Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Русая страна

Вера Николаевна Кузьмина родилась в г. Каменске-Уральском Свердловской области. Окончила Каменск-Уральский медицинский колледж.
Работает фельдшером в городской больнице. Стихи печатались в журнале «Наш современник».
В 2014 году вышла ее книга «Медицина здесь бессильна» (литературный псевдоним — Веник Каменский). Живет в г. Каменске-Уральском.

Разговор с Дзержинским

Хожу ли я в лесу, где солнечно и чисто,
По городу спешу, где воздух тускло-сер, —
Я слышу за спиной спокойный шаг чекиста,
Как многие из тех, кто жил в СССР.
Хоть удери в тайгу, в заснеженную тундру,
Услышишь этот шаг — привычный, не чужой.
Привыкнешь — ко всему...
— Ты, что ль, идешь, Эдмундыч?
Ну ладно, хоть не те — Лаврентий да Ежов.
А хочешь, расскажу про деда — дядьку Колю?
Директор раз позвал...
«Заданье... из Москвы...
Литейщик лучший ты, мне век не видеть воли.
Не сделаешь — вдвоем не сносим головы».
Вагранка замерла, всем было не до смеха,
Не поддевали баб, не посылали на х...
Спокойно дядьку ждал на выходе из цеха
Спокойный человек в петлицах и ремнях,
Спокойно козырнул, когда отливки вышли,
Спокойно вышел вон... а дядька — поседел.
Ну, Феликс, как тебе такие плюшки-пышки?
— Нормально: поседел — зато не посидел. —
Ну это ж надо, блин! Ответил! Каламбурит!
А может, мне пора в психушку, за забор...
— Чтоб стены государств не разрушались в бурю,
Веками льется кровь в замешенный раствор.
Защита для страны — границы и законы.
Чекист? Охранник он. Охранник малых сих.
И для меня важней покой для миллионов —
Не тысяча свобод для всяких не таких.
Легко орать: «Сатрап! Палач! Кровавый соус!»
Ты сделай для людей хоть что-то... что, никак?
Кому-то — особист, кому-то — долг и совесть... —
И снова за спиной неумолимый шаг.
Куда теперь свернуть и как прожить на свете,
Не зная, за кого, куда и с кем шагать?
Стояла молча я, не зная, что ответить,
Но каждому из нас придется — выбирать.
Дзержинский замолчал: твои-де карты биты...
Делами на столах давно лежат века,
Давно дрожит Земля, сбивается с орбиты
От шага за спиной: че-ка, чека, ЧК,
Хоть удери на Обь, на Волгу или Каму,
Хоть к Лыковой в тайгу сломя башку сбеги...
Ах, если б за спиной услышать Мандельштама —
Скворцовые его, легчайшие шаги...

Сказка про рыбку, старика и старуху

Там, где ушицей тянет из старых кухонь, где от ж/д платформы летят гудки,
Жил-поживал старик со своей старухой возле холодной, мутной Исеть-реки.
Жил-поживал, добра наживал и нажил: двушка (не в центре, дальше
                                                                         пойдешь — базар),
Кот на окне, а в банке — ротанчик Сажа (пойман в реке два года тому назад).
...маятник жизни рубит-сечет секунды. Запах лекарства.
                                                                    Дед задремал, кажись.
Бабка ротану шепчет: «Уж больно скудно... рыбка, ты дай ему
                                                                         хоть годок пожить.
Вот — завелась хвороба, змея в колоде. Сразу — четвертой стадии...
                                                                                 вышел весь».
Если просить ротана — полегче вроде. Бог далеко, не слышит,
                                                                               а рыбка здесь.
Тихо в дому... какой человек нужнее? Чтоб говорить? Важнее —
                                                                             вдвоем молчать.
А за окном клубничный закат болеет, солнце далекий Бог приложил —
                                                                                         печать.
А за окном — поселок, страна, планета. Столько людей, а нужен
                                                                                  одной жене.
Прочим — и даже рыбке — и дела нету. Просит старуха: «Дай
                                                                          хоть полгода мне,
Чтоб просыпаться вместе, поить компотом, чтоб показать, какой
                                                                         получился слон —
Сшила его из старых своих колготок, будет играть соседкина Айшахон,
Я называю девку попроще — Анькой...»
Крепко заснул старик, тяжело дыша.
Бабка ротана в тесной стеклянной банке тащит к воде сквозь заросли
                                                                                       камыша.
Льется Исеть в старухины сапожишки. «Ладно, плыви... за это —
                                                                             хоть месяц дай!
Месяц... ведь я не жадная... месячишко». А вдалеке — луна и собачий лай.
Кот на окне... а рыбки-то нету в доме, где-то башку в речную сует траву.
...пять январей онколог ворчит: «Феномен...» — даже собрался вроде
                                                                           писать в Москву.
А на реке туманы стоят, туманы, крик поездов с моста разрывает тьму.
Вот интересно — сколько живут ротаны? Так же как люди —
                                                                          как повезет кому?
А на Исети ловят на хлеб и муху, на мотыля с перловкою рыбаки...
Тихо живет старик со своей старухой возле холодной, мутной Исеть-реки.

* * *
«Ох, а Трампа бы — да вицею, ох, да только б не война...» —
Баба Маша в платье ситцевом на скамье пьяным-пьяна.
«Праздник нонче... этот, как его...» — «Не Успенье, баба Маш?» —
«Точно... выпила-то каплю я... Все бумагу, што ль, марашь?
Говорила: Верка, нечего, лучше б Ваньку родила.
Мой-то помер, слышь, от печени, до того я не пила.
Чё стихи-то? Пень березовой, и в похлебку не годны».
И опять по-нетверёзому: «Только б не было войны».
Скажут пьяные-то прямо ведь: положили — и неси...
Видно, слишком много грамотных развелося на Руси.
Каждый третий — морда шанежкой: я поэт — таки дела.
На фига Манюше-Ванюшке ваши речки-купола?
Бабе Маше — съездить к сыну бы: третий холмик от стены,
Постирать платочек синенький да чтоб не было войны.
Только жалко тех, целованных, — эх, лихая голова! —
Их соленые, соловые, соловьиные слова,
Тех, целованных с рождения в золотой горячий лоб...
«Чё за праздник-то? Успение?» — баба Маша с лавки хлоп.
Ах, слова, слова крылатые, вам бы мучить и ласкать —
Вы под мусором запрятаны, виноватых не сыскать.
Правит бал-то безголосая да бессовестная рать,
В общем, броская, да бросова. Нечем Машу поднимать.
Под скамейкой слезы катятся по старушечьим щекам:
«Ох, я пьяна каракатица. Стыд-то, Верка, стыд и срам,
Ведь и старая, и лысая... жись меняю на гроши...»
Много книжек разных писано — на растопку хороши.

* * *
...Страшно мне, что за последней дверкой
Нам не даст увидеться Господь...
В.Каменский

Выпьем чаю с молоком сгущенным,
Глядя сквозь окно на гаражи...
Он хороший, только некрещеный, —
Что мне делать, Господи, скажи?
Понимает — выпитой, отпетой,
От земли, черняшки и крови.
Понимать — весомее монета,
Чем потертый жизнью грош любви.
Слушает, как вечером болтаю
Про щеглов, соседского кота,
Про вогулов, что в руках катали
Позвонки Уральского хребта,
И про то, что ночь почти уснула
Между чашек с чаем на столе...
Ах, коты мои, щеглы, вогулы,
Нехристи вы тоже на земле.
Фантики вы, шарики, жаканы,
Камушки и веточки с куста,
Быть вам безделушками в карманах
Славного мальчоночки Христа.
Он же добрый, никого не гонит,
Не карает — полная лафа...
Деревянный Каменск на ладони
Держит некрещеная Уфа.
Эх, везет мне на чужих и пришлых,
В первый раз на нехристя свезло...
Так уж вышло, Господи. Так вышло.
Ты ведь знаешь, это не назло.
Молоко, четыре пачки вафель,
Разболтались двое, не до сна.
Смотрит ночь из кухонного шкафа
На двоих у темного окна.
Я смеюсь, но страшно дуре Верке —
Мутный страх, его не побороть:
Страшно мне, что за последней дверкой
Нам не даст увидеться Господь...

* * *
...а закат за окном нехорош: глянцевит и багров,
Может, Бог приболел: ты попробуй за всем пригляди-ка...
Ночь густеет, и тени выходят из черных углов:
Баба Маня, и прадед Григорий, и Валька Брусника.
Вон и дядька-тюремщик с чекушкой в кармане пальто,
Кепка набок: он так выходил из пивной на базаре.
«Напиши про меня: восемь лет отсидел ни за что,
Я его не толкал — все дрались, на меня показали».
Рядом Маня, сестра, — ох, собачились ночи и дни,
Нынче рядом лежат — Голошейкины были, да нету.
Говорит: «Напиши про меня. Напиши, сохрани,
Как я в Доме культуры в кино продавала билеты,
Как я ночью домой эту выручку в сумке несла,
И как два гастролера ее у меня отобрали,
И как вор с Барабы через сутки — такие дела —
Мне ее возвернул: “На, держи-ко, соседушка-краля”».
Разделяется наша страна на ментов и людей,
Ну а люди, пожалуй, еще на воров и солдатов...
Из-за шторы выходят Настёна и старый Фаддей:
«Напиши-ко про нас — на сыночков мы были богаты,
Напиши, как соседский мальчонка, вожатый Витек,
Нам четыре звезды рисовал на осевших воротах,
Как шептала Настёна: “Вон эту побольше чуток —
Гриша в батю пошел, самый долгий в пятнадцатой роте”».
Ах, дегтярная ночь... «напиши, про меня напиши...
Про меня не забудь... напиши... неужели не будет...»
Я всего лишь кувшин, рыжеватый скуластый кувшин
Для шинелей, платков, пиджаков, поколений и судеб.
И когда опустеет вместительный глиняный схрон,
Запоет в горловине уральский пронырливый ветер,
Опустевший кувшин приподнимет угрюмый Харон
И швырнет, размахнувшись, как раз в середину Исети.
Надо мной поплывут революции, войны, века,
Сказы, четки, динарии, книги, ворота, погосты,
Паруса и квитанции, яблоки, мхи... а пока
На меня из углов наступают полночные гости.
За окном тополя на ветру наклонились назад —
Захлебнулись, наверно, ночной просмоленною жижей...
Ты помедли, Харон. Слишком многое нужно сказать.
«Напиши про меня... напиши... напиши, напиши же...»

* * *
Спи, нежданный мой, нечаянный,
Спи, дурная голова.
Спят и Авели, и Каины,
Птицы, звери и трава,
Кони белые и чалые,
Щуки-окуни на дне,
Мужики, что дети малые,
Пораскинулись во сне.
Укрываю — от окошечка
Ветер дует, вот стерво...
Спит Господь — младенец-крошечка,
Ты не веруешь в Него.
Значит, мне молиться-каяться
За себя и за тебя.
Вон луна по небу катится,
Боком тучу теребя.
Отмолю грехи непрошено,
Я умею — не впервой.
Спи, нежданный мой, хороший мой,
На подушке перьевой.
А у баб-то сердце вынуто,
Чтоб хозяйство по уму,
Отоспаться — в домовине нам,
Не в натопленном дому.
Бабы — дурочки юродивы,
Оттого и непросты...
Смерть — она ведь тоже Родина:
Дым, погосты да кресты.
Спи... задремываю вроде бы.
До чего же дура я...
А любовь ведь тоже Родина,
Хоть корява, да своя...

* * *
А мужья-то объелись, как водится, груш —
Нет, не Евиных яблок.
Даже лето на Родине — слышишь, Петруш, —
Не мужичье, а бабье.
Ох ты, Родина, край петушков-леденцов,
Что не певши — отпели,
Да могил сыновей, и мужей, и отцов,
Да еще — колыбелей,
Да еще — долголапых несушек-курей,
Да цыплят-недоростков,
Да окошек в ночи, да больших тополей,
Да указов кремлевских,
Да пшеничных полей, где великая сушь,
Да китайских халатов...
Знаешь, Родина — это заразно, Петруш,
А прививка — зажратость.
Это край, где водяра идет как вода,
Где дворцы и сараи.
Знаешь, Родина — это смертельно... ну да,
За нее — умирают.
Вот такая у нас — золотая, не медь —
Добровольная подать.
А еще — и Отчизна, и Родина, Петь,
Штуки женского рода,
Даже лето на Родине — бабье, ага,
Сгусток счастья и боли.
Скоро будут — сугробы, метели, снега...
Поцелуемся, что ли...

