лебединская двинула свое тело в сторону куклы. Камера оператора совершила легкий голландский угол, раздался крик Мезгирёва, а за ним громкий взрыв. Конец фильма.

Марта Валерьевна вздохнула, побарабанила пальцами по краю камина и включила первую полнометражную картину Эола Незримова. На экране появились рабочий и колхозница, медленно повернулись лицом к зрителям. Затем по улицам ленинградских окраин поехал почтальон на велосипеде — точное воспроизведение кадров, как счастливый Риччи впервые утром выезжает на работу. Хитрый Незримов рассчитывал на то, что зритель, смотревший «Похитителей велосипедов», подспудно психологически настроится на нужный лад. И вдруг счастливую картину мирной жизни, солнечного утра, почтальона на велике выстрелом перечеркнуло название: «РАЗРЫВНАЯ ПУЛЯ».

Через несколько дней после Нового года все рванули в «Ударник», на премьеру фильма с Ларионовой в главной роли. Когда лента кончилась и зажегся свет — слезы зависти в глазах у девушек, искры восторга в глазах у ребят, особенно, конечно, у Рыбникова, вот, мол, в какую великую актрису я влюблен! Вызванную на сцену кинотеатра съемочную группу встречали бешенством аплодисментов.

Потом Эол и Ника вышли из кинотеатра на морозный январский воздух и увидели всю их институтскую компанию, замершую в ожидании.

— А что это вы на меня уставились? — удивился Незримов.

— Давай выкладывай! — с вызовом потребовал Рыбников.

— Чего вам выкладывать?

— Твое мнение. Ты же у нас главный эксперт в области современного киноискусства.

— Ах, вот оно что! — Эол с усмешкой глянул на однокурсников. Ларионова стояла между Рыбниковым и Захарченко, держа обоих под руки. Глядя ей прямо в лицо, Незримов собрался с мыслями и заговорил: — Хороша! Удивительно хороша. Невозможно оторвать взор. Какая роль, какое великолепное исполнение!

— То-то же, — хмыкнул Коля.

— Я говорю о птице Феникс, — ехидно продолжил потомок богов. — Потрясающая актриса. И совершенно неизвестная. Кто такая? Алла, ты должна знать.

Ларионову словно кипятком облили.

— Великолепная комбинированная съемка, птица с лицом восточной красавицы в необычном головном уборе. Играть приходится одним лицом. И при этом как сыграно! Самые лучшие кадры во всем фильме. Ал, кто она такая?

— Мне почем знать? Я с ней в одних дублях не снималась, — ни жива ни мертва, ответила Ларионова.

— Слушай, ты, критик румяный! — взвился Рыбников. — А про Любаву?

— Про Любаву?.. — Он оценивающе еще раз пробежал взглядом по лицам однокурсников: будут ли его бить, и если да, то как сильно? Нет, не будут. Девчонки не дадут. Они все обзавидовались Ларионовой, а он может им дать шанс отыграться. — Любава ничего так. Но скучновата. Без драматургии. Смотрит печально своими красивыми глазищами и страдает. Но страдает как-то так, что не особо веришь. Платье неудачно подобрано, подчеркивает отсутствие у Любавы талии и излишнюю полноту. К тому же Любава замужем, а ластится к Садко.

— Чего это она замужем? — пылая гневом, спросила Ларионова.

— У нее две косы, — с видом ученого знатока ответил Незримов. — Испокон века девушки Древней Руси заплетали одну косу, а когда выходили замуж, то две.

— Ты чё, в Древней Руси, что ли, был? — выкрикнула Ларионова.

— Не обязательно. Есть такое изобретение, состоит из множества бумажных прямоугольников, на которые нанесены краской буквы, называется «книга», очень во многом помогает разбираться.

Обстановку совершенно неожиданно разрядил призыв актера Столярова, исполнителя роли Садко:

— Аллочка! Вы едете с нами? Мы вас уже обыскались!

В Ларионовой словно перевернули страницу, с мрачной — на радостную. Она тотчас выдернула руки из-под локтей Рыбникова и Захарченко:

— Ой, ребята, извините! Не могу вас с собой позвать на банкет. Иду-у! — И она ускрипела по морозному снежку на зов своего Садко. И тем спасла Эола от получения по морде.

— Да, братцы купцы новгородские, — воскликнула Меньшикова, — бросила вас Любавушка!

Рылом не вышли, чуть не ляпнул Незримов, но сдержался. И отмечать премьеру все отправились в общагу. В трамвае разговоры продолжились.

— А в целом как тебе кино? — спросил Рыбников, все еще злой, но уже больше на Ларионову, чем на Эола.

— По большому счету не кино это вовсе, — ответил Незримов. — Развлекуха. Для детей сойдет, а зачем это нам смотреть? Я не вижу смысла. Садко весь под слоями грима, и подозреваешь, что под ним мужик лет шестидесяти. Как-то все нарочито. И опять-таки по старинке.

— А тема любви к Родине? — сурово спросил Кулиджанов. — Разве она не спасает?

— Тему любви к Родине нам самим пора спасать. От всякой дешевки и фальши, — ответил Эол.

В один из дней того последнего курса во ВГИКе Герасимов взял его под локоток:

— Дай-ка мне тебя для разговора.

Они медленно побрели по коридору.

— Послушай, Эол, давно хочу кое-что сказать тебе. Видишь ли, я очень ценю в тебе такое качество, как откровенность в высказываниях. Но обязан и предостеречь тебя: не всегда бравируй этим. Кино — искусство коллективное, многое зависит от того, сколько человек затаили на тебя обиду и готовы при случае сделать подножку.

— Сергей Аполлинариевич...

— Не перебивай. Режь свою правду только тогда, когда что-то принципиально важное, решающее. И лучше принимать решение, особо не распространяя своих мнений.

— Не вполне понимаю.

— Допустим, тебе не нравится актер или актриса. Просто не бери ее к себе в фильм. Не надо на каждом шагу кричать об их бездарности. Зачем тебе, чтобы мстили? Заметь, что сами актеры очень редко критикуют друг друга. А почему? Потому что возьмут актрису в кино, а она и подружку с собой притянет. А если эта подружка невысокого о ней мнения, то не притянет. Актрисы еще бывают замужем за сильными мира сего. Захотят тебе выделить средства на фильм, а такая жена скажет мужу: «Этому гаду? Да ты что? Ни в коем случае!» Что для тебя важнее? Получить добро на фильм, который ты всем сердцем мечтаешь снять, или позволять себе высказывать нелицеприятные суждения? Выбирай, что главное в жизни. А главное — труд, творчество, возможность самовыражения. Вот ты раскритиковал «Сельского врача». Во многом правильно. А если бы на моем месте был Пырьев? Ты бы, голубок, не только из института вверх тормашками полетел. За тобой бы вообще могли ночью явиться: «Собирайтесь, товарищ. Брать с собой только самое необходимое».

— Спасибо вам, Сергей Аполлинариевич!

— За что? За то, что я не Пырьев? — рассмеялся Папа. — Или вот та же Ларионова. Она сейчас, после «Садко», в фаворе, стала попадать за пиршественные столы, может обзавестись влиятельным покровителем. Ты собрался большой фильм про Финскую войну снимать, а тебе скажут: «Не надо, достаточно. Теперь снимайте кинокомедию о процветающих чукотских казаках». Понимаешь?

— Хорошо, я подумаю над вашими советами.

— Ну и ладно, давай чеши к своей крале. Кстати, может, ее во ВГИК принять? Мне понравилось, как она в «Кукле» сыграла.

— А как же Мордюкова?

— Ах ты сволочь! Катись отсюда, пока цел! — И Герасимов, в шутку возмущаясь, толкнул его в спину.

Главным героем «Разрывной пули» стал доктор Шилов в исполнении никому тогда не известного актера Георгия Жжёнова, лагерника, только что вернувшегося из норильской ссылки.

Незримов настойчиво искал на роль самоотверженного хирурга какого-нибудь удивительного человека, и Герасимов сосватал ему такого. Георгий Степанович — выходец из крестьянской семьи, переселившейся в Ленинград, и он родился на Васильевском острове за два года до революции. Окончив школу с математическим уклоном, пошел в эстрадно-цирковой техникум, но будущего акробата внезапно приметил дракон кино и проглотил без остатка. С семнадцати лет стал сниматься в эпизодах, перешел в техникум сценических искусств, а там-то как раз и преподавал Сергей Аполлинариевич. В его «Комсомольске» Жжёнов тоже сыграл эпизодическую роль, а сам фильм сыграл в судьбе парня роль роковую. В поезде из Ленинграда в Комсомольск-на-Амуре Гоша подружился с американским дипломатом, на него чирикнули донос, далее — арест, пять лет исправительно-трудовых, и — здравствуй, Колыма, что названа черной планетой. Народ сражался с Гитлером, а кто-то, как Гоша, — с тяжелыми каторжными условиями. Когда срок кончился, его легко поставили в известность, что накинули еще два года за просто так. С 1944 года играл в магаданском театре; освободившись за два месяца до победы, продолжал там выступать. По ходатайству Папы его направили на Свердловскую киностудию, но грянуло «ленинградское дело», под которое для массовости подгребали многих, и подгребли заодно и Степаныча. Хорошо, что не на каторгу, а только в ссылку. Четыре года играл в норильском Заполярном драмтеатре, где подружился с другим ссыльным, в отличие от него, героем войны. Иннокентий Смоктунович прошел Курскую дугу, форсировал Днепр, освобождал Киев, попал в плен и бежал из него, освобождал Варшаву, а после войны геройского гвардии сержанта Смоктуновича выслали в Норильск как побывавшего в плену и потому неблагонадежного. Во время борьбы с космополитизмом директор Заполярного театра попросил его сменить фамилию, и герой войны Смоктунович превратился в Смоктуновского. С Жжёновым они вместе сыграли немало ролей, потом судьба их разбросала, Георгий вернулся в родной город, поступил в Ленинградский областной драмтеатр, здесь Герасимов свел его с Незримовым, и Эол сразу так и ахнул:

— Вот он!

Жжёнов хоть и носил на челе печать пережитых страданий, но оставался жизнерадостным, веселым и даже озорным парнем, хотя ему было уже под сорок. Именно то, что нужно для роли Шилова, которого Ньегес и Незримов конечно же списывали с Григория Шипова, пытаясь передать удивительный характер выдающегося хирурга, о котором говорили, что в операционной он творит чудеса. Оперируя несметное число раненных во время Финской кампании, Григорий Терентьевич в ледяных, обдуваемых ветрами палатках застудил себе все, что можно, приобрел целый набор нешуточных болезней, но не терял оптимизма и живучести.

И даже внешнее необыкновенное сходство: Жжёнов такой же невысокий и подвижный, губастый и ясноглазый, с частоколом зубов в постоянной улыбке. Познакомившись с Шиповым, Георгий Степанович сразу почувствовал сходство с ним и быстро вписался в роль.

Шилов получает повестку и отправляется якобы на сборы, а на самом деле — на Финскую войну. Глядя на испуганное черно-белое лицо жены Шилова Иры, Марта Валерьевна сердито усмехнулась:

— Неужели с этой Нинелькой у тебя ничего не было?

На роль Иры Эол еще на премьере «Садко» присмотрел Ильмень-царевну — выпускницу «Щуки», генеральскую дочку Нинель Мышкову, актрису очень красивую, при этом способную сыграть холодную и даже злую красоту, — именно то, что нужно для роли Ирины.

Шилов пытается успокоить жену, — мол, это всего лишь военные сборы, а в следующем кадре он уже в форме военврача.

А что, хорошее было бы название: «Всего лишь военные сборы». Этакая горькая ирония: ехали на сборы, а прибыли на войну, причем страшную. Но Эол понимал, что первый фильм должен выстрелить и взорваться, а потому назвал по-другому: «Разрывная пуля».

Давно знакомое Марте Валерьевне действие фильма продолжало развиваться по всем законам экспозиции, завязки, усложнения, перипетий и так далее. Прибывшего на сборы Шилова муштровал замкомдива по строевой части Фартышев, солдафон и придурок, превосходно сыгранный Николаем Сморчковым, он кричал, что научит всех любить и уважать советскую Родину, а заодно и ее доблестную армию.

Марта Валерьевна продолжала смотреть первый полнометражный фильм мужа, поражаясь тому, как он не боялся вставлять в речь отрицательного персонажа слова, полные патриотизма. Ведь за это могли не погладить по головке, а проломить светлую Эолову голову.

А раньше она этого не замечала. Все пятьдесят последних лет «Пуля» ее только бесила, она не могла видеть на экране эту мерзкую Нику Новак.

Герасимов возмущался, когда Незримов и Ньегес принесли ему сценарий:

— Да вы соображаете башками своими?

— Соображаем, но здесь как раз такая задумка... Простите, такой замысел. Ведь подлецы особенно любят патриотическую риторику, а когда приходит время проявить свой истинный патриотизм, по кустам разбегаются. Настоящий герой чужд пафоса.

— Поэтому у вас и Шилов немного смешон?

— Вот именно. Зато потом жертвует собой. Кладет себя на алтарь Отечества, не произнося при этом пафосных речей.

— Эх, ребятушки, я-то понимаю, а ведь сколько идиотов, которые не поймут, станут придираться. Идеи ваши, конечно, правильные, и ставите вы их правильно. Но слишком смело. И откуда вы взяли таких Фартышевых?

— Нам доктор Шипов рассказывал.

— Григорий Терентьевич? Блистательный хирург. Самоотверженный человек. Настоящий сибирский характер.

— Не только сибирский, наш поволжский не хуже.

— А наш испанский еще лучше.

— Гляньте на него! — смеялся над Ньегесом Герасимов. — Что-то я в составе СССР не припомню Испанской Советской Социалистической Республики.

На покровительство со стороны Аполлинариевича стоило рассчитывать. Когда ему поручили снимать фильм «Последнее прощание», о похоронах Сталина, стало ясно, кто у нас в стране киношник номер один. Хотя мудрый Глеб Комаровский сомневался:

— Это еще не факт. Как бы его следом за Сталиным не похоронили. Через полгодика.

Сомнение небезосновательное. Вон на что уж Жукова провозглашали лучшим полководцем войны, а и то года не прошло после Победы, как его осудили и задвинули командовать всего лишь Одесским округом.

Смерть Вождя Народов переживали все. Эол тоже, но морщился, когда говорили: «Как дальше? Кто будет? Что будет со страной?»

Внутренний голос подсказывал ему: кто бы ни был, а в кино что-то сдвинется с окаменелой точки, не надо разделять герасимовских опасений, наступает время смелых.

Институт он окончил с красным дипломом и принес его, как гоголевские черевички, своей невесте:

— Ну что, Ника-земляника, получай. Теперь не открутишься от загса.

Свадьбу на сей раз пришлось праздновать трижды. Сначала в Горьком с его родителями, потом в Новокузнецке с ее, и, наконец, в Москве, где в их съемную квартиру набилось народу как в плохой сценарий персонажей — переизбыток. Но всем находилось место не только где присесть, притулиться, выпить, закусить, поорать, но даже и потанцевать. Впрочем, время стояло полноценно летнее, и танцевать выходили под окна, а захмелев, перебегали через дорогу и танцевали вокруг «Рабочего и колхозницы», малюсенькие по сравнению с шедевром Мухиной. Кавтарадзе и Кулиджанов даже вздумали полезть на постамент: кто долезет — пригласит на танец колхозницу. но бригадмиловцы, как тогда назывались дружинники, вовремя пресекли идоломахию.

Из бывших близких и друзей не пришла, естественно, Лида, а также Рыбников и Ларионова. Коля после премьеры «Садко» говорил:

— Нечего мне с этим умником якшаться. Я для него не шибко умен.

Алку после окончания института бросил Захарченко, она сильно переживала, но ею увлекались звезды кино, она увлекалась ими и кружилась, вращалась, витала. Что ей какие-то там бывшие однокурсники? Захотят, будут в ногах у нее ползать: «Снимись у нас!» Вскоре «Садко» получил Серебряного льва на Венецианском кинофестивале, теперь так и посыплются предложения не только от наших режиков, но и от иностранных.

Незримов наслаждался жизнью. Выпускник с красным дипломом, он получил на «Мосфильме» тарификацию второго режиссера с небольшой, но стабильной зарплатой, ее хватало на оплату квартиры, Ника устроилась медсестрой в ближайшую поликлинику, а если еще какие-то приработки, то вполне можно жить.

Обычно выпускник ВГИКа лишь через три-четыре года получал возможность снимать свой полнометражный фильм. Для Эола, благодаря содействию Герасимова и Твардовского, сделали исключение. Весной 1955 года намечалось не только десятилетие победы над фашистской Германией, но и пятнадцатилетие победы над Финляндией. Фильм «Разрывная пуля» утвердили. С началом 1954 года в подмосковных полях и лесах стали снимать события на Карельском перешейке, благо ни там, ни там нет пальм и кипарисов.

Зима. В поле стоят заснеженные палатки, машины. Издалека на горячем боевом коне скачет Жжёнов, прекрасно исполняющий роль хирурга Шилова. Из палатки выходит начальник штаба дивизии Днепров в исполнении Бориса Лесового, и Шилов, подскакав к нему, в разговоре интересуется, почему так затягиваются сборы.

На «Союзмультфильме» сделали подвижную карту СССР и Финляндии, крупным планом — граница на Карельском перешейке. Карта появлялась несколько раз, чтобы показать, какие территории предлагались Финляндии взамен на Карельский перешеек, как потом двигался фронт. Голос Левитана мог изображать не только Коля Рыбников, но и многие другие, включая Эола. Он сам и озвучил мультипликацию: Финляндия, возглавляемая Карлом Густавом Маннергеймом, являлась союзником Гитлера, граница между СССР и Финляндией проходила в опасной близости от Ленинграда, и наши руководители предложили финскому правительству отодвинуть границу на Карельском перешейке, предложив взамен территории в Карелии, значительно превосходящие по своим размерам.

И мультипликация на карте двигает границы в соответствии с территориальными предложениями советского руководства.

Автофургон с красным крестом движется по лесной дороге, издалека доносится канонада.

Теперь на карте мультипликацией показывается движение границ на восток и образование «великой Финляндии» под голос Левитана — Незримова: финны не пошли на уступки, Гитлер обещал им в скором времени разгромить Советский Союз и отдать всю Карелию целиком, а они мечтали о «великой Финляндии» от моря до моря — от Балтики до Белого, включая озёра — Ладожское и Онежское. Заканчивался голос диктора под кадры кинохроники той войны: в итоге тридцатого ноября тысяча девятьсот тридцать девятого года началась советско-финская война, также получившая наименование Зимней войны. силы Красной армии были брошены на прорыв крепких оборонительных сооружений, называемых линией Маннергейма — по имени их создателя, бывшего генерала Российской армии, а затем маршала Финляндии; быстро прорвать линию Маннергейма и разгромить финскую армию не удалось, Красная армия стала нести большие потери.

Шилов, Мезгирёв и еще один врач, по фамилии Лившиц, без продыху принимают раненых, делают операции, одних спасают, других — бессильны. А машины с ранеными приходят и приходят...

Один молодой, чахлый солдатик, по фамилии Творожков, некрасиво истерит, требует, чтобы его первым прооперировали, его приходится успокаивать, что у других раны куда серьезнее, чем у него. Этого Творожкова играл Генка Баритонов, его взяли из школы-студии имени Немировича-Данченко, но тайно, поскольку участие в съемках фильма для студентов театральных школ тогда каралось исключением, и он потребовал, чтобы никакого упоминания в титрах, а если что — то просто похожий юноша. Он и впоследствии остался верен этой тайне, да и не любил роль Творожкова, считал ее слишком мелкой и несимпатичной.

В палатке, насквозь продуваемой зимними ветрами, хирурги борются за жизни солдат, а в отдалении с протяжным вздохом рвутся снаряды, слышится рокот авиационных двигателей. При взрывах камера делает сразу несколько голландских углов.

Мельком показано сражение. Незримов не ставил себе цель изобразить батальные сцены, но минуты две в фильме они занимают.

А в палатке снова оперируют Шилов, Мезгирёв и Лившиц, им помогают медсестры: уже известная по «Кукле» Лебединская в исполнении Вероники Новак, теперь уже не невесты, а законной жены режиссера. И совершенно новое действующее лицо — Булавкина.

Жанну Степнякову Эол искал долго. Ему нужна была девушка-ангел, с чистыми и невинными глазами, тончайшими чертами лица и хрупкими пальцами. И нашел ее совершенно неожиданно в цирке на Цветном бульваре, куда они с Вероникой отправились перед самым Новым годом. Семнадцатилетнюю акробатку подбрасывали на снятых с опор брусьях высоко-высоко, а она приземлялась на брусья так, будто это кадры прокрученной в обратном направлении кинопленки. Блескучий костюм покрывал худосочное тело гимнастки, глаза сверкали при никакой мимике на лице, и Эол загорелся попробовать. А Ника не увидела в Жанне ни капли конкурентоспособности. Даже наоборот, выгодно сниматься в одних сценах с замухрышкой.

Жанна не сразу, но согласилась, и вот теперь вместе с другими артистами изображала участие в хирургических операциях.

Интерьер операционной палатки снимался в павильоне потом, весной и летом, а на мороз и кровавый снег врачи выходили гораздо раньше, и получалось, что они шастали из января в май и обратно. И то, что в фильме после монтажа складывалось в естественный ход событий, на съемках выглядело совсем не так.

По действию фильма Булавкина влюбляется в Шилова, он это видит и пытается как-то отвести ее любовь от своей персоны.

Приехавшему Днепрову хирурги жалуются на то, что каждый второй раненый — от разрывных пуль, запрещенных во всем мире, их можно применять только для уничтожения самолетов. Днепров говорит, что во время прошлой войны немцы начали было их применять, но под запретом перестали и продали финнам. Якобы финским охотникам, чтобы охотиться на крупного зверя. Лига Наций исключила СССР за то, что мы решили отодвинуть нашу границу от Ленинграда, а про то, что финны используют запрещенные пули, ни слова! Двойные стандарты.

Шилов возвращается в операционную. Снаружи он входит в палатку в подмосковном январе, а внутри палатки оказывается уже на «Мосфильме» в июле. Оперирует вместе с Мезгирёвым, Лебединской и Булавкиной. С операционного стола уносят одного раненого и тотчас приносят и кладут следующего. И вновь с чудовищными последствиями ранения разрывной пулей.

Марта Валерьевна вспомнила, как лет десять назад они спорили по поводу этих операций.

— Чистоплюйство! — говорил Эол Федорович. — Я сто раз наблюдал, как работает Григорий Терентьевич. В этом есть особая красота, когда чему-то безобразному, разорванному хирург возвращает изначальность.

— И сколько зрителей способны, как ты, выдержать такое зрелище и увидеть красоту, а не отвернуться? Или еще хуже — убежать из зрительного зала. Даже в кодексе Хейса категорически запрещено снимать хирургические операции иначе, нежели со стороны, а не в подробностях.

— А то я кодекс Хейса не читал! Там много чего запрещено. Только этот дремучий кодекс лет семьдесят никто не соблюдает.

— А я бы его вернула. Чтобы никаких постельных сцен. И даже поцелуи лишь в исключительных случаях.

— Глупости. Орден иезуитов!

— Вот ты же ни разу не заставил меня целоваться в кадре с кем-нибудь. Тебе это было бы неприятно. А думаешь, легко жены и мужья смиряются с издержками актерской профессии, когда их благоверные целуются или, того хуже, совокупляются на экране? Или даже лишь изображают трахен-махен.

— Душа моя, неужто ты думаешь, мне есть дело до актеров? Они заведомо идут на то, что им придется в кадре вытворять штуки. М-да... Которые могут не понравиться мужьям и женам.

— И это плохо. Я считаю, муж Аньки Ковальчук правильно сделал, что бросил ее, когда она голой Маргаритой у Бортко снималась.

— Унылое Средневековье.

— А чего же ты сам никаких эротических сцен не использовал?

— Был бы помоложе... А сейчас скажут, «бес в ребро». Что я, не знаю весь наш город Ретроград?

— Пожалуйста, не говори глупостей, уши вянут! Был бы он помоложе... Да кто бы тебе позволил!

Кодекс Хейса... Молодцы в свое время были американцы. Даже кровь почти нельзя было показывать на экране, а сейчас она водопадами льется. У нас тоже бывали заскоки. Гримерша, работавшая у Эола, рассказывала, что когда Элем Климов снимал «Иди и смотри», он для какой-то там вящей достоверности приказал использовать настоящую кровь, и ее собирали по белорусским больницам, а потом все изнемогали от вони и мушиных эскадрилий.

А как у Эола?

Вот финский снайпер в исполнении эстонского актера Ленарта Кииви подстреливает Днепрова, когда тот едет в своей эмке по проселочной дороге. Выстрел!.. В лобовом стекле — дырка. Водитель резко тормозит, смотрит на начштаба. Тот отвалился виском к боковому стеклу. Никакой крови. А сейчас бы — обязательный фонтан, брызги на стекле.

Днепрова привозят к Шилову, тот срочно его оперирует. Оказывается, пуля прошла всего в миллиметре от сердца. Мезгирёв восторгается виртуозностью Шилова. Закончив операцию, Шилов садится, берет стакан чаю и падает в обморок. Камера совершает голландский угол. Все лаконично и при этом передает атмосферу напряжения и потери сил после столь рискованной операции.

— Нет, Эол Федорович, следует признать, ты у меня молодец, — обернулась Марта Валерьевна на лежащего в кровати мужа. Сознание того, что он умер, ворвалось в нее как разрывная пуля. Но она быстро взяла себя в руки. Умер? Нет, не дождетесь! Он спит. И видит сны.

К снам в литературе и кино Эол Незримов всегда относился скептически, а иногда с негодованием. Ненавидел сон Раскольникова про забитую до смерти клячу:

— Никогда не прощу этого Достоевскому!

Он считал, что сон если и используется, то для придания некоего бокового видения. Еще он возмущался:

— Что за дурь, когда тот, кому снится сон, видит себя со стороны! Вы во сне видели себя со стороны? Это, наверное, лишь при раздвоении личности возможно, а у нормальных людей не бывает.

Смеялся над снами в фильмах признанных мастеров — Бергмана, Тарковского. Сам он снимал так, чтобы зритель видел сон глазами спящего. Вот в «Разрывной пуле» — сначала показано, как Шилов спит крепким сном, рядом с ним сидит Булавкина. Она смотрит, как он спит, и долго не решается его разбудить. Но надо будить, и она начинает тихонько гладить его по плечу, потом все настойчивее и сильнее.

Дальше следуют виды красивого осеннего леса, которые доснимали в октябре, когда фильм вовсю монтировался. Зритель видит ноги в ботинках, которые шуршат листвой. Где-то далеко кукует кукушка, и за кадром слышен голос Шилова, считающего кукования. Появляется жена Ира. Кукушка перестает куковать. Голландский угол поворачивает камеру так, что она превращает кадр в качели, а Ира говорит голосом Булавкиной:

— Григорий Фомич, проснитесь! Григорий Фомич! Новых раненых привезли, Григорий Фомич, миленький!

Шилов просыпается и не сразу выходит из своего сна. Смотрит внимательно на Булавкину и наконец узнаёт ее:

— Булавочка... Это ты?

— Григорий Фомич, я люблю вас. — Очень хорошо, спокойно и просто произнесла эту неожиданную для сюжета фразу циркачка Жанна.

— Что-что?

— Ничего. Вам послышалось.

— Вот так так...

Шилов внимательно смотрит на Булавкину:

— А ты ведь очень красивая, Булавочка. Влюбись в кого-нибудь другого, ладно?

— Ладно.

Из летнего павильона «Мосфильма» актер Георгий Жжёнов снова шагает в морозное и заснеженное Подмосковье, которое исполняет роль Финляндии. Шилов выходит из палатки, его колотит от холода.

Письма Незримов ненавидел не меньше снов, особенно когда их крупно показывали в кадре, писанные идеальным почерком:

— Красиво писал только Башмачкин у Гоголя в «Шинели».

В «Разрывной пуле» Шилов пишет письмо, камера движется вокруг него, совершая неполный оборот, а за кадром звучит голос Шилова. В письме он врет, что военные сборы затягиваются ввиду непростой внешнеполитической обстановки, врет, что работает в хорошем госпитале, все благоустроено, тепло, чисто, все необходимое оборудование, питание великолепное, жаловаться не на что, кроме работы, которой очень и очень много...

Ирина дома читает молча письмо от мужа, усевшись с ногами на диван, камера движется вокруг нее, совершая полный оборот, а за кадром продолжает звучать голос Шилова. Дальше в письме он объясняется в любви, жалеет, что не может приехать вместе встречать Новый год. Ира идет утром на работу по зимнему Ленинграду, всячески украшенному к Новому, 1940 году, она с грустью смотрит на красивые здания величественного города и слышит строки из письма мужа.

— Замечательно снято, и очень берет за душу! — отозвался прототип Шилова, просматривая предварительные кадры фильма.

Хирургу Шипову нравилось, хотя он и стеснялся, умолял: «Пусть будет не Григорий Шилов, а подальше от меня, какой-нибудь Егоров, Филимонов, что ли. Да мало ли имен и фамилий!» Но Эолу нравилось именно это сочетание: Григорий Фомич Шилов.

Вот он снова в палатке оперирует. Рядом с ним другого раненого оперирует Мезгирёв. Шилову помогает Булавкина, Мезгирёву — Лебединская. И так они встречают Новый год! Булавкина говорит, что с кем встретишь Новый год, с тем его и проведешь. Над ней смеются, мол, хотелось бы в другой компании и не в промерзлой палатке.

Постепенно Веронику стала раздражать эта пигалица-акробатка. Она вдруг оказалась неплохой артисткой, и Эол даже однажды не сдержался:

— У Жанны лучше, чем у тебя, получается.

Ника обиделась. Промолчала, потом долго плакала, уединившись. Во время съемок «Разрывной пули» она оказалась беременной, и Эол не давал ей повода для обид, заботился, чуть она побледнеет — тревожился. И постоянно спрашивал, чего ей хочется скушать. Но на съемочной площадке злился, слыша фальшивые интонации в редких репликах, прописанных Матадором в сценарии. Ньегес-то видел скудный актерский диапазон жены режиссера и не особо старался придумывать для нее фразы.

— Чего это у тебя Лебединская совсем на эпизодическую роль скатилась? — возмущался режиссер. — Эпизод с куклой мы не отменяем. Так что добавь ей драматургии в остальных сценах.

Но испанец неохотно прислушивался. Когда снимали сцену прощания с Днепровым, которого несут к фургону с красным крестом, а потом прощаются, радуясь, что он выжил, Эол вдруг зло воскликнул:

— А почему у нас тут Лебединская не участвует? Автор сценария!

— Я как-то не учел, — пожал плечами Ньегес. — Ёл, ты же сам утверждал сценарий.

— Так... Немедленно оденьте и загримируйте артистку Новак! И пусть она тоже скажет что-нибудь.

Одели, загримировали, привели.

— А что говорить-то? — спросила Ника.

— Ну, что бы ты в таком случае сказала?

— Даже не знаю... Живите на здоровье.

— Вот! Великолепно! Трогательно и наивно. Учись, сценарист!

Фургон закрывается, машина трогается, уезжает. Хирурги, медсестры и санитары машут вслед. Прибегает Булавкина, тоже машет вслед фургону, потом сообщает, что прибыли еще две машины с ранеными.

И снова «Мосфильм», интерьерная съемка, Шилов, Лившиц и Мезгирёв готовят к операции следующего раненого. Тот весь в ожогах, стонет при каждом прикосновении. Тут Незримов заставил Касаткина использовать восьмерку, это такой операторский прием, когда актеры стоят друг против друга и один дубль снимается из-за плеча одного, направленно на лицо и грудь другого, а потом камеру переставляют за плечо другого и уже показывают лицо первого, снимают второй дубль. Восьмерку Незримов стал использовать с самого первого своего фильма, его бесило, когда в кадре становились двое плечом к плечу и так разговаривали друг с другом, поворачиваясь к зрителю в профиль.

— Они что, кадриль танцуют? — кипятился потомок богов. Такая позиция актеров свидетельствовала о зависимости режиссера от театральных традиций, где ни в коем случае нельзя стоять к зрительному залу спиной, а Эол, недолюбливая театр, доказывал, что кино это не театральный спектакль, снятый на пленку.

— Ожоги страшные! — говорит Лившиц, и оттого, что сами ожоги в кадре не показаны, не становится менее страшно.

Шилов начинает оперировать, ворчит о бутылках с зажигательной смесью, которые финны прозвали коктейлем Молотова, имея в виду коктейль — для Молотова. В смысле подарок нашему наркому иностранных дел Вячеславу Михайловичу? Тоже мне зажигательный финский юмор!

Хирурги продолжают оперировать, а камера медленно выходит из палатки, из мосфильмовского тепла на подмосковный мороз, поднимается над палаткой, над лесом, перемещается, поворачивается, снижается, и оказывается, что совсем неподалеку идет построение для совершения публичной казни. Перед строем солдат под дулами расстрельной команды поставили троих офицеров. Еще один офицер зачитывает приказ о расстреле. Сквозь порывы ветра доносится только: «...дезертирство...» расстрельная команда изготавливается к стрельбе, офицер командует, залп, и трое осужденных падают в снег.

Много крови этот эпизод попортил Незримову! Во-первых, на худсоветах долго вопили, не желая утверждать разные эпизоды сценария, и приходилось отстаивать свою точку зрения, что хватит лакировать правду о войне, величие Победы от этого нисколько не умалится. А во-вторых, эта история с жирафом. Никто не собирался ему его давать. Дорогостоящее — в большинстве своем трофейное — оборудование появилось на «Мосфильме» после войны, но пользоваться им разрешалось далеко не всем, и уж конечно не начинающим режикам. Это вам не Александров, который в своем фильме «Весна» еще в 1947 году использовал сразу несколько жирафов.

После долгих уговоров Незримову наконец выписали один операторский кран на сутки, но с условием, что снимать будет исключительно в павильоне, а не на экстерьере, как ему требовалось. А значит, следовало засыпать павильон искусственным снегом, нарисовать декорации, поля и деревья — целая морока.

— Да плюньте вы на эту сцену! — говорили Незримову и Ньегесу, но оба только приходили в бешенство:

— Это одна из ключевых сцен!

— Хирурги не покладая рук, в ледяных палатках...

— Спасают людям жизнь...

— А в ста метрах от них кого-то расстреливают!

— Кто-то дарит жизнь, а рядом кто-то отнимает.

Об этом эпизоде съемок можно написать отдельный сценарий и снять фильм «Как украли жирафа». Эол пошел на уголовное преступление, подделал документы, согласно которым кран погрузили на ГАЗ-51 и поехали в Подмосковье, где все уже ожидало съемок с ним. Приехали, смонтировали оборудование, сняли выход камеры из палатки, полет в небе над Финляндией, приземление к месту расстрела дезертиров. Быстро все обстряпали и рванули назад в Москву. На «Мосфильме» жирафа снова перетащили в павильон, установили, стали снимать с него палатку, как раз когда начальство явилось проверить, все ли в порядке.

— А что же, снег решили не сыпать?

— Да, мы вообще полностью пересмотрели концепцию данной сцены, — важно ответил Ньегес.

Теперь оставалось только, чтобы, когда фильм выйдет, никто не обратил внимание на экстерьерные съемки, произведенные с помощью жирафа.

Многое делалось подпольно: украденный жираф, украденная акробатка, которая тоже тайком шастала на «Мосфильм», украденный студент школы Немировича-Данченко — смешной Гена Баритонов. Третий дубль с ним снимали в конце февраля: он стоит после еще одной мультипликации, где граница медленно сдвигается в глубь Финляндии, а голос за кадром произносит, что в феврале тысяча девятьсот сорокового года мощное наступление Красной армии доказало, что линия Маннергейма отнюдь не так несокрушима, в войне наступил перелом в пользу СССР.

Выписавшийся из госпиталя Творожков снова едет на фронт, грузовик проезжает мимо дивизионного пункта медицинской помощи, останавливается, из него выскакивает Творожков, бежит к палатке, а из палатки как раз выходит подышать свежим морозным воздухом Шилов. И Творожков дарит ему томик Пушкина.

И снова операции, и снова тяжело раненные разрывными пулями, Шилов оперирует, Булавкина ассистирует. Закончив операцию, Шилов смотрит на раненого и видит, что тот уже мертв. Совсем юный солдат повернут лицом к Шилову и как будто смотрит на него умоляюще. Камера делает свой голландский пируэт.

И снова февральские съемки в Подмосковье: комбриг и Шилов идут по заснеженному берегу озера. Хирург разгорячен от возмущения, говорит, как страшно уродуют человека разрывные пули. Комбриг возмущается тем, что весь мир настойчиво не замечает нарушения конвенции. А еще вдобавок финны своих стрелков приковывают к камням, чтобы те не могли убежать. И это в двадцатом веке!

И снова в операционной Шилов борется за жизнь раненого бойца. Рядом с ним Булавкина, а на соседнем столе оперирует Мезгирёв с помощью Лебединской. Внезапно прямо рядом с операционной палаткой начинается громкая и беспорядочная стрельба. Камера мечется из угла в угол, словно чья-то испуганная душа. Неужели финны прорвались и рядом завязался бой? Но оказывается, это не стрельба по врагам, а салют в честь известия об окончании войны. Радостные лица бойцов комендантского взвода и лыжников сибирского батальона, которые палят в небо и кричат «ура!». В небо летят ушанки, люди обнимаются.

Но самое страшное и пронзительное в фильме еще впереди. В кульминационной сцене Шилов, Мезгирёв и Булавкина возят на легковушке поэта Твардовского по местам недавних боев. На роль тридцатилетнего военкора Александра Твардовского взяли тридцатилетнего же Николая Смирнова из Первого московского камерного драмтеатра. Он показался похожим, а главное, очень залихватским парнем, которые нравятся девушкам.

Шилов, Мезгирёв, Булавкина и Твардовский, уже успевший положить глаз на Булавкину, гуляют по берегу красивого озера, все счастливы, но финский снайпер, который продолжает отстреливать русских, хотя уже давно мир, смертельно ранит Булавкину разрывной пулей. Ее довозят до операционной палатки, но старания Шилова тщетны.

Марта Валерьевна уже много лет не пересматривала «Разрывную пулю» и теперь увлеклась. Очень эффектная картинка для душещипательного фильма: муж-режиссер умер, а жена ночью смотрит его фильмы!

Приближалась кульминация — гибель Булавкиной. Эпизод, с которого, как теперь казалось, и началось для нее кино. По-настоящему, прочувствованно. Она тогда впервые поняла, что кино не развлечение, а может быть чем-то огромным, важным, проникающим в тебя, как разрывная пуля. Но не чтобы убить, а чтобы разбудить!

Коля Смирнов... На шесть лет старше Эола. Когда Марта с ним познакомилась, он в шутку приударял за ней. К тому времени из-за неудачной попытки покончить с собой он остался без левой руки. И, как утверждал Эол, с этого времени стал раскрепощеннее в отношениях с женщинами — мол, что с меня взять, с однорукого? Смешной и хороший человек. После роли Твардовского у Незримова он сыграл в герасимовском «Тихом Доне» Петра Мелехова, но никто его потом не приветил, парень валандался в эпизодических ролях, причем чаще всего без обозначения в титрах, в семье не заладилось, карьера киноартиста не шла, вот он чуть и не порешил сам себя. Потом радовался, что живой остался, про фильм Шукшина «Живет такой парень» говорил: «Это обо мне», — хотя и там играл в эпизодике, недоверчивого больного: «Как же ты с парашютом из космоса прыгал, когда там воздуха нет?»

И всю жизнь он, бедняга, играл эпизодические роли, иногда даже лишь потому, что режиссер нуждался в одноруком артисте. Лишь Твардовский да Петр Мелехов — главные роли, да и то второго ряда, а актер отменный!

Вот он появляется в кадре на переднем сиденье эмки, и начинается тот кульминационный эпизод картины, который в далеком 1956 году пробудил Тамарку Пирожкову, когда она с отцом пошла в кинотеатр «Родина» на фильм с разрывным названием.

Сначала приглашают покататься Лебединскую, но та отказывается — на заднем сиденье между двух мужчин места мало.

— А я — женщина роскошных форм.

— Роскошных форм! — хмыкнула Марта Валерьевна с ненавистью, вспоминая раздавшуюся во все стороны Веронику Новак той послехрущевской поры, когда Эол уходил от нее — к ней, к Марте.

Слава богу, отвалила, Шилов взял вместо нее худышку Булавкину, эмка едет по лесной зимней дороге, Шилов с нежностью, но в рамках дозволенного поглядывает на Булавкину. Твардовский время от времени оглядывается и тоже посматривает на нее, как видно, отмечая, что она хорошенькая. А та, всегда застенчивая, тут напоследок расщебеталась о том, что они побывали среди тысячи смертей, но сами живы и впереди большая счастливая жизнь... Все выходят из автомобиля, оставив его на дороге, и идут на пригорок, возвышающийся над озером. Вокруг очень красиво. Озеро обрамляют стройные сосны и густые высокие ели. Величественная панорама, северный зимний пейзаж. Вдаль убегает лесистая равнина, припекает весеннее солнце, но деревья еще стоят под тяжелыми шапками снега.

И дальше среди этой красоты — нелепая смерть юной прекрасной девушки. Шилов склоняется над Булавкиной, щупает пульс: жива!

Марте Валерьевне вспомнилось, как во время первого просмотра она облегченно вздохнула, еще не ведая, что Булавкина все равно умрет. Шилов и Мезгирёв оперируют Булавкину, но так и не могут спасти эту юную и прекрасную жизнь. И когда Шилов умоляет: «Булавочка! Держись, девочка!» — слезы, как и тогда, шестьдесят два года назад, брызнули из глаз Марты Валерьевны.

Дальше последовали куски из «Куклы». Не останавливая фильм, Марта Валерьевна встала, взволнованно побрела по спальне мужа, в ней всколыхнулись те чувства, испытанные тогда, в восьмилетнем возрасте, в полутьме кинотеатра «Родина», и она даже подошла к зеркалу, ожидая увидеть в нем не себя старуху, отметившую в этом году юбилей с семеркой и нулем, а ту некрасивую, но трогательную девочку. И чтобы рядом стоял отец, всегда такой хороший, добрый, а она его так часто в детстве обижала, считая, что он недостаточно высок и широкоплеч, не похож ни на борца, ни на легкоатлета. А ведь он воевал, имел медаль, которой небезосновательно гордился:

— За взятие только четыре медали: «За взятие Кенигсберга», «За взятие Берлина», «За взятие Вены» и моя — «За взятие Будапешта». Все остальные — за освобождение. Варшавы там, Праги там... Потому что Берлин, Вену, Кенигсберг и Будапешт брали, большой кровью. А остальное просто освобождали, почти без боя.

А сколько он после войны строил, можно сказать, руководил восстановлением жилищного фонда разоренной страны. Ей так щемяще вспомнился отец, милый Валерий Федорович Пирожков, чем-то похожий на актера Жжёнова, сыгравшего хирурга Шилова. В душе она всегда хранила уверенность, что отец не даст в обиду, не позволит, чтобы ее погубили, спасет. И вот Шилов не смог защитить от пули и спасти от смерти эту бедную Булавкину... Мысли мешались в ее голове: лучше бы второй женой была акробатка — трогательная, беззащитная, но при этом сильная и выносливая. Чем эта новокузнецкая пышноблондинистая кукла, безобразно располневшая к середине шестидесятых, а когда Эол решился уйти от нее к Марте Валерьевне, исторгнувшая из нутра такую тьму, что едва сама не захлебнулась в своей стервотине.

Хотя... Кто знает, быть может, потомок богов не смог бы уйти от милой циркачки, а эта Ника-клубника своей разнуздавшейся ненавистью легко отсекла его от себя. А когда она трагически погибла, к ним прибился и Платоша, сын Эола и Вероники, поначалу отрекшийся от отца, а потом Марта Валерьевна его приручила, прикормила, присвоила. Ну не молодец ли она? А этот Платон в итоге... Эх!

Вытерев слезы, хозяйка дачи вернулась к просмотру фильма. Как раз в том месте, где Ника-клубника в роли Лебединской увидела куклу. Только что это? В дипломном фильме кукла была похожа на Веронику Новак, а здесь — на Жанну Степнякову.

Ах да, Эол рассказывал ей об этом. У него тогда родился сумрачный замысел: Лебединская видит куклу, похожую на погибшую Булавкину, и та будто манит ее к себе в лучший мир. Создавалось некое потустороннее звучание, усиливающее жуть происходящего.

Лебединская как завороженная идет к кукле, медленно подходит к ней. Кукла очень красивая и к тому же удивительно похожа на Булавкину. Лебединскую одновременно одолевают и мистический страх, и детское восхищение перед такой красивой куклой. И она протягивает к ней руку. И не Мезгирёв, а Шилов оборачивается, видит, что сейчас произойдет неотвратимое, кричит:

— Лебединская! Не бери!

На сей раз взрыв не за кадром, а на экране. Разумеется, один только взрыв. Это сейчас бы руки и ноги в разные стороны полетели, а к ногам Шилова подкатилась оторванная голова пышноволосой медсестры и прошептала обожженными губами:

— Кук-ла...

Нет, в Эоловом фильме только взрыв за оградой оставленного финнами дома, и дальше уже следующие кадры: как Шилов возвращается в мирный Ленинград, счастливая встреча с женой Ирой, возвращение в клинику, и уже будто и не было этих страшных месяцев в ледяной палатке.

И фильм, и жизнь не кончаются гибелью Булавкиной и Лебединской, Шилов снова работает в своей ленинградской больнице, пишет монографию, описывающую его опыт военного хирурга. Жена Ира ревнует его к воспоминаниям о погибших медсестрах, но пытается смирить свою безосновательную ревность. В Георгиевском зале Большого кремлевского дворца проходит награждение орденами и медалями. На трибуне Калинин в исполнении Петра Любешкина прикалывает Шилову к груди медаль «За боевые заслуги».

И вот финал фильма. Шилов едет в купе поезда, сидит у окна, смотрит на закатные пейзажи, а когда стемнело, идет игра отражений. Из отражения лица Шилова выплывают лица Булавкиной, Лебединской, командира, сраженного наповал в начале фильма, умершего на операционном столе юноши, Творожкова... И снова Булавкиной. Ее лицо надолго зависает в ночном окне, медленно тает и наконец исчезает. Шилов смотрит на ночную звезду, она приближается и становится убитым Творожковым, в нелепой позе лежащим на снегу, а за кадром звучит проникновенный голос Георгия Жжёнова, который читает стихотворение Твардовского, заканчивающееся пронзительными строками:

...Мне жалко той судьбы далекой,
Как будто мертвый, одинокий,
Как будто это я лежу,
Примерзший, маленький, убитый
На той войне незнаменитой,
Забытый, маленький лежу.

Конец фильма.

Марта Валерьевна сидела потрясенная до глубины души. Очень давно она смотрела «Разрывную пулю» от начала до конца, и теперь финал особенно остро поразил ее. Она вытерла слезы, оглянулась на мужа. «На той войне незнаменитой, забытый, маленький лежу» — теперь это словно про него сказано! Лежит в своей огромной кровати, на белоснежной простыне — как на финском снегу. И впрямь ставший будто каким-то забытым и маленьким.

Марта Валерьевна порывисто встала, подошла к мертвому мужу, села у его изголовья, положила руку на лоб, внимательно посмотрела на родное лицо и впервые за весь сегодняшний день произнесла то ласковое прозвище, которым Эола Федоровича никто не называл, кроме нее:

— Какое кино, Ветерок! Очень хорошо! Ты — гений.

Ей вдруг примерещилось, будто он вздрогнул от таких слов. Но нет, Незримов продолжал лежать неподвижно.

Когда во ВГИКе прошел предварительный показ «Разрывной пули», пятикратный лауреат Сталинской премии Михаил Ромм сказал:

— Это Венеция. Это Канны.

Доселе в Каннах гран-при имел только «Великий перелом» Эрмлера. В Венеции урожай куда больше: «Путевка в жизнь» Экка, александровские «Веселые ребята» и «Весна», «Окраина» Барнета, «Клятва» Чиаурели и птушковский «Садко».

Незримов купался в восторгах студентов и преподавателей родной альмы-матер.

— Молодец, ничего не скажешь, молодец! — хмуро хвалил Герасимов, недовольный тем, что в фильм не попали Ворошилов и Тимошенко. Ведь именно благодаря их высокому покровительству начинающему режиссеру позволили снимать свой полный метр, не дожидаясь, когда он перепрыгнет в тридцатник. Но сколько он ни повторял, что маршалов надо вернуть, Эол уперся:

— Фильм не о них, а о рядовых героических людях. О военачальниках уже много снято.

И хотя лента всем нравилась, на худсовете, определявшем ее квалификацию, неожиданно произошла настоящая порка. Клевали за все:

— Отсутствие руководящей роли партии. Такое впечатление, что герои фильма и не знают о существовании ни ВКП(б), ни комсомола.

— Показано, что наше руководство нисколько не заботилось о людях, хирурги при сорокаградусном морозе работают в неотапливаемых палатках.

— За весь фильм только одна батальная сцена, да и та коротенькая.

— А расстрел дезертиров! Ну, товарищи!

— Медсестры с блудливыми выражениями глаз.

— Кого-то хирург спасает, но в большинстве случаев расписывается в своей полной беспомощности.

— Твардовский не идейно выверенный военкор, а какой-то кот мартовский.

— А этот мальчик на снегу в финале? Что за упадничество!

— А почему у финнов каски как у немцев?

— Операторские выкрутасы мешают просмотру картины.

— А кто оператор?

— Рапопорт.

— Рапопо-о-орт? На него не похоже.

— Так говорят, режиссер его к камере не подпускал, сам все снимал.

На самом деле, маститый Владимир Абрамович, лауреат четырех Сталинских премий — за съемку фильмов «Фронтовые подруги», «Она сражалась за Родину», «Молодая гвардия» и «Освобожденный Китай», — милостиво разрешил многие эпизоды «Разрывной пули» снимать самому Незримову, но с тем условием, что никакой ответственности он не несет.

Порка продолжалась:

— Актеры все какие-то неизвестные зрителю и вряд ли запомнятся.

— Товарищи, выяснилось еще одно нелицеприятное обстоятельство: режиссеру Незримову на «Мосфильме» был выделен дорогостоящий операторский кран, но с условием проведения исключительно павильонных съемок. Он же, рискуя дорогостоящим оборудованием, своевольно, подделав документы, вывез дорогостоящий кран и работал с ним в условиях зимы.

— А это вообще подсудное дело!

— А кто, товарищи, изначально одобрил идею создания фильма? Герасимов? Твардовский? Ну знаете ли!

Большая половина членов того худсовета, поначалу ошарашенная таким натиском противников, принялась защищать Незримова: фильм о несправедливо забытой странице Второй мировой войны, которая началась для СССР не в июне 1941 года, а осенью 1939-го; идейно-нравственная составляющая выдержана в духе социалистического реализма; главные персонажи — настоящие советские люди, способные на подвиг во имя других; роль партии выражена в награждении хирурга Шилова в Большом кремлевском дворце; превосходная игра актеров; каски у финнов и впрямь были такие же, как у немецкого вермахта; замечательная операторская работа в современном духе; фильм вполне может претендовать на мировое признание!

Целых три часа ломались копья. В итоге защитники с небольшим перевесом победили противников. Несмотря на множество замечаний, фильму присвоили первую категорию, но с некоторыми оговорками: категорически убрать расстрел дезертиров, подсократить монологи хирурга с использованием медицинских терминов, вернуть сцену разговора Ворошилова и Тимошенко, наконец, оштрафовать режиссера за незаконное использование крана в натурных съемках.

— И не вздумай не подчиниться, — шипел на своего подопечного Герасимов после худсовета. — Твое счастье, что легко отделался. То ли ангел-хранитель, то ли боги Олимпа... Короче, до Ивана Грозного дошло, что ты язык против него распускаешь. «Мосфильма» тебе теперь не видать как своих ушей.

Иваном Грозным звали Пырьева, как раз с прошлого года он возглавил московскую чинечитту. Эол успел снять «Пулю» на «Мосфильме», а теперь что? Опять на студию Горького? Рабочий и колхозница-то попрестижнее.

Нет, надо, как всегда, идти напролом. И Незримов напросился на прием к всемогущему киношному царю. Пырьев принял его хмуро и надменно, но молодой режиссер сразу к делу:

— Иван Александрович, я знаю, что кто-то вам обо мне доложил. Так вот, я честно признаюсь, что критиковал ваши фильмы.

— М-да? — киноцарь вскинул бровь.

— Да, критиковал. Потому что считаю их недостойными такого крупного мастера, как вы. Вы должны вырваться из карусели «Кубанских казаков». Ваша стихия — психологизм уровня Достоевского. Можете меня за это растоптать, но думаю, вы не из тех, кто отмахивается от искренности.

Он молча смотрел на то, как Иван Грозный, доселе надменный, вдруг стушевался и опустил глаза.

— Вот как? Психологизм? Ты так считаешь? — Он поднял взгляд на Незримова, и в этом взгляде читалось: «А ты, паршивец, смелый парень!» — Знаешь ли, это в самую точку. Я как раз думал об этом.

И следующий фильм Незримову разрешили снова снимать на «Мосфильме».

— Ну ты и впрямь любимец богов! — удивлялся Аполлинариевич. — Признайся, о чем вы говорили с Пырьевым? Да ладно, мне донесли, что ты к нему ходил.

— О Достоевском, — коротко ответил Эол.

Но сначала была премьера «Пули». Не в «Ударнике», а в кинотеатре «Художественный» на Арбатской площади. Тоже неплохо. 13 марта, день пятнадцатилетия окончания Финской войны, из-за всех этих худсоветовских проволочек преступно просрочили, и премьера состоялась в начале апреля. Но все равно радостно, весело, здорово. Поскольку фильму присвоили первую категорию, то и гонорары свалились на головы его создателей не самые плохие, можно расправить плечи.

Вероника не слезала с плеча мужа, так и висла на нем, мурлыкая в Эолово ухо всякие нежности. Беременность разнесла ее вширь, но она все еще оставалась хороша и в своей пышности.

— Какая у вас супруга, — игриво двигал бровями Юткевич, у которого тоже вскоре намечалась премьера — «Отелло» с Бондарчуком в роли мавра.

— Супруга что надо, — ответил Незримов. — А как фильм-то?

— Поздравляю, юноша, великолепный дебют. Для каждого режиссера первый фильм — великое событие. Помню свое «Даешь радио!» М-м-м-м... — И прославленный режиссер мечтательно закатил глазки, будто вспоминая о вкуснейшем торте.

