А.П. Чехов о классиках своего времени
Виктор Иванович Хрулёв родился в 1940 году в Саратове. Окончил филологический факультет БашГУ. Доктор филологических наук, профессор. Литературовед. Двадцать лет руководил кафедрой истории русской литературы XX века БашГУ. В настоящее время — главный научный сотрудник НИУ БашГУ. Печатался в журналах «Наш современник», «Москва», «Литературная учеба», «Бельские просторы». Автор около 120 научных работ. Заслуженный деятель науки Республики Башкортостан (1997), почетный работник высшего профессионального образования РФ (2006). Живет в Уфе.
Призвание всякого человека в духовной деятельности — в постоянном искании правды и смысла жизни.
А.Чехов
1
Становление А.Чехова как писателя проходило в атмосфере мощного влияния русских классиков 60–90-х годов XIX века. И.Тургенев, И.Гончаров, Ф.Достоевский, М.Салтыков-Щедрин, Л.Толстой определяли направление литературы. Их духовное воздействие на общество служило благодатной почвой для возникновения нового поколения литераторов. И естественно, что самоопределение молодых сочинителей включало не только преемственность, но и отталкивание, поиск новых художественных средств. Литературные предпочтения Чехова неотделимы от его миропонимания и принципов творчества1. Отметим несколько положений, характеризующих представления писателя о назначении литератора. Во многом они определяли отношение Чехова к классикам его времени.
Первое — неустанное обновление художественного мышления, соответствие его потребностям времени. Писатель — это «чувствилище эпохи» (М.Горький), он интуитивно воспринимает запросы общества и ожидание новых форм искусства.
Сам Чехов чутко реагировал на изменения, происходящие в России после 60-х годов. Герои — рупоры передовых идей дворянства, уже в романах И.Тургенева осознавали, что утратили свое лидерство. Пришли новые, более решительные сторонники преобразований. Молодые разночинцы, выходцы из других социальных сословий, оказались более перспективными. Чехов — сын мещанина и внук крепостного, трезво и проницательно воспринимал то, что происходило в 80–90-е годы. Он понимал ностальгию по красоте былых дворянских гнезд. Но не принимал паразитическое существование их владельцев, несправедливость и унижение человека. Писатель не строил иллюзий и о новых хозяевах жизни, их культуре и развитости. Но они были деятельны и полны желания изменить реальность.
Смена поколений, потребность демократизации общества, период «безвременья» сказывались и на его художественном инструментарии. Манера повествования 60-х годов уже не устраивала. Она включала в себя подробные характеристики персонажей, замедленное развитие событий, обстоятельность психологического анализа. В этой манере автор как бы все брал на себя. Он был всеведущ и посвящал читателя в тайны своего знания. Проза Д.Григоровича, И.Тургенева, И.Гончарова и других «властителей дум» времени открывала возможности этого художественного мышления на пределе совершенства и одновременно исчерпывала их. Но в 80–90-е годы так писать уже было недостаточно. Необходимы были более емкие и лаконичные средства. Импрессионизм, символизм открывали новые возможности, и писатели 90-х годов испытывали их влияние. Так или иначе, они стремились обогатить свою палитру.
Особенностью литературы конца XIX века стало большее доверие к читателю. Это сказалось на сокращении описаний и развернутых экспозиций, на использовании компактных психологических характеристик, на изменении самого статуса автора. Он как бы ушел в тень. У Чехова это обновление проявилось в использовании подтекста, символики, в лаконичности повествования. Открытые финалы, незавершенность сюжета, отстраненность от изображаемого, «холодность» позиции — все это становилось новым этапом и основанием для последующей эволюции к И.Бунину, а позднее и к В.Набокову. Была и та особая тональность, которую Чехов вносил в литературу и которая предвосхищала грядущие испытания. Это чувство исчерпанности нынешней жизни, переданное в тонкой лирической окрашенности.
Второе — объективность сочинителя, отсутствие пристрастности. Чехова неслучайно уже при жизни считали беспощадным талантом, бесстрастным реалистом, способным дать правдивую картину действительности. Это требование писатель ставил и перед беллетристами своего времени. В ответ на упреки критиков в равнодушии к добру и злу, отсутствию идеалов, пессимизме и так далее он убедительно объяснял неперспективность субъективности автора: «Конечно, было бы приятно сочетать художество с проповедью, но для меня лично это чрезвычайно трудно и почти невозможно по условиям техники. Ведь чтобы изобразить конокрадов в 700 строках, я все время должен говорить и думать в их тоне и чувствовать в их духе, иначе, если я подбавлю субъективности, образы расплывутся и рассказ не будет так компактен, как надлежит быть всем коротеньким рассказам»2.
В объективности взгляда Чехов видел справедливость автора, который не позволяет себе одних персонажей жаловать, а других карать. В письме писательнице Е.М. Шавровой он анализирует ее произведения и указывает на пристрастность позиции: «Ум, хотя бы семинарский, блестит ярче, чем лысина, а Вы лысину заметили, а ум бросили за борт. Вы заметили также и подчеркнули, что толстый человек — бррр! — выделяет из себя какой-то жир, но совершенно упустили, что он профессор, то есть что он несколько лет думал и делал что-то такое, что поставило его выше миллионов людей, выше всех Верочек и таганрогских гречанок, выше всех обедов и вин» (РП, III, 357). И завершает это рассуждение резюме: «Я не смею просить Вас, чтобы Вы любили гинеколога профессора, но смею напомнить о справедливости, которая для объективного писателя дороже воздуха» (РП, III, 357).
Третье — обязанность литератора ставить вопросы, чувствовать потребности времени. При этом вопросы должны быть не локальными, а общими, затрагивающими интересы большинства людей: «...не дело художника решать узкоспециальные вопросы. Дурно, если художник берется за то, чего не понимает. Для специальных вопросов существуют у нас специалисты; их дело судить об общине, о судьбах капитала, о вреде пьянства, о сапогах, о женских болезнях... Художник же должен судить только о том, что он понимает; его круг так же ограничен, как и у всякого другого специалиста, — это я повторяю и на этом всегда настаиваю» (1888. Письмо к А.С. Суворину. РП, III, 348).
Постановка вопроса неизбежна, поскольку писатель обобщает явления жизни: «Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует — уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать» (Там же).
Требуя от художника «сознательного отношения к работе», Чехов разделял два понятия: «решение вопроса и правильная постановка вопроса» (Там же). И четко обосновывал свое предпочтение: «Только второе обязательно для художника. В “Анне Карениной” и в “Онегине” не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус» (Там же. С. 348–349). Эта позиция Чехова утверждает ответственность художника, понимание им процессов, которые происходят в обществе. И одновременно она защищает свободу мысли и чувства, беспристрастность взгляда на происходящее.
Четвертое — постоянное саморазвитие автора, расширение его кругозора. Одних жизненных впечатлений и «хождения по Руси» недостаточно, как и обстоятельного знания предмета, о котором идет речь. Когда Чехов познакомился с произведениями Горького — самобытного таланта из народа, он сразу отметил несоответствие дарования и развитости автора. Совет Чехова был направлен на устранение этого расхождения: «Вам надо больше видеть, больше знать, шире знать. Воображение у Вас цепкое, ухватистое, но оно у Вас как большая печка, которой не дают достаточно дров. Это чувствуется вообще, да и в отдельности в рассказах; в рассказе Вы даете две-три фигуры, но эти фигуры стоят особнячком, вне массы; видно, что фигуры живут в Вашем воображении, но только фигуры, масса же не схвачена» (1900. Письмо к А.М. Пешкову (М.Горькому) РП, III, 359).
Сам Чехов может служить примером того, как человек способен подняться на вершину культуры. Как врач, он получил качественное образование в столице. Профессиональные знания помогали ему не только в понимании физиологии и психологии человека. Они способствовали естественно-научному подходу к природе, обществу, к вопросам современности. Писатель считал, что литератор, имеющий специальное образование, обладает дополнительными возможностями постижения людей и их отношений. Чехов в 28 лет был доволен тем, что у него в жизни два дела и он может переключаться с одного на другое. Шутя, он представлял их следующим образом: «Медицина — моя законная жена, а литература — любовница. Когда надоест одна, я ночую у другой. Это хотя и беспорядочно, но зато не так скучно, да и к тому же от моего вероломства обе решительно ничего не теряют»3.
Знания медика и врачебная практика помогали писателю в изображении физиологии и психологии человека. В 1888 году Чехов отправил рассказ «Припадок» в сборник, посвященный памяти В.М. Гаршина. Писатель характеризует его шутливо как «совсем не подходящий для альманашно-семейного чтения, неграциозный и отдает сыростью водосточных труб» (А.Н. Плещееву. 13 ноября 1888 года. П, III, 68), но одновременно указывает на верность изображения переживаний героини: «Мне, как медику, кажется, что душевную боль я описал правильно, по всем правилам психиатрической науки» (А.Н. Пле-
щееву. 13 ноября 1888 года. П, III, 68). Значение врачебного знания он отмечает и в связи с другим рассказом: «Своими “Именинами” я угодил дамам. Куда ни приду, всюду славословят. Право, недурно быть врачом и понимать то, о чем пишешь. Дамы говорят, что роды описаны верно» (А.С. Суворину. 15 ноября 1888 года. П, III, 70).
Чехов знал новейшие исследования по философии и психологии (Шопенгауэр, Ницше), культуре, внимательно следил за публикациями журналов. Он прочитывал и делился впечатлениями о новинках переводной литературы (Э.Золя, П.Бурже, Г.Сенкевич, А.Доде). С интересом воспринимал произведения современных западных литераторов (Г.Гауптман, Г.Ибсен, М.Метерлинк). Его общение с редакторами крупных изданий, театральными деятелями, художниками позволяло быть в курсе последних событий в сфере искусства. Наконец, поездки за границу открывали возможность увидеть знаменитые памятники культуры, сравнить отечественные достижения с зарубежными, отметить то, в чем мы отстали от Европы. Эта неустанная жажда обновления и потребность культуры в любой сфере (быт, поведение человека, состояние общества, искусство) были почвой для формирования характера и человеческой притягательности писателя.
Чехов вводил в свои произведения актуальные споры конца ХIХ века: о соотношении науки и жизни, о роли прогресса в обществе, об оправдании эксплуатации большинства меньшинством («Моя жизнь», «Мужики», «Дом с мезонином» и др.). Его персонажи пытаются решить для себя, как совместить совесть и прогресс, пробуют опрощение через физический труд, вступают в полемику с идеями Л.Толстого. Чехов испытывает модные увлечения и дает честную картину умозрительности представлений интеллигенции, их отрыв от реальности. Размышления писателя о значении прогресса, подвижнической деятельности каждого человека отражают интерес к идеям обновления общества.
2
Отношение Чехова к классикам русской литературы, его оценки позволяют увидеть эстетические требования, которым он следовал и которые рекомендовал новому поколению литераторов. Писатель восторгался изяществом и легкостью А.Пушкина, прозрачностью стиля М.Лермонтова, живописностью Н.Гоголя, психологической точностью И.Тургенева. В поле его зрения находились А.Островский, И.Гончаров, М.Салтыков-Щедрин. С Л.Толстым он неоднократно встречался. Великий эпик пытливо приглядывался к новому явлению в литературе. В то же время в своих оценках Чехов оставался независим от любых авторитетов. При неизменном уважении к классикам он отмечал то, что вызывало несогласие или расходилось с его творческими позициями.
В конце 80-х годов XIX века Чехов выделяет в литературе известные и популярные имена. В письме своему наставнику Д.Григоровичу он интересуется его осведомленностью: «Читаете ли Вы Короленко и Щеглова? О последнем говорят много. По-моему, он талантлив и оригинален. Короленко по-прежнему любимец публики и критики; книга его идет превосходно. Из поэтов начинает выделяться Фофанов. Он действительно талантлив, остальные же как художники ничего не стоят. Прозаики еще туда-сюда, поэты же совсем швах. Народ необразованный, без знаний, без мировоззрения. Прасол Кольцов, не умеющий писать грамотно, был гораздо цельнее, умнее и образованнее всех современных молодых поэтов» (12 января 1888 года. П, II, 175).
Поскольку письмо написано в Татьянин день, в университетскую годовщину, и Чехову предстояло участвовать в праздничном застолье, он отмечает размежевание литературных предпочтений у собравшихся: «...у нас не проходит ни одна годовщина без того, чтобы собравшиеся не помянули добром Тургенева, Толстого и Вас. Литераторы пьют за Чернышевского, Салтыкова и Гл. Успенского, а публика (студиозы, врачи, математики и проч.), к которой я принадлежу как эскулап, все еще держится старины и не хочет изменять родным именам» (Д.В. Григоровичу. 12 января 1888 года. П, II, 179). И далее Чехов определяет свое отношение к вечным классикам, без которых не может существовать русская литература: «Я глубоко убежден, что пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока еще кричат кулики и плачут чибисы, не забудут ни Вас, ни Тургенева, ни Толстого, как не забудут Гоголя. Вымрут и забудутся люди, которых Вы изображали, но Вы останетесь целы и невредимы. Такова Ваша сила и таково, значит, и счастье» (Там же. С. 175).
Оценки Чеховым критиков и писателей всегда честны и принципиальны. Он не делал скидок на их статус, авторитет, социальное или политическое положение. Его не смущали общественное признание, критика или порицание. Чехов оставался верен внутреннему чувству и всегда аргументировал свою точку зрения. Находясь в Мелихове, он много читал и не скрывал своих впечатлений от друзей: «Читаю пропасть. Прочел “Легендарные характеры” Лескова, “Русское обозрение”, январь. Божественно и пикантно. Соединение добродетели, благочестия и блуда. Но очень интересно <...> Прочел опять критику Писарева на Пушкина. Ужасно наивно. Человек развенчивает Онегина и Татьяну, а Пушкин остается целехонек. Писарев дедушка и папенька всех нынешних критиков, в том числе и Буренина. Та же мелочность в развенчании, то же холодное и себялюбивое остроумие и та же грубость и неделикатность по отношению к людям. Оскотиниться можно не от идей Писарева, которых нет, а от его грубого тона. Отношение к Татьяне, в частности к ее милому письму, которое я люблю нежно, кажется мне просто омерзительным. Воняет от критики назойливым, придирчивым прокурором» (А.С. Суворину. 11 марта 1892 года. П, V, 22).
Некоторых современников он игнорировал за их самонадеянность или небрежность в оценках: «Скабичевского никогда не читаю. Мне попалась недавно в руки его “История новейшей литературы”; я прочел кусочек и бросил — не понравилось. Не понимаю, для чего все это пишется. Скабичевский и Ко — это мученики, взявшие на себя добровольно подвиг ходить по улицам и кричать: “Сапожник Иванов шьет сапоги дурно!” и “Столяр Семенов делает столы хорошо!” Кому это нужно? Сапоги и столы от этого не станут лучше... Вообще труд этих господ, живущих паразитарно около чужого труда и в зависимости от него, представляется мне сплошным недоразумением» (Ф.А. Червинскому. 2 июля 1891 года. П, IV, 245). Чехов пережил много несправедливых претензий критиков, в том числе и оскорбительное высказывание А.Скабичевского. Поэтому писатель не считал нужным скрывать свое отношение к ним. В то же время он с уважением относился к тем, кто сохранял беспристрастность позиций и объективность оценок, и был признателен за их критические замечания.
Чехов стал беллетристом в 80-е годы, когда славу русской литературы определяли Ф.Достоевский, И.Тургенев, М.Салтыков-Щедрин, Л.Толстой4. Отношение Чехова к Достоевскому (1821–1881) было сдержанным и осторожным. Он ценил в нем глубину постижения человека, бесстрашие в раскрытии его противоречий. Но Достоевский был другим по своей сути — сторонником философско-психологического ракурса с погружением в бездну человеческой природы и сознания.
В 29 лет Чехов пишет своему другу: «Купил я в Вашем магазине Достоевского, хорошо, но очень длинно и нескромно» (А.С. Суворину. 5 марта 1889 года. П, III, 169). Чехов не уточняет, что именно «хорошо», но считает нужным отметить, что лично его не устраивает. Через 7 лет в письме А.Суворину он усилит критическую оценку: «Ваш рассказ “Странное путешествие” прочел. Очень интересно. Похоже, будто это вы писали, начитавшись Достоевского. Очевидно, в ту пору, когда Вы писали этот рассказ, манера Достоевского была в большем фаворе, чем манера Толстого» (27 июня 1896 года. П, VI, 165). По сути, Чехов мягко язвит над несамостоятельностью А.Суворина, но одновременно задевает и Достоевского как нечто великое, но уже уходящее по своей манере.
Эта дистанцированность просматривается и в двух других высказываниях Чехова. Вл. Немирович-Данченко сообщает в своих воспоминаниях: «Как-то он сказал мне, что не читал “Преступление и наказание” Достоевского.
— Берегу это удовольствие к сорока годам.
Я спросил, когда ему уже было за сорок.
— Да, прочел, но большого впечатления не получил.
Очень высоко ценил Мопассана. Пожалуй, выше всех французов»5.
Суждение Чехова в контексте оценки Мопассана требует комментария. Но несомненно одно: и зрелый Чехов не воспринял Достоевского. Точнее — не принял. И это свидетельствует о том, что разница их предпочтений непреодолима. Создается впечатление, что Чехов инстинктивно откладывал углубленное знакомство с романами Достоевского, чтобы не потерять себя и свой индивидуальный путь.
Чехова привлекали обычные люди в будничных обстоятельствах. А Достоевского — особенные люди, одержимые идеей, в экспериментальных ситуациях. Возможно, Чехова настораживали экзальтированность характеров, максимализм страстей, театральность ситуаций. Достоевский как бы ставил эксперимент над человеком, чтобы выявить пределы его возможностей. Л.Толстой называл Чехова Пушкиным в прозе. По аналогии Достоевского можно назвать Шекспиром в прозе. Достоевский был способен поглотить Чехова в лавине своих страстей. Два классика развивались индивидуально в пространстве литературы.
Произведения Достоевского рассчитаны на читателей, способных понять и оценить сверхусилия его сознания, готовых распутать мотивы поведения человека, погрузиться в темную сферу человеческой природы. Подпольный человек — это материал творчества Достоевского. Но путь в бездны сознания и подсознания доступен не каждому. Поэтому Достоевский способен не только увлечь и заворожить, но и оттолкнуть. Само маневрирование художника на грани доступного и запретного, добра и зла, Бога и дьявола не каждый читатель способен выдержать. И тем более принять. Достоевский это позволял себе. Чехов не претендовал на роль провидца, смотрящего в будущее и предрекающего людям возмездие за их несовершенство.
В то же время Чехов не мог обойти вклад Достоевского в литературу и те прозрения, которые открывались гению. Он не мог остаться равнодушен к сверхличным проблемам, которые терзали Достоевского и доводили его почти до безумия. Поэтому творческие связи Чехова и Достоевского еще предстоит открыть и осознать.
И вот, пожалуй, итоговое суждение Чехова. В полемике с С.Дягилевым, защищая материализм и научный подход к философским вопросам, он твердо определяет свою позицию: «Теперешняя литература — это начало работы во имя великого будущего, работа, которая будет продолжаться, быть может, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего, Бога, то есть не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало бы ясно, как познало, что дважды два есть четыре» (30 декабря 1902 года. П, XI, 106). В устремленности к естественно-научному взгляду на жизнь, природу и человека Чехова не устраивают даже гениальные прозрения и версии Достоевского. Из двух вариантов: провидение художника или научное доказательство — Чехов отдавал предпочтение второму. А в первом он видел гордыню человека, его нескромность.
М.Салтыков-Щедрин (1826–1889) вызывал у Чехова огромное уважение. Молодой писатель ценил в сатирике смелость и дух свободы. Великий предшественник был для него моральной опорой и поддержкой в критическом взгляде на современность. А.Турков отмечает: «Характеризуя компанию “медицинской молодежи”, к которой примыкал Чехов в начале 80-х годов, младший брат писателя Михаил вспоминал, что там “Салтыков-Щедрин не сходил с уст — им положительно бредили”. В ранних произведениях Чехова заметно явное воздействие сатирических приемов Салтыкова. Внимательно следил за его творчеством Антон Павлович и в дальнейшем, а на смерть сатирика отозвался в письме к А.Н. Плещееву примечательными строками: “Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага”»6.
М.Салтыков-Щедрин высоко оценил повесть Чехова «Степь». Этот эксперимент молодого беллетриста в новом для него жанре был встречен критикой сдержанно. Оценка М.Салтыкова-Щедрина и его поддержка были дороги для Чехова.
Неоднозначно было восприятие другого классика — И.Гончарова (1812–1891). В юности Чехов относился к нему с большим уважением и симпатией. Он высоко ценил талант этого представителя старшего поколения литераторов. В 19 лет в письме брату Михаилу Чехов среди прочих книг («Дон Кихот» Сервантеса, «Дон Кихот и Гамлет» Тургенева) советовал прочесть как «нескучное путешествие» «Фрегат “Паллада”» Гончарова (см.: П, I, 29). В письме Н.Лейкину обыгрывал фразу Александра Адуева, героя «Обыкновенной истории» И.Гончарова: «Это, дядюшка, вещественные знаки... невещественных отношений» (см.: П, I, 425).
Более того, в «Литературной табели о рангах» (1886), опубликованной в печати, Чехов поставил И.Гончарова в одном ряду с Л.Толстым.
В 27 лет в шуточном письме родным о том, как он участвовал в казацкой свадьбе в качестве шафера, Чехов создает живописную картину происходящего. Для убедительности в конце делает отсылку к Гончарову: «У меня деньги на исходе. Приходится жить альфонсом. Живя всюду за чужой счет, я начинаю походить на нижегородского шулера, который ест чужое, но сверкает апломбом. Сию минуту хозяева мои уехали. Я обедал solo и вспоминал гончаровского Антона Ивановича: передо мной стояли горничные, а я милостиво кушал и снисходил до беседы с Ульяшами и Анютами» (Чеховым. 25 апреля 1887 года. П, II, 73). Речь идет о персонаже романа И.Гончарова «Обыкновенная история», о котором говорится следующее: «Нет человека из его знакомых, который бы у него не отобедал или выпил чашку чаю, но нет также человека, у которого бы он сам не делал этого по пятьдесят раз в год» (см.: П, II, 379–380).
Но вскоре отношение к И.Гончарову стало сдержаннее и критичнее. Причиной охлаждения стало переосмысление известного романа писателя. Принять «Обломова» Чехов не мог. Сам тип героя — сибарита и лентяя, несмотря на его «голубиное сердце», был чужд Чехову. Писатель увидел в нем прежде всего боязнь жизни, бездеятельность, паразитизм существования, то, в чем он упрекал современников и что считал болезнью своего поколения. И потому понятны жесткие оценки персонажа и его изображения. В 29 лет Чехов сообщает в письме другу из усадьбы, где проводил лето: «За неимением новых книг повторяю зады, прочитываю то, что читал уже. Между прочим, читаю Гончарова и удивляюсь. Удивляюсь себе: за что я до сих пор считал Гончарова первоклассным писателем? Его “Обломов” совсем не важная штука. Сам Илья Ильич, утрированная фигура, не так крупен, чтобы из него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возродить сию персону в общественный тип — это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет» (А.С. Суворину. Начало мая 1889 года. П, III, 201).
Чехов подвергает сокрушительной критике не только главную фигуру романа, но и сопутствующих персонажей: «Остальные лица мелкие, пахнут лейковщиной, взяты небрежно и наполовину сочинены. Эпохи они не характеризуют и нового ничего не дают. Штольц не внушает мне никакого доверия. Автор говорит, что это великолепный малый, а я не верю. Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная. Наполовину он сочинен, на три четверти ходулен. Ольга сочинена и притянута за хвост. А главная беда — во всем романе холод, холод, холод... Вычеркиваю Гончарова из списка моих полубогов» (Там же. С. 201–202).
Итак, Чехова не устраивает незначительность Обломова как типа эпохи, избыточное внимание к нему автора, искусственность других персонажей. Он не комментирует отношение автора к своим героям, но отмечает «холод» как основную тональность произведения. Конечно, эта критика не отменяет популярность, которую роман приобрел за последующие 160 лет, как и того, что Обломов стал типом своего времени, вызвал симпатии многих поколений читателей за чистоту души, неприятие прагматизма и делячества Штольца. Более того, известность «Обломова» стала загадкой для Чехова. Значит, было в этом романе то, что превалировало над уязвимостью героя и притягивало к себе. А главное, несмотря на острую критику, Гончаров становился проблемой для Чехова. В следующем письме А.Суворину, через день-два, он открывает в себе новые параллели с Гончаровым: «...для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работой, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать; не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей» (4 мая 1889 года. П, III, 203).
И вслед за тем у Чехова возникает непроизвольное сравнение: «Я боюсь, что в этом отношении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на 10 голов. Страсти мало <...> Надо подсыпать под себя пороху» (Там же. С. 203–204). Характерно, что на фоне отрицательного суждения о Гончарове Чехов восторженно отзывался о Гоголе: «Зато как непосредственен, как силен Гоголь и какой он художник! Одна его “Коляска” стоит двести тысяч рублей. Сплошной восторг, и больше ничего. Это величайший русский писатель. В “Ревизоре” лучше всего сделан первый акт, в “Женитьбе” хуже всех III акт. Буду читать нашим вслух» (А.С. Суворину. Начало мая 1889 года. П, III, 202).
Критическое отношение к Гончарову Чехов не изменил до конца жизни. Писатель С.Елпатьевский в своих воспоминаниях указывает на твердость Чехова в своих симпатиях и антипатиях: «Я помню, как несколько раз он старался убедить меня, что Гончаров — устарелый и скучный писатель, и никак не мог понять, почему я, перечитавши Гончарова незадолго до нашего разговора, продолжаю находить его интересным и талантливым»7.
В своих требованиях к писателям Чехов был строг и последователен. Это не значит, что его оценки были всегда непогрешимы. Но они свидетельствуют о прочности творческих и эстетических критериев писателя, о способности быть критичным к признанным мастерам слова.
3
Из классиков его времени (И.Тургенев, Ф.Достоевский, М.Салтыков-Щедрин, Л.Толстой) И.Тургенев (1818–1883) был ближе Чехову по своей манере, и потому он с удовольствием прочитывал его романы. В письме другу не скрывал свою радость: «Боже мой! Что за роскошь “Отцы и дети”! Просто хоть караул кричи. Болезнь Базарова сделана так сильно, что я ослабел и было такое чувство, как будто я заразился от него. А конец Базарова? А старички? А Кукшина? Это черт знает, как сделано. Просто гениально» (А.С. Суворину. 24 февраля 1893 года. П, V, 174).
Впрочем, не все вызывало такой восторг. Чехов высказывал критические замечания по другим произведениям: «“Накануне” мне не нравится всё, кроме отца Елены и финала. Финал этот полон трагизма. Очень хороша “Собака”: тут язык удивительный. Прочтите, пожалуйста, если забыли. “Ася” мила. “Затишье” скомкано и не удовлетворяет. “Дым” мне не нравится совсем. “Дворянское гнездо” слабее “Отцов и детей”, но финал тоже похож на чудо». (Там же).
Одновременно Чехов указывает на искусственность женских характеров Тургенева, их повторяемость: «Кроме старушки в Базарове, то есть матери Евгения и вообще матерей, особенно светских барынь, которые все, впрочем, похожи одна на другую (мать Лизы, мать Елены), да матери Лаврецкого, бывшей крепостной, да еще простых баб, все женщины и девицы Тургенева невыносимы своей деланностью и, простите, фальшью. Лиза, Елена — это не русские девицы, а какие-то Пифии, вещающие, изобилующие претензиями не по чину. Ирина в “Дыме”, Одинцова в “Отцах и детях”, вообще львицы, жгучие, аппетитные, ненасытные, чего-то ищущие, — все это чепуха» (Там же)
Сравнивая героинь Тургенева и Л.Толстого, Чехов замечает: «Как вспомнишь толстовскую Анну Каренину, то все тургеневские барыни со своими соблазнительными плечами летят к черту. Женские отрицательные типы, где Тургенев слегка карикатурит (Кукшина) или шутит (описание балов), нарисованы замечательно и удались ему до такой степени, что, как говорится, комар носа не подточит» (Там же. С. 174–175).
Пьесы Тургенева вызывают у Чехова неоднозначное впечатление. Он видит, что ставить их сегодня нужно выборочно. В письмах жене критически высказывается о пьесе Тургенева «Месяц в деревне» и сомневается в том, что постановка будет иметь успех у зрителей. «“Месяц в деревне” мне весьма не понравился. Пьеса устарела; если она не понравится, то скажут, что виновата не пьеса, а вы» (10 марта 1903 года. П, XI, 181). Через две недели писатель возвращается к этой теме и дает более полные оценки и рекомендации и по другим пьесам: «Тургеневские пьесы я прочел почти все. “Месяц в деревне”, я уже писал тебе, мне не понравился, но “Нахлебник”, который пойдет у вас, ничего себе, сделано недурно, и если Артем не будет тянуть и не покажется однообразным, то пьеса сойдет недурно. “Провинциалку” придется подсократить. Правда? Роли хороши» (П, XI, 184). И вот итоговое суждение о Тургеневе: «Описания природы хороши, но <...> чувствую, что мы уже отвыкаем от описаний такого рода и что нужно что-то другое» (см.: V, 175). Писатель видел, что время шестидесятников уходит, что нужно обновление литературы и привычных форм.
Сравнивая Тургенева и Л.Толстого (1828–1910), Чехов отдает явное предпочтение великому эпику: «Наши читают Писемского, взятого у Вас, и находят, что его тяжело читать, что он устарел. Я читаю Тургенева. Прелесть, но куда жиже Толстого! Толстой, я думаю, никогда не постареет. Язык устареет, но он все будет молод» (А.С. Суворину. 13 февраля 1893 года. П, V, 171).
Чехов ратовал за объективность изображения. Он считал, что писатель не должен выражать свое отношение к персонажам, напротив, необходимо быть равнодушным к ним и держать дистанцию. Эта убежденность определяла и его отношение к произведениям классиков: «...я недавно прочел “Воскресение”. Всё, кроме отношений Нехлюдова к Катюше, довольно неясных и сочиненных, всё поразило меня в этом романе силой и богатством, и широтой, и неискренностью человека, который боится смерти и не хочет сознаться в этом и цепляется за тексты из священного писания» (1900. Письмо к А.М. Пешкову (Горькому). РП, III, 352).
Естественно-научный подход Чехова к тайнам природы вызывал расхождение с Л.Толстым в понимании участи человека. В письме знакомому публицисту Чехов сообщал: «В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым вели мы преинтересный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем говорил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантовском вкусе; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цели которого для нас составляют тайну. Мне же это начало или сила представляется в виде бесформенной студенистой массы; мое я — моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой — такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивляется, что я не понимаю» (М.О. Меньшикову. 16 апреля 1897 года. П, VI, 332).
Чехов, как разумный индивидуалист, не принимал растворения своего «я» в чем бы то ни было. Он защищал самоценность своего существования и внутреннюю свободу от любых сил извне. В дневнике А.Суворина зафиксированы суждения Чехова, подтверждающие этот взгляд и одновременно выражающие протесты против исчерпанности человеческого существования на земле: «Смерть — жестокость, отвратительная казнь. Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешиться тем, что сольюсь с червяками и мухами в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю. Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас. Но когда живешь, об ней мало думаешь. Я, по крайней мере. А когда буду умирать, увижу, что это такое. Страшно стать ничем. Отнесут тебя на кладбище, возвратятся домой и станут чай пить и говорить лицемерные речи. Очень противно об этом думать» (см.: П, VI, 630).
Чехов хотел сохранить себя как личность при жизни. Но одновременно его страшила перспектива полного исчезновения из реальности. То, чем мучился Л.Толстой в последний период, Чехов стремился отстранить от себя, чтобы не погрузиться в ужас осознания своего финала. Он не принимал дидактичность и морализаторство в художественных произведениях. Преклоняясь перед Л.Толстым — художником и мыслителем, тем не менее считал вправе не соглашаться с ним. Вот что сообщает Чехов о работе великого старца: «Толстой пишет книжку об искусстве. Он был у меня в клинике и говорил, что повесть свою “Воскресение” он забросил, так как она ему не нравится, пишет же только об искусстве и прочел об искусстве 60 книг. Мысль у него не новая; ее на разные лады повторяли все умные старики во все века. Всегда старики склонны были видеть конец мира и говорили, что нравственность пала до nec plus ultra, что искусство измельчало, износилось, что люди ослабели и проч., и проч. Лев Николаевич хочет убедить, что в настоящее время искусство вступило в свой окончательный фазис, в тупой переулок, из которого ему нет выхода (вперед)» (А.И. Эртелю. 17 апреля 1897 года. П, VI, 333).
Чехов отклоняет возрастной пессимизм Л.Толстого и экстраполяцию угасающей частной жизни на окружающую реальность. Для него развитие не исчерпывается и не покрывается каждым новым поколением. Он верит в обновление и совершенствование мира. Субъективность Толстого-человека вступает в противоречие с объективностью Толстого-художника и мыслителя. И Чехов спокойно констатирует это противоречие.
Чехов, не принимающий дидактичности даже у Л.Толстого, сердито писал А.Суворину: «Я третьего дня читал его “Послесловие”. Убейте меня, но это глупее и душнее, чем “Письма к губернаторше”, которые я презираю. Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ничего ему за это не будет. Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь. Итак, к черту философию великих мира сего! Она вся, со всеми юродивыми послесловиями и письмами к губернаторше, не стоит одной кобылки из “Холстомера”» (П, IV, 270). Полнота жизни, изображенная художником, оттеняет ограниченность теоретических версий. Искусство выше философских рассуждений. И для Чехова это было очевидно.
Л.Толстой занимал особое место среди любимых писателей Чехова. С ним он общался лично, вступал в незримый диалог и спор в творчестве. «Война и мир», «Анна Каренина», «Крейцерова соната» и другие произведения эпика становились частью его духовной жизни. В письме А.Суворину сообщал: «Каждую ночь просыпаюсь и читаю “Войну и мир”. Читаешь с таким любопытством и таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжки, и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом деле. Все, что делают и говорят Пьер, князь Андрей и совершенно ничтожный Николай Ростов, — все это хорошо, умно, естественно и трогательно; все же, что думает и делает Наполеон, — это не естественно, не умно, надуто и ничтожно по значению. Когда я буду жить в провинции (о чем я мечтаю теперь день и ночь), то буду медициной заниматься и романы читать» (25 октября 1891 года. П, IV, 291).
Чехов «притягивал» Л.Толстого независимостью характера и перспективностью дарования. Рассказ «Душечка» произвел на эпика неизгладимое впечатление. Он с воодушевлением и неоднократно читал его гостям. Л.Толстой считал, что правда жизни оказалась выше намерения автора дискредитировать героиню. Объективно Чехов возвысил растворенность женщины в любимом человеке. Л.Толстой был так покорен рассказом, что решил написать предисловие к нему и даже внес исправления в текст. Он вычеркнул несколько фраз, которые могли быть восприняты как ирония автора по отношению к героине. Такая честь дорогого стоит. Антон Павлович был даже обескуражен столь щедрым вниманием великого классика.
* * *
Внутренняя свобода писателя, независимость от политических, философских, религиозных и прочих пристрастий, нескованность никакими авторитетами, будь то И.Тургенев, М.Салтыков-Щедрин, И.Гончаров, Ф.Достоевский, Л.Толстой, вызывают уважение. Знание реальной жизни, трезвость и отсутствие иллюзий, отказ от упования на крестьянство, интеллигенцию, либерализм, марксизм и пр. обеспечили дальновидность взглядов и прочность жизненных позиций.
Сегодня, в ХХI веке, А.Чехов — наш современник; он служит примером человеческого достоинства, ответственности и неустанного совершенствования себя как личности. Его отношение к классикам своего времени, незримый диалог с ними в творчестве открывают богатство и притягательность русской литературы ХIХ века и одновременно служат материалом для раздумий новых поколений сочинителей, их осознания своего назначения и творческого пути.
Примечания
1 Жизнь и творческая эволюция Чехова представлены в следующих работах: Чехова М.П. Из далекого прошлого. М.: Гослитиздат, 1960. 272 с.; Малюгин Л., Гитович И. Чехов. М.: Сов. писатель, 1983. 580 с.; Кузичева А. Чехов. Жизнь «отдельного человека». М.: Молодая гвардия, 2010. 847 с. (ЖЗЛ); Труайя А. Антон Чехов. СПб.: Амфора, 2015. 543 с.; А.П. Чехов: pro et contra: Творчество А.П. Чехова в русской мысли конца XIX — начала XX в. (1887–1914): Антология / Послесл. и примеч. А.Д. Степанова. СПб.: РХГИ, 2002. 1072 с. (Рус. путь); Чудаков А.П. Поэтика Чехова. М.: Наука, 1971. 291 с.; Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. М.: Изд-во МГУ, 1979. 326 c.; Турков А.М. Чехов и его время. М.: Худ. лит., 1980. 408 с.; Громов М.П. Книга о Чехове. М.: Современник, 1989. 384 с.; Кройчик Л.Е. Неуловимый Чехов: этюды о творчестве писателя. Воронеж: Изд-во Воронеж. гос. ун-та, 2007. 246 с.; и др.
2 Русские писатели о литературном труде (XVIII–XX вв.): В 4 т. Л.: Сов. писатель, 1955. Т. 3. С. 350. Далее сноски на это издание даны в тексте в скобках: обозначение названия как РП, том — римской цифрой, страница — арабской.
3 Чехов А.П. Полное собр. соч. и писем: В 30 т. М.: Наука, 1975–1977. Т. II. С. 326. Далее ссылки на это издание даны в скобках, где П — письма, С — сочинения, римская цифра — том, арабская — страница.
4 Творческие связи Чехова с классиками его времени рассмотрены в ряде исследований. Обозначим некоторые из них: А.П. Чехов и его время. М.: Наука, 1977. 359 с.; Лакшин В.Я. Толстой и Чехов. 2-е изд., испр. М.: Сов. писатель, 1975. 456 с.; Белкин А.А. Читая Чехова и Достоевского: Статьи и разборы. М.: Худож. лит., 1973. 301 с.; Чехов и Лев Толстой. М.: Наука, 1980. 328 с.; Гейдеко В.А. А.Чехов и Ив. Бунин. М.: Сов. писатель, 1976. 374 с.; Чудаков А.П. Мир Чехова: Возникновение и утверждение. М.: Сов. писатель, 1986. 372 с.; Чеховиана: Чехов в культуре XX века. М.: Наука, 1993. 286 с.; Громов М. Книга о Чехове. М.: Современник, 1989. 384 с. (Б-ка «Любителям российской словесности»); Катаев В.Б. Литературные связи Чехова. М.: Изд-во МГУ, 1989. 260 с.
5 Немирович-Данченко Вл. И. Чехов // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1986. С. 285 (Серия лит. мемуаров).
6 Турков А.М. «Неуловимый» Чехов // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1986. С. 15.
7 Елпатьевский С.Я. Антон Павлович Чехов // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1986. С. 559.