* * *
Как-то так выходит бестолково:
Виноваты все, и каждый прав...
На тишайшей улице Титова
Печень мне пропорет алконавт.
А за что? А под руку попалась,
Просто так, горели трубы, мля.
Было бы на хате пива малость,
Точно обошел бы кругаля.
На тишайшей улице Титова
На балконе треплется пальто...
На Руси одно — опять да снова:
Просто так... так просто... ни за что.
Каждый виноват, и все неправы,
Невиновны все, и каждый прав...
Будет синеглазым и кудрявым,
Чуть за тридцать — этот алконавт,
В драненькой футболочке бордовой...
Не боюсь — ведь пожито не зря.
...над тишайшей улицей Титова
Просто так — доплавилась заря.

* * *
Ты с безверием живи или с верою,
Хоть апостолом, хоть мытарем будь —
Метит молния высокое дерево,
Неизменна эта страшная суть.
У прабабки были дети не буками,
Но Степанушко — что мак у реки.
«За родню всю перешло да состукало», —
Вечерами бабы жгли языки.
«Знать, не Гришкин... от цыгана проезжего».
«От учителя — гостил у попа».
«И лицом-то чистый, умный да вежливый —
Ох, не наша вороняцка крупа».
«Слышь-ко, Анне за сынка не печалиться —
Переделал все по дому дела».
...в сорок первом похоронка с печатями
За старинную божницу легла.
Плачь, прабабка, над бумажечкой серою,
Да кровинушку назад не вернешь...
Метит молния высокое дерево —
Или Богу надо тех, кто хорош?
Метит молния высокое — нате вам,
Бог не фраер — забирает шутя.
Не поэтому ли хочется матери,
Чтобы вечно было малым дитя?
Метит молния не курицу — сокола,
Поджигает не болота — леса.
Выбирают дуры бабы высокого,
Чтоб гляделками не в грязь — в небеса,
После платят — крепко молния жалится,
Топай, дура, в одиночку домой...
...если сможешь, будь поменьше, пожалуйста,
Мой серебряный, высокий, прямой.

* * *
— Снова пензию посеял, сивый мерин, гладкий гусь!
— Я люблю тебя, Расея, да-ра-гая наша Русь!
— Весь пинжак-то взади в пятнах. где валялся-то, стерво?
— Ты веками непонятна! —
Бабка тащит самого.
Деду восемьдесят с гаком, не уралец, из минчан.
Колыму прошел — не плакал, целину пахал — молчал.
Горб, надсада и мозоли — что колхозник, что зэка...
Профиль Сталина кололи возле левого соска,
Сыновей ушедших ждали — не служившим стыд и срам, —
И смеялись над вождями, и скорбели по вождям.
— Горе луковое, Сеня! Навалися на плечо.
Всё Расея да Расея, хоть бы пел другое чё.
Мят да кручен, бит да ломан — ни к чему такая жись.
Слава Богу, вроде дома, на завалинку садись.
Завтра стопку не проси-ко, не подам, палена мышь.
Вишь, заря-то как брусника... Что ты, Сенюшка, молчишь?
Вишь, ворота как осели у соседа в гараже... —
Спит на лавочке Расея, уходящая уже.

* * *
В старом доме возле полустанка —
Грядки, пень, сорока на трубе —
Тощая усатая цыганка
Мне расскажет о моей судьбе.
Не соврет, ведь я с еёшным Шурой
Втихаря курила в гараже.
Он теперь в колонии в Кунгуре,
Третий срок доматыват уже.
Эх, судьба, по краешку, по бровке,
Выше ворот, «Примою» дымя...
Травы в рост, и общие столовки,
И постель, согретая тремя:
По любви, по жалости, по дури...
Не жалею — это слабакам.
«Сара, как там Шурка-то в Кунгуре?» —
«Говорят, отпустят к сорока,
А его рожденье, Верка, в мае,
Значит, десять месяцев еще...»
Солнце за окошком поднимает
Над дорогой правое плечо,
Над дорогой, над судьбой корявой,
Над страной, огромной, как судьба,
Где смешались правый и неправый,
Храмы, тюрьмы, лодки и гроба.
Где, какие б ни справляла даты
И какой бы ни дурманил хмель —
Зэкам, работягам и солдатам
Вечно греть мне душу и постель.

* * *
Бабкины байки — то быль, то небыль,
Та — наповал, а вон та — мурня.
«Гиб, майне фрау, картошки, хлеба.
Свет, зажигалка... менять, менять».
Пленные фрицы ползли Вороньжей,
Еле тащились — подъем-то крут.
Вслед им плевался безногий Роньжин,
Дети орали свое «капут».
Хоть подчистую обед съедали —
Восемь робяток толклось в дому, —
Анна, прабабка моя седая,
Молча картошек дала ему.
Молча — дала... зажигалку — молча
Сунула фрицу в рукав пальто.
С неба Егорий смотрел по-волчьи:
Что-то ты, Анна, творишь не то.
Сыпал дождем на пилотки, лица,
Грозно копье направляя вниз:
Вдруг подпалит зажигалка фрица
Край белоснежных Господних риз?
Анна шепнула: «Небось не пухнем...»
Молча от фрица пошла назад.
...а за иконной доской на кухне
Две похоронных... «ваш сын и брат...»

Яблочное

А все стихи на свете — о любви... В занозах, поцелуях и разломах.
О том, как ты идешь среди живых, стреляешь, совершая новый промах,
В тебя стреляют — чертова напасть, чтоб уложить вповалку на постели.
Но очень трудно в яблочко попасть.
Любовь слепа.
Слепым не видно цели.

А все стихи на свете — о войне... Про veni, vidi, vici, девять граммов.
И яблоки по-прежнему в цене — вас много, победителей Адамов,
Доставших до эдемских облаков (и многие достали, между прочим)...
Познание — оно и есть любовь.
И хорошо, когда без червоточин.

А все стихи на свете — о вине... О винном аромате райских яблок,
О том, что виноваты не вполне, безжалостно разбив о быт кораблик,
О чертовой виновнице-судьбе: мы ни при чем, не в деле и не в доле.
А все стихи на свете — о тебе.
О яблоках.
Войне.
Любви.
И боли.

Они еще идут...

Подтаявшим снежком, лещами в половодье, грушовкой золотой
на чистое рядно — они еще идут. Они еще приходят, когда
в глухой ночи распахнуто окно. Слова, слова, слова...
про крышку и про вышку, про нынешние, блин, и прочие грехи.
Я не смогла родить глазастого сынишку и потому пишу глазастые
стихи — про смерть и поезда, Вороньжу, руки, лица, про то,
что у Руси — еврейские глаза... Слова еще идут. И значит,
жизнь продлится, и надо обнимать, а помирать — нельзя.
И надо рассказать мою вину и вины, как будто с головой —
в тяжелую Исеть. Я прожила уже побольше половины, а под уклон — быстрей, и надо бы успеть. Еще на мужиков орут-хайлают
бабы, а девкам хоть бы хны, задами круть да верть —
приносят в подоле...
...а мне — сидеть корябать,
пока живет страна и примиряет смерть.

* * *
Что уставился-то? Глазки сломаешь.
Что — хорош мой воротник кучерявый?
Штукатур Самирка с рожей Мамая,
Далеко твоя Кымбат с дочерями.
Вот и пялишься на русые косы
Да на губы цвета клюквенных ягод:
Кирпичи, пожалуй, станут раскосы
И дороги дастарханом полягут.
А напомнить про кровавую кашку,
Про ночных гостей с глазами косыми?
Твой отец мою соседку Наташку
Из Бишкека выгнал — топай в Россию.
Все забрал он, даже дочкины банты,
Даже глобус, и указку, и ноты.
Где тогда была его толерантность,
Про которую сейчас вы орете?
Мишка начал... пьяный Борька вдогонку
Стукнул палкой — в общем, дело доделал,
И скала Советов стала щебенкой,
Завалив и черномазых, и белых.
А до этого... соседский Ташматик,
В Бухару они уехали вроде...
Он обидчиков моих колошматил,
Ваську жирного с мажором Володей.
Мне Айгуль-портниха платьице шила,
Подарила пояс — кожаный узкий...
...догорает солнце — «Клим Ворошилов»
С экипажем из узбеков и русских.
Сдохнуть хочется — не вякать, не мыркать.
Водки, может... нет, воды из колодца.
Что мне делать? Что нам делать, Самирка?
Видишь — плачу... может, все рассосется...

Колыбельная мужикам

К печке брошены носки,
Снег летит в стекло.
Спите, наши мужики,
Крепко и светло.
Завтра — робить да бежать,
Чтоб кипели щи.
Жись не биржа, а баржа,
Вам — ее тащить.
Спит у печки кобелек,
Вся спина в золе...
Спите, Блок и Гумилёв,
В русския земле.
Ох, не спят, суют носы
В теплые дома
Две разлучницы косых:
Водка и тюрьма.
Есть еще похлеще две —
Пуля и петля.
По весне уснет в траве
Русская земля,
А пока — летит пока
Снег, велик и чист.
Спи, пехота и зэка,
Дьякон и чекист.
Снег окуткой теплой лег...
Будто бы жена,
Спит, вжимаясь в Божий бок,
Русая страна.
Печка, стол, половики —
Словом, как в раю...
Спите, наши мужики,
Баюшки-баю...

* * *
Ворчали жены: «Пьешь — пойди к сычу!»
Топились печи, цвел душистый донник —
А бабка ночью ставила свечу
На кухонный щелястый подоконник.
«В уборну топать — не хватат огня,
А лампу жечь — проснется Ленка точно...»
Но я-то знала: это для меня,
Оторвы рыжей, шляйки полуночной,
Учащейся у пьяниц и собак,
Дворов, вокзалов, лавочек и печек
(А в темноте все видится не так,
Как нас учили прописи и речи).
В грязи ботинки, дырка у плеча —
«Большая, чё!», — я топала с прогулки,
И каждый вечер бабкина свеча
Горела на окне в конце проулка.
И доходила — после «не проси,
Не верь, не бойся» — истина другая:
Что свечки догорают на Руси,
Дорогу для не-свечек освещая.
Я узнавала — свечки за отцов,
Мужей и братьев, детушек рожонных,
И свечи, что горят в руках стрельцов
Под вой стрелецких матушек и жёнок.
Так много в жизни выучить пришлось,
Идя по темноте своей дорогой...
А может быть, сама земная ось —
Свеча, для нас поставленная Богом?
Что косо — удивляться ни к чему:
Господь не молод, вроде деда Зуя —
За восемьдесят стукнуло ему,
Не держат руки, ничего не чуют.
...не знаем Божьи мысли и дела,
Хотя бы разобраться в человечьих:
Куда б меня дорога привела,
Когда б не бабкой ставленные свечи?

Воздушный шарик

Сегодня тыщи звезд дрожат в небесном сите,
Промерзшие насквозь, мечтают о тепле,
И смотрит грустный Бог, как тихо рвутся нити,
Которыми душа привязана к земле.
Мне шепчет эта ночь: Губан, Володька Силос,
Мосёнок, Цуккерман, Наилька, Настька-ять...
Вчера снесли барак, в котором я училась
Играть и говорить, любить и умирать.
Ах, нити... раз — и всё. Как выцветшие тряпки,
Соломинки, зола сгоревшего куста...
Давно на небеси моя лихая бабка,
Унесшая «едрить», «имать» и «тра-та-та»,
А с ней тюремщик-брат, ругавшийся «подскуда», —
Ого, пустили в рай, вон пялится с небес.
Их младшая сестра еще жива покуда,
Но помнит только хлеб — по карточкам и без.
Прочитаны давно великие романы,
А нынешние — блин, какая же мурня.
Мои друзья ушли — жалеть не перестану,
А лучшие давно где бабка и родня.
Как тонко! Рвется как! Слегка концом ударит,
Вот эта — посильней... была она крепка.
Держи меня, родной. Я твой воздушный шарик,
Подставивший рукам скрипучие бока.
Держи меня как мяч, щенка, лесную шишку
(Нет, все же шарик я, скрипящий и тугой), —
Ведь истинный мужик внутри всегда мальчишка:
Футбол, смешная лень, педали под ногой.
Держи меня, боюсь! Не разжимай ладоней!
Я так же вся тряслась, когда с обрыва — вниз,
В тяжелую Исеть (вверху орали — тонет),
Держи меня, родной... держи меня... держись.
Смотри — вон там звезда от холода уснула...
Ну всё, уже теплей и отступает страх,
И тихо гладит Бог мои крутые скулы —
Смешной воздушный шар в мальчишечьих руках...
 





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0