— Так, Сергей Иосифович, может, не поздно еще в Канны? — Эол ковал железо, пока горячо: Юткевич состоял в жюри Каннского фестиваля.

— Отчего же поздно? Не поздно. Давайте попробуем.

И в Канны поехали «Большая семья» Иосифа Хейфица, фильм-балет «Ромео и Джульетта» Лео Арнштама с Галиной Улановой, мультфильм «Золотая антилопа» Льва Атаманова и советско-болгарские «Герои Шипки» Сергея Васильева.

— Вот хрен они там чего получат, — злился Эол. Но они получили, причем — все! «Герои Шипки» — приз за лучшую режиссуру, «Ромео и Джульетта» — за лучший лирический фильм, «Золотая антилопа» — за короткий метр, не гран-при, но особое упоминание, а в «Большой семье» скопом огребли за лучшую мужскую роль все мужики — Андреев, Баталов, Ляхов, Кириллов, Гриценко, Кадочников, Медведев, Битюков, Коковкин, Александрович, Сергеев, а за лучшую женскую роль все бабы — Добронравова, Кузнецова, Лучко, Арепина, Кронберг и даже Катя Савинова, про которую пускали слухи, будто она отказала Упырьеву и тот навсегда ей перекрыл кислород. Выходит, недоперекрыл.

Советская сборная с триумфом возвращалась из Канн с полным комплектом золотых, серебряных и бронзовых медалей. А ведь Незримов мог оказаться среди тех чемпионов, мог даже получить если и не «золотую пальмовую ветвь» и не гран-при, то хотя бы третью по значимости награду — особый приз, доставшийся итальянскому «Потерянному континенту», довольно посредственному, как уверяли вернувшиеся с Каннского фестиваля участники.

Но Герасимов при встрече развеял все мечты своего ученика:

— Наш мир кино это, конечно, мир иллюзий, но хочу тебе сказать прямо, чтобы ты никаких иллюзий не питал: никуда твоя «Пуля» не попадет и ничего не разорвет.

— Это почему же? — мертвецки похолодел потомок богов.

— Политика, брат. Скверная штука. С Финляндией у нас отношения лучше не бывает. Даже Минвнешторг вмешался, чтобы ничего против финнов, не портить им торговлю. Так что ни Канны, ни Венеция... Хоть Ромм и сказал тогда... Про плохих немцев можно снимать, но и все. Никаких плохих итальянцев, американцев, французов, японцев. И финнов в том числе. А у тебя там... Сам знаешь.

— Понятно. — Эол вдруг понял, какую он глупость сморозил с этим фильмом. Ведь можно же было предвидеть. И тотчас краска стыда залила его лицо — ведь он снимал не ради Канн и Венеций, а ради памяти тех, кто там воевал, кто погиб или остался покалечен. Ради своего дядьки Николая Гавриловича Незримова, чудом оставшегося в живых в том морозном аду.

— Ну, выше нос! — толкнул его Герасимов. — Решили тебя утешить.

— Да?

— Знаешь такие стихи: «Старый мир из жизни вырос, развевайте мертвое в дым! Коммунизм — это молодость мира...»

— «И его возводить молодым», — закончил Эол. — Маяковский, кажется.

— Не кажется, а Маяковский. Есть проект создания совместного советско-китайского фильма, теперь уже к новому юбилею китайской компартии. Условное название: «Молодость мира». Идея такова: участники первого учредительного съезда были в подавляющем большинстве молодые люди, такие, как ты сейчас. Тебе двадцать пять?

— В конце года исполнится.

— Мао Цзэдуну тогда примерно столько же было, многим другим и того меньше. Усекаешь?

— У меня, кстати, двадцать пятого декабря день рождения, а у Мао двадцать шестого, — усмехнулся Эол.

— Ну вот видишь! Все карты тебе в руки плывут, любимец богов! Короче, хотят, чтобы и фильм создавался молодыми советскими и китайскими ребятами. Ты — в числе главных претендентов. И ты уже ездил тогда со мной в Китай.

Его утвердили, и он отправился в Поднебесную вместе с Матадором и оператором Касаткиным, который уже работал вторым при Рапопорте на съемках «Пули». Вероника решила рожать только дома и поехала в Новокузнецк к маме.

Вообще говоря, с началом беременности отношения у них с Эолом как-то пошатнулись. Ника стала капризной, все ей не так, появилось обжорство, а следом стала развиваться полнота. Сильно разругались они, когда посмотрели «Дорогу» Феллини, и она вдруг заявила:

— Вот как надо снимать.

— А я что, хуже?

— Не хуже... Но согласись, Незримов, что это высший пилотаж.

Сказанное и тон взбесили Эола. «Дорога» произвела на него сильнейшее впечатление, но чем Феллини настолько уж сильнее его, он не понимал.

— Не называй меня по фамилии! Я же не зову тебя Новак.

— Я что, виновата, что от твоего имени нет уменьшительных? Как прикажешь тебя называть? Эоля? Эолушка? Давай ты покрестишься, тебе присвоят нормальное имя...

— У меня очень даже нормальное имя! И не надо мне ничего другого присваивать, понятно?

— Ты чего визжишь так на всю Ивановскую?

— Визжу? Выбирай слова-то!

Тогда она в первый раз умотала в Новокузнецк, пришлось за ней ехать, мириться. Вообще она была хорошая, но иной раз будто кто-то другой в нее вселялся, и этот другой никак не мог нравиться Эолу. А тут еще это чересчур долгое воздержание, Вероника с первых же дней беременности очень боялась потерять ребенка. «Да, Эол Федорович, следует признать, что ты не очень-то влюблен в свою жену», — горестно сказал он сам себе после того, как в Китае случилось с переводчицей. Случилось и замутилось.

— Меня зовут Цзин Шу, можете просто звать Зиной.

— Зачем же? Так красиво — Цзин Шу... Будто звякнули в колокольчик и тотчас поставили его на мягкий бархат.

— Очень поэтично, товарищ Эол. Сразу видно, что вы творческая натура.

И с самого знакомства как-то само собой началось. Через неделю они уже впервые целовались, а еще через несколько дней Незримов корил себя за несоблюдение супружеской верности. Терзался, но остановиться не мог, уж очень хорошо ему было с Колокольчиком, как иногда ласково называл он свою переводчицу, миниатюрную, нежную и очень ласковую. Она бы никогда не посмела сказать ему, что какой-то режиссер снимает фильмы лучше, что у кого-то высший пилотаж, а у него пониже, у кого-то гуще, а у него пожиже. И, вспоминая тот разговор после «Дороги», Эол находил себе оправдание.

Цзин Шу ничего от него не требовала, не утомляла разговорами о том, чтобы он развелся с женой и женился на ней. Оказалось, в Китае к этому относятся легче, ведь и сам Великий Кормчий постоянно меняет любовниц, все об этом знают, и никто ничего от него не требует.

В Шанхае молодым советским кинематографистам предложили для начала получить некое образование — изучить китайскую историю, язык, иероглифы, и все трое охотно согласились, ведь это так интересно, да и необходимо, чтобы фильм получился достовернее. Язык Эолу никак не давался, хотя иероглифы он рисовал с удовольствием. И особо внимательно изучал историю. Для съемок фильма китайская сторона захотела выделить параллельную группу — своего молодого режиссера, а к нему сценариста и оператора. Это Эолу претило, он морщился, но ничего не поделаешь, хозяин барин.

Сюжет складывался такой. 1921 год, в Шанхае нелегально проходит учредительный съезд партии Гунчандан, то есть коммунистической; в съезде участвуют уже матерые Ли Дачжао, Хэ Шухэн, им за тридцатник, но в основном молодые двадцатилетние ребята, среди них Мао Цзэдун, ему двадцать семь, как раз в тему «Коммунизм — это молодость мира». Среди организаторов съезда, — но не участница — шестнадцатилетняя девушка, вымышленный персонаж. А в это время в Шанхае полнится русская диаспора — белогвардейцы в России полностью разгромлены, и сюда начинают прибывать все новые и новые эмигранты. Среди них двадцатилетний корнет, и у него вспыхивает роман с этой молоденькой китаянкой.

— Пойми, мне же надо углубиться в наш сюжет, в образ, — оправдывался Эол, когда испанец узнал о его похождениях — просто увидел, как поутру Цзин Шу выбегает из незримовского гостиничного номера.

— Углубляйся, только смотри не утони, — покачал головой Ньегес. К тому времени он уже сошелся с бывшей женой Эола, его первая любовь не заржавела, они с Лидой собирались пожениться. Пристрастие к выпивке Матадору удалось в ней искоренить. В Китай она тоже не поехала: не хотела общаться с бывшим мужем. Да и работа не пускала, Беседина собиралась сниматься у Марка Донского, который только что выпустил «Мать» и готовился дальше экранизировать Горького.

А Витя Касаткин жены не имел:

— Я идеал ищу. Вот найду идеал — и сразу в семейный омут. Абы на ком только дураки женятся.

«Типа меня», — думал Незримов, все меньше и меньше находя в своей душе огня к Веронике. А ведь еще недавно как пылал! Что он за человек? Воспламенится и погаснет. Одно слово, ветер, прилетит и улетит.

Особенно разозлило его сообщение, что, благополучно родив ребенка, жена, никак не посоветовавшись с мужем, самопально дала ему имя.

— Ну что за Платон! Я бы ни за что не согласился. Платон Эолович... цирк, да и только. А Платон Незримов? Так и видишь этакого купчину, о бороду сальные руки вытирает, на башке фуражка, рубаха ремешком подпоясана. Поверх огромного брюха. Ну как так можно? Не спросив у мужа! Ну скажи, Саня, разве это хорошо?

— Да ладно тебе, — пожимал плечами Ньегес. — Платон и Платон, нормальное имя. Платоша. Очень ласково.

Сюжет сценария развивался дальше следующим образом. корнет Добровольский и китаянка Цзин Шу тайно женятся. На имени героини фильма настоял Незримов. Китайцы возмущаются, что юная коммунистка нашла себе белогвардейца. Русские эмигранты проклинают Добровольского за то, что выбрал в жены китаянку-коммунистку. Дальше все идет как в фильме у Протазанова «Сорок первый», но не с таким страшным финалом. Китаянка перевоспитывает русского, его потрясает главная простая мысль, что белые — представители отжившего прошлого, за ними историческая старость, а за красными — молодость обновленного мира. И молодость одерживает победу. Она скоро победит во всем мире. Спасаясь от мести друзей по оружию, Добровольский уплывает с женой в Париж. Там они сначала разворачивают пропаганду среди китайцев, потом знакомятся с русскими эмигрантами и вместе с Алексеем Толстым возвращаются в Россию. Финал фильма пока оставался открытым, решили дождаться назначения китайского сценариста и режиссера.

Помня слова Герасимова, Незримов все равно в глубине души надеялся, что «Пулю» отправят на международный фестиваль. Но в Венецию поехала чеховская «Попрыгунья», фильм Самсона Самсонова с Бондарчуком и Целиковской в главных ролях. И получила, зараза, «серебряного льва» первой степени. Обиднее всего Эолу казалось то, что у Самсонова это тоже дебют. Вот видите, и с дебютами можно побеждать! Только не Эолу Незримову. Даже нехорошая колючая антисемитинка пробежала по жилам, хотя обычно он к евреям относился с уважением, восхищался их трудолюбием и, главное, способностью заявить о себе. Но ему не нравилось, что многие евреи скрывают свои настоящие фамилии под псевдонимами. Самсонов, к примеру, Эдельштейн. У Герасимова мать еврейка, была Юдифью, стала Юлией, Аполлинариевич сам как-то со смехом поведал:

— За всякие пакости могу башку оторвать. К сведенью, я сын Юдифи, а она Олоферну голову отрезала и глазом не моргнула.

На Самсонова сердиться грех, Самсоша славный малый, и Эол давил в себе жабу зависти.

К Новому году китайцы так и не соизволили определиться, и троица временно вернулась в СССР. Настроение паршивое: судя по всему, китайские товарищи снова водят их за нос.

С Колокольчиком он расстался легко, хоть и не без горчинки:

— Надеюсь, в следующем году вернемся.

— В следующем году я собираюсь выходить замуж, — улыбнулась Цзин Шу. — У вас будут другие переводчики.

— У тебя есть жених?

— Есть. Очень хороший парень. Скоро его назначат руководителем предприятия текстильной промышленности.

— Ну что ж... — пожал плечами Незримов. — Совет вам да любовь. Так у нас говорят молодоженам.

Встреча с Вероникой неожиданно оказалась бурной и счастливой. После родов жена вошла в ту самую форму, в какой он впервые ее увидел: полнота исчезла, роскошные очертания встали на свое место. А главное, вернулся тот же беззаботный и веселый характер, как раньше. Незримовых ожидал новый всплеск любовных отношений с тайным привкусом стыда Эола за китайскую измену. Платон оказался резвым и забавным карапузом. Поначалу Эол не мог привыкнуть к отцовству, казалось, это не его сын, но постепенно вошел во вкус, все увлеченнее занимался с малышом, а когда тот выдавал что-нибудь эдакое, записывал на всякий случай — вдруг будет снимать детей, пригодится. Эол любовался, когда Ника кормила сосунка грудью, даже загорелся идеей снимать кино о материнстве и обязательно показать, какое это восхитительное зрелище — кормление грудничка.

С Каннами и Венецией не получилось, Китай тоже очевидно срывался с крючка, но зато в семье у Незримовых в ту зиму царили полное счастье, любовь, радость жизни. Получение квартиры добавило всего этого. «Мосфильм» пробил для молодого семейного режиссера однушку в новом панельном доме. Тогда на всю страну прозвенело название подмосковной деревни Черемушки, вокруг нее вырос целый комплекс четырехэтажек, куда из затхлых коммуналок, весело чирикая, полетели стайки настрадавшихся молодых семей, а вместе с ними, крыло к крылу — режиссер Незримов с женой Вероникой и сыном Платоном.

— И все-таки как тебя угораздило дать ему такое имя?

— А как твоих родителей угораздило? Ведь, помнится, твоя мамаша тоже с мужем не посоветовалась, когда тебя Эолом записала.

— Платоша, Самсоша... — ворчал потомок богов, все еще не додушив венецианскую жабу. — Самсон Самсонов, Платон Платонов...

Китайцы по-прежнему не спешили. Он иногда вспоминал миниатюрную Цзин Шу. Иногда скучал по ее маленькому телу, обнимая спящую пышную красавицу жену. Недолго Ника сохранялась в формах и, когда переселились в Черемушки, снова стала полнеть.

Прогремевший на весь мир двадцатый съезд партии жирным крестом перечеркнул работу над «Молодостью мира». Хотя Эол и его команда не сразу поняли это, еще продолжали надеяться: не к этому юбилею, так к сорокалетию Гунчандана раскачаются братцы-китайцы.

Этот съезд многие восприняли как весну свободы, а многие — как тяжелейший удар. Сталинисты пачками кончали жизнь самоубийством, валились от инфарктов и инсультов. В городе Горьком, где ясные зорьки, чуть не умер Федор Гаврилович Незримов: его, как ярого сталиниста, взялись целенаправленно травить на родном заводе, и в итоге — кровоизлияние в мозг. А мужику еще и пятидесяти нет. С трудом восстанавливался, в начальники цеха уже не смог вернуться, до самой пенсии потом дохаживал вахтером.

Эол не столь трагично переживал развенчание Вождя Народов, к тому же всюду все только и щебетали о том, какие открываются перспективы, как много всего, что оставалось под запретом, теперь будет можно, станет востребовано. Еще не запели Окуджавы с Высоцкими, но чувствовалось, что вот-вот запоют. Еще не загрохотали стихи Вознесенских, Евтушенок, Ахмадулиных и Рождественских, но уже угадывалось, что вот-вот загрохочут.

В год двадцатого съезда Вася Ордынский выстрелил фильмом «Человек родился».

— А что-то мы ничего не снимаем, братцы? — спросил с вызовом Ньегес.

— Долго будем китайцев ждать как у моря погоды? — добавил свой знак вопроса Касаткин.

— Да, пожалуй, пора забыть про наш Гунчандан, — вздохнул Незримов. — Мао обиделся на Хруща за Сталина. Да и вообще, сейчас другое кино покатит.

Но какое другое, он пока не представлял, хватался за одну идею, вторую, третью. Когда Рязанов всех ошарашил «Карнавальной ночью», зачесалось в затылке:

— Может, комедию? Новогоднюю!

Посмотрев феллиниевских «Мошенников», пришел в полный восторг:

— Всепобеждающее зло. Мы с детства привыкли к сказкам, что добро в конце побеждает, а тут гляньте, какие финалы у Орсона Уэллса, у Фрица Ланга, у Ренуара, у Кубрика, у Хичкока. Кодекс Хейса трещит по швам, его скоро вконец развенчают, как культ личности Сталина. И смотрите, какой страшный финал в «Мошенниках». Может, нам тоже снять в жанре нуар?

— А может, нам тоже про любовь металлурга и учительницы? — съёрничал испанец, намекая на «Весну на Заречной улице», дебютный фильм Марлена Хуциева и Феликса Миронера, прокатившийся по стране с бешеным успехом. Звездного часа дождался Коля Рыбников, сыгравший главную роль — сталевара Савченко. Колино имя уже ласкало слух зрителей после «Тревожной молодости» Алова и Наумова и «Чужой родни» Швейцера, а теперь он и вовсе сделался чуть ли не нашим Гэри Купером. На взлете славы он стал вдруг больше нравиться Алке, и через год они поженились, хотя история этой женитьбы оказалась не так упоительна, как мечтал Коля. После «Садко» Ларионова искрометно сыграла Анну в экранизации чеховской «Анны на шее», Оливию в шекспировской «Двенадцатой ночи», мачеху в «Судьбе барабанщика». Ее носили на руках, обожали, крутили романы, в которых она охотно крутилась. И — докрутилась. В Белоруссии снималась «Полесская легенда», в главных ролях — Алла Ларионова и Иван Переверзев, они же на тот момент страстные любовники. Дружба, перешедшая в любовь, у них загорелась еще на съемках «Садко», а в Белоруссии оказалось, что она от него беременна. Иван пообещал жениться, но однажды из Минска ни с того ни с сего сорвался на несколько дней в Москву, а когда вернулся, Алла нечаянно заглянула в его паспорт и увидела там штамп. Выяснилось, что в Москву он ездил жениться на другой, тоже беременной от него. Чудовищный разрыв! Ларионова в отчаянии срочно вызвала к себе Колю:

— Ты, кажется, говорил, что готов ради меня всем пожертвовать!

Рыбников тогда снимался в «Высоте», но отпросился и рванул в Минск. Там, узнав обо всем, предложил той, которую любил всю жизнь, стать его женой, а ребенка он усыновит. Бедный Коля!

На долгожданную для него свадьбу Рыбников и Ларионова пригласили всех, кого только можно. Кроме Эола Незримова.

— Эх, Коля, Коля... А я бы с удовольствием покричал твое «горько!». Вот уж горько так горько. Ну что ж, поздравляю тебя, наконец, ты получил себе Аллу на шее! — хотел бы при встрече сказать Рыбникову Незримов.

«Разрывная пуля» в том году снова не полетела ни в Канны, ни в Венецию. На юг Франции отправились «Мать» Донского и «Отелло» Юткевича, и шекспировский ревнивец получил приз за лучшую режиссуру. Вторым призом стала Дездемона, ее играла восхитительная Ирина Скобцева, ставшая любовницей мавра, коего исполнял Сергей Бондарчук, а затем они и поженились, только в жизни никто никого не душил.

Венеция вообще взбесила Незримова: никого из наших не приняла, ни «Золотого», ни «Серебряного льва» никому не вручила, мол, не нашлось достойных. Посмотрели бы они «Пулю», сволочи!

Но он понимал, что и «Пуля» не получила бы ничего, потому что политика, всеевропейское примирение, никого нельзя обижать, особенно белых и пушистых финнов.

На студии Горького Герасимов приступил к съемкам «Тихого Дона». Мог бы, гад, взять своего верного ученика ассистентом, а взял какого-то армянина, бывшего сотрудника московского уголовного розыска, выпускника юрфака МГУ — при чем тут режиссура? Но когда, смирив гордыню, Эол решил посетить студию и посмотреть, как Аполлинариевич проводит павильонные съемки, этот Кочарян ему понравился. Разумеется, тем, что сразу сказал:

— Незримов? Видел твою «Разрывную пулю». Гениальный фильм. Жаль, что не попал ни в какую струю.

Они оказались одногодки, только Левон январский, а Эол декабрьский. С того же дня завязалась дружба:

— Приходи с женой к нам на Большой Каретный, у нас всегда много гостей, шумно, весело, как в праздник Вардавар.

— Это что за такой праздник?

— У нас в Армении летом. Все друг друга водой обливают, весело безумно. На следующий год обязательно вместе поедем, не пожалеешь.

Ну как с таким не подружиться? В доме на Большом Каретном жила возлюбленная Кочаряна, студентка «Щуки» Инна Крижевская. Огромная трехкомнатная квартира стала своеобразным салоном творческой молодежи, куда собирались актеры, режиссеры, поэты, прозаики, художники, певцы, музыканты, артисты цирка, бывало аж по тридцать человек.

Годовалого Платошу оставить не с кем, и в первый раз Эол воспользовался предложением Кочаряна один. В доме на Большом Каретном он впервые услышал слово «оттепель» в применении к тому, что происходило в стране после двадцатого съезда.

— А почему «оттепель»?

— По повести Ильи Эренбурга, — пояснил какой-то тощий и нервный стиляга в ярких и узких рубашке и брюках чуть ли не собственного пошива, с пижонским кашне на шее. — Не читали?

— Теперь прочту, — устыдился Незримов. — Хотя, мне слово «оттепель» не нравится. Когда зимой оттепель, что может быть ужаснее? Всюду хлюпает, ноги промокают, в итоге — насморк, чихаешь, кашляешь. Противно. Не надо оттепель, уж лучше весна так весна!

— Да какая там весна? Разве нам дадут весну? — злобно фыркнул пижон в кашне. — Так, побалуют маненько да и снова все заморозят. А вы кто? Музыкант? Художник?

— Я кинорежиссер.

— Ого! У кого в ассистентах?

— Нет, я уже сам снимаю. Незримов. Не слышали?

— Слышал. И фильм смотрел. «Шальная пуля».

— «Разрывная», — мгновенно рассердился Эол.

— А шальная было бы точнее для вашего фильма. Смотрел, смотрел... Ничего так.

— Ничего это пустое место. — Незримов продолжал злиться на этого выскочку.

— Голубчик, все, что до сих пор снималось в нашем кино, все пока еще пустое место. Вы смотрели Брессона «Дневник священника»? А «Сказки туманной луны после дождя» Кэдзи Мидзогути? А «Семь самураев» Акиро Куросавы? Вот это уже что-то. Но кино ждет своего Наполеона.

— И этот Наполеон вы? — хмыкнул потомок богов.

— Разумеется, я, — ответил пижон, ничуть не смущаясь. — В вашем фильме, если честно, мне понравились только медицинские термины, которыми сыплет хирург. «Тампонада сердца»! Это же поэзия!

У самого Эола вот-вот могла наступить тампонада — до того нестерпимо чесались кулаки врезать этому хлыщу.

— А сами вы кто будете?

— Буду? Величайшим кинорежиссером. А пока можете меня просто называть Андреем.

— А фамилия? Чтобы не пропустить на афишах.

— Тарковский.

— Тырковский? — Эол не сдержал усмешки: подходящая фамилия для такого, который все тыркает и всюду будет тыркаться. И ничего никогда не добьется.

— Тар, — поправил стиляга. — Тарковский. Запомните эту фамилию.

— Учитесь на режиссера? Или сам с усам?

— Учусь пока что. На режиссерских курсах. У Ромма.

— Это хорошо.

— Да ничего хорошего. Так, для корочки, чтобы разрешали снимать. А в остальном я лучше всех вижу, как надо делать кино. Сейчас курсовую снимаю по рассказу Хемингуэя.

— Понятно, это сейчас самый модный писатель.

— И, к счастью, один из лучших. Коротко, лаконично, каждое слово в цель. Знал я одного такого на Курейке, и внешне одно лицо, и говорил так же, только по существу. И кино надо снимать только по существу, а не так, для фестивальчиков.

— Где? На Курейке? — взвился Незримов.

— На Курейке. А что?

— И что вы там делали?

— Золотишко добывал.

— В каком году?

— Да сразу после смерти усатого.

— В пятьдесят третьем? А я в пятьдесят втором! Коллектором. Там же, на Курейке. Туруханский край.

— В негрозолоте?

— В нем самом.

— Брат! — Тарковский вскочил, бросился на Эола, крепко прижал его в свои объятия.

Эол в душе испытал настоящую оттепель, особенно от этого слова «негрозолото», как он и его подельнички добытчики называли организацию, к которой были приписаны, НИГРИзолото — Научно-исследовательский геолого-разведочный институт золота. А сами себя — неграми.

— Ну здорово! Давай на «ты»? — ликовал Тарковский.

— Разумеется! Надо же, ты по моим следам на другой год прошел. А я, представляешь, еще три минуты тому назад собирался тебе от всей души рыло начистить!

— Ну здорово, здорово, — смеялся пижон. — А вот и Васька пожаловал! Вася, иди сюда, я тебя с еще одним негром познакомлю. Эол Незримов, кинорежиссер.

Васька оказался тоже из мастерской Ромма, снимался в роли боксера в дипломной работе Тарковского, сибиряк, лицо такое крутое, поросят бить можно. Стеснительный, немногословный.

— Рекомендую, отличный актер, — сказал Тарковский. — Шукшин фамилия.

— Айда послушаем, что там Левон рассказывает, — предложил Вася.

Кочарян рассказывал о съемках «Тихого Дона»:

— Рапопорт? Да, конечно, по-прежнему. Хотя, должен сказать, камера ожила, стала двигаться, в некоторых шахтинских эпизодах даже очень.

— Шахтинских? Какие же там шахты, в «Тихом Доне»?

— Натурные съемки проходили этим летом в городе Каменске-Шахтинском. Но вообще, ребята, думаю, фильм выйдет масштабный, весомый.

— И новое пустое слово в кинематографе, — буркнул Тарковский Незримову.

— Слушай, ты хоть и тоже негр, а я Папу Аполлинариевича в обиду не дам.

— Ну что же, подраться тоже иногда неплохо.

На Большом Каретном появлялись и бывшие враги народа, в последние годы выпущенные из сталинских лагерей. Рассказ одного из них, художника Петра Красильникова, и натолкнул Эола на идею нового фильма.
 

Глава третья

Не ждали

За окнами стояла июньская ночь, над прудом самозабвенно заливался, щелкал, свистел, булькал, переходил на дробь тот, о ком еще недавно Эол Федорович говорил:

— Молодец какой! Или, как сейчас говорят, красава!

Может, соловей вернет его к жизни?

— Ветерок! Ты что, не слышишь? Для тебя же стараются. Кончай притворяться мертвым.

Муж не хотел внимать ее призывам, и Марта Валерьевна, глянув на часы — одиннадцать, — вернулась к компьютеру, включила второй полный метр потомка богов. Тоже черно-белый. Рабочий и колхозница повернулись лицами к зрителям, на экране возникло застывшее радостное лицо парнишки, оно стало уменьшаться, а пространство репинского полотна — расширяться, появилась ясноглазая девочка, старушка в траурных черных одеждах, сидящая за роялем девушка, в дверях — горничная и кухарка и наконец главное действующее лицо картины — худой, изнуренный человек с трагическими глазами, полными счастья, в потёрханном пальто и видавших виды сапогах, в левой руке шапчонка, на шее шарф. Картина в полном виде предстала зрителям, и по ней пронеслись черные буквы: «Не ждали!»

В это мгновение ужас охватил Марту Валерьевну — к ее спине прикоснулось чье-то мягкое и теплое, но уже на вторую секунду это тепло муркнуло, и ужас отлетел.

— Шоколад!

«Мурк».

— Шоколадище, это ты?

«Мурк».

— Как ты меня напугал, бродяга!

«Мурк».

Любимец потомка богов появился у них в доме восемь лет назад, когда Эол Федорович сел писать «Шальную пулю» — книгу о своем творческом пути и о жизни.

— Стареть стал, пора за мемуары, — сказал он тогда в свои восемьдесят лет. Иные уже в сорок такое произносят: «Стареть стал», — а в шестьдесят ощущают себя полными стариками. Ветерок еще несколько дней назад вел себя как мальчишка и не думал, что скоро будет лежать, одинокий в своей смерти, отколовшийся от мира Эоловой арфы, от своего любимого кино, от Марты Валерьевны, от соловья, собак и Шоколада.

За час до рокового сердечного приступа собаки стали выть так, будто к ним на Эолову арфу прибыла корейская делегация, и Марта Валерьевна ходила их убеждать в том, что корейцы не приглашены, ни северные, ни южные. Но они и потом выли, хоть и старались делать это потише. А перестали, когда Эол Федорович испустил дух, прямо накануне приезда «скорой».

Леонбергеров разводили в питомнике, расположенном в Абабурове, в двадцати минутах ходьбы от дачи Эолова Арфа. Три года назад Эол Федорович однажды увидел, как невысокого роста человек выгуливает двух таких львовидных увальней, и аж замер:

— Стойте! Скажите, это что за инопланетяне такие?

— В смысле?

— Порода.

— Леонбергеры.

— Оно и видно, что лео. Никогда не знал, что существует нечто подобное. А расскажите, что за порода, кем и как выведена?

— В Германии выведена. Больше ста лет назад. В городе Леонберг. Скрещены были сенбернар и ландсир.

— Вот оно как. Сенбернар чувствуется, а ландсир... я тоже не знаю таких. А не страшно вам с двумя такими монстрами?

— А почему должно быть страшно?

— Ну, они могут вырваться...

— Никогда в жизни. Собака мощная, но обладает уравновешенным темпераментом. Очень семейная собачка и при этом имеет храброе сердце. Отличительное свойство леонбергера в том, что он страшен лишь в одном случае — когда злоумышленник незаконно вторгается на охраняемую им территорию. В остальных проявлениях — милый, ласковый друг, верный спутник во время прогулок. Хорошо иметь леонбергера, если у вас большая территория.

— Видно, что вы не раз произносили такой текст.

— Ну а как же. Постоянно приходится рассказывать потенциальным покупателям.

— Марта Апрельевна, мы с тобой потенциальные покупатели?

— Ты что, хочешь... О нет!

— О нет, и нет, и — да! Скажите, а какова стоимость?

Стоимость была о-го-го какова, и пришлось брать тайм-аут. Пока думали, щенков разобрали, и целый год Эол Федорович вздыхал и мечтал:

— Ох, как бы я хотел на старости лет иметь таких друзей — с храбрым сердцем и уравновешенным темпераментом. Среди людей у меня таких были единицы. Вот ты послушай, что пишут: «Леонбергер — приятный партнер, его без опаски можно брать с собой повсюду, он очень доброжелательно относится к детям, не агрессивен, но и не робок. Как собака-поводырь, он коммуникабелен, послушен и будет смело сопровождать вас во всех жизненных ситуациях. Обязательными чертами характера леонбергера являются: уверенность в себе и невозмутимость; средний темперамент; готовность подчиниться хозяину; быстрая обучаемость и хорошая способность запоминать; безразличие к громким звукам. Очень большая, сильная, мускулистая и все же элегантная собака». Это же поэма! Слушай дальше: «Гармоничное телосложение и уверенность в себе сочетаются со спокойным нравом при непременно живом темпераменте. Особенно могучи и энергичны кобели. В решительных случаях они непоколебимо действуют».

— Непокобелимо?

— Не ёрничай. Дальше: «Челюсти очень сильные. Прикус ножницеобразный, причем верхний ряд зубов плотно смыкается с нижним. Глаза средней величины, овальные. Ни глубоко сидящие, ни выпуклые, ни близко расположенные относительно друг друга. Цвет от светло-коричневого до темно-коричневого, предпочтителен темно-коричневый. Уши средней величины, висячие, прилегают к голове, высоко и не далеко назад поставленные. Грудь глубокая, достигает, по меньшей мере, уровня локтей, скорее овальная, а не бочкообразная. Хвост обильно покрыт шерстью». Ну и так далее. «Скакательный сустав крепкий. Шаг просторный». Ей-богу, я бы на лекциях так преподавал режиссерам, чтобы в их фильмах скакательный сустав был крепкий, а шаг просторный. «Волосы гладкие, допускается легкая волнистость. На шее и груди, особенно у кобелей, густая шерсть образует гриву. Окрас — львино-желтый». Ты только подумай, приобретая леонбергера, ты получаешь одновременно и собаку, и льва!

Миллионер Маналов, живущий неподалеку от Эоловой арфы, гордился соседством с прославленным режиссером; всякий раз, гуляя со своим противным английским мастифом Черчиллем, от которого слюни летели во все стороны, при виде Незримова обретал глупое выражение лица и почтительно спрашивал:

— Ну как там, в мире иллюзий?

При этом в его голосе проскакивала и ирония: мол, мы хоть и далеки от искусства, а денежки умеем заколачивать получше творческой, блин, интеллигенции. Незримов как-то пожаловался ему, что хотел бы купить леонбергера, да дороговато, и вдруг, совершенно неожиданно, загадочно и не объяснимо никакими психологами, этот типичный жлобстер Маналов купил в подарок Эолу Федоровичу сразу трех щенков леонбергеров!

— Три по цене двух шли, выгода, — простодушно объяснил такую щедрость миллионер. — Берите, берите, так сказать, мой вклад в киноискусство.

Марта Валерьевна чуть с ума не сошла от возмущения, но щенки, такие милые, добродушные, доверчивые, тронули струны ее сердца, и она смирилась, хоть и ворчала постоянно, что двух надо передарить, все равно даром достались. Она ждала, что теперь этот тошнотворный Маналов повадится к ним в гости, но он не только не повадился, но и вообще исчез, а потом в «Вестях»: «Найдено тело», — то есть парень, возможно, чуял и напоследок сделал хоть одно безвозмездное доброе.

По собачьим паспортам обладатели храбрых сердец и уравновешенного темперамента уже имели клубные имена, но Марта Валерьевна сразу же их переименовала, присвоив фамилии отцов-основателей мирового кинематографа:

— Это Люмьер, это Мельес, а это Гриффит.

— Ну нет, — возмутился счастливый обладатель сразу трех собакольвов. — Это пижонство. Ты бы их еще назвала Никулин, Вицин, Моргунов.

— Ну хорошо, твой вариант?

— Мой? Рэкс, Пэкс, Фэкс.

— Ну уж это совсем глупо!

— Не глупее, чем Люмьер-Мельес-Гриффит.

Что же в итоге? Она звала псов по-своему, а он по-своему, и как ни странно, но Люмьер откликался и на Люмьера, и на Рэкса, Мельес — и на Мельеса, и на Пэкса, а Гриффит спокойно считал себя одновременно и Фэксом.

Однако как они завывали! И как разом кончили выть, едва только хозяин покинул сей бренный мир.

Шоколад появился гораздо раньше собак. В магазине поселка Минвнешторга поставили писклявую коробку. Эол Федорович пребывал в прекрасном настроении, наугад вытащил из мяукающего мира одного из его представителей, тот сразу попал в сильный луч солнца и заиграл шерсткой.

— Ты только посмотри, шерсть какая! Чисто шоколад! Продается?

— Даром отдаем.

— Даром не годится, вот возьмите пятьсот рублей.

В пасмурную погоду — просто черный кот, но на солнце Шоколад оправдывал присвоенную ему кличку. С ним можно было разговаривать, хотя на все вопросы он отвечал одним словом «мурк». Когда Эол Федорович садился работать или читать, Шоколад усаживался к нему на колени и дремал.

— Мне что-то не пишется! Где там этот бродяга? Опять ушастал на блудилище?

— Каков хозяин, таков и кот.

— Марта Апрельевна, я всю жизнь слышу от тебя подобные оскорбления, ничем мною не заслуженные! Кстати, коты не считают нас своими хозяевами. Скорее своими подопечными.

И вот теперь Шоколад, неслышно вернувшись со своих блудилищ, сначала юркнул-муркнул к Марте Валерьевне за спину, потерся, потом спрыгнул, подошел к кровати, на которой лежал его подопечный, и с недоумением смотрел, жмурясь и принюхиваясь, но не запрыгивал.

— Вот видишь, Шоколад... — вздохнула Марта Валерьевна. И вдруг заплакала.

А тем временем на экране вовсю шло кино, в настежь распахнувшемся окне открылся вид на Волгу, шестнадцатилетний Миша Дубов в исполнении совсем молоденького Сережи Никоненко из студии Герасимова и Макаровой высунулся, подышал воздухом прекрасного летнего утра:

— Эх, хорошо!

Включил радио, и оттуда с ним согласились звонкой песней: «До чего же хорошо кругом! Над рекой с крутым зеленым бережком до обеда загораем, ловим рыбу и ныряем прямо в воду кувырком, кувырком!»

На роль Миши Эол хотел взять Гену Баритонова, который в прошлом фильме у него сыграл Творожкова, но с ужасом узнал, что через год после выхода на экраны «Разрывной пули» бедняга от неразделенной любви напился, выпал из окна общаги с пятого этажа и погиб на месте.

— Он лежал точь-в-точь в той же позе, как в финале вашего фильма, — сказали Генины однокурсники.

— Ужасно... Ужасно...

Незримов искренне погоревал и взял Никоненко, который великолепно вписался.

Из другой комнаты вышел Саша Демьянов, играющий Сережу, старшего брата Миши. Оба брата в майках и трусах принялись делать гимнастику. Мирное и упоительно радостное утро в семье Дубовых расплылось в слезах Марты Валерьевны, но она наконец взяла себя в руки и стала смотреть дальше. Сорокалетняя Людмила — мама Сережи и Миши в исполнении Ирины Радченко — ласково будит шестилетнюю дочку, которую хорошо сыграла Катя Торова. Скоро папочка со своего аэродрома приедет. А вот и он — летчик-испытатель Виктор Иванович Дубов, полковник авиации, Герой Советского Союза, усталый, но очень веселый.

Ах, как Незримов хотел, чтобы в этой роли у него снялся Меркурьев! Блистательный Василий Васильевич в том году снимался в двух шедеврах советского кино — в «Обыкновенном человеке» у Столбова и в «Летят журавли» у Калатозова. Но, прочитав сценарий Ньегеса, немедленно согласился. Потомок богов был вне себя от счастья.

— Ну, кривичи-радимичи, едем в наше поместье! — восклицает Дубов, хватает на руки Ирочку, кружит по комнате. Весь мир глазами Ирочки замелькал в веселой круговерти, это просто поставили камеру и вращали ее.

И как внезапно в этот счастливый мир Дубовых, словно нож, втыкается несчастье. Вот оно только что приехало и идет по вокзалу, похожее на того, которого не ждали на репинской картине. Конечно же на роль лагерника Суховеева Эол взял лагерника Жжёнова. К нему подходит безногий на костылях. Отличное решение — у кого-то горя не меньше. «Брат, помоги на хлеб! Под Берлином ноги оставил...» Суховеев достает из котомки хлеб, отламывает большой кусок, протягивает: «Держи, браток».

А счастье пока не хочет знать о несчастье, оно едет в «Победе» на дачу Героя Советского Союза, который развлекает Ирочку тем, что аэродром в честь Ирочки назван — и-ро-дром. Продолжается щебет веселого разговора.

И на даче у Дубовых тоже ничто не предвещает беды: ну, кривичи-радимичи, вот мы и приехали, бабулька-красотулька бежит, здравствуй, Родина-мать! Дубов обнимает и целует Антонину Петровну, свою маму. Забавно, что Меркурьев, игравший Дубова, был одного возраста с актрисой Лидией Дороховой, игравшей его мамашу.

Говорят о предстоящих двух днях отдыха, о рыбалке, о стерляди и осетрах, которых уже давно не водится, со времен царя Гороха, о щуках — то бишь соседках, молодых сестрах Щукиных, все искрится счастьем. Сережа, недавно вернувшийся из армии, сообщает, что намерен поступать в университет. На геологический. В ближайшем будущем геолог — самая востребованная профессия. За разговором все входят в дачный дом, располагаются на террасе, где уже накрыт стол, стоит самовар, обстановка самая что ни на есть дачная, такая, что хочется дышать, жить, радоваться...

А несчастье уже подошло к справочному бюро, получает в окошке адрес Людмилы. Расплачивается, волнуется, жадно читает заветный адрес: Волжская набережная... дом... квартира...

А на даче счастье сидит за костром, пьет вино. К семейству Дубовых добавились девушки Нина и Надя Щукины, с соседней дачи. Рядом на углях дожариваются шашлыки. Дубов снимает первый шампур, нюхает его, закатывает глаза, протягивает шампур Сереже: ну, Сергей, поздравляю! Отслужил честь по чести, не уронил наше дубовское достоинство. И угораздило тебя служить в Германии! Там же, где я войну заканчивал.

Идет разговор о ГДР, в которой служил Сережа, о новых пластинках, которые привез Миша. Дубов сердится: опять американщина! — но Миша уже весело бежит на террасу, выносит патефон, устанавливает его на крыльцо, заводит, ставит пластинку. Звучит самый первый вариант «Unchained Melody» Тодда Дункана. Дубов смягчается: поет красиво... плохо только, что у стиляг куплено, вот при Сталине за такое взяли бы за жо... за... желтые трусы. Людмила сердито отвечает, что мы уже четыре года как не при Сталине. Это, во-первых, дает понимание, что наступили новые времена, а во-вторых, запускает удочку в дальнейшее развитие фильма. И Дубову становится немного неловко, он меняет свое настроение с несколько ворчливого на бодрое и веселое: эй, кривичи-радимичи! вы почему не танцуете? Все танцуют. Даже Ирочка с бабушкой. Когда кончается пластинка, поставленная Мишей, Дубов первым бросается ее менять и ставит первую попавшуюся пластинку — с вальсом «На сопках Маньчжурии», но Людмила мгновенно вспыхивает и уходит. Дубов идет следом за ней, чувствуя свою вину, воркует: как наши кривичи-радимичи-то выросли! Вот и Сергей отслужил. Того и гляди, женятся. А что, мне эти щучки нравятся. Щукины-Штукины. И дачи наши рядом были бы. Ну что ты вдруг погрустнела, Милуша?

Людмила продолжает сердиться, она много раз говорила мужу, что не может слышать «На сопках Маньчжурии». Дубов извиняется.

А несчастье уже подкралось к их дому на Волжской набережной, сверяется с адресом на бумажке. Бдительная бабулька на скамейке рада ему как развлечению, сообщает, что никаких Суховеевых тута не живет. Но несчастье исчезает во мраке подъезда, поднимается на нужный этаж, медленно подходит к двери. Сердце колотится. Надо успокоиться, несколько раз глубоко вдохнуть и выдохнуть. Наконец палец нажимает на звонок. Никакого ответа. Еще раз. И еще раз.

Прошлое хочет вторгнуться на территорию будущего. А это будущее и знать не знает, оно ловит себе поутру рыбу, Дубов достает из рюкзака грампластинку «На сопках Маньчжурии» и швыряет в реку. Когда он отходит на некоторое расстояние, Сережа говорит с грустью, что отец любил «На сопках Маньчжурии»... Миша возмущается: наш отец Дубов, а тот пропал без вести, он, конечно, не виноват, хотя бывали случаи, что идет солдат с фронта да и останется у какой-нибудь вдовушки, а дома и знать не знают, он и весточек не подает, и так навсегда. Нет, Серега, наш отец Виктор Иванович Дубов. Герой Советского Союза, летчик. И как там, в твоей Германии, говорят, дас ист аллес! Дубов возвращается с огромнейшей рыбиной, потрясая ею торжественно: ну что, кривичи-радимичи, будет у нас сегодня архиерейская уха?

А несчастье тем временем просыпается в ротонде на Волжской набережной, протирает ладонью лицо. Идет опять к заветному дому. Ищет окна. Они все закрыты. Но несчастье все равно поднимается по лестничной площадке, идет к двери, звонит, не зная, что в котле уже варится уха, поверх кадра с несчастьем, которое звонит в дверь, накладывается кадр, как Дубов пробует, стонет от восторга, к котлу движутся тарелки, Герой Советского Союза под всеобщие восторженные голоса половником наливает в них уху.

Не зная ничего об ухе, несчастье снова идет к подъезду. Бдительная бабулька весьма не довольна его появлением, грозится вызвать участкового: будешь знать, ворюга!

На закате Дубов ведет машину, Людмила и Ирочка на заднем сиденье. Ирочка канючит, Миша с Сережей на даче остались, а ее везут в Ярославль, показать врачу, ноет, отец пытается развеселить дочку: слушайте, кривичи-радимичи, а ведь Ярославль тоже в честь Ирочек назван! Выдумщик ты, полковник Дубов. Ничего не выдумщик, а вполне оправданная версия. Ну Ярослав — не в честь же ярости, правда? Ирочка, скажи! Правда! Правда Ирослава у вас получается.

Эх, Ньегес, Ньегес, любишь ты игру словами, иногда с переборчиком. Но, к счастью, мало кто это замечал, большинству твои словоигрища даже нравятся.

Несчастье в очередной раз грустно выходит из подъезда, снова направляется к ротонде. Входит в нее, садится, смотрит на Волгу.

Счастье в своей «Победе» едет по Волжской набережной, проезжает мимо ротонды. Людмила вдруг резко бросается к окну, вглядываясь в фигуру человека в ротонде. Дубов замечает это в зеркальце.

Несчастье сидит в ротонде, на лице мучительное ожидание. Мимо пролетает «Победа».

Только сейчас Марта Валерьевна по-настоящему оценила эту символику — Великая Победа промелькнула мимо Суховеева. У него ее украли. Еще она заметила, что Суховеев не курит, а у нее было четкое представление, что он в ротонде постоянно смолит. Аберрация памяти. В послевоенном кино, что в нашем, что в иностранном, на протяжении фильма герои выкуривали смертельную дозу табака. Эол и сам не курил, и в его картинах почти не увидишь курящего.

— Терпеть не могу этот дешевый трюк: хочешь показать, что герой волнуется, сунь ему прикурить. Страдает — окурки в пепельницу тушит, и там их гора. Хочет выглядеть развязным — эдак с шиком прикуривает.

Переживания Суховеева показаны молчаливой мимикой актера, мельканием теней деревьев, лучами заката, и Незримов добился нужного эффекта, не прибегая к никотину. А Марте Валерьевне почему-то казалось, что смолит одну за одной. Это в жизни Жжёнов, словно пытаясь подтвердить свою фамилию, дымил как паровоз, поджигая одну папиросу от другой, ржал, держа папиросный мундштук в частоколе крепких зубов. А в кино Незримов запретил ему:

— Хотя бы немного спасу тебя от рака легких!

Так что Суховеев не курит, он долго смотрит на последние лучи заката над Волгой, на корабли, мирно плывущие по великой русской реке. Медленно встает и направляется в сторону дома, где живут Дубовы. Подойдя, вдруг с радостью видит: в распахнутых окнах горит свет!..

Закончилась долгая экспозиция фильма, начинается завязка. Дубов укладывает Ирочку спать, рассказывает сказку: в некотором шкафстве, в некотором посударстве жил-был чайник-начальник со всею подчайненной ему посудой, и была у него жена-сахарница, очень добрая, потому что всегда в ней было полно сахару, сладкого-пресладкого, но добрую сахарницу люто возненавидела злая-презлая старая перечница...

В другой комнате Людмила достает патефон, относит его на кухню, там закрывает дверь, заводит патефон, ставит на него пластинку и слушает «Unchained Melody» в исполнении Тодда Дункана. Задумчиво смотрит в окно. Закат уже догорел, на город опускается ночь.

— Нет, Ветерок, ты такой гений, что даже я тебя недооценивала! — просматривая этот момент фильма, прошептала Марта Валерьевна.

«Unchained Melody» — «Освобожденная мелодия». Песня, написанная для плохонького фильма «Unchained» — «Освобожденные», или «Спущенные с цепи». Кто только не исполнял этот музыкальный шедевр Алекса Нортона и Хайма Зарета, прибавляя и прибавляя популярности. и Рой Орбисон, и Элвис Пресли. В девяностые годы, прозвучав в замечательном фильме «Привидение» Джерри Цукера, она снова влетит в распахнутые окна человеческих душ:

Oh, my love, my darling,
I’ve hungered for your touch a long lonely time.
And time goes by so slowly! And time can do so much.
Are you still mine?
I need your love. I need your love.
God, speed your love to me!

Lonely rivers flow to the sea, to the sea.
To the open arms of the sea.
Lonely rivers sigh: wait for me, wait for me!
I’ll be coming home, wait for me!

Словно их американский вариант симоновского «Жди меня»:

О, моя любовь, моя дорогая,
Я голодал по твоим прикосновениям долгие одинокие времена.
Времена текут так медленно. И времена могут многое.
Ты все еще моя?
Мне нужна твоя любовь. Мне нужна твоя любовь.
Боже, ускорь нашу встречу!

Одинокие реки текут к морю, к морю.
Текут в распахнутые объятия моря.
Одинокие реки вздыхают:
«Жди меня, жди меня, и я вернусь домой, жди меня!»

Зритель, не знающий английского языка, просто слушает красивую песню. Но в ней заключена главная завязка — возвращение из небытия того, кто где-то очень долго отсутствовал. В прихожей раздается звонок. Людмила вздрагивает, в тревоге оборачивается. Дубов открывает, всматривается и вздрагивает. На пороге стоит несчастье.

— Здравствуйте. Я бы хотел видеть Людмилу.

— Здравствуйте. Проходите... Павел... Иванович...

«Освобожденная мелодия» продолжает звучать, но уже в аранжировке, сделанной молодым композитором Андреем Петровым, ровесником Эола. Незримову не пришлось несколько раз ему втолковывать, что он не терпит музыкального давления, мелодия обязана звучать скромно и ненавязчиво, не подсказывая зрителям, где включать эмоции. Андрюша выполнил все идеально.

Несчастье медленно, даже несколько настороженно входит, озираясь, останавливается. Несчастье и счастье смотрят друг на друга. Дубов оборачивается и смотрит на фотографию, стоящую среди книжных полок. Пришелец следует за взором Дубова и тоже видит свою фотографию.

— Люда! К нам пришли! — стараясь не потерять самообладание, восклицает Дубов.

Людмила выходит из кухни. Лицо ее искажается. Она не выдерживает и с криком бросается к пришельцу в объятия:

— Паша! Паша! Ты! Где ты был? Где ты был? Паша мой!

Она обнимает его, целует его лицо, он тоже крепко схватил ее, прижал к себе, целует ее — лицо, руки... Павел и Людмила на несколько мгновений забыли про все на свете, целиком поглощенные радостью этой неожиданной для Людмилы и долгожданной для Павла встречи. Наконец Павел смотрит на Дубова, видит на его лице страдание и неподдельное горе. Спрашивает в нехорошем предчувствии:

— Люда, кто это?

Людмила отрывается от Павла, как-то вдруг надламывается, со стоном выдавливает из себя:

— Муж!

Павел с ужасом смотрит на Дубова. Пятится, садится на стул. Медленно произносит:

— Муж? Погоди... А как же я?

Он хватается за голову, зарывается лицом в руки, его трясет, он стонет, плачет. Дубов медленно подходит, берет стул, садится напротив Павла, смотрит, как тот страдает, медленно берет его за плечи, просит успокоиться и рассказать, что с ним произошло. Павел смотрит на него, потом на Людмилу. Она стоит, прижавшись спиной к стене. Мгновенно осунулась, в лице ни кровинки, большие глаза в слезах и невыносимой муке. Она смотрит то на Павла, то на Дубова.

— Я не верю, — бормочет Павел. — Моя Люда... Я так мечтал... Жена другого... — Он смотрит на Дубова.

Тот отводит взор:

— Вас считали погибшим.

— Я всю войну... Меня в Кенигсберге арестовали. Лейтенант-особист Опенченко. Из-за тебя...

— Из-за меня?.. — удивленно спрашивает Людмила.

Из-за следующей сцены фильм чуть не зарезали. Хотя и всего другого хватало, чтобы положить второй полный метр Незримова на полку. Шел 1957 год, уже много писали и смело говорили о тысячах незаслуженно подвергшихся репрессиям, но общество еще лишь готовилось к их приходу в литературу и кино, еще не восстановили главное редакторство Твардовского в «Новом мире», откуда его выгнали три года назад за преждевременную смелость, еще не выскочил «Один день Ивана Денисовича», а Герасимов не думал, что снимет «Людей и зверей». Эол Незримов одним из первых шагнул словно в пропасть, уверенный, что после решений двадцатого съезда можно.

На худсовете орали:

— Опять этот Эол со своими выкрутасами!

— Что за подозрительные намеки на очередной съезд партии?

— Царя ему подавай!

— Почему царя?

— Там бабулька квакает что-то: «при царе» типа лучше было.

— И про царские врата еще!

— Зачем этот Дубов постоянно подчеркивает: по-русски, не по-русски. Что, рыбалку только русские любят? Или застолье.

— Да-да, а музыка при этом американская. Зачем, спрашивается? У нас нет своих песен? Как там в басне? «Есть еще семейки... А сало русское едят!»

— Товарищи, вот смотрите, что получается. В этом году выходит «Дом, в котором я живу», о войне. Прекрасная работа. «Летят журавли», не хуже. «Коммунист», сильнейшее произведение. А что мы видим тут? Страдания человека, арестованного за дело. Кто ему дал право хамить старшему по званию? И мы должны ему сочувствовать?

— К тому же сейчас выходит картина о том, как парень возвращается из мест не столь отдаленных, — «Дело было в Пенькове».

После слов Людмилы «Из-за меня?» идет долгий флешбэк, показывающий, как и почему арестовали Суховеева. Кёнигсберг, вдалеке виднеется башня Дона. Эх, Жуков уже по Германии топает, а мы тут застряли! Хренигсберг проклятый! Старший сержант Суховеев достает из кармана фотографию Людмилы, смотрит на нее, прикладывается губами. Незаметно подкрадывается лейтенант Опенченко, заводит оскорбительный разговор: да бабенки они все одинаковые, ждет, ждет, потом ножки раздвинет, потом опять ждет. Суховеев в гневе ссорится с Опенченко. Старший сержант Суховеев! Как разговариваешь с офицером! Да пошел ты, возгря блиндажная! А то, если не немцы, то я тебя пристрелю, гада! Из башни Дона начинают стрелять, всюду свищут пули. Опенченко весь вжался в землю, медленно отползает. Давай-давай, ползи отсюда, распетушье! Стрельба усиливается. Опенченко исчезает, отовсюду ползут бойцы, готовясь к штурму неприступной крепости.

На башне Дона развевается красное знамя. Наши бойцы ведут пленных немцев, и на глазах у тех и других Опенченко и двое особистов арестовывают Суховеева.

Весь этот флешбэк из фильма хотели вырезать, Эол Федорович с большим трудом его отстоял, только благодаря тому, что многие члены худсовета его поддержали.

— Тем, что он был арестован, защищая честь жены, усиливается драматизм дальнейшего развития фильма, — сказал тогда не кто-нибудь, а сам Пырьев, только что ставший еще более важной персоной, чем прежде, — председателем оргкомитета союза кинематографистов. Если бы не он, фильм бы как пить дать зарезали.

После сцены в Кенигсберге Павел и Дубов сидят друг напротив друга на стульях. Людмила по-прежнему стоит, прижавшись спиной к стене, медленно отходит от стены, идет к Павлу, становится перед ним на корточки, кладет руку ему на колено, и, пока она произносит монолог, камера двигается вокруг троих, охваченных горем и смятением людей. Суховеев рассказывает как чего ему только не приписали, срок впаяли на полную катушку, без права переписки.

Людмила подавлена горем:

— Паша... Ты за мою честь... Прости меня. Виновата перед тобой. Писем от тебя не было. Последнее пришло из-под Кенигсберга. Ждала. А ответ один: «Пропал без вести». Я пять лет ждала. Ждала ежедневно. А все нет и нет известий. Решила, что убит. Мысли были только о тебе. Но встретила Виктора. Я не сразу... Но потом привыкла к нему. Полюбила его. Он наших мальчиков очень полюбил. И они его. Вышла замуж. К нашим сыновьям прибавилась дочка Ира. Ей сейчас уже шесть лет. Прости меня, я одна виновата. Виктора не вини. Не дождалась я тебя. Прости.

Она прикасается лбом к колену Павла, наступает тягостная тишина. Павел смотрит на свою фотографию. Следом за ним Дубов. Людмила поднимает лицо, смотрит на бывшего мужа, на нынешнего, потом тоже на фотографию Павла. Павел встает со стула, медленно идет по квартире, подходит к двери комнаты, в которой спит Ирочка, спрашивает разрешения посмотреть, осторожно заглядывает, смотрит на спящую Ирочку, выходит и тихонечко закрывает дверь, спрашивает про сыновей, он хочет их видеть. Дубов вдруг взрывается: кривичи-радимичи, да что же это мы! Люда, накрывай на стол! Что же это... Не по-русски, не по-человечески как-то!

Потом они втроем сидят за столом, выпивают и закусывают, но разговор не клеится, даже дубовский оптимизм не спасает, давай без отчеств, я Виктор, вы Павел, выпьем за то, что, несмотря ни на что, вы есть на белом свете, вас не забыли, учтите это! Это такое счастье, что вы вернулись... оттуда...

Павел то и дело внимательно смотрит на Людмилу, и та отвечает ему взглядом, полным боли и нежности.

— Из небытия, — мрачно произносит бывший муж.

— Можно даже и так сказать, — стараясь держаться бодрячком, бухтит муж нынешний. — Но теперь вам предстоят еще многие годы — бытия. Знаете что, давайте выпьем за это новое бытие. Я вас устрою работать в хорошем месте.

Дверь распахивается, на пороге стоит Ирочка. Все смотрят на нее. Она очень смешно таращится:

— Кривичи-радимичи! Вы что, ошалели? Ночь-полночь, а они не спят, да еще выпивают! Что это за безобразие!

— Вот так так! Разбудили царевну Ирину. — Дубов берет ее, сажает себе на колени.

— А этот дядя кто?

Павел решительно встает из-за стола:

— Это я тебе во сне снюсь, Ирочка. Пойду я, пожалуй. Засиделся. Всем спать пора. Три часа ночи.

— Ты никуда не пойдешь, Паша. Я положу тебя спать в комнате Сережи и Миши. — Людмила смотрит на Дубова и вдруг понимает: ей-то нужно будет спать с ним, а каково это будет Павлу — что его жена спит в другой комнате с другим мужчиной. Ее решимость оставить Павла ночевать улетучивается.

Павел горько усмехается. видно, что и он представил сей нелепый сюжет:

— Нет уж, так не получится.

Людмила тоже поспешно отрекается от необдуманного предложения, но хочет проводить бывшего мужа. Дубов хочет присоединиться к ним, но Людмила просит позволить ей пойти с Суховеевым вдвоем.

Людмила и Павел медленно идут по набережной, вдалеке начинается рассвет, нежные краски, отличная операторская работа Касаткина.

В доме Дубов снова укладывает Ирочку. Та не сдается: ну, кривичи-радимичи, еще чуть-чуточку, про то, как вазочка влюбилась в цветок, а сахарница им помогала, а злая перечница...

Дубов выходит из комнаты, идет на балкон, смотрит на удаляющиеся фигуры Павла и Людмилы, бормочет сердито:

— «Черной молнии подобный...»

Потрясающий актер Меркурьев! Как виртуозно он играл Дубова! К нему давно привыкли как к комедийному актеру: Туча в «Небесном тихоходе», Индюк в «Верных друзьях», Мальволио в «Двенадцатой ночи», Ладыгин в «Обыкновенном человеке», но в последнее время он вновь вернулся к драматическим ролям, сочетающим в себе и боль, и искрометный юмор, как в «Летят журавли» и тут, у Незримова.

Людмила и Павел идут по набережной. Людмила рассказывает, как ее с сыновьями эвакуировали сюда, в Ярославль, она работала на шинном заводе. Вся продукция — для фронта. Паёк. Маловато, конечно, но выжить можно. Страшно, когда в сорок третьем завод полностью разбомбили. Но его восстановили и снова работали. Она все ждала, когда кончится война и Павел вернется. Потом наступил сорок пятый. Победа, счастье. А его все нет и нет, и писем не приходит. Вдруг ее вызвали в отдел кадров и объявили, что она уволена.

Людмила и Павел идут по набережной и как-то само собой заходят в ротонду, садятся. Людмила продолжает рассказывать, как устроилась уборщицей, зарплата копейки, детей кормить нечем, но, слава богу, свет не без добрых людей, одна женщина устроила официанткой, да не где-нибудь, а в летчицкой офицерской столовой.

Новым флешбэком — история знакомства Людмилы с Дубовым. сначала Герой Советского Союза, приняв с друзьями на грудь, пытается нагловато приставать к ней в офицерской столовой, но получает отпор. Ну, кривичи-радимичи, начинаем операцию под кодовым названием «Неприступная цитадель». Дальше день за днем он продолжает ухаживать за ней, узнает ее тяжелую историю. Разрешите произвести бомбардировку цветами! Учтите, Людочка, я поражаю цель во что бы то ни стало. В очередном кадре он сидит за столиком, щека у него залеплена пластырем. Приятели смеются: после вчерашней ночной атаки фюзеляж заметно поврежден. Однажды, вернувшись на съемную квартиру, Людмила обнаруживает на столе целую гору подарков — консервы, конфеты, печенье, фрукты. А в вазе — огромный букет цветов. Она понимает, откуда все это, и злится. Миша и Сережа в восторге: летчик приходил, Герой Советского Союза! Конфеты, печенье, яблоки, груши! А консервов сколько! Тушенка! Сгущенка! Но она непреклонна, требует, чтобы мальчики ничего не трогали, а завтра она все вернет. Сыновья сильно разочарованы. Утром Людмила плачет, злится на саму себя, но открывает ножом консервную банку из принесенных Дубовым.

В ротонде на Волжской набережной Павел и Людмила. Рассвет все больше вступает в свои права.

— И сколько же ты оставалась неприступной?

— Долго, Паша. Он вроде бы уж и отступать стал, но потом понял, что любит меня по-настоящему. И я не отказывалась от его подарков. А чем я мальчиков кормить...

— Приручил, значит. Прикормил.

— Да, иначе и не скажешь. Прикормил.

Людмила снова входит в квартиру, где снимает комнату, здоровается с хозяйкой:

— Добрый вечер, Ольга Поликарповна.

— Этот-то обратно пришел. Смотри, поматросит да и бросит, а тебя с добавком оставит.

— Он же не матрос, а летчик.

— Вот летчики-то и есть самые матросы!

Людмила входит в свою комнату и видит идиллическую картину: Дубов показывает Сереже и Мише модель боевого самолета МиГ-15.

— В отличие от МиГ-9, здесь мы видим полный отказ от реданной схемы размещения двигателя. Реактивный двигатель располагается в хвостовой части фюзеляжа...

— А состав вооружения какой? — спрашивает Сережа.

Дубов замечает пришедшую Людмилу, вскакивает. Людмила хмурится, но не выдерживает и улыбается:

— Стало быть, ужин на четверых накрывать?

— Стало быть! — радуется Сережа, и Миша подхватывает:

— Стало быть! Стало быть!

Дубов смотрит на Людмилу, он на небесах от счастья.

На востоке начинается волшебное рассветное действо. Над широкою Волгой играют краски будущей зари. Людмила и Павел невольно любуются этим зрелищем.

— Потом я забеременела, и мы поженились. Но фамилию твою оставила.

— А дети?

— Они Дубовы. Родилась Ирочка. Нам дали вот эту квартиру. Потом Дубов уехал. Надолго. Его не было больше года.

— И где же он был?

— В командировке на Дальнем Востоке. Я подозреваю, воевал в Корее. Вернулся полковником. Я ждала его, как тебя. Думала, судьба моя такая, что и он не вернется.

— А он вернулся. А теперь и я.

Людмила вдруг резко оборачивается к нему, с любовью всматривается в его лицо, озаренное розовым светом рассвета.

— Паша!

— Что?

— Я люблю тебя. Любила все эти годы. И теперь люблю.

— А как же твой Герой Советского Союза?

— Его я тоже люблю. Но за тобой... Если ты только скажешь мне: «Идем!» — и я пойду. Слышишь?

Павел смущен, он не ожидал от нее такого признания. Отводит глаза, смотрит, как начинает проклевываться солнце.

— Спасибо, Люда... Но я не могу сейчас так, сразу все решить. Ступай домой. Я должен все обдумать.

Людмила подходит к Павлу, берет в руки его лицо, жадно смотрит на бывшего мужа, целует его в одну щеку, потом в другую:

— Хорошо, я буду ждать. И как ты решишь, так и будет.

Она отходит от него, идет в сторону своего дома, оборачивается, замирает, затем идет к дому решительнее. Павел смотрит и смотрит ей вслед, как она входит в подъезд своего дома.

Затем он идет по Волжской набережной навстречу солнцу, и в лице его то радость, то боль. Он устало бормочет:

— Жди, когда снега метут, жди, когда жара, жди, когда других не ждут, позабыв вчера. Жди, когда из дальних мест писем не придет, жди, когда уж надоест всем, кто вместе ждет...

Павел идет навстречу рассвету, останавливается около двойной скамейки, одна часть которой повернута в сторону Волги, другая — в сторону города. Он садится боком на ту часть, что в сторону Волги. Садится так, будто на другой части скамейки, что в сторону города, сидит еще кто-то, с кем Павлу хочется поговорить.

— Ну что скажете, заключенный Суховеев? — задает он вопрос самому себе.

На другой день Людмила стоит на балконе и смотрит на ротонду. Дубов из комнаты спрашивает:

— Ждешь его?

Она вздрагивает, возвращается к мужу, хочет что-то сказать, но мучительно молчит. Дубов берет ее за руку, притягивает к себе, сажает на колени:

— Ты свободна в выборе решения. Хотя знай...

Она накрывает ладонью его рот:

— Знаю.

Поздний вечер. Людмила снова стоит на балконе. Видит, как по Волжской набережной идет Павел. Он останавливается, смотрит на Людмилу. Долго смотрит, потом заходит в ротонду и там ждет. Людмила готова сорваться и бежать к нему, но постепенно берет себя в руки, сжимается и идет к мужу:

— Будем ужинать.

— Думаешь, он придет?

— Никто не придет. «И голос был сладок, и луч был тонок, и лишь высоко у царских врат причастный к тайнам плакал ребенок о том, что никто не придет назад».

Ярким солнечным днем несчастье плывет на теплоходе по Волге, мимо проплывают красивые пейзажи, за кадром слышится голос Суховеева:

«Дорогие мои Людмила, Сергей, Михаил. И вы — Виктор и Ирина. Я ухожу, это необходимо и справедливо по отношению ко всем нам. У вас семья, а я — утраченное прошлое. У вас сыновья, дочь, у меня ничего нет. Вы любите друг друга. Я ухожу, здесь нет жертвы. Не бойтесь, я ничего с собой не сделаю. Буду жить. Мне сорок четыре года. Еще не поздно начать все сначала. Попробую создать свою семью. Люблю всех вас. Людмилу, Сергея, Михаила. И Виктора, и Ирину. Павел Суховеев. Человек из невозвратного прошлого».

Дубов на даче, сидя в плетеном кресле, читает письмо, рядом стоит Людмила, слезы струятся по ее лицу. Камера движется вокруг мужа и жены. Дубов произносит вслух последнюю фразу:

— «Павел Суховеев. Человек из невозвратного прошлого».

Он тоже встает, складывает письмо, кладет его на стол. Людмила подходит к мужу, прижимается к нему, рыдает.

Павел едет в автобусе, смотрит на зеленые леса и луга, на могучие белоснежные облака в небе. В какой-то деревеньке на обочине дороги стоят дети, машут руками проезжающему автобусу. Павел слабо улыбается и тоже машет им рукой.

Досюда все снималось в соответствии со сценарием Ньегеса, прекрасно прописанным, но дальше у Матадора пошли такие слюни, что Эол разъярился:

— Не понимаю, как вы там у себя быков убиваете!

Суховеев перебирается в другой поволжский город. Работает на заводе. В один из дней к нему приезжает Дубов с подарками, благодарит за то, что не увел Людмилу и сыновей, они обнимаются, плачут...

— Тьфу!

— А как ты хочешь? Чтобы он нашел его и пристрелил?

— Вот это было бы лучше. Не так слащаво. Может, это даже и ход. Мужик живет в ожидании, что этот репрессированный, того и гляди, снова причешет в Ярославль. Я бы на его месте так и сделал.

— Ну, тогда точно фильму хана.

— У меня другой замысел. Смотри, Саня, что происходит у Феллини в «Дороге»? Когда клоун предлагает Джельсомине бросить этого урода и выступать вместе с ним, наметился благополучный конец. Можно было и вовсе сделать так, что они объединяются и дальше выступают втроем. Клоун нарочно подтрунивает над Дзампано, чтобы придать остроты и смеха, а тот якобы в ярости бегает за ним, но все равно выполняет свой трюк. И все, тишь, да гладь, да божья благодать, прямо как у тебя в сценарии. Но фильм не имел бы такого драматического накала. Женская жертвенность — вот чего я хочу. Джельсомина жертвует своим счастьем ради того, чтобы у Дзампано пробудилась душа. А у нас можно еще сильнее сделать: Людмила жертвует счастливым благополучием в семье Дубова ради любви к Суховееву, ради счастливого неблагополучия.

— Это будет сильно, — согласился Ньегес. — Но что нам скажут: «Она уходит от Героя Советского Союза к лишенцу. Это что, такой выбор должна сделать страна?»

— Скажут. И наплевать. Искусство важнее. Да не писай кипятком, компаньеро!

И Ньегес с неохотой сел переделывать концовку. Итак, казалось бы, несчастье уехало в другой город, чтобы там поселиться. Но по ночам Людмила не спит, ворочается и вздыхает. Не спит и Дубов.

— Ты все о нем думаешь?

— Прости. О нем.

— Понятно...

— Понимаешь, у нас есть все — семья, дети, работа, любовь, благополучие. А у него ничего нет. И не будет.

— Отчего же не будет? Найдет себе свое новое счастье.

— Он говорит, что всю жизнь только меня будет любить...

— А ты его? Еще любишь?

— И да, и нет. Я тебя люблю. Прикипела. Всей душой. Но так его жалко!

Она бросается к Дубову, осыпает его лицо поцелуями.

Ранним утром Сережа достает из почтового ящика письмо, смотрит на обратный адрес:

— Мать честная!

На Волжской набережной стоят Сережа, Миша и Людмила, все смотрят на реку, на корабли.

— Почему ты тогда нам не сообщила? — спрашивает старший.

— Долго думала, надо ли вообще.

— Мы должны поехать к нему, — говорит Сергей. — Все вместе. Теперь у нас есть его адрес.

— Поехать — и что? — спрашивает Миша.

Все трое плывут на теплоходе, стоят на палубе, смотрят на проплывающие мимо берега. Приплыли. В комнате, где живет Суховеев, за столом сидят Людмила, Павел, Сережа и Миша. Суховеев мрачно курит, все молчат. Молчание прерывает Миша:

— Вы уж не сердитесь, что мы фамилию отчима взяли.

— А почему ты меня на «вы» называешь? Как-никак, а я твой отец. Скажи: «Ты — мой отец».

— Ты — мой отец.

Сережа сердито вскакивает:

— Вот, что, кривичи-радимичи, вы тут посидите, побеседуйте, а мы с Мишкой пойдем город посмотрим.

Сергей и Миша стоят на мосту, с которого распахиваются волжские просторы. Мимо идет трамвай. Город в фильме не упоминается, но это Нижний Новгород, тогда еще носивший имя великого пролетарского писателя, а мост — Канавинский, через Оку, где она впадает в Волгу.

— Не нравится мне он, — говорит Миша. — Хмурый, зубами скрипит все время. А ты что скажешь?

— Если честно, я бы тоже с Дубовым остался, — тяжело вздохнув, отвечает Сережа.

Тем временем Павел сидит на стуле с отрешенным видом. Людмила встает, подходит к Павлу, прижимает голову сидящего на стуле Павла к своему животу, ерошит ему волосы. Суховеев жадно целует ее в живот.

Обратно печальные Сережа и Миша плывут на теплоходе вдвоем. Дома, в Ярославле, Сережа протягивает Дубову письмо:

— Вот. Просила передать.

Дубов злобно распечатывает конверт, быстро читает, комкает письмо и швыряет его в угол комнаты:

— Он, видите ли, болен. А что же вы тогда при отце родном не остались, раз он болен?

— Да ничего он не болен! — возмущается Миша. — Вполне здоровый человек.

— Только мрачный весь и злобный, — добавляет Сережа. — И вообще...

— Что «вообще»? Что? — злится Дубов.

— Папа... — жалобно произносит Миша.

— Ты — наш отец, — сурово произносит Сережа. — И мы не Суховеевы, мы — Дубовы.

Дубов медленно меняется в лице и крепко прижимает к себе Сережу и Мишу:

— И я никому вас не отдам! Слышите?

— Мы твои кривичи-радимичи! — смеется Миша.

Вбегает Ирочка:

— Вы что тут? Я тоже в обниматия хочу!

Гениальный актер, Меркурьев был и удивительным человеком, каким в лучшем понимании мы представляем себе русского. И это при том, что мать Василия Васильевича — швейцарская немка. Женатый на дочери Мейерхольда, Меркурьев воспитывал восьмерых детей — двух дочерей, сына, троих племянников, оставшихся сиротами, когда у Василия Васильевича репрессировали брата, да еще двух приемышей, отставших от своей семьи во время эвакуации.

В небесах долго парит военный самолет. В кабине самолета задумчивый и печальный Дубов. Снова небесное море воздушного корабля. Касаткин расстарался, наснимал как только мог всяких самолетных красот.

А Павел и Людмила идут по набережной Волги.

— Опять ты молчишь, все время молчишь, — говорит Суховеев.

— Да и ты не особо разговорчив, — пожимает плечами Людмила.

— Ничего, они еще пожалеют, вернутся к нам. Не особо твой Дубов станет с чужими детьми церемониться. Это пока ты при нем была, он их привечал.

— Нет, он хороший. Ты даже не представляешь, какой он хороший человек.

— Может, и ты к своему хорошему вернешься?

— Зачем ты так, Паша?

— Ну раз он хороший человек, а я, может, не очень хороший.

— Ты тоже хороший. Только жизнью сильно ударенный.

Ночью в комнате Суховеева Людмила лежит в кровати одна и плачет. За дверью слышно, как кто-то пришел, со звоном падает таз, доносится голос Павла:

— Ч-ч-черт!

Дверь распахивается, Павел входит пьяный, еле на ногах держится.

— Что случилось, Паша? — вскакивает и бежит к бывшему мужу Людмила.

— А вот что! — он со всей силы влепляет ей пощечину, так, что она падает на кровать. — Жди меня, и я вернусь, понятно?! Жди, когда уж надоест. Что, надоело ждать мужа? Я там чалился, а ты тут к хорошему дяденьке причалила.

Людмила вскакивает, он снова бьет ее по лицу, она опять падает на кровать. Он бьет ее в кровати кулаками. Потом садится на край:

— Прав оказался Опенченко. Бабенки все такие. Ждет, ждет да и ножки раздвинет.

Ночью Людмила бредет одна по берегу Волги. На фоне начинающегося рассвета на пригорке появляется фигура Суховеева.

— Люда! Прости меня.

Людмила покупает билет на теплоход. Неподалеку псевдоинвалид заворачивает ушные раковины внутрь уха так, что они там остаются и создается эффект отрезанных ушей, обманщик становится на костыли и полностью перевоплощается из здорового парня в калеку, становится на пути у Людмилы:

— Подайте инвалиду войны, потехявшему ухы, яхык, хпохобность пехедвигатша.

Людмила бросает ему в кепку копеечку и смущенно спешит на теплоход.

Жулика-инвалида сыграл Юрка Сегень, парень из массовки. Всех удивила его способность вворачивать ушные раковины внутрь. У нормальных людей они сразу выскакивают и распрямляются, а у него оставались внутри. С Юркой Эол подружился на время съемок, тот всегда придумывал что-то смешное, радовался, полагая, что наконец-то для него распахнулся волшебный мир кино. И фразочку «кривичи-радимичи» у Юрки экспроприировали. А эпизод с псевдоветераном придумался для того, чтобы намекнуть: в жизнь Людмилы вошла фальшь.

На даче у Дубова снова жарится шашлык. Опять та же компания, что в начале фильма, — Дубов, Людмила, Сергей, Миша, Антонина Петровна, Ирочка, сестры Щукины. Все вместе поют:

— Мы тебе колхозом дом построим, чтобы было видно по всему: здесь живет семья советского героя, грудью защитившего страну.

— Виктор... — произносит Людмила вопросительно.

— Пойдем поговорим, — хмурится Дубов.

Они молча идут по лесной тропинке. Наконец Дубов произносит:

— Нет.

— Нет?

— Ничего не получится у нас. Ты его любишь. С ним и живи. Возвращайся к нему. Денег дам.

— Я не могу с ним жить.

— Обвыкнется.

Этот сложнейший эпизод Меркурьев сыграл с первого дубля, безукоризненно, жестко и трогательно. Невыразимо жаль становилось бедного Дубова. И сам Василий Васильевич, отыграв сцену, не выдержал и заплакал:

— Господи, до чего жаль мужика!

Людмила плывет на теплоходе, грустно глядя на пробегающие мимо берега.

В комнате Суховеева она стоит с каменным лицом, не в силах ничего произнести. Павел мрачно сидит на стуле. Зло произносит:

— Ну хочешь, ударь меня. Только не молчи, скажи что-нибудь.

— Что сказать, если я приезжаю и застаю тебя...

— И что же? Когда я вернулся, я тоже застал тебя. И не просто с кем-то на раз, а с новым мужем.

— Какая пошлость!

Павел вскакивает, подходит к Людмиле:

— Теперь мы квиты и можем все начинать заново.

— Квиты?

— Ну а что? Может, я нарочно это сделал. Так бы мы жили, тебя мучило бы чувство вины, меня — ревность. А теперь мы одинаково виноваты друг перед другом. Кстати, я не знаю, как ты там с Дубовым сейчас общалась. Может, вспомнили былые радости?

— Пошлость! — Людмила дает ему пощечину, выскакивает из комнаты, хлопает дверью.

Она с отрешенным лицом идет по Канавинскому мосту, останавливается на середине, смотрит вдаль, на храм Александра Невского, лишенный не только куполов, но и шатров. Не каждый и разглядит в нем храм. Людмила медленно перелезает через парапет и изготавливается прыгнуть вниз, чтобы Ока унесла ее тело в Волгу. Что-то все же мешает ей прыгнуть, она смотрит, как прямо под ней из-под моста выплывает кораблик и движется в сторону храма, разворачивается, и Людмила видит название кораблика: «Надежда». Играет музыка «Освобожденной мелодии», только музыка, без пения. С кораблика видят, как Людмила стоит на мосту, держась руками за парапет у нее за спиной, будто хочет взлететь. Голландский угол налево, потом направо, подчеркивая ее шаткое положение между жизнью и смертью. На мосту появляется трамвай. На кораблике по рации сообщают куда-то, что на мосту женщина собралась прыгать в воду, а группе интуристов бойкий гид объясняет: волжские женщины такие бойкие, что любят время от времени с мостов сигать. Интуристы машут Людмиле, фотографируют ее, и она вдруг отрывает одну руку и тихонько машет им.

Картина Репина «Не ждали». Камера наезжает на лицо вернувшегося народовольца, двигается в сторону от него, приближается к окну, за которым идет дождь. Конец фильма.

— В чем идея? — спрашивали на худсовете. — Что есть как бы две страны: страна победителей и страна незаслуженно обиженных. В имени «Людмила» заключено слово «люд», то есть «народ». И этот народ мечется между двумя берегами. Он больше на стороне обиженных, но те и на него тоже обижены. Он возвращается к победителям, но и тем уже не нужен. Готов утопиться, но появляется надежда. Ну что за бред, товарищи!

— А по-моему, не совсем бред, — защищал ленту Пырьев. — Точнее, вовсе не бред, а размышление режиссера над особенностями современного момента.

— А вы заметили, куда в конце движется кораблик с названием «Надежда»? В сторону недоразрушенной церкви! Это что за символ, позвольте спросить? Что вся надежда у Людмилы на Бога — так понимать?

— Да это только вы и разглядели!

— Но там еще хуже! На корабле плывут интуристы, и героиня машет им. Это как понимать? Что у нас одна надежда на Запад? Ну, товарищи, нет слов!

В итоге интуристов политкорректно убрали, оставили только секундный кадр, что кто-то машет с кораблика, и Людмила в ответ машет просто кораблику. Премьеру немного подкупированного фильма назначили снова не в «Ударнике», а в «Художественном». Эол только посмеивался:

— Там идут фильмы ударные, а мои — художественные.

— И все-таки это значит, что тебя еще не признали крупным режиссером, — подкалывала жена, обиженная на то, что муж не взял ее на главную роль, хотя было понятно, что Платошу не с кем оставить, да и Вероника не профессиональная актриса. А главное, ну никак не вписывалась в роль Людмилы, потому что продолжала полнеть, перевалила за сто килограммов.

— Что смотришь? Скажешь, толстая? — И добавляла любимую присказку всех полнеющих жен: — Когда любовь настоящая, любят любую.

А Эол все больше осознавал, что никакой любви уже нет. Да и была ли? Недолго он любил Лиду, недолго Веронику, а значит, это вовсе не любовь, а так, мимолетная страсть, за которой наступает охлаждение. Поначалу не хочется признавать, но рано или поздно смиряешься и честно говоришь себе: не любовь.

Хотя расставаться с Никой он не спешил, да и она обычно бывала с ним ласкова, любила мужа, заботилась, вкусно готовила и матерью оказалась очень хорошей, Платоша при ней как у Христа за пазухой.

Лежа с женой в постели, Эол сердился: такое ощущение, будто изваяние обнимаешь. Но смирялся, не идти же на поиски третьей жены! В шутку пел:

— Широка жена моя родная, много в ней невиданных телес, я другой такой жены не знаю, чтобы был такой хороший вес.

— Убью! — обижалась Вероника. — Вот сяду на диету, только успевай мужиков отгонять.

Чистая правда, в чрезмерной полноте таился залог спокойствия, раньше к Нике любители женской красоты так и липли.

Не умея совладать с растущим весом, жена стала мстить мужу и любые его промахи использовала, чтобы показать: вот и ты не безупречен. И ревновала, конечно.

— Ну как там Ирочка? — имея в виду исполнительницу роли Людмилы.

— Нормально. С ролью справляется вполне.

— А с ролью любовницы режиссера?

— Не говори глупостей, ты же умная женщина.

— А главное, жертвенная. Говорят, ты всех заел со своей идеей жеже.

— Жеже?

— Женской жертвенности.

— Смешно. Жеже. Ты у меня самая остроумная жеже в мире!

И стал ее так звать:

— Жеже моя дорогая!

За полгода до премьеры «Не ждали» мировой кинематограф произвел мощный залп: Люмет выпустил своих «Двенадцать разгневанных мужчин», Феллини — «Ночи Кабирии», Бергман — сразу «Седьмую печать» и «Земляничную поляну», Уайлдер — «Любовь после полудня», Козинцев — «Дон Кихота» с Черкасовым, которого даже испанцы признали лучшим Дон Кихотом, Зархи — «Высоту», Райзман — «Коммуниста», Столбов — «Обыкновенного человека», Рязанов — «Девушку без адреса», Калатозов — «Летят журавли», Ростоцкий — «Дело было в Пенькове».

В октябре Герасимов показал первую серию «Тихого Дона», и все развели руками: конгениально роману! Лучшей экранизации кинематограф еще не знал! В ноябре состоялась премьера второй серии, которая не разочаровала. Сергей Аполлинариевич вновь стал чемпионом советского кино, а может, и мирового!

В декабре прославились однокурсники Эола — Сегель и Кулиджанов вышли с премьерой мастерски выполненного фильма «Дом, в котором я живу». Незримов малость струхнул: способен ли его «Не ждали» составить конкуренцию всему, что вышло накануне? Вероника взахлеб расхваливала все, что предшествовало премьере картины мужа, Эол уже не на шутку злился на нее, будто своими восхвалениями других она предрекала его провал.

И Незримова действительно затерли! А самую болезненную подножку сделал дорогой, ненаглядный мастер — премьера третьей серии «Тихого Дона» в «Ударнике» началась во вторник, 30 апреля 1958 года, одновременно с премьерой «Не ждали» в «Художественном»! Нарочно ли он договорился, или так случайно получилось? Если случайно, то Незримов — отпетый неудачник; если нарочно, то Герасимов высоко оценил новый фильм своего ученика и так решил его подмять. Огромные толпы «нет ли лишнего билетика?» роились около Дома на набережной, вдоль Москвы-реки, по Большому Каменному мосту, чуть ли не до самого Кремля-батюшки, девушки плаксиво канючили, юноши готовы были выложить любые суммы. Эти толпы едва не доходили до Арбатской площади, на которой лишнего билетика почти не спрашивали, еще хорошо, что вообще раскупили кассу.

Незримов предчувствовал беду. Верная жена сидела рядом и на сей раз не дерзала подкалывать мужа, старалась, наоборот, успокоить:

— Да не волнуйся ты так! Смотри, с середины фильма уже никто не калякает, сидят тихо, как мышки.

И действительно, если поначалу многие зрители перешептывались, а некоторые и вовсе громко переговаривались, то с момента появления Суховеева в зале стала побеждать тишина. На премьере «Разрывной пули» Эол так не волновался, уверенный в успехе. Сейчас он откровенно потел. И дождался своего звездного часа. Когда под «Освобожденную мелодию» высветилась надпись «Конец фильма», в зале секунд двадцать еще властвовало молчание, а затем — взрыв рукоплесканий! Пьяный от счастья режиссер стоял на сцене в окружении съемочной группы, и ему несли и несли цветы, благодарили за такое кино, взволновавшее душу, за то, что заставил сопереживать героям, за новый вклад в киноискусство. В пене чувств Эол Федорович попросил подняться на сцену и Веронику, назвал ее своей цветущей музой, отчего она еще пышнее расцвела.

И лишь один выпад оставил на светлом фоне черную кляксу — лет шестидесяти гражданин выскочил на сцену и громко заговорил:

— Я не понимаю всеобщих неосмотрительных восторгов! Ведь фильм-то — антисоветский! Да ладно вам мне тут! Сами идите знаете куда! Но-но, я вам дам со сцены! Имею право высказать. Про это кино следует писать куда следует. И напишем. А что вы думаете? Напишем.

В остальном триумф того дня наполнил сердце счастьем. А потом пошло огорчение. В «Не ждали» Эол не случайно выделил башню Дона, которую наши бойцы берут штурмом. Он имел в виду, что своим фильмом штурмует герасимовский «Тихий Дон». Однако эта башня оказалась неприступной: всюду только и писали о премьере третьей серии в «Ударнике» и почти ничего — о премьере в «Художественном». Ленту Незримова хвалили, немного критиковали, признавали заметной работой молодого режиссера, но скромненько, на вторых и третьих полосах. Герасимовский слон величественно растоптал яркого незримовского зверька.

Марта Валерьевна досмотрела фильм до конца и на сей раз не заплакала, и даже не всплакнула, а молча встала, задумчиво прошла по спальне мужа. Шоколад долго смотрел на хозяина, сидя на стуле, потом не выдержал своей траурной позы и превратился в черную норковую шубку, свернутую и готовую к упаковке. Марта Валерьевна погладила его, он муркнул и продолжил свой сон.

— Да, Шоколад, ничего не скажешь, он великий режиссер.

Она подошла к мужу и устыдилась, что он до сих пор лежит в старых любимых домашних штанах, в пиджачке пижамного типа, расстегнутом на груди.

Часы показывали половину первого, а значит, 12 июня 2018 года, день их золотой свадьбы, начался. Она вытащила из шкафа свежее нижнее белье, сняла с плечиков белоснежную сорочку «Аминарини», купленную в Милане за двести евро, темно-синий костюм, сшитый по технологии биспоук на лондонской Сэвил Роу, в ателье Андерсона и Шепарда, по индивидуальным лекалам, за две тысячи евро, носки из мерсеризированного хлопка, вишневого цвета галстук от «Армани» и черные туфли с элегантным узором от «Фаби». Весь этот шик покупался целенаправленно к сегодняшнему дню.

— Пора привести себя в порядок, мой дорогой, — сказала Марта Валерьевна. — Первые гости могут нагрянуть в самую рань.

Она осторожно раздела мужа, протерла его любимыми ароматными влажными салфетками с запахом сирени, спрыснула одеколоном «Эгоист». Тело показалось ей безжизненным, но не мертвым. Прохладным, но не ледяным. Признать, что она имеет дело с трупом, Марта Валерьевна никак не соглашалась.

— Какой же мы покойник? Мы сейчас облачимся и вообще станем о-го-го.

Отдыхающий снарядик, так и не сделавший ей ни одного ребенка, вежливо спрятался в армейские трусы. Иных подштанников потомок богов не признавал: мягкие, просторные, качественные, с биркой «МО СССР». Ногти на ногах стричь не надо, обладатель десяти изящных пальцев постоянно за ними ухаживал. Носки налезли без малейшего сопротивления. Теперь брюки. Ветерок никогда не отличался тучностью, ему не приходилось следить за своими надежными восемьюдесятью килограммами при росте метр семьдесят, а в последние годы он только и делал, что худел, сейчас весил не больше семидесяти, и одевать господина Незримова не составляло труда даже без его участия. Усадив потомка богов в кресло, она надела сорочку, тщательно всунула ее полы в брюки, застегнула ширинку, повязала галстук, надела пиджак. Голова отваливалась назад, к спинке кресла, отчего при закрытых глазах получалось надменное выражение лица. Левая бровь с гагаринским шрамом слегка приподнята. того и гляди, послышится: «Знаете ли, не надо мне всего вот этого!» Далее она старательно расчесала волосы и усы.

— Ну вот, порядок.

Человек как бы приготовился к выходу на сцену, присел в кресло, руки положил на подлокотники, голову откинул к спинке, закрыл глаза и сосредотачивается.

Марте Валерьевне вспомнилось, что в викторианской Англии фотографы делали снимки семьи с умершим, сажали его, тело придерживалось каркасом, и в окружении домочадцев покойник выглядел одним из живых, а не ушедшим от них в мир иной. Гадость какая!

Она порылась в интернете по поводу трупного окоченения. Да, есть такое, на латыни «ригор мортис». Наступает у всех по-разному — от тридцати минут до шести часов после смерти. С того момента, как Эол Федорович вскрикнул, схватился за сердце и упал в свою кровать, прошло пять часов. Не сказать, что он за это время стал эластичным, но и сильного окоченения нет, ведь ей удалось без изнурительного труда одеть его и усадить в кресло. Стало быть... И в ее голове выскочило название знаменитого венского кафе:

— Да пошли вы в «Захер» со своим ригор мортис!

Продолжение следует.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0