Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Эолова Арфа

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих дру­гих литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».

Глава десятая

Муравейник

Слетав ненадолго в Черемушки, она теперь вновь вернулась на берега своего самого любимого пруда, к своему лучшему в мире дому, отражающемуся в черных, безмолвных водах при свете луны. Часы по-прежнему шли назад и теперь показывали четыре часа ночи, но сие обстоятельство уже никоим образом не казалось Арфе каким бы то ни было странным. Она с удовольствием летела теперь в противоположную времени сторону. То есть назад, вспять, во временное навзничь.

В семьдесят третьем Незримов так и не начал ничего снимать, рванулся было что-то или о Сальвадоре Альенде, или о Викторе Хара, но не получил поддержки: типа рано, от политических событий надо малость отойти, дать им отстояться. А однажды, шурша осенней листвой, навстречу ему от ворот «Мосфильма» шагнул знакомый опер, и лицо его не предвещало ничего хорошего.

— Здравствуйте, Ёлфёч, не звоните, вот я решил лично с вами повстречаться.

— Вы меня извините, Родион Олегч, возможно, я зря артачусь. Надо так надо.

— Очень даже надо, Ёлфёч, и особенно вам. Вы давно виделись со своим сыном?

— С августа не виделись и не созванивались. Жду, когда он передо мной извинится за хамство на собственном дне рождения. Это я к тому, чтобы вы не удивлялись, почему так давно не виделся с ним.

— Он арестован.

— Час от часу... Вашими?

— Нашими.

Они миновали проходную и медленно двигались вдоль родных павильонов, которые вдруг стали смотреть на Незримова чужими глазами: знать не знаем этого человека, а листья под ногами шуршали: чеш-ш-ш, чеш-ш-ш, чеш-ш-ш.

— Пражская весна?

— Она самая. Распространение литературы, порочащей...

— У него дед был чех, потом я бросил его мать, он считает меня душителем Пражской весны, ненавидит. Но парень только перешел на второй курс, выбрал хорошую профессию, мечтает, чтобы больше не разбивались гражданские самолеты. У него мать как раз погибла...

— Всё это мы знаем Ёлфёч. Но в затруднении, потому я и здесь. Что делать-то будем? Мы вас глубоко уважаем, не хочется, чтобы ваш сын оказался в местах не столь отдаленных... Впрочем, по паспорту он почему-то Платон Платонович Новак. Вроде бы, как бы отрекся от отца.

— Он глуп, он дурак, но ведь молодость это болезнь, которая с возрастом излечивается. Может, его перевести в другой институт? В Ленинград, например?

— Институт имени Сербского в лучшем случае. А в худшем, Ёлфёч, то красивое слово, что у Солженицына на обложке его самой популярной нынче книжонки. Можно, конечно, и для тебя, родная, есть почта полевая.

Итак, эта осень возобновила их прежние дружеские отношения — режиссера и опера, благодаря чему Платон Новак попал не в барак, не в казарму и не в психушку, а в общежитие другого авиационного института, но не в Ленинград, а в Уфу. Мозги ему на Лубянке вправили, судя по тому, что весь следующий год он не подавал никаких признаков чешского национального сознания и вообще никаких весточек отцу, от которого отрекся. А вместо него появился Толик.

Как ни странно и ни дико, но с исчезновением Новаков семья Незримовых все больше и больше стала проваливаться в пучину постоянных ссор. Вышел гайдаевский «Иван Васильевич меняет профессию» — ссора, хватит тебе скулить, что не ты снимаешь такие комедии; скулить? что ты сказала? скулить? я скулю?! Посмотрели «Землю Санникова» — что ты понимаешь! у меня в «Портрете» Дворжецкий сыграл свою лучшую роль, а здесь он так, пустоплюй в пустоплюйском кинце. Сходили на премьеру «Плохого хорошего человека» — опять все не так, кто ее дернул за язык сказать: даже не знаю, смог ли бы ты снять чеховскую «Дуэль» лучше, ну кто такое говорит режиссеру! Вроде бы умная головенка-то. «Амаркорд» Феллини — не соглашусь, Ёл, мне многие сцены понравились; понравились?! да что там могло понравиться? балаган балаганович балаганов! нет, ты лучше молчи, оставь свое мнение при себе; и почему я должна свои мнения высказывать не мужу, а какому-то чужому дяде? что-что? у тебя что, есть чужой дядя? Ёлкин, не будь противным! я, значит, противный? и занудный! я, значит, занудный, мерси боку, товарищ дипломатический работник! очень дипломатично с мужем разговариваете! а ты запомнил, как фильм «Зануда» по-французски? не запомнил и не собираюсь! «L’emmerdeur»! и слышать не хочу дурацкого языка лягушатников! l’emmerdeur, l’emmerdeur, l’emmerdeur!

Время от времени продолжали разбиваться самолеты, 3 марта 1974 года под Парижем случилась катастрофа, до сих пор остающаяся самой крупной по количеству жертв в мировой авиации, но этим самолетам уже некого было устранять для спокойствия Эола и Арфы, а спокойствие стало как бы пожирать самоё себя. Хуже всего разругались, когда Марте Валерьевне засветило перебраться на работу не куда-нибудь, а в Париж сотрудницей советского посольства, но в итоге взяли другую, бездарную дуру Вышегорцеву, а Незримовой объяснили, что все из-за неприятностей мужа в связи с поведением сына-диссидента, которому прямая дорожка следом за Солженицыным, коего как раз в феврале сего года наконец-таки выдворили из СССР. Марта Валерьевна скандально ругалась, обвиняя мужа в том, что тот зачем-то когда-то женился на отвратительной жабе и родил от нее не менее отвратительного жабёныша. И теперь — о боже, где справедливость?! — из-за этого мелкого подонка закрыли дорогу во Францию, он обгадил ей дипломатическое поприще. Эол Федорович, переживавший затянувшийся творческий кризис, понял, что жизнь его рухнула, что любимая женщина своим прекрасным голосом произносит какие-то страшные вещи. Можно ли их простить? Нет, нельзя прощать такое! Он кинулся в Эсмеральду и ехал, ехал куда глаза глядят, пока не приехал в Калугу, где в гостинице больше всего горел осознанием того, что самая страшная ссора в их жизни случилась за три дня до ее дня рождения и если он пропадет надолго и не приедет поздравить, скандал может обернуться полным разрывом дипломатических отношений между Эольской демократической республикой и Арфанским королевством. Об этом он, плачущий, говорил ей, когда она, плачущая в огромный букет роз, слушала его и бормотала свои бесконечные простишки. Ну как же ты могла такое говорить? Прости, ну прости, сама не знаю, что меня так вычернило, это накопившееся за многие годы, ты не представляешь, какую боль мне доставляли жаба и жабёнок, это их яд выплеснулся из меня тогда, я в такси пыталась догнать тебя, но откуда было знать, куда ты учесал, родной мой, прости меня, дуру, я еще хуже, чем та, нам просто надо иметь своего ребенка, а я — проклятая рогатая матка! но я уже все придумала, мамина подруга, тетя Лиза Кошкина, живет в Пушкине, работает там, обещала помочь, ну как, в чем? ребеночка усыновить. Ну да, она там в детском доме работает, и не просто так, а директором. Да, это ты хорошо придумала, я тоже не раз о том же задумы... Поцелуй меня!

— Э, братцы, так дело не пойдет. Я гляжу, вы вообще кровать застилать не умеете. Учитесь, как надо. — Именно это, сказанное Толиком, когда они привезли его домой на дачу, окончательно утвердило их в том, что они нашли самого интересного мальчика. Он деловито принялся стелить их кровать, как его учили в детском доме подмосковного Пушкина. — Чтобы нигде ничего не свисало и все было подоткнуто. Вот так. Ну а у вас что? Эх, беспомощность наша!

— Толик, а ты что больше всего любишь покушать?

— Макароны. Если с сыром, то еще лучше. — В четыре с половиной года от роду он очень хорошо произносил букву «р», словно даже как-то опираясь на нее в своей маленькой жизни. — А вообще, я — что вы, то и я. Я, братцы, люблю общество.

— Отлично. Иди мой руки и — к столу! Я к твоему приезду столько всякого наготовила.

Толик пошел основательно мыть с мылом руки, а Арфа испуганно рассмеялась:

— Он серьезный такой, мне даже страшно.

— Хороший парень, не даст нам разбаловаться, — строго ответил режиссер.

Вопрос, о чем снимать следующее кино, безоговорочно отпал с тех пор, как они впервые приехали в Пушкино. Первое название «Кошкин дом» поначалу показалось шикарным, это Ньегес придумал, по имени директрисы, Елизаветы Арсеньевны Кошкиной, но — тяжкий вздох — будут думать, что по сказочке Маршака, нехорошо, воровством попахивает, да и сказка отменная, пусть кто-то еще снимет по ней кино. Почему кто-то? Мы же и снимем потом. А тогда как? «Муравейник». И директриса пусть будет Муравьева, к тому же и Кошкина воспротивилась, чтобы ее фамилия стала фамилией героини фильма, откровенно заявила: мало ли чего вы там наснимаете? Откровенность, сродни Эоловой, сразу покорила Незримова. Здесь, в пушкинском детдоме, и дети отличались таким же чистосердечием, отвращением ко лжи.

Первым делом наслушались историй, у-у-у, на три фильма хватит, от многих пришлось с сожалением отказываться. Решили сделать из четырех новелл, каждая о судьбе одного детдомовца, и у всех разный финал: в одном — хорошо, что хоть так кончилось, во втором — трагедия, в третьем — грустно, конечно, но впереди счастье, в четвертом — хеппи-энд. В первой девочка, взятая другими родителями, возвращается в родной Муравейник, как местные жители зовут детский дом в некоем маленьком городке, и больше не хочет никуда из него уходить. Во второй новелле усыновленный мальчик оказывается воришкой, и, что ни делают любящие его приемные родители, он вырастает вором, становится бандитом, оказывается в тюряге. В третьей новелле никто не хочет брать умную и талантливую, но очень некрасивую девочку, а она вырастает оперной певицей, даже по-своему красивой, и те, кто однажды чуть было не взял ее к себе, очень жалеют теперь.

Наконец, в четвертой будет полный хеппи-энд.

Табличка: «Детский дом имени Юрия Гагарина». С крыши звонкая капель, сосульки истекают весенним сосулечным соком. Муж и жена Оладьины, Виталий и Марина, подъехали, вышли из машины с сумками, подходят ко входу. На роль Виталия удалось затащить давно мечтаемого Незримовым сорокалетнего Станислава Любшина, только что снявшегося у Виталия Мельникова в картине «Ксения — любимая жена Федора» и, к счастью, оказавшегося свободным. Свободной оказалась и народная любимица Людмила Чурсина, роковая красавица Анфиса из «Угрюм-реки», Оксана в «Адъютанте его превосходительства», к своим тридцати годам сыгравшая более двадцати ролей в кино.

— А до еще недавнего времени было имени Клары Цеткин, — говорит Виталий с веселой любшинской улыбкой. — При чем тут Клара Цеткин... Теперь Гагарина, а все равно в народе зовут Муравейник. Спросишь, почему?

— А почему? — смеется Марина загадочным смехом Чурсиной.

— У директрисы фамилия Муравьева. Да и вообще подходяще для детдома.

Они входят в вестибюль. Виталий осматривается по сторонам, там и сям стайки детей. Некоторые с изучающим видом осмеливаются приблизиться, другие хмуро остаются в стороне. Вдруг Виталия насквозь пронзает необычный взгляд одного из мальчиков, который внимательно на него смотрит. Это пятилетний Костя Арланов. И эта роль выпала не кому-нибудь, а их Толику, и он сыграл ничуть не хуже, чем восьмилетний Энцо Стайола в «Похитителях велосипедов» у Витторио де Сика, шестилетний Павлик Борискин в «Судьбе человека» у Сергея Бондарчука и шестилетний Боря Бархатов в «Сереже» у Георгия Данелии. А Толе шесть только-только исполнилось, когда снимали «Муравейник».

Он внимательно смотрит на Любшина и говорит:

— Вон мой папа стоит! Да-да, это он, мой папа.

Именно так и случилось, когда они, не откладывая в долгий ящик, поехали в Пушкино к Кошкиной. Елизавета Арсеньевна оказалась крупной, круглой и милой женщиной, из тех, кому полнота очень идет, делает их чем-то вроде Родины-матери. Детям рядом с такими — как возле дышащей теплом печки. Арфа звала ее тетей Лизой, а та ее Томочкой, не признавая перемены имени.

— И правильно делает, — съехидничал потомок богов. — Томочка очень уютно. А фрау Марта — что-то немецкое. Берта. Брунгильда.

— Ты, Зин, на грубость нарываешься? — процитировала жена из недавно выскочившей в народ песни Высоцкого.

— Пойдемте на детишек смотреть, — сказала Кошкина.

Вот тогда-то они, в первый же день, увидели Толика Богатырева, а он сразу признал в режиссере Незримове своего нового папу. Настоящий его отец в пьяной драке проломил голову матери Толика — они жили в подмосковном Электрогорске — и та через несколько дней умерла. Мать — на кладбище, отца — в тюрьму, а мальчика — в детдом.

— Толичек, идем, ты мне поможешь, — отозвала его одна из воспитательниц и повела за собой, а он все оглядывался и оглядывался, строго посматривая на Незримова. И так запал в душу, что Эол Федорович больше ни о ком и слышать не хотел.

— Ох, смотрите, — вздыхала Елизавета Арсеньевна, — ведь из неблагополучной семьи, отец и мать пили, у него сердчишко пошаливает.

— Ничего, у нас на примете самый лучший хирург в мире. С которого я делал хирурга Шилова в «Голоде». Не смотрели?

— Да как же не смотрела! Скажете тоже. Этот фильм вся страна смотрела.

И потом она весь вечер кормила их историями о детдомовцах, все сильнее укрепляя режиссера в новом замысле.

— Думайте, — приказала Кошкина, прощаясь.

И они думали целый месяц, говоря себе, что не котенка собрались купить на птичьем рынке. Смотрели премьеру «Калины красной» и несколько раз перемолвились про Толика. Шукшин на премьере выглядел серым, играл желваками — еще бы, с фильмом его задолбали, требовали правок и правок, он падал в больницу с язвой желудка, выныривал из нее и снова правил, пока не отвязались: а то помрет еще, — и Незримовы решили к нему не подходить, как вдруг он сам подрулил к ним на банкете и сказал неожиданно ласково:

— Привет, молодежь, чего кино больше не снимаете?

— А мы уже собираемся, — ответила Марта Валерьевна.

— Ну, молодцы. Чокнемся! Хорошая у тебя жена, Ёлкин ты Палкин. Вы на Ваську зла не держите. Васька Шукшин вообще-то всех любит, хоть и злой, падла. Ну а как вам фильмешник мой? По-моему, херня получилась. А?

— Нет, Вась, не херня, — ответил Ёлкин-Палкин. — Но с хернотцой. Уж не обижайся.

— Да ладно! Вон Таркашка просто сказал: хер-ня.

Тарковский помахал им издалека бокалом.

— А сам тоже херню снимает, «Белый, белый день» называется, — не то добродушно, не то зло, не поймешь его, сказал Шукшин. — Я куски смотрел. Формализм, но красиво. Или красиво, но формализм. Ну ладно, пойду с ним покалякаю. Любите друг друга. И не ссорьтесь. Вы хоть и зарезали моего Степку, а люди все равно хорошие. Бывайте!

И он ушел, а у них осталось такое чудесное светлое чувство, будто «Калина красная» — лучший фильм, хотя таковым они его не считали, и в сей день они не ругались, как вообще перестали ругаться с первой поездки в Пушкино.

В следующий раз в Кошкин дом приехали с Ньегесом, уже посвященным в новые планы, на День космонавтики, откуда и родилось для будущего Муравейника, что он — имени Гагарина. И как удачно подгадали: в детдоме выступал космонавт Кубасов, красавец богатырь, такого бы снять в главной роли! Артистично рассказывал о своем полете, во время которого впервые в космосе была произведена электросварка, как потом готовился ко второму полету, но накануне у него обнаружили затемнение в легких, и экипаж весь отстранили, полетел дублирующий состав — Добровольский, Волков и Пацаев, и при возвращении на Землю все трое погибли, вы представляете? а могли бы погибнуть Кубасов, Леонов и Колодин; а что самое удивительное, затемнение в легких оказалось вызвано легкой формой аллергии на цветение какого-то местного редкого растения!

Незримовы вытягивали шеи в поисках Толика, но не видели его, и лишь однажды дверь в актовом зале отворилась, на пороге возник он, с перевязанным горлышком, точь-в-точь как Сережа в конце данелиевского фильма, увидел их и улыбнулся, будто зная, что они уже на него глаз положили, а воспитательница — пойдем, Толичек, пойдем — увела его, и потом выяснилось, что мальчик болел ангиной, да прямо накануне своего дня рождения.

— Как?! Он тоже тринадцатого?

— Тринадцатого. Апреля.

— А она...

— А я тринадцатого марта, тетя Лиза. Поэтому и взяла себе имя в честь своего месяца.

— Мы уже точно решили взять себе этого Толика.

— Ну что же, заполняйте анкеты. Но учтите, дело это долгое. Даже если я хлопотать стану.

С Кубасовым успели перемолвиться, что, если разрешат снимать кино о космонавтике, он станет консультировать.

— Да я вам такого понарассказываю — Оскар лопнет от зависти, — пообещал Валерий Николаевич. — Айда, ребята, коньяку хлопнем, у меня есть при себе.

И тотчас вывалил первую историю, как когда его на комиссии должны были утвердить в отряд космонавтов, спросили: «Вы готовы выполнить в космосе любой приказ, даже если он покажется вам абсурдным?» Он: «Готов». «Представьте, что вам приказывают выпить полный бокал коньяку», — и достают коньяк, наливают. Он медленно вливает в себя. Дальше как в «Судьбе человека»: второй стакан, третий. Когда пил второй, подумал: «Зарубят, так хоть напьюсь!» Перед третьим чистосердечно сказал им: «Вижу, что завернете меня, так хоть напьюсь!» Опрокинул и третий. Они ржут: «Молодец! Принят!»

Кубасов на пять лет моложе Незримова и Ньегеса, а вел себя как старший с младшими, небрежно похвалил «Разрывную пулю» и «Бородинский хлеб», про «Голод» сказал — мрачное кино, а «Страшный портрет» и вовсе не смотрел. Но вообще, ребята, вы молодцы, вам можно доверить и про космонавтов снимать. Про Юру, конечно, в первую очередь, до сих пор ведь, сволочи, ни одного хорошего фильма нет!

Незримовы приехали к Толику с подарком — моделью Ту-104, которую Эол самолично склеил из пластмассового набора, их в то время уже прорву продавали: и танки, и пушки, и самолеты, и корабли, и подлодки. Но, узнав, что день рождения завтра, уехали и вернулись в Пушкино на следующий день, чтобы подарить. Он сиял. Потом нахмурился:

— Эх, не надо было склеивать. Лучше бы вместе склеили, по-семейному.

— Да мы, брат, знаешь, сколько с тобой вместе такого всего насклеим! Всю нашу дачу завалим! — со слезой в голосе отозвался потомок богов.

— Ох ты, у вас дача.

— Мы на ней круглый год живем.

— И пруд есть поблизости?

— А как же! Не поблизости, а прямо на нашем участке. Летом купаемся.

И все это потом вошло в фильм, а Толик безукоризненно повторял то, что произносил год назад.

Когда возвращались из Пушкина, Марта спросила:

— Ёлочкин, а Вероника на каком самолете разбилась?

— На Ту-104. Йо-о-о-пэ-рэ-сэ-тэ!

— Ох, Ёлкин ты Палкин!

С мая воодушевленно приступили к написанию сценария, он получался у Ньегеса легко, но обильно, и приходилось обрубать многие цветущие ветви, Сашка даже предложил не мелочиться и подать заявку на телевизионную четырехсерийку — сериалы уверенно входили в моду, — но реж отказался.

Толик терпеливо ждал, покуда шла волокита с решением об усыновлении, он понимал, что мир взрослых устроен как-то не слишком логично, и смирялся с несовершенствами мира. А им не разрешалось даже взять его к себе в гости, якобы чтобы потом не травмировать психику ребенка, если ничего не получится. И лишь осенью все наконец разрулилось.

Но сначала ударила смерть. Умер Шукшин. На съемках «Они сражались за Родину» у Бондарчука. Инфаркт миокарда. На теплоходе «Дунай», где в отдельных каютах жила съемочная группа. Внезапная смерть казалась странной, загадочной, расползались слухи, что его убили каким-то там газом, мол, в последнее время слишком много позволял себе критиковать власть. В Доме кино звучали прощальные речи: Ермаш, Герасимов, Ростоцкий, Санаев, Александров, Бондарев. Незримов сказал: мы с ним то ссорились, то мирились, и повторил то, что Макарыч произнес при их последней встрече. Похороны на Новодевичьем, неподалеку от авиаконструктора Лавочкина, первый участок. Дождь, желтая листва, жалобные дочки, бледная вдова.

— Меня не рядом с ним. А то еще придет опять про своего Стеньку Разина. Лучше с соседями — Твардовским да Исаковским.

— А ты что, тоже собрался?

— Ну, мало ли. Макарыч всего на год меня старше.

— Я не поняла, а Толика мы зачем собрались усыновлять?

А через несколько дней как раз впервые Толик к ним на дачу приехал, учил их правильно постель заправлять, терпеливо дождался, когда сварятся спагетти, до них лишь того-сего по чуть-чуть отведал, а уж когда Марта Валерьевна навалила ему полную тарелку и обильно посыпала пармезаном, он всю умял, но на вопрос, хорошо ли, сказал, что предпочитает толстые макароны и другой сыр. Незримов откопал в шкафу коробку длинных отечественных макарон.

— Во-во, эти, — обрадовался мальчик. — Если можно, в следующий раз. Если, конечно...

— Конечно! А сыр какой-нибудь костромской или российский, — смеялся потомок богов. — А то спагетти, пармезан, аста ла виста[1], прего, синьор[2], грация, синьора[3].

Покушав, Толик ходил по даче, осматривался.

— О, это же вы! — сказал он портрету Марты Валерьевны работы Ильи Глазунова. — Только на вас сильный ветер.

Пару лет назад Илья изобразил ее в теплом сером свитере на ветру, алый шарф стремился убежать с шеи, как флаг.

А Джоконду, сидящую в настенном календаре «В мире прекрасного», Толик не одобрил:

— Эту тетку я уже где-то видел. Нехорошая тетка, хитрая.

Незримовых распирал смех. И конечно же его потянуло на пруд.

— Здоровско. Жаль только, сейчас ни то ни сё — и купаться нельзя, и на коньках. А там рыбы живут?

— Не-а.

— Зря, надо бы рыб завести. И удочкой их ловить.

— А ты что, на коньках катаешься?

— Нет еще, но очень хочется.

В целом ему все понравилось. Ночевал в своей кроватке, в отдельной, отведенной ему комнате, и тут случилось непредвиденное — ночью он пришел к ним весь в слезах.

— Что случилось? Страшно?

— Нет, не страшно.

Долго выпытывали, в чем дело, пока не выяснилось, что он еще ни разу в жизни не оставался один. Всегда с другими детьми. Этого они не учли. Пришлось перетаскивать кровать к ним в спальню. Здесь он благополучно уснул. Задумаешься. Он что, все время теперь будет с ними в одной спальне? Ну, нет, авось постепенно привыкнет. Утром, когда везли его на Эсмеральде обратно в Пушкино, договорились, что он их впредь станет называть на «ты», и, прощаясь, Толик заповедал:

— Ты мне в следующий раз макароны варней делай, ладно?

— Варней?

— Ага. Я люблю, когда варные.

— Разваренные, значит, — догадался Незримов.

— А, понятно. Слушаюсь, товарищ начальник! — отдала честь Незримова.

Толик счастливо рассмеялся, потом вздохнул: эх, скорее бы снова к ним на дачу.

И они стали брать его каждый раз в субботу утром, а вечером в воскресенье отвозить обратно, он все больше врастал в них, а они в него, уже застилали кровать как полагается, а не тяп-ляп, убрали некоторые предметы, которые ему не нравились, например чертика из прихожей — а и вправду, на хрена такой, почти в каждом доме тогда появились: каслинского литья, с длинным хвостом, язвительные, растопыренными пальцами обеих рук показывает всему миру нос, дрянь полнейшая. Этого чертяку кто-то подарил Платону на тот злополучный день рождения, и нечисть осталась на даче, а тут как раз и сам Платон появился седьмого ноября, забрал свой подарочек. Больше года они не виделись, сын казался сильно изменившимся: замкнутым, осторожным, ни слова по-чешски; пробыл недолго, давайте дружить, забудем прошлое, я, конечно, провинился тогда, а сейчас все по-другому, я там в Уфе на хорошем счету, если сессию сдам на пятерки, обещают вернуть в МАИ. Так что вот такие дела.

— А почему вы в Черемушках не живете? — спросил он, напрягшись.

— Потому что это твоя квартира, — ответил Незримов.

— Но ты же там прописан. Если есть желание, можете там жить. Я, может, еще не сдам на пятерки и до лета в Уфе проучусь.

— Спасибо, но Черемушки будут ждать тебя, нам там жить не с руки.

Когда он уехал, Арфа возмущалась:

— Еще чего! Черемушки! Где ее портреты повсюду красуются. Где ее дух поганый никогда не выветрится.

— Ты так бушуешь, будто я хотя бы раз намеревался туда жить, — пыхтел потомок богов.

А под занавес года сразу два хороших события: наконец полностью оформили Толика и утвердили сценарий «Муравейника» с очень незначительными купюрами. Впрочем, Толика оформили тоже с некоторыми купюрами. Стать Анатолием Эоловичем Незримовым он отказался:

— Хочу быть как всегда. Мне фамилия Богатырев нравится больше. И отчество Владиславович лучше, чем Эолович.

Что бы понимал, шмакодявка четырех с половиной лет! Эол и Арфа с трудом сдержали обиду. Лишь оставшись наедине с женой, Незримов прошипел со злостью:

— Ишь ты, не хотят мою фамилию и отчество, чертенята паршивые!

— Ничего, перед школой поменяем ему, — старалась успокоить жена. — А до семи лет пусть походит под фамилией и отчеством своего папаши-убийцы.

И какая-то скорбная тень, хочешь не хочешь, а легла тогда на их отношение к усыновленному малышу, хоть он и оставался тем же хорошим, развитым и интересным мальчиком, которого они сразу заприметили, а он — их. Увы, хоть Толик и признавал их своими папой и мамой, но новыми, а про настоящих знал, что мать умерла, отец в тюрьме; лишь что отец мать укокошил — про то не ведал, бедолага.

А тут еще, как нарочно, вышел фильм Сергея Колосова «Помни имя свое», хотя, конечно, автор знаменитых «Вызываем огонь на себя», «Душечки» и «Операции Трест» никак не хотел таким названием ущипнуть Незримова.

Сценарий «Муравейника» Ньегес выдал кайфецкий, и уже чесались руки по нему снимать картину.

В ожидании решений худсовета сами участвовали в очередном скандальном обсуждении. На закрытый показ нового шедевра Тарковского позвали человек сто, не больше, почему-то писателей Бондарева, Нилина, Шкловского и Айтматова, композитора Шостаковича, физика Капицу.

— Должно быть, нас скоро будут тягать на совещания по поводу термоядерных реакций и новых симфонических произведений, — фыркнул Конквистадор при виде двоих последних.

— И правильно ли Бондарев пишет о войне, — согласился Незримов.

Фильм произвел на него неожиданное воздействие, все сто минут он раздражался, томился от скуки, морщился от нагнетания сугубо изобразительных приемов, но под занавес вдруг почувствовал, как внутри него открываются шлюзы и сквозь них обрушивается поток непонятного космического тепла. Да что ж такое-то! — его стало колотить, и, когда в самом конце фильма старушонка под мощные раскаты баховских страстей повела бритых наголо мальчика и девочку в поле смотреть на рассвет, рождающийся за лесом, он стремглав выскочил из зрительного зала в туалет, заперся в кабинке и несколько минут беззвучно рыдал, сам не понимая, откуда из него такие потоки слез. Потом долго перед зеркалом приводил в порядок раскрасневшееся лицо, интересуясь у него:

— А почему «Зеркало»-то? Ведь название было про какой-то там белый день. При чем тут зеркало? Вот ты, зеркало, скажи мне, почему Таракашка так назвал фильм?

Вернуться в зал следовало с важным видом. Он пропустил несколько первых выступлений и попал как раз к возмущенным речам Ермаша, у которого никаких шлюзов не открылось, постыдные рыдания не прорвались и слез не хлынуло. Выдержав паузу, Филипп Тимофеевич привел в действие свою гильотину:

— У нас, конечно, свобода творчества. Но не в такой же степени.

И что бы он и остальные ни говорили потом, стало ясно: с этим фильмом Тарковскому ничего не светит. И это при том, что подавляющее большинство высказывалось положительно, особенно почему-то приглашенные писатели. Дошла очередь и до потомка богов, и он, как всегда, сохранил честность:

— Трудно не заметить, как многое в этой картине сделано нарочито. Режиссер использует приемы психической атаки на зрителя не через творчество, а через набор особых приемов. Он действует как гипнотизер, и это меня раздражало на протяжении всего просмотра. Но... — Незримов пристально глянул в злое лицо Тарковского. — Но по окончании просмотра я испытал некий душевный оргазм. Сильный выплеск духовной энергии. Который принято называть катарсисом. А разве не катарсис является важнейшей составляющей драматического искусства?

И ему зааплодировали. Он, кажется, попал в яблочко общего впечатления собравшихся. Вопрос про катарсис завис в воздухе, и каждый задумался, несут ли его собственные произведения то самое духовное очищение, которое нам заповедали пифагорейцы.

По окончании обсуждений Тарковский подошел поблагодарить:

— Спасибо, брат. Честно сказать, не ожидал от тебя. Про оргазм ты особенно хорошо выразился. А я думал, ты сбежал. Смотрю — вернулся, ну, думаю, поддержит Ермаша. А ты вон как.

— А почему «Зеркало», Андрей?

— Почему, почему... По кочану.

Несмотря на общую хорошую оценку, «Зеркало» показали лишь в нескольких московских кинотеатрах и не послали ни на один кинофестиваль. Короче, полный ермаш-барабаш.

А режиссер Незримов страдал теперь от новой напасти: он страшно переживал, что не снимал для детей, что не стал ни Птушко, ни Роу, ни хотя бы Романом Качановым с его чебурашками и крокодилами Генами, которые снова порадовали малышню в новом мультике «Шапокляк», и Толик ухохатывался до того, что сползал с кресла на пол, — вот где катарсис! Мультфильмы он боготворил, и они постоянно ходили их смотреть, а в программе телепередач Марта Валерьевна фломастером старательно наносила красные кружочки, чтобы не пропустить.

— Вот еще малость подрастет и обвинит меня, что не я снимал про Карлсона или «Ну, погоди!», — глубоко огорчался автор «Голода» и «Страшного портрета».

— Малость подрастет, начнет ухохатываться на кинокомедиях, и ты опять вытрешь пыль со своей старой шарманки: ах, почему я не Гайдай! — сердилась в ответ мудрая жена. — Ты — драматический режиссер. Я уверена, что Гайдай мечтал бы снять что-либо в твоем духе, но его не поймут. Тебя тоже не поймут, если ты... А если Толику цирк понравится, ты станешь ныть, что не пошел в цирк работать?

— Логично, — чесал муж свой всегда идеально выбритый подбородок.

Решение по «Муравейнику» конечно же принималось в его день рождения, но все прошло гладко, купюришки незначительные, и можно было с чистой совестью отпраздновать и то и другое, а на следующий день со спокойным сердцем отправиться на премьеру фильма малоизвестного тогда режиссера Виктора Титова «Здравствуйте, я ваша тетя!», и Толик задорно хохотал, а Незримов конечно же тосковал, что не он снял эту дурашливую комедию с Калягиным, Козаковым и Джигарханяном.

Вскоре они впервые встречали Новый год втроем, и к Толику приезжали заказанные в Театре киноактера Дед Мороз и Снегурочка, чему сей премудрый пескарь поначалу радовался, а когда они уехали, оставив ему в подарок лыжи и санки, возмутился: не дело таких персонажей для одного ребенка отвлекать, им положено только детские коллективы радовать, а это баловство в чистом виде. Уж такой им достался Толик, иногда в своей деловитости просто зануда. Но это им чаще даже нравилось: нечего роскошествовать, а то превратишься в советского буржуа.

И вновь Марта Валерьевна очутилась перед киноиконостасом, чтобы на сей раз приложиться к образу праведной Дарьи Муравьевой, покровительницы детского дома имени Гагарина, в народе — Муравейника. Ее непревзойденно исполнила Нонна Мордюкова: преисполнила добротой, наполнила тем сопереживанием, без которого нет и не может быть высокого искусства.

Пока человек чувствует боль, он жив, пока он чувствует чужую боль, он — человек.

На переднем плане обычный лесной муравейник, перед которым она присела прямо на землю, как Шёстрём в «Земляничной поляне» Бергмана, и смотрит внимательно за жизнью мурашей, смотрит с любовью и состраданием. Поверху арка названия: «Муравейник»; в верхнем правом углу: производство киностудии «Мосфильм»; по бокам рассыпаны мелкомуравейные буковки: в ролях — Н.Мордюкова, А.Миронов, Е.Градова, М.Миронова, В.Лановой, И.Купченко, А.Белявский, Н.Фатеева, С.Любшин, Л.Чурсина, В.Басов, М.Терехова, а также Т.Пестель, С.Саркисян, К.Волкова, А.Богатырев; сценарий А.Ньегеса, постановка Э.Незримова, главный оператор В.Касаткин, главный художник А.Борисов, композитор М.Таривердиев. Художественный фильм.

Состав не просто звездный, а наизвезднейший, или, как сказал Миронов, ну, товарищи, у нас фильм просто звезданутый! Его Незримов пригласил сразу же после просмотра «Соломенной шляпки», повеселившей телезрителей на четвертый день нового, 1975 года. Как же он мечтал снять Андрюшу в своей кинокомедии, после того как тот высыпал целую россыпь легкомысленно-блистательных ролей в комедиях у других режиссеров. Теперь хоть и не в комедии, но нужен был такой же пижон и проходимец, как Семицветов в «Берегись автомобиля» и Козодоев в «Бриллиантовой руке», только в ситуации трагической. Эол рискнул, и у него получилось. Он распял «Муравейник» на четырех частях, каждую наделив временем года, и каждую снимали в определенное время: «Лето» — с мая по август, «Осень» — с сентября по ноябрь, «Зиму» — с января по март, «Весну» — с апреля по май. Ровно год, с 1975-го по 1976-й. Четыре супружеские пары и четыре детдомовца с разными темпераментами.

«Лето»: холерик Олег Быстряков и его жена Татьяна, сангвиник, Андрей Миронов и его еще жена Катя Градова, прогремевшая в «Семнадцати мгновениях весны» в роли радистки Кэт. Но там она чистая флегма, а здесь требовалось сыграть рассудительную, до поры покорную обстоятельствам. Быстряков крутит-вертит, зарабатывает где только можно, сколачивая не гнездо — гнездище для будущего потомства.

Быстряковы едут по ночным московским улицам в такси, на заднем сиденье. Алексей очень недоволен, что Ирина так рано его выдернула из компании:

— Ну ты даешь, Танька!

— Что ты имеешь в виду?

— Взяла да и объявила всем. «Я для батюшки царя...» Могла бы и меня спросить для начала.

— О чем спросить?

— Ну что ты как маленькая! У тебя диссертация. Дачу решили строить. Я новую машину покупать буду. И в кои веки начали в отпуск красиво ездить, как люди.

— Быстряков! Я в пятый раз на аборт не пойду.

Водитель такси слышит их разговор и крякает.

— Тише ты!.. — пуще прежнего злится Быстряков.

— Я твердо решила, — еще громче объявляет Татьяна.

Они входят в квартиру, и Быстряков орет:

— Она решила! В семье муж все решает, заруби себе на носу! Му-уж!

Ссориться у Миронова и Градовой получалось великолепно. Недавно у них родилась дочка Машенька, и почему-то после этого недавняя любовь полетела под откос. Незримов знал, что они уже не живут вместе, хотел на съемках вернуть их друг другу, а вышло еще хуже — они ссорились на экране и потом сердито разъезжались с «Мосфильма» в разные стороны.

— И сколько уже? — нервно спрашивает Быстряков.

— Восемь недель.

— Это ж сколько в месяцах получается?.. Апрель, май, июнь, июль, август... В декабре? А Новый год в Карловых Варах?

— Карловы Вары подождут.

Но дальше Быстряков дожимает, Татьяна все-таки делает аборт и становится бесплодной. В семье бесконечные ссоры.

Солнечный летний вечер. По дороге мчится БМВ цвета металлик, весь сверкает в лучах заката. За рулем сидит сияющий Быстряков. Он на верху блаженства. Такое впечатление, будто он тоже новенький, только что с конвейера. В салоне на полную громкость играет «Квин»: «Я влюблен в свою тачку», — и Быстряков самозабвенно подпевает:

— I’m in love with my ca-a-a-ar.

Эта песня только что вышла в альбоме «Вечер в опере», который в Англии имел бешеный успех, а у нас его еще не слыхали, им владели только такие фанаты западной музыки, как Володя Ильинский, который и предоставил музон, благо тогда СССР не имел конвенции по поводу использования музыки и трепал ее как хотел. А БМВ на денек позаимствовали у Володи Высоцкого, он привез его из своего мариновладиевского буржуазного рая.

Дома Татьяна с матерью смотрят по телевизору войну во Вьетнаме. Татьяна тяжело вздыхает:

— Одни воюют, убивают людей, другие рожают новых и растят. Мы не воюем и не рожаем. Зачем мы живем?

— Перестань, Танька! — возмущается играющая мать Татьяны Мария Миронова, она же мать исполнителя роли Быстрякова. — Вспомни, как нам всем говорил твой отец: «Выше нос, Носовы!»

— Я теперь Быстрякова, а не Носова.

— На участке нашем уже фундамент заканчивают. К концу лета дачка в общих чертах готова будет.

— Пропади она пропадом, ваша дачка!

— Танька! Тьфу на тебя!

Звонит телефон. Мать подходит, берет трубку:

— Аллё! Зачем? Ну хорошо, идем. Олег твой из телефонной будки звонит. Просит нас на балкон выйти.

— Это еще зачем?

— Не знаю. Идем же!

— О господи!..

Они выходят на балкон, смотрят вниз и видят, как по двору делает круги на своем БМВ Быстряков. Сам он высунулся из окна и машет им рукой.

— Ух ты! Вот это тачка! — Мать приветливо машет рукой зятю. Смотрит на дочь. У той лицо каменное:

— Да провалитесь вы со своей дачкой и со своей тачкой!

Сердито уходит с балкона. Так же сердито Градова уезжала домой одна после окончания съемок.

Доброе летнее солнце. На даче Быстряковых вовсю идет работа. Добротный кирпичный дом снаружи уже готов, рабочие кладут крышу. Татьяна выходит из деревянной времянки и смотрит, как ее мать руководит действиями рабочих:

— Да не ровно! Ох, зла с вами не хватает! Не ровно же, говорю вам!

— Мам, ты бы отдохнула. Не дай бог, надорвешься на этом строительстве.

На своем шикарном БМВ к участку подъезжает Миронов, выходит из машины, достает из нее два огромных баула, тащит во времянку, по пути останавливается, чтобы обнять и поцеловать жену.

— Товарищ главнокомандующий, все ваши задания выполнены. Все привез, что по твоему списку.

— У нас вон Марья Федоровна главнокомандующий. Я тут так только, писарь.

— Как двигается диссертация?

— К стадии завершения.

— Умница ты моя! Вот это, я понимаю, боевой настрой! Ну, дай, дай еще поцелую!

Тем временем в детском доме Муравьева беседует с девятилетней Ликой Тестовской, вечно грустной девочкой, о том, что на жизнь надо смотреть веселее, потому что жизнь сама по себе счастье, сколько детей вообще по разным причинам не рождаются, или умирают в раннем возрасте, или болеют, а у Лики здоровье хорошее и талантами Бог не обидел...

Быстряковы сидят в речном кораблике, плывущем по Сене, смотрят во все глаза на проплывающие мимо ярко освещенные здания. Выплывает остров Сите, собор Парижской Богоматери.

— Вон он! Нотр-Дам де Пари! Красотища какая! Танюша!

— Да, красиво.

— А ты говорила: «Ну его, этот Париж!»

— Ты сам знаешь, почему я так говорила. — Татьяна долго смотрит на красоты Парижа, проплывающие вдоль борта кораблика. — Красиво. А что толку...

Кораблик снимали на Москве-реке, а виды французской столицы умело наложили, скомбинировав съемку.

Номер гостиницы. Ночь. Быстряковы лежат под одеялом, на столике горит в стеклянном шаре свеча. Олег счастлив.

— Ты, я, Париж... Мы с тобой когда-то могли лишь мечтать об этом. — Он встает, надевает халат, подходит к окну, отдергивает штору. В окно вдалеке видна Эйфелева башня. — Мы в номере с видом на тур д’Эйфель! За это нужно немедленно выпить!

— Говорят, сейчас есть такие окна, в которых можно какой хочешь вид сделать, — без воодушевления говорит Татьяна. — Хоп — Эйфелева башня, хоп — статуя Свободы, хоп — Кремль.

Быстряков откупоривает бутылку, наливает в бокалы вино:

— Шато Марго. Хемингуэй так любил его, что внучку назвал Марго. Я нарочно прикупил для этой ночи.

— Небось, дорогое. Олег, ведь тебе уже сорок три года, а все в игрушки играешь. Дачки, тачки, Парижики, романтические ночи, Шато Марго... Если бы мы сразу после свадьбы завели ребенка, ему бы уже было четырнадцать лет.

— Тебе охота сейчас об этом говорить?

— А ты хочешь, чтобы я пела по-французски?

Поет:

— О, Шанз-Элизе![4] О, Шанз-Элизе!..

— А что, разве плохо? О солей, э су ля плюи, а миди э а минюи[5]...

— Не плохо. И я бы с удовольствием распевала какие угодно песенки, если бы сейчас у меня под боком лежал наш сынок или дочка. Но нашим сынком стал твой БМВ металлик.

— Скажешь тоже!

— А что, нет? Противно смотреть, как ты с ним сюсюкаешь, гладишь его, воркуешь с ним. Только что попку ему не подтираешь.

— Зануда же ты, Носова!

— Я не Носова, я пока еще Быстрякова.

— Пока еще? Ну-ну. А знаешь что, айда на улицу? Помнишь, мы мечтали, как будем ночи напролет гулять по ночному Парижу?

— Не хочу. Спать хочу.

— Тогда я пойду один.

— Иди. Да не забудь там подцепить какую-нибудь парижаночку.

— Постараюсь.

— Ты же у нас такой неотразимый!

...Быстряков едет на своем БМВ по Москве.

— Только ты у меня остался дружок настоящий. Только ты меня понимаешь и любишь. Никогда не подведешь, заводишься с полоборота. Да, мой хороший! Везешь меня плавненько, и внутри у тебя уютненько, не то что дома. — Он целует руль. — Попку!.. Захочу — и попку буду тебе подтирать! И никто мне не запретит. Вот так!

Белоснежная пена крупным планом. Быстряков и Леночка сидят друг напротив друга в просторной ванне, в белоснежных хлопьях пены. На роль Леночки взяли Лену Кореневу, такую очаровательную в «Вас вызывает Таймыр», а недавно сыгравшую главную роль в «Романсе о влюбленных» у Андрона Михалкова-Кончаловского.

— Олежек, тебе хорошо со мной?

— Очень.

— А можно мне тебя спросить?

— Спроси.

— А вот вы с женой сколько лет вместе живете?

— Больше десяти.

— А почему у вас детей нету?

— Больная тема.

— Прости! Я дура, что спрашиваю. И чего я, в самом деле?..

— Да ладно, ничего страшного. Детей у нас не может быть, Леночка. Не получалось, не получалось, а в начале этого года диагноз: бесплодие.

— Вот оно что... Жаль мне ее.

— Да, ничего не скажешь, жаль ее.

— Олежек, а хочешь я тебе ребеночка рожу?

— Давай! Прямо сейчас, в ванну! За границей повальное увлечение — в воду рожают.

Эту сцену Незримов так и назвал: «Пена». Знал, что ее сто процентов выкинут. И потом подобный балласт, обреченную жертву цензуры, так и называл пеной, как Гайдай ядерный взрыв в финале «Бриллиантовой руки». И конечно же разговор Быстрякова с любовницей в ванне возмутил цензоров, потомок богов кипятился, доказывая, что ему необходимо было подчеркнуть, какой подлец Быстряков, и неожиданно пена в фильме осталась.

Вернувшись домой, Быстряков, бледный, осунувшийся, снимает пиджак, бросает его на диван. Срывает с себя галстук, швыряет его поверх пиджака.

— Пока все эти протоколы заполняли... Главное, все смотрят на меня и откровенно смеются. Злорадствуют! Иномарка оказалась в розыске! Делового человека щелкнули по носу!

Татьяна нисколько не разделяет горя своего мужа, смотрит на него с иронией:

— Бедный Олежек! Ну как же ты не проверил, что машина в угоне?

— Доверился старому другу.

— Разве у тебя есть друзья?

— Теперь одним стало меньше!

Он идет в ванную, снимает рубашку, швыряет ее в короб для грязного белья. Продолжает раздеваться.

— Господи! До чего же я рада, что его угнали!

— Конечно, ты рада! А как же!

— О, Шанз-Элизе! — поет Татьяна. — О-о-о-о, Шанз-Элизе!!! — Она берет галстук, расправляет его, вешает в шкаф. Продолжает напевать под мотив песни Джо Дассена: — Сю ля плю[6] и сю ля плю, тю-тю-тю и тю-тю-тю...

Самое удивительное, что не успели снять эту сцену, как у Высоцкого и впрямь арестовали его БМВ. Он оказался угнанный! Незримов в ужасе нервно хохотал:

— Все мое начинает сбываться, уже не отходя от кассы!

Высоцкий, узнав о том, что и в фильме машина оказалась в угоне, нешуточно объявил:

— На тебе печать, Ёлкин, от тебя подальше держаться надо.

В закатных лучах солнца много грибов, Татьяна с матерью перебирают их.

— Зануда же ты, Танька, — говорит мать. — Довела мужика. А мужик редкостный.

— Дарю. А вон и он, легок на помине. На старом «жигуленке». На новую иномарочку еще не накопил.

Быстряков, какой-то странно веселый, приближается к ним:

— Привет грибникам!

— Здравствуйте, Олег Витальевич, — отвечает Татьяна.

Быстряков садится на корточки перед женой, берет ее за руку:

— Здравствуйте, Татьяна Геннадьевна.

На рассвете они лежат в одной кровати, обнявшись. Татьяна снимает с себя руку спящего Олега, тихонечко вылезает из постели, одевается, осторожно выходит из дому и направляется к сарайчику. Там она выбирает две досочки, длинную и короткую, берет молоток и гвозди, прибивает одну досочку поперек другой, получая таким образом крест. Находит банку с белой краской и кисть. На перекладине креста пишет: Витя.

Быстряков блаженно зевает и потягивается, стоя на крыльце. Появляется Татьяна, загадочно смотрит на мужа.

— А что, Татьяна Геннадьевна, не завести ли нам тут какую-нибудь живность? Чтобы по утрам петухи пели, коровы мычали, овцы блеяли?

— Смотрю я на вас, Олег Витальевич, и не перестаю радоваться вашему жизнелюбию. Прежде вы мне изменяли с другими девушками. Теперь другим девушкам изменяете со мной.

— О чем это? — растерянно моргает Быстряков.

— Идемте, Олег Витальевич, я вам кое-что новое покажу в нашем дачном хозяйстве.

— Сюрприз?

— Сюрприз, сюрприз.

Татьяна ведет мужа в огород. Быстряков поначалу заинтригованно улыбается, но вдруг улыбка птицей слетает с его лица. Посреди огорода пять могильных холмиков, в которые воткнуты кресты с обозначением имен: Витя, Люда, Дима, Ира, Леша. Быстров не сразу, но понимает. Лицо его ужасно:

— Лечиться тебе надо, Танюша!

Он резко поворачивается и быстро уходит в дом. Татьяна рвет с грядки цветы и кладет их поочередно на каждый могильный холмик. Потом медленно идет к дому, из которого выскакивает быстро собравшийся Быстряков. Он устремляется к своей старой машине, но, прежде чем сесть за руль, поворачивается к жене и крутит себе пальцем у виска:

— Понятно?

Он бросается за руль, заводит машину и уезжает. Из дома выходит мать. Она идет в огород, смотрит на могилы, идет к Татьяне:

— Он прав. Тебе и впрямь надо лечиться.

Дальше Быстряков принимает решение взять ребенка из детского дома, и жена соглашается. Олег хотел задорного мальчика, но Татьяне больше по душе грустная Лика Тестовская, и следующим летом зритель видит на даче полную идиллию: между Быстряковыми словно и не было ничего плохого, они счастливы, щебечут над Ликой, всячески ее ублажая, кормят клубникой со своего огорода, говорят о том, как она пойдет учиться в новую школу. На роль Лики взяли именно такую по характеру девочку из Кошкиного дома, Таню Пестель, ее еще там все звали декабристкой. Ей, собственно, и играть особо не приходилось, просто грустно смотреть и произносить недлинные фразы.

Лика стоит перед пятью могилками на задворках дачи Быстряковых, в ужасе смотрит на них. Сзади подходит Татьяна.

— Что это? — спрашивает Лика.

— Это наши дети. Нерожденные, — говорит Татьяна.

— И они все там, в могилках?

— Нет, их тут нет. Только одни имена. Они где-то там, на небесах летают.

Марта Валерьевна пришла в ужас от первой части фильма, не принимала этой мрачной стилистики.

— Мне кажется, ты куда-то не в ту область углубился, — говорила она мужу. — У тебя фильм ужасов получается.

Но Незримов уперся. Аборт, когда-то сделанный первой женой, оказался осколком, так и не вынутым из его души, и сейчас первым эпизодом «Муравейника» он решил дать бой умерщвлению детей во чреве матери, которое, вопреки возражениям многих, уверенно считал убийством. К тому же после хрущевского благоволения абортам сейчас, при Брежневе, все больше усиливалась пропаганда вреда этой операции. Правда, об узаконенном убийстве никто не говорил, но во всех больницах и поликлиниках появились плакаты о последствиях для матерей, о возможном бесплодии. Кстати, одним из яростных борцов с абортами стал добрый ангел Незримова хирург Григорий Шипов.

Общую идею первой части фильма с некоторыми трениями в целом одобрили.

Градова неплохо справилась с ролью женщины, глубоко страдающей оттого, что она поддалась на уговоры мужа и убила пятерых нерожденных младенцев. Миронов и вовсе играл непревзойденно. Быстряков отказывался понимать, что они совершили пять убийств, доказывая, что там еще не человек, а всего лишь эмбрион, ничего не имеющий общего с человеком. Но тем самым лишь увеличивал пропасть. Он требовал убрать жуткое кладбище с дачного участка, Быстряковы вновь ссорятся, причем еще страшнее, чем раньше. И Лика слышит, как Татьяна кричит, что они убили этих детей. В ужасе, воспользовавшись тем, что взрослые ссорятся, она убегает с дачи.

В финале «Лета» Быстряков уничтожает кладбище, ломает кресты, бросает в костер. Огонь пожирает доски с именами: Витя, Люда, Дима, Ира, Леша. А Лика сидит в объятиях Муравьевой, которую глубоко и сильно играет Мордюкова:

— Не бойся, деточка. Если не захочешь, мы тебя никуда не отдадим.

— Мама Даша! Я никогда... Больше никогда... Ведь у нас тут никто не убивает детей, никто!

Лес. Муравейник. По нему деловито ползают крупные мураши.

— Помнишь, Ветерок, как ты был бешено увлечен жизнью в те дни? — спросила Марта Валерьевна, вновь кружа рядом с мужем, по-прежнему сидящим в неживой позе, важно запрокинув голову, словно царь, принимающий трудное решение, начать или не начать войну, казнить или не казнить бунтовщиков.

О да, это было удивительное время, когда он в течение целого года снимал «Муравейник»! Он носился по всему миру, как и полагается богу ветра Эолу, успевая и работать, и обласкивать жену, и вовсю заниматься с Толиком. Осенью начал снимать «Осень», второй эпизод, с Лановым и Купченко, но, вернувшись под вечер усталый на дачу, жарил шашлыки или запекал на углях рыбу, кормил свою семью, в которой наконец-то появился ребенок, а утром еще успевал сходить с Мартой и Толиком по грибы, коих в тот год уродилось видимо-невидимо; только отошли белые и подберезовики, как прямо с начала сентября посыпались опята, каждый пень выглядел как клиент, пришедший подстричься в парикмахерскую, и Незримов изображал из себя ловкого цирюльника, ножницами стригущего пням шевелюры. Несколько раз видели зайца, приводившего Толика в полнейший восторг.

— Его надо изловить, и пусть с нами живет.

Потомок богов клеил с Толиком модели танков и самолетов, покупая сразу же, как только в продажу поступала очередная коробка с частями, красками и клеем, источающим изумительный запах эфира. Втроем они играли в бегалки — так Толик наименовал настольные игры, где по разноцветным кружочкам с циферками шастают разноцветные фишки и кубик перекатывается, чтобы показать игроку количество ходов по картонному полю с изображением всех похождений Буратино — от полена до прибытия в страну счастья, или девочки Элли — от урагана до возвращения из Изумрудного города, или Старика Хоттабыча — от кувшина, найденного Волькой, до поступления в цирк. И такие бегалки появлялись в продаже не намного реже, чем модели самолетов, кораблей и танков.

Жизнь так бурлила в тот счастливейший год, что Незримова охватывала тоска от необходимости тратить время на сон. А ведь ночью еще полагается услышать несравненные стоны Эоловой Арфы, которую он полюбил еще сильнее, чем раньше, по ней скучал и злился, что она шастает в свой МИД, вместо того чтобы сниматься в его кино.

— Помнится, у Беляева был роман о человеке, научившемся обходиться без сна. Вообще, Беляева я рано или поздно экранизирую что-нибудь. Подумать только: если мы спим хотя бы шесть часов в сутки, то за семьдесят лет, которые в среднем живет сейчас человек, ему приходится отдать сну четвертую часть жизни, то есть семнадцать с половиной лет! О-о-о, боже! Грандиозный кошмар! Какая чудовищная несправедливость!

— Но если б не надо было спать, не было бы кроватей, — благоразумно отвечала Эолова Арфа. — И где бы тогда люди делали детей?

Вторая новелла «Муравейника» начинается с того, как в детдоме мальчики играют в футбол, Вася Гречихин стоит на воротах и пропускает гол. Мальчик постарше отвешивает ему подзатыльник:

— Вали отсюда, Краб! Езжай к своему отцу на Крайний Север!

Лановой и Купченко великолепно сыграли мужа и жену Малышевых, Леонида и Раду, они взяли из детдома Васю Гречихина, его роль досталась воспитаннику Роме Левшину, которого в Кошкином доме дразнили Армяшкой за его черные и большие глаза с неизменной нахалинкой во взгляде. Живой, зажигательный мальчик, Малышевы не нарадуются его артистизму и остроумию, поет, легко заучивает и сыплет стихи, всем интересуется — просто подарок для бездетных! Но в доме начинают пропадать вещи и деньги. Поначалу Леонид и Рада стыдятся подозревать приёмыша, потом вынуждены следить за ним, он подмечает слежку и становится еще более осторожным. Ясно, что ценности не могут пропадать сами по себе, и нет сомнения в том, кто похититель.

— Ужас, Леня, просто ужас какой-то! Все было так хорошо, и вот...

— Да, Радочка... А главное, как он это делает?

— Главное, как он вообще смеет это делать?

Ночью Вася крадется по дому, открывает на столике Рады шкатулку, достает из нее что-то и быстро кладет в рот, глотает, закрывает шкатулку и по-воровски пробирается обратно в свою спальню. Рада не спит, тяжело вздыхает.

Раннее утро. Гречихин крепко спит, а Леонид обшаривает все его вещи. Возвращается в кровать к жене:

— Нету.

— То самое, которое ты мне подарил на первую годовщину свадьбы. С изумрудиком.

— Нету в его вещах нигде.

— Как все это ужасно! И то, что обыскивать приходится.

В школьном туалете Гречихин старательно моет в раковине что-то. Крупным планом — золотое кольцо с изумрудиком. Вася кладет его в карман, нюхает руки, старательно намыливает их, моет, снова нюхает и снова намыливает.

Малышев кладет на полку книжного шкафа пять рублей и отправляется в ванную, бреется электробритвой. Из окна вылетает спичечный коробок, падает в палисаднике.

— Рада, ты не брала отсюда пятерку?

— Нет. Откуда?

— С полки в книжном шкафу.

— Да нет же.

— Странно. Васенька, ты случайно не брал?

— Я? Зачем мне? Я что, Афанасий из «Семи нянек»?

Замечательный фильм Ролана Быкова Малышевы вместе с Васей смотрели в начале новеллы, и Вася очень смеялся.

Малышев якобы уходит на работу, но прячется во дворе дома и осторожно следит за приёмышем. Тот отправляется в школу, подбирает в палисаднике спичечный коробок, торопливо сует в карман и, оглянувшись по сторонам, спешит уйти. Малышев продолжает слежку. Неподалеку окруженный забором недострой. Краб пробирается сквозь дырку в заборе и через какое-то время выходит оттуда, оглядывается по сторонам и как ни в чем не бывало идет дальше в школу. Дождавшись, когда он исчезнет из виду, Леонид тоже пробирается на участок законсервированного строительства и начинает поиски. А осень сыплет и сыплет золотом листьев.

Во второй половине дня Вася возвращается из школы, открывает ключом дверь квартиры, входит и с удивлением видит Малышевых, сидящих с грозным видом в комнате за столом.

— Ого! А вы почему не на работе?

— А мы отпросились. Заходи, Васенька, не стесняйся.

Краб уже все понял, хмурится, но пытается делать беззаботный вид:

— Анекдот новый...

— С анекдотом потом. Скажи, пожалуйста, тебе знакома эта вещь? — И Леонид вытаскивает из-за спины небольшой чемоданчик, ставит его на стол.

— Эта вещь? Впервые вижу.

— А может, хочешь посмотреть, что там внутри? — И Леонид открывает чемоданчик. В нем колечки, цепочки, деньги, не очень много, но все же.

Краб, шмыгнув носом, нагло напевает:

— Эх, кольца и браслеты, шляпки и жакеты разве я тебе не покупал?

За окном осень. Директор детского дома Муравьева разговаривает тет-а-тет с Гречихиным:

— Ну как же так, Вася? Ведь такие хорошие люди!

— Хорошие, — вздыхает Гречихин. — Да я бы им отдал потом. Заработал бы и отдал.

— И как же ты собирался искать отца?

— Ну как... Приехал бы на Крайний Север, устроился бы на работу. И потихоньку бы выяснил, где здесь работает Сергей Гречихин.

— Ведь ты же умный парень, Вася, а такую глупость... Кто бы тебя принял на работу, десятилетнего?

— Э, мама Даша, вы не знаете, как на Крайнем Севере нужны рабочие руки.

— Да ты хотя бы представляешь, какой этот Крайний Север огроменный?

— Представляю. Но там, говорят, все люди наперечет и все друг друга знают.

— Да не нужен ты своему отцу, понимаешь? Не ну-жен! А им — нужен. Понимаешь?

— Ну что уж теперь говорить. Теперь об этом поздно. Обратно мне к ним нет хода.

Гречихин играет во дворе детдома в футбол с другими ребятами. Тут один из них кричит ему:

— Эй, Краб! Глянь-ка!

Вася оглядывается и видит Малышевых. Некоторое время еще продолжает играть, пытается забить гол. Оглядывается и видит, что они не уходят. Медленно идет к ним. Подходит. Боится смотреть на них. Медленно поднимает голову и видит, что они смотрят на него без гнева.

— Мы вообще-то усыновили тебя, — взволнованно произносит Леонид.

— Иди собирайся, домой поедем, — говорит Рада и начинает моргать, чтобы не прослезиться. Смахивает с уголка глаза слезу.

— А как же...

— Обещаешь? — сурово спрашивает Леонид.

— Обещаю, — твердо отвечает Краб.

Рада подходит, обнимает его, прижимает к своим коленям. Неподалеку стоит Муравьева, сочувственно взирая на сцену примирения. Ветер срывает с веток последние осенние листья. Начинается дождь.

В сценарии у Ньегеса хеппи-энд отсутствовал, как и в первой новелле фильма. В третьей он тоже не намечался. И режиссер возмутился:

— Ну что за нуар у нас получается! Люди и так не спешат усыновлять детей, а тут и вовсе перестанут. Санечка, умоляю, перепиши конец «Осени».

И Конквистадор послушался, переписал так, что реж остался доволен.

— Хотишь, я и к «Зиме» хеппи-энд присверлю? — спросил Сашка как-то в конце ноября с таким видом, будто намахнул и теперь ему хочется каких-то бесчинств.

— В «Зиме» все нормально. Теперь как раз хорошо получается. В первой и третьей новеллах печальная концовка, а во второй и четвертой — полная благодать. А ты чего сияешь, как пистолет у матроса?

— У какого еще матроса?

— На станции «Площадь революции».

— А, у этого. А ты что, не слыхал, что Франко помер?

— Слыхал. И чё?

— Да ничё. Хрен через плечо.

Поначалу Эол Федорович не придал серьезного значения ни смерти диктатора Франко, ни восшествию на испанский престол короля Хуана Карлоса. В католическое Рождество режиссеру исполнилось сорок пять, но и когда отмечали, он не задумался о том, почему Ньегес так много говорит о переменах в Испании. Задумался же, лишь когда в новогоднюю ночь подвыпивший Конквистадор произнес пафосный тост за то, чтобы в новом году все изгнанники обрели возвращение на историческую родину.

— В Израиль, что ли? — рассмеялся Лановой, недавно пришедший вместе с Ириной из тесного семейного кружка в шумную и развеселую компанию.

— При чем тут Израиль? — возмутился Ньегес. — Испания!

— Конечно, Испания, — засмеялся Незримов. — Ведь перед нами не просто Сашка-сценарист. Пред нами потомок конквистадоров, благородный идальго, дон Алехандро Хорхе Лукас Эпифанио и прочая, прочая Ньегес.

— Так вы и впрямь идальго, Александр Георгиевич? — спросила Купченко.

— А почему вы с таким удивлением это? — ерепенился Сашка. — Я действительно из знатной валенсийской фамилии Ньегес и Монтередондо. Мой отец Хорхе был карлистом[7], выступал за монархию, но не пошел за Франко, а стал воевать за республиканцев. Потому что считал каудильо узурпатором, стремящимся только к личной выгоде.

— А как вы попали в СССР? — продолжала интересоваться жена Ланового.

— В тридцать восьмом мой отец сопровождал Игнасио Сиснероса во время его второй поездки в Москву. И взял меня, единственного сына, с собой. Их с Сиснеросом лично принимал Сталин с Молотовым и Ворошиловым, и они уговорили советское руководство возобновить поставки вооружения республиканцам. Но было уже поздно. Когда они вернулись в Испанию, отец погиб в Таррагоне, а Сиснерос бежал во Францию. Возвращаясь, отец не взял меня с собой, потому что моя мать погибла в тридцать седьмом в Каталонии. И меня поселили в Обнинске, в пятом детском доме, где нас, испанских детей, было немало. И там я вырос. Сначала там, потом в Башкирии. Наш детдом туда эвакуировали во время войны... А теперь я хочу поехать на свою историческую родину, найти могилы отца и матери, если они еще сохранились. Побывать в нашем родовом имении Монтередондо. Ведь, как ни крути, а я испанец.

Незримова резанул пафос Сашкиной речи, и он грубо и несправедливо оборвал чувственные излияния своего сценариста:

— Да ладно тебе! Испанец! Какой ты, к черту, испанец? Ты сто лет уже русский.

— Да, я русский. — Сашка махом осушил бокал саперави. — Но я испанец.

— Нет, ты, конечно, съезди, посети... — противным голосом заговорил Незримов, на что Ньегес мгновенно вспыхнул и сверкнул своими испанскими жгучими глазами:

— Ах, вы мне разрешаете, Эол Федорович? Премного вам благодарен, Эол Федорович. Спасибо за барскую милость, ваше сиятельство.

Тут режиссеру стало стыдно, и он поспешил не раздувать ссору, вскочил, обнял сценариста:

— Да ладно тебе, Санечка! Ведь я же в тебе души не чаю. Вот и боюсь, что ты возьмешь да и останешься в своей этой Эспаньоле. Ребята! Друзья мои дорогие! Выпьем за идальго Алехандро Ньегеса!

Кроме Лановых, на даче у Незримовых Новый год праздновали тесть с тещей, шурин Олег с женой и сыном, Жжёнов с Лидой и дочкой Юлей, Володя Коренев с Аллой и дочкой Ирой, и все они бросились обнимать Конквистадора, и конечно же забряцали гитарные струны и заревели глотки:

— Тореадор, смелее в бой! Тореадор! Тореадор!

Сашкина жена Надя и первоклассник Гоша тоже пели, присоединился и Толик, подружившийся с Гошей, и набежавшая тучка развеялась, а мечты об Испании оставались мечтами.

Гости разъехались под утро, а вечером в первый день 1976-го по телику впервые показывали «Иронию судьбы, или С легким паром!» Рязанова, и Незримов поначалу брюзжал, не в силах не замечать бесчисленные ляпы: в самолет без паспорта не пускают, а пьяных в хлам тем более, прямо уж так уж у него ключ подошел, и прямо уж они перед Новым годом не могли нормально мебель расставить; все в таком духе, но постепенно, видя, как покатывается со смеху жена, а вместе с ней и приёмыш, Незримов смягчился, и даже отвратительный Мягков не так уж сильно стал вызверивать его. А, по фиг! В «Джентльменах удачи» вообще что ни кадр, то ляп, а люди ржут, три года назад — лидер нашего проката. И когда Лукашин стал говорить про Ипполита, что тот такой положительный, правильный, за ним как за каменной стеной, Марта засмеялась:

— Это про нашего Эол Фёдыча.

— Да уж, конечно, меня пьяного в самолет не грузят, — взъерошился потомок богов.

— А кстати, почему у тебя до сих пор Яковлев не снимался? Превосходнейший актер!

— Мне он в пырьевском «Идиоте» не нравился. А вообще, ты права. Надо будет его в новый фильм затащить. Интересно, кто мне будет сценарии писать, если Сашка и впрямь...

Через пару дней, лежа в обнимку с женой в кровати, Незримов переживал, что, в сущности, так мало знает о своем верном сценаристе.

— Я даже впервые услышал, что он не только Ньегес, но еще и какое-то там Мандаринодоно.

— Монтередондо, — поправила Арфа. — По-испански значит «Круглая гора».

— И про дворянство не знал. Знал только, что его отец был республиканец, погиб в Испании, а Сашку привезли сюда и он рос в детдоме для испанских детей. Вот, собственно, и все. Помню, он рассказывал, как они в детдоме во время войны сильно голодали, где только можно еду тырили. И что он в какую-то девочку был сильно влюблен. Еще что он в первый год долго не мог понять, как можно есть кислую капусту и соленые огурцы. А во время войны мечтал о них. Да, еще раз в день заставляли пить рыбий жир, а его от него рвало. Потом мы восемнадцатилетние познакомились с ним во ВГИКе у Герасимова. И как-то задружили, и он стал моим сценаристом. Скот я, конечно. Я вообще всю жизнь рассматриваю Саню как своего оруженосца. Будто я Дон Кихот, а он Санчо Панса.

— В вас, кстати, сейчас и во внешности нечто похожее появилось, — рассмеялась Марта. — Ты худощавый, он располневший. Тебе надо эспаньолку отрастить. А ему сбрить. И — вперед по Ламанче!

— Надеюсь, он не собирается умотать в свою Испанию.

— Слушай, а что, если вам замутить кино про ихний детский дом? Это же очень интересно!

— Ага, после «Муравейника»-то!

— Ну да... Жаль.

— Эх, сможет ли Саша Белявский в «Зиме» сниматься?

Белявского утвердили на роль заносчивого киноведа Новикова еще в мае прошлого года. Он тогда еще снимался в «Иронии судьбы» у Рязанова, весело рассказывал, как сцену в бане раскручивали в холодном павильоне «Мосфильма», и, чтоб не продрогнуть, они тайком подменили бутылки и пили настоящую, а не бутафорскую водку. Редкий случай, когда пьяные актеры неплохо сыграли пьяных. А летом на Белявского свалилось тяжелое горе. Двухлетний долгожданный сын Боря поскользнулся, упал в лужу, ударился головой, потерял сознание и захлебнулся насмерть. Несчастный отец, как часто бывает в таких случаях, пристрастился к алкогольной анестезии, и о нем уже говорили как о пропащем.

— Пожалуй, придется другого подыскивать, — сокрушался Незримов. — Что ты говоришь? Юра Яковлев? Почему бы и нет?

Но для начала он решил поговорить с женой Белявского Валей и не поверил своим ушам, когда та сообщила, что они берут на воспитание мальчика из детдома!

— Вечером сядет на кухне, хлещет портвейн и плачет. Я ему сказала: «Или бросаешь свой портвейн, или давай так: беремся за руки и в окно. У тебя на носу роль у Незримова». И он вдруг одумался, стал готовиться к роли. Говорит: «Поехали, Валюша, в детский дом». Поехали, он стал присматриваться к детям. У меня ведь проблемы. Мы и Боречку-то... Долго ждали. И он говорит: «А давай Андрюшу возьмем себе?» Очень нам Андрюша понравился. Его родители в подъезде бросили новорожденного, никто и не знает, кто такие.

— И что же?

— Мы его и взяли себе. А как только он у нас поселился, выяснилось, что я беременная. Ну не чудо ли?

Новелла «Зима» в «Муравейнике» самая короткая.

Молодая девушка входит в подъезд с грудным ребенком, укутанным в толстое одеяло, вызывает лифт, кладет туда сверток с малышом, закрывает дверь лифта и уходит.

Вальяжный кинокритик Аркадий Новиков и его жена, самовлюбленная актриса Элеонора Люберецкая, не имеют детей и хотят взять девочку из детдома. Но непременно самую талантливую.

В детдоме заканчивается спектакль, юные артисты, наряженные персонажами «Евгения Онегина», кланяются зрителям. Зрители, в том числе Аркадий и Элеонора, особенно сильно рукоплещут двенадцатилетней Рае Борисовой, Новиков кричит:

— Браво, Борисова! Браво!

В переодевалке одна из девочек шипит:

— Подумаешь, актриса Раиса Борисова! Эту актрису в лифте нашли.

— В каком еще лифте? — хлопает ресницами Борисова.

— В таком. Я слышала, как повариха со сторожем о тебе трепались.

— А тебя, Сушкина, вообще в мужском туалете подобрали, поняла? — кричит Рая.

Новиков за рулем, Люберецкая рядом, они возвращаются из детдома.

— Прости, Аркашенька, но мое эстетическое чувство негодует. Хорошая девочка, бесспорно. И очень талантливая. Но что же ей Бог-то красоты не дал? Вот ни на столечко. Ты согласен?

— Согласен, — вздыхает кинокритик. — Мэрилин Монро, к примеру, талантом не блистала, но своей красотой затмила свою бездарность. Самая популярная актриса Америки.

— После Микки-Мауса, — усмехается Элеонора. — А в идеале у актрисы талант должен сочетаться с красотой. Как у меня, например. Что молчим, товарищ критик?

— Ну конечно, как у тебя, моя радость.

— И еще фу! Имя Раиса мне ну нисколечки не нравится. А она еще и Раиса Борисова. Фу!

— Ну, это поправимо. Можем другое имя дать. Например, Лилия Новикова.

— Только не Лилия Люберецкая, умоляю!

— Но девчонка-то талантливая. И очень.

Белявский и Фатеева сыграли тонко, Новиков и Люберецкая получились сатирично, но не карикатурно. Хоть и самовлюбленные, но не тупые, местами очень остроумные. Они еще два раза приезжают в Муравейник, разговаривают с Раей. В итоге, поманив девочку, обнадежив, отказываются.

— Да и вообще, если быть до конца честной, я разочаровалась в самой идее приемного ребенка, — заявляет актриса, когда они в последний раз вновь едут домой на машине.

— Ну и хорошо, — отвечает кинокритик. — Мне эта идея с самого начала казалась не безоблачной.

Раю Борисову очень лирично сыграла еще одна воспитанница Кошкина дома — Кристина Волкова. Незримов с самого начала спросил, согласна ли она сыграть некрасивую девочку, о которой так и будут говорить, что она некрасивая, и Кристина согласилась:

— А что тут такого? Актрисам порой приходится играть некрасивых.

В кульминации «Зимы» Рая, до глубины души оскорбленная тем, что от нее отказались, в разговоре с Муравьевой произносит:

— Не печальтесь, мама Даша, я сама их не захотела. Противные они какие-то. Только самих себя и любят. А еще творческая интеллигенция!

— Вот что есть, то есть, — улыбается Мордюкова, играющая Муравьеву.

— Я по ночам им посылала внушения: не берите меня, не берите меня! Зачем мне другие, когда у меня есть мама Даша?

— Ты моя родненькая! — Муравьева обнимает Раю и крепко прижимает к себе. С небольшим количеством текста Нонна Викторовна сумела так сыграть, что ее роль оказалась главной.

— Мама Даша, а правда, что меня в лифте нашли?

— Откуда ты знаешь?

— Да говорят.

— Ну и что, что в лифте? Лифт — это, знаешь ли, о-го-го. Он наверх поднимается. И ты по жизни только вверх будешь двигаться.

А в финале новеллы спустя несколько лет критик и актриса смотрят по телевизору «Кинопанораму», в которой ведущий Юрий Яковлев рассказывает о каком-то новом фильме, на экране появляется Рая, и голос Яковлева за кадром сообщает:

— Главную роль выдающийся режиссер решил доверить пока еще никому не известной юной актрисе Раисе Борисовой.

Аркадий и Элеонора переглядываются между собой, и Элеонора с досадой восклицает:

— О-ля-ля!

— Н-да... — с досадой кривится Новиков.

Яковлев в то время действительно несколько раз бывал ведущим «Кинопанорамы» и мелькнул в «Муравейнике» в качестве камео, что вообще-то в советском кино случалось крайне редко и не слишком приветствовалось. Зато Юрий Васильевич говорил:

— У Незримова я сыграл самую главную роль в своей актерской карьере — роль Юрия Яковлева.

Последний кадр этой новеллы — разумеется, муравейник, покрытый снегом.

Сразу после дня рождения Марты Валерьевны начались съемки четвертой новеллы — «Весна». По сценарию она начиналась с того, как пьяная Арланова является домой среди ночи. Маргарита Терехова не погнушалась крошечной ролью пьяной женщины:

— Арланов, какой ты мелкий! На приключения жены-красавицы мужчина должен смотреть с увлечением, — говорит она мужу, встречающему ее у порога квартиры.

Не говоря ни слова, Арланов хватает жену и швыряет ее с лестницы, она падает и ударяется головой. Арланов оглядывается и видит перепуганного полуторагодовалого мальчика. На суде во всем сознается:

— Я давно уже знал о ее изменах. Надеялся, что родится ребенок и она успокоится. Но она еще хуже загуляла. Несколько раз я думал о том, с каким наслаждением брошу ее с лестницы. И наконец это произошло. Вы ждете от меня раскаяния? Я ни о чем не жалею. Кроме того, что когда-то повстречал эту женщину.

Но Незримов, естественно, такую сценарную перипетию тоже бросил с лестницы:

— Не хватало, чтоб у меня потом Рита Терехова головой шебаркнулась — и прямым рейсом Москва — Тот Свет.

И все переиначил. Начинается с того, как Арлановы решают, кому достанется их сын после развода.

— Новая жизнь так новая жизнь, — говорит жена. — Знаешь, Арланов, я не против, если Костика будешь воспитывать ты.

— У тебя, значит, новая жизнь, а у меня старая? Хрен тебе! Мне не нужен ребенок от бабы, которая мне на каждом шагу изменяла. Еще не известно, мой ли он. Что-то ни одной черточки.

— Ну ты, Арланов, и сволочь!

— От сволочи слышу!

Вот тут как раз Арланов оборачивается и видит круглые глаза полуторагодовалого мальчика, как будто понимающего, о чем говорят его папа и мама.

Мужа согласился сыграть актер и режиссер Владимир Павлович Басов, в это же время работавший над экранизацией булгаковских «Дней Турбиных». Прошел всю войну, от лейтенанта до капитана, а во ВГИКе он учился на год старше Незримова, в мастерской Юткевича и Ромма.

Через несколько лет Костя Арланов разговаривает в детском доме с Муравьевой:

— Папа был очень хороший, а мама его ругала.

Толик так хорошо произносил текст Кости, что приемный отец не мог нарадоваться: будет актером! Ему нисколько не приходилось играть, он спокойно жил жизнью самого себя, только с текстом, почти не имеющим отношения к его собственной жизни. И нисколько не смущался, что в кино он не Толик, а Костик, понимал необходимость перевоплощения.

— Как же ты помнишь-то, Костик, ведь тебе полтора годика было, когда тебя сюда привезли? — спрашивает Мордюкова в роли Муравьевой.

— Помню, и все тут, а что такого-то? — отвечает мальчик как нечто вполне логичное.

С Толиком в январе выскочил неприятный разговор. Он с восторгом посмотрел «Приключения Буратино» и спросил:

— Папа Федорыч, ведь ты режиссер?

Совсем недавно он стал называть их папа Федорыч и мама Марта, но все равно по-прежнему объединял обоих в обращении «братцы».

— Режиссер, безусловно.

— А это кино случайно не ты снял?

— Нет, режиссеров много. Это кино снял Леонид Нечаев.

— А ты Эол Незримов?

— Без всякого сомнения.

— А что же это не ты снял такое хорошее кино? Нечаев, Незримов — почти одно и то же.

Незримова сверлило неприятие приемным сыном его творчества. Да и какая картина из его фильмографии способна привести в восторг пятилетнего зрителя? Ни комедий, ни сказок он так до сих пор и не произвел. Только порывался.

— Да, братец, что-то я пока не снял такого кино про Буратино. Хотя мог бы.

— Вот и подумай об этом, — строго приказал Толик.

— Вообще-то, Толян, есть такая пословица: «Яйца курицу не учат». То есть дети не должны поучать взрослых. Понятно?

— Да знаю, это нам еще мама Лиза говорила.

Так дети звали директоршу Кошкиного дома.

— Мама Лиза мудрая женщина.

— Это точно, — вздохнул Толик. — У меня сейчас мама Марта, а была мама Лиза. А до нее была настоящая мама. Папа Федорыч, как думаешь, где мои первые мама и папа?

— Не знаю, Толичек, — нахмурился Незримов. — Одно могу сказать тебе точно: они никогда не появятся в нашей жизни. И мы навсегда будем твоими родителями. Мамой и папой.

— Клянешься?

— Клянусь!

— Тогда сделай кино про Буратино.

— Так оно уже есть. Другим режиссером.

— А ты — продолжение.

— Ладно, подумаю. А что, хорошая идея!

В пору весенней капели муж и жена Оладьины присмотрели себе Костика Арланова в детском доме. Точнее, он их присмотрел и сказал про Виталия Оладьина:

— Вон мой папа стоит! Да-да, это он, мой папа.

Сходство Любшина с Басовым никакое, разве что худощавость и высокий рост. Но мальчик вполне мог их и перепутать. Только Костя в фильме действительно решил, что Оладьин его папа, а Толик именно выбрал Незримова в качестве нового папы. Боже, как все запутано!.. И Костик, в отличие от Толика, сразу согласился взять другую фамилию:

— Оладьи это о-о-очень вкусно. Я согласен быть Оладьиным.

Смысл всей перипетийной части новеллы «Весна» в том, что малыш иной раз способен заставить взрослых переоценить их взгляды на то, какую музыку слушать, какими картинами любоваться, какие книги читать, какие смотреть фильмы. И тут Незримов во многом перелопатил сценарий Ньегеса, вставляя в него то, что происходило у них в жизни с Толиком. Слушая Первый концерт для фортепьяно с оркестром Чайковского, Толик прямо заявил:

— В начале красиво. В конце тоже ничё. А в середине, братцы, ну просто свистопляска.

— Если честно, я сам всегда это слышал и раздражался, — признал Незримов. — Чайковский будто издевается над нами, начинает с величественной красоты и гармонии, а потом препарирует эту красоту, превращает ее в дисгармонию, разлагает на элементы. Во второй части он вообще изгаляется над слушателем, испытывает его нервную систему.

— Если честно, я то же самое всегда думала, но боялась вслух произнести, — покраснев, засмеялась Арфа.

— Как много есть того, о чем мы думаем и боимся в этом признаться. Я тоже никогда не любил Джоконду, а Толик сразу ее срезал. Как он тогда выразился?

— Нехорошая, говорит, тетка, хитрая.

— Во-во. Классный он мужик. Надо все через него проверять.

Точно так же Толик разбомбил Рубенса:

— Чего это они там так обжираются? Противно смотреть!

Многие хваленые фильмы он совершенно справедливо бомбил, а когда смотрел «Похитителей велосипедов», заплакал:

— Мальчика жалко.

Свои картины Незримов долго боялся ему показывать, а когда решился, то многие сцены пропускал. В «Голоде» Толика восхитила роль мамы Марты:

— Это ты молодец, что так хорошо сыграла.

Потом папа Федорыч решился показать «Не ждали», ведь там проблема настоящего отца и приемного. И пожалел, что вытащил это кино, в сознании мальчика проблема забуксовала:

— Я не понял: кто из них хороший? Этот Дубов не родной отец, а этот, который сердитый, родной. Хороший-то кто?

— Они оба хорошие, только один был невинно осужден, а второй взял на воспитание его сыновей.

— А почему тогда они не договорились?

— О чем?

— Не знаю. Этих взрослых не понять.

— Давай так: года через три еще раз это кино посмотрим и тогда поговорим, ладно?

— Ладно.

Словом, как кинорежиссера он его пока не воспринимал, зато как приемного отца воспринимал даже очень, особенно когда они превратили дачный пруд в каток и стали осваивать коньки. Толик быстро научился и мог кататься до обмороков. Вскоре и мама Марта к ним подключилась. Приход весны впервые оказался не столь желанным, Толик очень огорчался, что лед на пруду может провалиться и на целый год конькам конец.

Кульминацией «Весны» становится неожиданное появление Арланова. Как играли Любшин и Басов! Да и Чурсина тоже. И Толик.

— Я только что из мест лишения свободы, не скрою. Сидел за хищения. Вторая жена, знаете ли, молоденькая, все требовала и требовала, шкура. Но теперь я освобожден за идеальное поведение. Не собираюсь ходить вокруг да около, скажу сразу: намерен сам воспитывать сына, — говорит Арланов, сидя в кафе с Оладьиным.

— Сам... — Оладьин сглотнул, Любшин точно изобразил, как у того пересохло в горле. — А разве не вы сами, своей рукой поставили подпись?

— Да, поставил. Но посудите, у меня ложился фундамент новой семьи, и там не предвиделось места для чужого ребенка. К тому же я не был уверен, что это мой ребенок.

— А сейчас уверен?

— Сейчас вижу отчетливо свои черты. Один в один я в детстве. Могу фото предъявить.

— Фото у него, ядрён корень!..

— А что за скепсис? Понимаю, вы прикипели к моему сыну...

— Он теперь мой сын. Наш сын. И фамилия у него наша. Оладьин.

— Она звучит неубедительно. То ли дело Ар-р-р-р-ланов. А? Звучит? Звучит!

— Но вы же не Орланов, а Арланов.

— Это одно и то же, приятель.

— В любом случае мы должны выяснить все юридические подоплёки.

— Я уже выяснил. Все в порядке. Достаточно открыто выявленного желания мальчика вернуться к законному родителю.

— А мы, стало быть, незаконные.

— Но согласитесь, что вы не участвовали непосредственно в создании данного индивидуума.

— Эк вы изъясняетесь.

— Не надо! Не надо делать из меня монстра. Вдолбили в голову, что раз однажды отказался от ребенка, то подлец. А не учитывают фактора обстоятельств.

— А как вы намерены объяснить Костику, что вы отреклись от него?

— А зачем этот факт афишировать?

— А если и мамаша заявится? Тоже воспылает?

— Не воспылает. Я с ней встречался. У нее там целый выводок, дочь и два сына. Короче, мы начинаем игру, кому достанется мой сын Константин Арланов.

— Он Оладьин.

— Временно, старик, временно.

Дома Виталий в разговоре с женой:

— Готов убить его! Ты бы видела этого гада.

— Еще увижу. Будем надеяться, что и Костик различит в нем, как ты говоришь, гада.

— Типичный крокодил!

Оладьиных вынуждают познакомить Костю с его отцом, но им разрешено присутствовать при их общении.

— Вот, Костя, узнаёшь этого человека?

Толик внимательно смотрит на Басова, улыбающегося ему всем своим многозубьем, и он ему явно не нравится.

— Да ладно тебе! «Эйтого человейка»! — произнес Арланов голосом Есенина, читающего монолог Хлопуши: «Проведите, проведите меня к нему. Я хочу видеть эйтого человейка!» — Сынок! Костик! Это я, твой папа Петя. Узнаёшь?

— Нет, — в ужасе шепчет Костик. — У меня вот папа. Папа Виталя.

— Виталя! — ржет Арланов. — Оладьин. Мы с тобой Арлановы! Это звучит гордо! Так, сынок?

— Не знаю. — Толик с непередаваемой тоской смотрит на Любшина и Чурсину.

— А я знаю. — Арланов достает из кармана пистолет и протягивает Костику. — Держи, сынок. Это точная копия настоящего пистолета ТТ.

У Костика загораются глаза:

— Ух ты! Это мне? Спасибо.

Отыграв эту сцену, Толик задумался:

— Папа Федорыч, а к этому Костику вернулся настоящий отец?

— Ну да, в том-то и смысл, драматическое напряжение, — ответил режиссер актеру, которому только что исполнилось шесть лет. — С кем он захочет остаться — с настоящим отцом или с приемным. Ты бы с кем остался из них? С Басовым или с Любшиным?

— Уж конечно не с этим Басовым-Карабасовым, — остроумно ответил Толик.

— Только ты ему так не скажи. Дядя Володя — актер от Бога. Да и режиссер не самый последний. «Щит и меч» чего только стоит. Он всю войну прошел. Из миномета крушил фрицев. Подвиги совершал. Однажды лично захватил опорный пункт немецкой обороны. Его за это орденом Красной Звезды наградили. Это он только в роли такой не особо приятный. Но на то и актерское мастерство, знаешь ли. И тебе, может, представится случай неприятного человека сыграть.

Оладьины, Арланов и Костя все вместе отправляются в московский зоопарк, поначалу все идет благопристойно, но постепенно Арланов начинает откровенно хамить:

— В природе, сынок, все расставлено по своим местам. Есть хищники, а есть те, которые для них пища. Хищник и смотрится боевито. — Он выпрямляет спину, показывая, кто тут хищник. — Не то что все эти парнокопытные трусы. — Он, подмигивая, кивает в сторону Оладьиных.

Подойдя к вольеру с североамериканскими белоголовыми орланами, Арланов и вовсе переходит границы:

— О! О! Вот они! Глянь, глянь, сынок. На кого он похож? — И встает в профиль для наглядности своего сходства. — Ну? Да на меня же! На твоего папку! Не то что...

— Слушай, ты! — не выдерживает Оладьин. — Если честно, то ты знаешь на кого похож?

— Ой, ой, ладушки-оладушки поджарились! — кривляется Арланов.

— На грифа-стервятника ты похож.

— Повторить не побоишься?

— Гриф-стервятник! — выкрикивает Оладьин. — И к тому же не Орланов, а Арланов.

Арланов хватает его за грудки и сильно встряхивает. Виталий бьет его по лицу, но неумело и несильно.

— Перестаньте! — кричит Марина. — При ребенке!

— Пусть видит, — рычит Арланов. — Видишь, сынок, он хотел меня ударить. А теперь смотри, что с ним будет. — Он умело ударяет Оладьина, и тот падает навзничь на асфальт.

Костик бросается к нему, пытается поднять:

— Папа! Папа!

— Да какой это папа! — гремит Арланов. — Ладушка-оладушка. Я твой отец. Законный. Зов крови, Костик, это не пустой звук.

Конечно, вовлекая Толика в этот фильм, Незримов обеспечивал себе тылы: а вдруг и впрямь из тюрьмы вернется его отец Владислав Богатырев? Морально мальчик уже будет подготовлен.

— А что такое зов крови? — спросил Толик.

— Это такое понятие, объединяющее родственников. Но в данном случае зов крови не имеет значения. Потому что настоящий папа тот, кто воспитывает. И у Костика он не Арланов, а именно Оладьин. И Костик четко понимает это, потому в итоге принимает единственно правильное решение.

Этот разговор Незримов в точности повторил в фильме, но на вопрос Костика отвечает Марина:

— Это такое понятие, объединяющее родственников. Но часто бывает так, что те, кто по крови родня, на самом деле человеку чужие. Мне кажется, твой настоящий отец тебе чужой. А значит, не настоящий. Но это все тебе решать.

Через некоторое время после разговора она с тоской смотрит на то, как Костик увлеченно играет пистолетом ТТ, хоть пистолет и тяжелый для него.

В финале на суде по иску Арланова о восстановлении его родительских прав все выступают по очереди.

— Как видите, товарищи судьи, у меня на руках неоспоримые доказательства, что я как индивидуум значительно морально вырос, — разглагольствует Арланов. — О чем свидетельствуют досрочное освобождение и безукоризненные характеристики. И мальчик за время общения со мной  уже тянется не к ним, а ко мне.

Незримов открыто нарушил собственный закон, согласно которому отрицательный персонаж не должен выглядеть наглядно отрицательным, что его отрицательность должна проявляться подспудно. Но режиссер намеренно пошел на такое преступление против собственных принципов, дабы сделать приемному сыну прививку от возможного в будущем появления Владислава Богатырева. В этом он признался родной жене, когда та спросила его, а как же принципы. Выслушав мужа, Марта Валерьевна восхитилась:

— Какой же ты у меня молодец, Ветерок милый!

Итак, после откровенно отрицательного Арланова на суде выступает откровенно положительный Оладьин:

— Конечно, гражданин Арланов имеет право требовать. Но, товарищи судьи, где гарантия, что он снова не найдет себе молодую жену? А если в фундаменте новой семьи вновь не найдется места мальчику?

Наконец самый напряженный, кульминационный момент. Свое слово должен сказать Костик. Конечно, коллизия получилась похожей на то, как в фильме «Евдокия» у Лиозновой, но там мамаша, претендующая на то, чтобы ей вернули сына, и вовсе алкоголичка с красным носом в исполнении непревзойденной сказочной кикиморы Веры Алтайской, да еще и звать эту алкашку Анна Шкапидар, и Саша, нисколько не сомневаясь, делает выбор в пользу приемных родителей. А тут... На вопрос судьи Костик долго молчит. Он смотрит на Оладьиных. Те отвечают ему тревожными взглядами и явно готовы к поражению. Потом на Арланова. Тот улыбается, подмигивает, достает из кармана роскошный швейцарский ножик и начинает раскладывать его сверкающие лезвия, ножнички, отверточки, пилочки, даже лупочку. У Костика загораются глаза, он понимает, что это чудо достанется ему. Виновато смотрит на Оладьиных. Виталий грустно усмехается, мол, все понятно.

— Так что же, Константин? — взывает к его ответу судья.

Арланов складывает лезвия, берет ножичек двумя пальцами за колечко, и швейцарское чудо болтается на весу, призванное склонить чашу весов.

— Мои родители Оладьины, — произносит Костя, глядя на ножик. — Дядя Виталий и тетя Марина. — Он поворачивает лицо к Оладьиным и добавляет: — Нет, не так.

— Что не так?

— Папа Виталий и мама Марина, — твердо произносит мальчик.

Мелодраматично? Да и хрен с ним! Слезоточиво? И пусть! Зато доходчиво для Толика. Что его родители не какой-то там Владислав Богатырев, укокошивший Толикову мать, а папа Федорыч и мама Марта. Ныне и присно и во веки веков, аминь!

В финале Оладьины и Костик едут в поезде.

— А какое оно, море? — спрашивает приёмыш.

— Море? — весело отзывается Виталий. — А вот такое! — И он достает из кармана перочинный ножик. Не красный швейцарский — синий советский, но тоже со множеством лезвий. Берет его за колечко и протягивает Костику. — Подарок. В честь нашего первого путешествия к морю.

Счастливые, смеющиеся лица Марины и Костика. В солнечном лесу Мордюкова в роли Муравьевой присела возле муравейника и с легкой улыбкой смотрит на копошащихся в нем мурашей. Конец фильма.

Хеппиэндишко? Да и прекрасно! Пусть зрители покидают зал не хмурые и задумчивые, как после «Разрывной пули» или «Голода», «Бородинского хлеба» или «Страшного портрета», а с мокрыми от счастливых слез глазами и тоже задумчивые, но светлой и радостной задумчивостью.

Удивительное дело: только закончили съемки, как поехали все втроем в Ленинград, и Виталий Мельников зазвал на премьеру своего «Старшего сына». А там Бусыгин в исполнении Караченцова изображает из себя незаконнорожденного сына Сарафанова в исполнении Леонова, а в итоге становится ему как бы родным. Искрометная история! Незримов кусал губы, что не он воплотил на экране пьесу Вампилова. Что ему стоило заглянуть под эту елку и найти там этот крепкий белый гриб? Толика пришлось взять с собой, но он высидел все два с лишним часа и потом еще рассуждал:

— Зря тот паренек за той девушкой ходил, она злая. А Сарафанов хороший, этот Володя, хоть и неродной ему оказался, а он его в родные себе взял. И у них любовь.

— У кого?

— У кого-кого? У Володи и дочери Сарафанова. У которой жених оказался ни то ни сё.

Ну как такого мудрого Толика не расцеловать с двух сторон! Приемные родители души в нем не чаяли, и чаще всего повторялось в те времена: «Правильно мы сделали».

Летом и в начале осени «Муравейник» монтировался и озвучивался, одевался в титры, переболел внезапным желанием режиссера смешать новеллы, чтобы действие всех четырех развивалось параллельно, но выздоровел и вернул себе прежнюю форму «Лето» — «Осень» — «Зима» — «Весна».

Кстати, о весне: Весна Вулович, по сообщениям, полностью излечилась от всего, чем наградило ее падение с рекордной высоты, и даже обзавелась женихом, на что Марта откликнулась весело:

— Ну, слава богу, а то я все еще боялась, что ты решишь на ней жениться.

— Глупая, что ли?

— Ну ведь ты же прям-таки отслеживаешь ее жизнь.

— Просто она символ того, что чудеса случаются.

Наконец «Муравейник» утвердили, дали ему первую категорию и в декабре состоялась премьера. К тому времени весь мир успел сойти с ума от американского шедевра «Пролетая над гнездом кукушки», снятого тем самым Милошем Форманом, которого Эол Незримов несколько лет назад считал никчемным шутом, удачно устроившимся в Голливуде и получившим Гран-при в Каннах за весьма средненький фильмец «Taking off», который почему-то переводили как «Отрыв», а любимая сотрудница МИДа, знающая несколько языков, возмущалась: тут смысл-то не просто в отрыве, а в избавлении от земных забот, и следует переводить как «Отрываясь от земли» или даже «Взлетая».

— Ну вот, было «Взлетая», а теперь «Пролетая», — усмехался потомок богов.

«Гнездо» прокуковало на фестивале в Чикаго и за год покорило весь мир, в него насыпали сразу пять золотых яиц от Оскара: лучший фильм, режиссура, сценарий, женская и мужская роли. До него такой урожай лишь однажды собрал не самый лучший фильм Фрэнка Капры в 1934 году. Сняв за четыре лимона долларов, в прокате Форман собрал целый лимонный урожай — более ста. Незримов испытал нехороший шок, как летчик-ас на новейшем истребителе, сбитый какой-то смехотворной фанерой, самолетиком Фармана. Премьера «Муравейника» прошла на ура, лишь морщились по поводу пяти могил на даче у Быстряковых, мол, перебор, чересчур могильно, но в целом кивали головами: сильный фильм, сильный, несомненно, новая ступень Незримова, блистательный актерский состав, и все безукоризненны, отлаженный сценарий, психологизм, накал, проникает в самое сердце... И тут же разговоры перетекали в Форманову психушку, где Джек Николсон борется с мировым злом, произволом властей, ретроградством, ханжеством и прочая, прочая, прочая. Незримова это уже вызверивало. Посмотрев «Гнездо», он негодовал, чувствуя мощь фильма. Посмотрев еще раз, признал, что это и впрямь одна из сильнейших картин. И как-то все сразу позабыли, что Форман бежал из Чехословакии, несогласный с вводом войск Варшавского договора, никто не вспомнил об этом, фильм перевели на русский и запустили у нас в прокат.

— Почему-то все в восторге от главного героя и не обращают внимания, что он простой уголовник, пытающийся избежать смертной казни и симулирующий психа, — ворчал Эол Федорович.

— Ёлкин, не нуди! — отмахивались от него ближайшие друзья. — У тебя, конечно, все на своих местах, «вор должен сидеть в тюрьме», чокнутый — в дурдоме, эт сетера[8]...

— Да, я против нарушения законов миропорядка, — гнул он свою линию. — Давайте снимем кино про то, какой хороший был Джек-потрошитель.

У него не укладывалось в голове, что само понятие героизма на глазах у всего человечества стало выворачиваться наизнанку. Герой Николсона вызывал горячую симпатию зрителей лишь потому, что персонал лечебницы был показан нарочито омерзительным: жестокие садисты, чуть ли не гестаповцы и эсэсовцы. А если бы там работали нормальные врачи, профессионалы, действительно заботящиеся о выздоровлении пациентов? Как тогда выглядел бы героический преступник? Посмотрев в третий раз, Незримов возмутился: подкладка фильма Формана открылась ему не просто как восстание против репрессивных методов управления миром, а как призыв к уничтожению самого мироустройства, худо-бедно справляющегося с преступностью, разнузданностью, развратом, со всеми болезненными отклонениями.

— