Когда созреют яблоки
Геннадий Михайлович Карпунин родился в 1958 году в г. Щербинке Московской области. Стихи и проза печатались в журналах “Роман-журнал XXI век”, “Москва” и др. Автор более десятка книг. Член Союза писателей России. Живет в Подмосковье.
1
На всех прогонах электричка неслась так бешено, что вагон, в котором ехал Сёка, казалось, вот-вот швырнет с рельсов на полотно и потащит под откос. Но, лязгая, скрежеща, тараня черную ноябрьскую муть, электричка резко сбавляла ход: лениво погромыхивая, треща пантографом по проводам, сыпала искрами и останавливалась у платформы. Последняя — дальнего следования — шла с запозданием. И чем дальше, чем быстрее мелькали прогоны, тем чаще Сёка прикладывался к окну и до боли в глазах напрягал зрение, стараясь разглядеть название полузабытых станций; дышал на стекло, тер его рукавом куртки и, нервно теребя левый бок свитера, жевал спичку.
А был август. Да, кажется, был август. Давно отошла вишня. А штрифель с грушовкой созрели. Сёка помнит, как пахло яблоками. И смородиной. Очень пахло листом смородины и яблоками.
Усыпанная щебнем дорога уводит под склон. В тупике, за кронами фруктовых деревьев, — высокий, из широких тесовых бревен забор с натянутой поверх него ржавой колючей проволокой. За ним кладбище. И во всю ширь, по эту сторону забора, — сады дачного поселка. К западу над садами опаловая зыбь сферы растворяется в огненно-оранжевом мареве. Ранний вечер. И непередаваемый аромат яблок.
Юлька у него на руках — худенькая, почти невесомая. Одуванчик. Дунь — и полетит.
Он провожает их с Томкой на дачу. Провожает, потому что скоро должен лететь — гастроли в Уфе.
«Папа, сорви яблочко», — просит Юлька. Он замедляет шаги и смотрит на ветку молодой антоновки, туда, куда тянется дочь.
«Они еще незрелые», — отвечает он.
«Ну и что. Сорви, папа».
«Они кислые и невкусные».
«Все равно сорви».
Юлька кончиком языка сейчас лизнет ему переносицу и начнется игра в «носики».
«Не хнычь, — вмешивается жена, — слышала, они еще незрелые».
«А когда они созреют?» — хитрит Юлька и очень даже по-взрослому вздыхает и жмется к нему: она вовсе и не думала хныкать.
«Уже скоро», — говорит он.
«Ну, когда, когда?» — шепчет она ему на ухо.
«Уже совсем скоро», — тоже шепотом отвечает он и гладит ее волнистые, с золотистым отливом волосы.
«Совсем-совсем…» — еще тише спрашивает она и смешно хихикает.
А у него почему-то ноет в груди. Юлькина улыбка, в прищуре которой светятся васильковые лепестки анютиных глазок, бледная, полупрозрачная кожа на ее личике напоминает ему, что за все лето он так и не смог приехать к ней в детский лечебный санаторий; что у дочери больные легкие. И глаза его начинают слезиться.
«Дюймовочка», — шепчет он ей. А она старается ткнуть своей курносой пуговкой его нос. И хихикает:
«Как-как ты сказал?..»
Кокетка эта самая Юлька. А «носики» — у них игра такая — в носики.
Сидящая напротив бабка, с пухлыми синюшными губами, недоверчиво щурится на Сёку и всякий раз тискает две объемные сумки, перевязанные шпагатом.
Оставив рюкзак под надежным ее призором (если что, такая вмиг кипеж поднимет), спотыкаясь о чьи-то вещи, на чем свет матеря про себя машиниста — остановки не объявляет, гад, — Сёка пробирается в тамбур.
К спертому воздуху примешивается запах мочи. Сёка закуривает. На него косятся, и уже слышится ропот. Душно. Но табачный дым хоть как-то сбивает застоявшиеся в тамбуре пары: такой вони Сёка не испытывал даже в карцере.
Снаружи, с уличной мглы, в дверные форточки неслышно бьет мелкий дождь. Но в этой размытости, если хорошо вглядеться, можно кое-что увидеть в свете ночных московских огней. А еще Москва. И Сёка всматривается, надеясь увидеть знакомую станцию. А может быть, и знакомые дома. Хотя бы мельком.
«…Мама, а Рыжик нас ждет?» — спрашивает Юлька.
«Ждет».
«Он скучает?»
«Не знаю».
«Какой Рыжик?» — это уже он, Сёка, Томке.
«Какой-какой, — тараторит Юлька, — маленький, рыженький… нам Хамид подарил. Правда, мама?.. Он очень хорошенький, — чувствуя в нем перемену, продолжает щебетать она, — и совсем не кусачий. Он еще щеночек».
«Ступай ножками», — говорит он, опуская ее на землю.
Она берет их за руки и, беззаботно подпрыгивая, виснет у них на руках. В крохотных сандалиях, почти в игрушечном платьице. Она их связывает, сковывает — эта Дюймовочка и кокетка, эта самая Юлька.
«А когда они созреют, я их сорву?» — дергает она его за руку.
«Да, конечно… сорвешь». — он старается поймать взгляд жены.
«И дам яблочко маме, папе, Хамиду, Рыжику и себе».
«Все, хватит! — срывается Томка. — Папе на работу пора».
У него еще достаточно времени, но жена так сладко, так ядовито-сладко смотрит ему в глаза… Она уже мысленно проводила его, для нее он уже в аэропорту. Или даже так — в цирке, на манеже, за тысячи верст.
«Папа, мы тебя будем ждать, — карабкается к нему Юлька. — Ты поработаешь и вернешься. Да?»
Он пытается выдавить из себя улыбку.
«И фокус-мокус покажешь?» — чмокает она его.
«Да».
«И сальто-мортальто?»
Ох уж эта Юлька! Она задаст еще десяток вопросов, а он будет парировать скупыми «да», лишь бы не выдать себя нечаянным надрывом. И все же…
«Меду еще привезу, башкирского, он полезный».
«Ага, меду, — все так же беззаботно лопочет она, — и фокус-мокус, и сальто-мортальто, и обезьянку…»
«Папа опоздает», — торопит его Томка.
Он целует свою Дюймовочку и быстро идет прочь. Под ногами хрустит гравий. Пахнет яблоками. И еще листом смородины.
«Сережа!» — слышит он и замедляет шаги. И стоит. Стоит как вкопанный, не смея оглянуться, дабы не видеть саркастическую ухмылку жены. Но внезапно, с промежуточной опорой на руки, он делает переворот прыжком назад, еще такой же переворот, еще… и еще…
«Флик-фляк, опля!» — Он уже около них со вскинутыми в пассаже руками.
«Папка, сальто-мортальто!» — звонко хохочет Юлька. Так звонко хохочет, что у него звенит в перепонках.
«Шлеп, хлоп…» — похлопывая, стряхивает он вонзившиеся в ладони мелкие кусочки гравия. И улыбается. И ждет, ждет… как Томка скажет, как обычно, как раньше: осторожно, мол, Сережа, там, наверху… ведь ты у нас сумасшедший, знаешь, как мы за тебя с Юлькой волнуемся. А Юлька, конечно, спопугайничает: «Ты сумафэтший, мы с Юлькой волнуемся».
«Сережа, — чужим голосом говорит жена, — не звони мне часто на работу, не надо. Тем более ночью».
В Шереметьеве он выпьет чашку кофе, съест пару бутербродов. Беспокойно проспит два часа в самолете. И не однажды во сне проснется. Именно проснется во сне, так как во сне ему будет видеться явь: не поддающиеся загару Юлькины ручонки тянутся к молодой антоновке…
«Они еще не созрели», — скажет он.
«А когда они созреют?»
«Скоро. Очень скоро».
В тамбуре швыряло, как на колдобинах. Сергей смотрел в мутное от измороси, грязноватое стекло и взгляд его плутал среди множества искрящихся, размытых дождем огней. Он не узнавал станцию.
— А там что? — спросил рядом тоже закурившего мужика и в шутку добавил: — Сортир, что ли?
Тот посмотрел по ходу взгляда Сергея:
— Метро там. Давно метро сделали.
— Там вроде дома были, — присвистнул Сергей. — Вот те раз. Где дома-то?
Куривший было усмехнулся, но, внимательно посмотрев на пассажира, промолчал.
Сергей скрипнул зубами и затушил свой окурок.
— Из анекдота я, понял! Из а-нек-до-та! — сам толком не зная, на кого злится: то ли на себя, то ли на мужика. — А ты смейся, ага, смейся. Смех, говорят, полезная штука, жизнь продлевает.
В вагоне он поудобней устроил на коленях рюкзак и, сдвинув набок шапку, привалился к оконной раме.
«Найду. Через справочное, — думал он. — Или Валюху… Чего не написала, странно? Могла бы написать».
Отбыв срок, так и не примкнув к какой бы то ни было уголовной масти блатных, заплатив за свою неукротимость честного зэка железным здоровьем, Сёка незаметно для себя так крепко сросся с арготической спецификой лагерной жизни, что теперь, точно выпущенный из загона вепрь, пристрастившийся к стадному пойлу, нахлебавшись казенной муштры, где иные нравы и законы, «лез из кожи вон», терся ею о сучковатый ствол подрубленной воли и не мог привыкнуть. Словно попал в другое государство, с другими людьми и другим языком.
И как бы в награду за эту волю вез он теперь полный рот вставных зубов, различные справки, прикупленное по пути кое-какое барахло и полрюкзака отборной антоновки.
А тогда, несколько лет назад, из Уфы, он и Афоня весь рейс не выпускали из рук сумки с трехлитровыми банками меда, дурачились, вспоминая, как ловко провели таможню.
Домой он в тот день приехал к вечеру. Жены не было. Холодильник был пуст. Сергея явно не ждали. Похоже, за время его гастролей Томка снова уехала к старикам. К подобным ее выходкам Сергей относился с пониманием: все равно квартира съемная. Жаль было только денег: уплатили до конца года, а почти не живут. Конечно, отчасти виноват он — Сергей. Но и Томка… сама не знает, что хочет: то с родичами, то отдельно. Не поймешь ее.
Прихватив мед и коньяк, Сергей поехал к Томкиным родителям.
Дверь открыл тесть. Юлька уже спала. Жены не было: вероятно, работала в ночь.
Сергей отдал мед, предложил тестю коньяк. Разогрели ужин. Сергей почти не пил, так, для аппетита. А тесть подналег: понравился коньяк. И… слово за слово — вышел неприятный разговор.
Не в его, дескать, правилах — это тесть — в их семейные дела вмешиваться, но не в обиду будет сказано, зато… как на духу, по-мужски: не клеится у них с Томкой. Кто уж там виноват — Бог судья, а он так скажет: семья на мужике всегда держалась. А разве семейные так-то живут? Бабе в первую очередь что? Бабе в первую очередь мужика надобно, по всем параметрам мужика. Томка девка капризная, с запросами, ее «таперича» афишками пестрыми не удивишь, кульбитами не удержишь. А Сергею кувыркаться б только да по гастролям — неделю дома, месяц нет. Юлька так и отца скоро в лицо забудет. Хоть бы прибыль какая, а то ни зарплаты, ни хаты. Кабы не он — тесть-то, — по миру пошли б. А так… все деньжат подбросит. А деньги — они же не куются, горбом зарабатываются. Вот некоторые завидуют: дом — что хоромы царские, дача, три машины. Автомастерская, пусть небольшая, но своя. Да, завидуют! А чему завидовать?! Ни дня отдыха, все своими руками. Иные за год столько не зарабатывают, сколько он за месяц, а все интеллигентов из себя строят. Словом, не деловой Сергей парень.
Психотерапия. Вивисекция мозгов. Операция глупости…
Смолчать бы Сергею, прав в чем-то тесть, но разве смолчишь… Вот и нашла коса на камень.
Нет, Сергей не оправдывал себя, но разве не пробовал он что-то изменить, переломить себя? Пробовал — не получалось. Не может без цирка, врос. Но что делать? Как еще объяснять? Да и надоели объяснения. Сколько можно?.. Бери, Сергей, недопитый коньяк и поезжай к Афоне, поплачь другу в жилетку, они, коверные, все понимают.
…Афоня, где твой лысый парик? Надень его на свою бедовую голову, на манеже тебя ждет твоя августейшая публика!
И они выпьют с другом Афоней. По чуть-чуть. И Афоня конечно же утешит. Как всегда. Он это умеет. А потом… ах, как он это проделывает! И не надо бежать в магазин: один незаметный ловкий жест — и у Афони в руках шампанское. И уже тренькает хрупкий фаянс, и Афоня «толкает» свой коронный тост: «за всех шутов в мире! За всех непокорных шутов!»
А еще будет «бродвей». И зритель. Массовый. Он, зритель массовый, очень любит представления. Ему палец в рот не клади…
Ну, кто с Афоней на брудершафт? Вы? Или вы? Может быть, вы? Ах, вы торопитесь, вам некогда. Ну да, вы просто не пьете с шутами. Что вам до пьяницы шута, какое вам до него дело?.. Не лапьте его волосы — это уже не парик!
Ах, квартирные люди, квартирные люди… вам душно, тесно под звездами. В уютном мирке с тиснеными обоями вам вселенский простор. Чхать на тройное сальто Моруса — каждому свое. Так пусть рвутся связки и болят суставы — ему спецмассаж делают. Бесплатно. А мы — не хирурги, не массажисты. Мы — масса. Мы — единодушны. Во всем. Но мы — устали. Устали от трюков с жилищным вопросом. Мы сами жаждем пальпации. Жаждем. Просто изнемогаем-таки. Наши тренированные тела, почти спортивные, почти здоровые организмы исстрадались по ласке. Нам бы хоть чуть-чуть — ласки.
Итак, готовы? Отлично. Что? Вы не знаете эрогенные зоны? Тогда упор лежа, удобнее на локтях. И… ритмичные швунги тазом. Вы не чувствуете партнера? Повернитесь лицом. Что — зубы? Ах, дурно пахнет. Вам больше подходит кабриоль? Хорошо, следите за партнером, в такт… И без стонов. Не скрипите зубами. Зубами!.. Брек! Полпируэта к стене! Затылком в подушку! Руки за голову! Вы уже спите? Нет? Вы почти джентльмен. Порнография? Увы, пока что вы смотрите в потолок: там нет «кина». Но все в ваших руках. Вы же любите порнографию? Тайно. А из приличия скрываете. Не правда ли? Хотите по высшему классу? Там такие… Нет? А как же постельный вопрос? О, вы уже изнемогли, вспотели, вы — торчите. Вы — сыты. А то могем предложить передний планш. Не хотите. Тогда ризенвелле. Что, вас интересует рисунок? Две фигуры валетом. Пошло? Ах, на людях пошло: наши бедные тушки не вынесут разврата. Что же вы хотите? Денег?!
Маэстро, туш! Не надо оваций: где сберкнижка? Вам повезло… Не морочить голову? А по-вашему твист — это всего лишь крутить задницей?..
Плюнуть бы на все Сергею. Но как? Жена, дочь. Если гастроли, так Сергея лихорадит, будто навек с семьей расстается.
Долго он тогда просидел над Юлькиной кроваткой и думал, думал… Бог знает о чем. И мысли — одна отвратительнее другой.
Прихватив недопитый коньяк, он вышел на улицу.
Было сухо и тепло. И очень тоскливо. Так тоскливо, хоть вешайся. И месяц глядел воровато и тоскливо, словно посмеивался, и пустынная улица, и журнальный киоск с разбитыми стеклами…
Сергей помнит, как позвонил жене на работу; немного конфузясь, с нехорошим внутренним трепетом — ох уж эти ночные телефонные звонки! — попросил Томку. Как сонный голос велел подождать, вселив в Сергея надежду. Да, он конечно же подождет. И пришлось ждать. Долго. И после тот же сонный голос что-то ответил… Что? Не работает… Завтра… В день… Нет-нет, вы что-то напутали… И гудки, гудки…
Впервые отрабатывая один сложный трюк, Сергей не смог скоординировать время и не поймал ловиторку. Но тогда под ним была сетка, все произошло мгновенно: невесомость и страх, когда захватывает дух, и ты падаешь… падаешь в пустоту. Теперь эти мгновения складывались в секунды, а секунды, казалось, будут тянуться бесконечно.
Сергея даже пробил холодный пот, ладони сделались скользкими и вялыми. Как там с Чацким-то: магнезии мне, магнезии!
Сначала обожгло гортань, затем глотку, а потом куда-то провалилось. Разбив пустую коньячную бутылку о бетонный выступ, Сергей поймал такси...
Штырь калитки был опутан цепью и привязан к столбу высокого забора, изнутри. Перемахнув забор, Сергей заглянул в боковое окно флигеля. Но за шторами ничего не увидел. Вдруг что-то мягкое закопошилось в ногах и отчаянно заскулило. В темноте Сергей чуть не раздавил щенка. Сунув его мордой себе под мышку, нырнул за парники, в глубь сада.
Он гладил щенка, гладил его лапы, думая, что наступил именно на лапы. Но щенок предательски, с подвывом скулил. Прежде чем в дверях появился силуэт, Сергей успел отбросить щенка.
«…Какой глупый пес, снова перегрыз веревку».
«…Да нет же, славный песик, он просто хочет баиньки».
Идиллия.
Сергей еще некоторое время прятался в кустах, слушал свирест кузнечика и удивлялся себе: как это он сдержался и не набил им физиономии.
В гараже с припаркованным в нем «мерседесом» он обнаружил почти полную канистру бензина. Спички нашел на верстаке.
Подпирая балками дверь, Сергей боялся, что щенок снова начнет скулить там, внутри флигеля. Но щенок молчал. Тихо скреб лапами порог и молчал. До тех пор пока не почуял запах бензина.
Всполохом пламя взметнулось ввысь, обдав плотным жаром лицо и волосы. И змейка, огненная змейка медленно поползла по земле в глубь сада, к гаражу.
А после Сергей горланил всякую похабщину, пел про «черную моль» и «летучую мышь», «до встречи… боку». Путал слова и нес всякую околесицу.
Уже издали, с шоссейки, он увидел еще один всполох. Вероятно, «мерседес». Но не было теперь ни ненависти, ни ухарства. Лишь одуряющая апатия и усталость, словно кончилась жизнь. Вернее, одна сторона ее медали. Впрочем, была жалость. Всю дорогу Сергей смотрел на свои руки и принюхивался к ним: ему казалось, что на них должен остаться песий запах. Но руки пахли бензином.
— Шапка-то спадет.
Старуха, сидевшая напротив, растолкала задремавшего Сёку и принялась с аппетитом доедать булку с колбасой. С ее губ крошки сыпались на подол; она рукавом стряхивала их на пол.
Сергей нахлобучил шапку. Огляделся. Народу в вагоне поубавилось. Рядом никто не сидел. Он положил на свободное место рюкзак; уткнувшись в окно, спросил станцию. Старуха глянула в мутную хлябь за стеклом и, помедлив, назвала остановку.
— Ты, бабка, их нюхом чуешь, — усмехнулся Сергей, показывая два ряда вставных зубов.
— Я, мил человек, полвека на этой железке. И нюхом, и слухом…
— И брюхом. — И для большего куражу Сергей осклабился. — Вот скажи, если ты полвека на железке: кто у нас в стране садист, а не чалился?
— Что не ча…?
— Ну, которого за убийство не сажали ни разу.
Старуха перестала жевать.
— У нас в стране один садист, — изрек он, — наш расейский машинист.
Старушечьи губы сжались, собрав вокруг рта морщины.
— А ощерился-то, зубами засверкал…
— Ладно тебе, — отмахнулся Сергей, — делать нечего, вот и куражусь.
Некоторое время женщина молча жевала свою колбасу. Но любопытство победило.
— Почему садист-то?
— «Почему, почему», — улыбнулся он, — зарежет, а срок ему — во! — показал кукиш. — Ты сейчас по шпалам, по железке-то своей — пешком и обратно… вот те крест: с десяток трупов наедешь. Тепленькие. Снимай с них одежду, в мешок и на рынок.
— Остряк. — Она вынула из сумки пакет молока. — Химик, что ль?
— Не химик. Репатриант. Согласно Женевской конвенции возвращаюсь в родные пенаты.
— Остряк, — повторила бабка, не зная, чем надрезать угол пакета.
— А что еще делать, молоко пить? Дай-ка, — взял он у нее пакет. Достал перочинный ножичек. Надрезал угол пакета, вернул его назад. — У меня от молока что-то вроде поноса, желудок не принимает. Мы другое предпочитаем, — развязывал он уже рюкзак, где, помимо яблок и прочего барахла, были две поллитровки, буханка черного и батон сырокопченой колбасы.
— Из курортных мест Дахау я вертаюся на хауз, — каламбурил он, откупоривая пробку початой бутылки, — а оттедва в Воркуту. Складно?
— Ты с этим-то не шибко, — постерегла старая, — милиция с этим строго. Вместо пенатов да попадешь не туда, куда надо.
— То не та милиция, чтоб меня арестовывать, — хорохорился Сергей, — у этой руки коротки. Я сам их арестую. — И, отломив от буханки ломоть, подмигнул. — Не за Глашку, не за Машку, а за француженку-монашку.
— Все вы боевые после первого глотка; перед матерями да женами козырять. Мой, бывало, тоже горло дерет, когда тумаков насбирает, а после уйдет за версту и кроет всех, и кроет… покажет он всем. А кому покажет? чё он покажет? Овца овцой. Со мной и воевал.
— Все! Мертвая зона! — выдохнув в рукав, сказал Сергей. — Лучше о веселом поговорим. Хочешь о веселом?.. А то мне этот черный юмор… во где! — полоснул он ногтем по шее. — Лучше анекдот расскажу…
— Закусил бы сперва.
— Все ништяк.
— Сам-то сдалеча едешь?
— Издалека. С приисков.
— С приисков… то-то гляжу, вроде как барином. Тощёй-то чё такой? Кормили плохо?
— По-всякому. А что тощёй — не беда, были бы кости, а мясо у повара экспроприируем.
— Ждут хоть?
— Ждут, — не сразу ответил Сергей. — Сестра ждет. Я телеграмму ей дал.
Из внутреннего кармана куртки он извлек бумажник.
— Дочка у меня еще. Сейчас покажу, — копался он в пухлом бумажнике. — Хотел на дом глянуть, где дочка-то, да снесли, кажется, дом. — Сергей протянул фотокарточку: — Ей тут три. Может, чуть меньше. А волосы… ты глянь, все думали, Томка их бигудями — это бывшая-то, а нет, натурально. У меня тоже такие, батины. А дочь в меня, моя кровь. Когда уходил, ей только пять было. Похожа? — снял он шапку, приглаживая коротко стриженную, много раз штопанную, в белесых рубцах голову. — Как?
— Кудря-авай, — нараспев ответила бабка.
— Ага, — поморщился он, — как кобель легавый.
— Да ты не серчай, я не по злобе.
Сергей спрятал фотокарточку.
— И давно дочку-то не видел?
— Давно.
— А жена-то чё?
— А ну ее… Хотя я ее не осуждаю. Так что теперь у Юльки два отца. Два мамани, две папани… нет, не так, — запутался он, — две мамани, два папани — больше денежек в кармане. Это у Юльки, когда вырастет.
— Развелись?
— Как оклемалась, сразу на развод и замуж.
— Избил, что ли?
— Не-а, спалить хотел, с хахалем ейным, — признался Сергей, — а они в погреб. Тесть погреб глубокий выложил, из футеровки, кирпич такой. Дом сгорел, а погреб остался.
— И не угорели?
— Еще как! Да говорят, то ли помогли им, то ли сами выбраться успели. Откачали, в общем.
— Отдушина где-то была, а то быть не откачали. И много добра спалил?
— Что спалил — за то уплачено. Сполна. Только не надо вот так! — вдруг психанул он.
— Господи, да как — так-то?
— Смотреть так не надо… жалостно. Жалеть меня не надо. Я сам кого хошь пожалеть могу. Вот мне, к примеру, щенка жалко. Щенок там еще был. Тоже, видно, сгорел.
— Как же на такое решиться-то можно, — сокрушенно вздохнула бабка.
— А бес его знает. Глаза боятся, а руки делают. На, угощаю, — протянул он два больших яблока.
— Да уж дочке свези.
— И дочки свезу. Всем хватит. Бери, а не то обижусь.
— Ты, сынок, главное, опять не сломайся, — пряча гостинец в сумку, напутствовала старуха, — девок на твой век хватит, молодой еще, женишься.
— А то нет, — заулыбался он, сделал из бутылки глоток и пропел: — Нагадала раз цыганка, что играть две свадьбы мне: первую сыграю в пьянке, а вторую в саване.
Сергея разморило. Решил было вздремнуть, но попутчица снова растолкала:
— Глянь-ка, что делают… И все же видят. Видят, а молчат. Ох, люди…
Он откинулся на спинку, посмотрел назад. Двое рослых парней шли к тамбуру. Который пониже нес «дипломат», черный, с секретным замком.
— Чемоданчик не ихний, — пояснила бабка, — у мужчины спящего взяли. Я их давно приметила. И на вид приличные.
Тот, у кого взяли чемоданчик, всякий раз, когда вагон сильно швыряло, бился головой о раму. Спал. То ли пьяный, то ли с устали.
— Сказал бы кто… Может, там документы какие… али еще чего. Чемоданчик-то шибко важный.
Сергей молчал: не хотелось ввязываться. Но старуха добивала его своим причитанием: вот, дескать, права была, только б с матерями да с женами…
На всякий случай он снял колонковую шапку и положил поверх рюкзака. «Есть-то в этом черном, с секретом… пара нестираных шмоток с бухгалтерской ведомостью… Или еще какая-нибудь труха», — хотел сказать он.
Парни стояли к нему спиной — вероятно, собирались выходить. Сергей достал сигареты:
— Товарищ правительство, пожалей мою маму и белую лилию, сестру, — негромко бубнил он себе под нос, шаря в карманах спички. — В столе лежат две тыщи, пусть фининспектор взыщет, а я себе спокойненько помру.
Парни не реагировали.
«Эти закон уважают, — смекнул Сергей, — им тюрьма что чума — по рожам видно, а вот урвать втихаря, как зайцы с огорода, чтоб никто не заметил, могут. Но нахрапом их не возьмешь».
— Влипнете вы с ним, братки, — спокойно начал он, кивнув на дипломат. — Я его третьи сутки пасу, меченый — кейсик-то. Документик там один — государственной важности, нехорошая очень статья светит…
Парни только ухмыльнулись.
«Не поняли. Ладно», — Сергей даже обиделся.
В тамбур начал заходить народ. Стало тесно. Сергей приткнулся ближе к парням. Нахально уставился на пышную девицу: лениво позевывая, раздевал ее взглядом и хамовато напускал на себя блатную дурь.
— Под такие бедра да моего осетра, — нехотя потянулся он, игриво подмигнув косившимся на него парням, — а между грудями да поводить…
Под общий ропот, когда открылись двери, Сергей вдруг рванул у коренастого дипломат и протиснулся в другой конец тамбура. Вынесенные толпой, парни остались на платформе.
«Ждут, — приготовился Сергей, — когда зритель свалит». Он чувствовал, как слабеют ноги и холодеет нутро, как начинают стучать зубы.
— Твое счастье, придурок, что наша остановка, — сказал крепыш. И когда схлынул народ и двери с шипением стали смыкаться, пнул одну из створок ногой. — Урка недорезанный!..
Сергей присел на корточки и, уткнувшись лбом в колени, дрожал всем телом: «Лакеи, псы, шестерки…» Он ненавидел себя. Ненавидел за то, что так предательски ослабли ноги и похолодело внутри. Ему казалось, что он струсил. Позорно струсил. И перед кем! «Лакеи, псы… лакеи…»
2
Сергей достал письмо сестры, сверил адрес. Дом был блочный, высотный. С мусоропроводом и лифтом. Сестра писала, что им не так давно дали отдельную квартиру в новом отстраивающемся районе; что Сергея пока не прописали — то ли не получилось, то ли еще что, — в общем, решат на месте, когда вернется.
На площадке, перед тем как нажать кнопку звонка, Сергей еще раз достал конверт с обратным адресом: последнее время почему-то подводила память. Но метнувшаяся к звонку рука снова застыла в воздухе.
Странно. Думал: позвонит, откроется дверь, а он этаким ухарем, купцом заморским, тузом козырным ввалится: «Здрасте, я ваша тетя». Или, к примеру, что-нибудь из репризы конферансье: «Воздушный гимнаст Сёка Плавцов! Смертельный номер: четыре задних сальто с трапеции в сетку! Алле-гоп!..»
Короче, что-нибудь из словесной акробатики. А тут вдруг стушевался. Смотрел на обитую дерматином дверь и чего-то ждал. А нажал кнопку звонка — не нажал даже, так, дотронулся слегка, вроде как что из спринцовки… цыкнуло — и молчок.
Он подождал и нажал снова.
— Кто? — узнал за дверью приглушенный голос сестры.
— Я это… —хотел тут же добавить, дескать, я это, Сёка, но слова застряли где-то на выходе, сгрудились в комок, и он их сглотнул. Как бык на матадора смотрел на дверь и тяжело сопел.
— Да кто — я? — повторили за дверью.
«Вот она — проза…» — рассердился чему-то Сергей.
— Валюх, открывай, что ли, — не выдержал он, — брательник, кто- кто…
Щелкнул замок. Сергей и опомниться не успел, как повисла на нем сестра.
— Глазок бы, что ли, вставили, — проворчал он.
— Да не успели еще, недавно въехали-то, — скороговоркой зашептала она. — Сережка… просто не верится… ты ли? Мы же тебя на днях ждали. — И всплакнула, тихо как-то.
— Я же телеграмму дал, — пробасил Сергей.
— Тише, детей разбудишь, — и вроде как не всплакивала.
Сергей разделся:
— Куда идти-то?
— На кухню, — и скрылась в комнате.
Сергей прошел на кухню. Выложил хлеб, колбасу. Поставил непочатую бутылку.
— А это племяшам — антоновка, — сказал, когда вернулась сестра. Спросил: — Толик-то где?
— Да подняла.
В эту минуту появился Валин муж, «зятек», так иногда звал его Сергей. Один вид зятька согнул Сергея пополам, точно под дых ему дали.
— Ну, ты… воще-е… — Сергея душил смех. — Ну, прямо-таки узник Освенцима. Валь, а Валь, что ты с ним сделала-то?
Длинный, сутулый, в короткой, в полоску пижаме, в замшевых тапочках, Толик близоруко щурился от яркого света и постоянно трогал на переносице дужку своих уж очень интеллигентских очков. Он действительно походил на узника.
— Сам-то, — без обиды произнес Толик, — не с блокады?
— У тебя какой рост? Рост-то какой? — задыхался Сергей.
— А что? — покосился он на жену. — Пятый.
— Она ж тебе коротка… пижама-то. — и снова: — ха-ха-ха…
— Говорил тебе, — начал ерепениться Толик, — признавайся, какой рост, а? Какой? — оттягивал он край куцего рукава, из которого торчало длинное запястье. — Только при брате не лги!
— Пятый, — бодро ответила Валя, стараясь подавить улыбку.
— А третий!.. третий не хочешь! Это третий рост. Тре-тий!
Валя вдруг не сдержалась и прыснула.
— Ты бы еще голый вышел.
— Ах, так. А кто мне сказал, что и в пижаме сойдет? Не ты, нет? — Толик уже намеревался уйти, но соскочил тапочек. И покуда сучил ногой, надеясь попасть в тапочек ступней, Сергей силой усадил его на табурет.
— Вот так всегда, Серег, — жаловался он, — купит какую-нибудь дрянь, а мне: носи, Толя, носи на здоровье. А что я, пугало, что ли?
— А мне нравится, — посерьезнел Сергей.
— Что нравится?
— Ты в этой пижаме. У нас в цирке Афоня был, так он бы за твою пижаму свою тройку отдал бы. И пустые бутылки впридачу. Честное слово! — Сергей ковырнул ногтем зуб и причмокнул.
— Кто такой Афоня? — насторожился Толик.
— Разве ж я не сказал? Мим.
Толик вскочил с табурета.
— Чудак человек, я ж серьезно, — удерживал его Сергей, — я ж не смеюсь.
Теперь и Валя зашлась тихим хохотком. Успокоив зятя, Сергей вновь усадил его на место.
— Ей-богу чудак, — улыбнулся Сергей, — если хочешь знать, коверные у нас в почете, любимцы публики. Тон на манеже задают.
— Где это у нас? В местах не столь отдаленных? Валь, он что — издевается? — поглядел Толик на жену.
— Хватит, Сергей, а то он и впрямь сейчас заплачет.
Собрав наскоро стол, Валя достала рюмки. Но Толик вдруг заартачился; то ли всерьез не хотел пить, то ли так… напускное. Лишь брезгливо морщился.
— За встречу-то, — предложил Сергей.
— Не пью я. Валь, подтверди.
— Так кто же ее пьет, — усмехнулся, растерянно посмотрел на сестру. — ее не пьют, ее принимают. Нежно. Как товарища.
— Правда не пью. Валь, чего молчишь-то?
— ОРЗ? — Сергей прищелкнул по горлу.
— При чем здесь… ОРЗ?
— У нас на зоне один очень резко завязал и… сердце не выдержало, помер.
— Ты эти штучки-то брось, — взял Толик рюмку, — я как-нибудь без них.
— Ну вот, опять обиделся. Право, чудак, ведь это же я обижаться-то должен. Сеструх, ты что-то с ним все-таки сделала.
— Как что, — подыграла Валя, — кандидатскую с ним защитила. Он у нас теперь кандидат наук. Без галстука не пьет.
— Уйду, — сказал Толик. И с сердитым видом выпил.
А пока Валя суетилась с закуской: то огурчики маринованные в кладовке забыла, то грибочки, то еще чего — разве упомнишь все на скорую руку, Сергей изрядно накачал зятя.
[...]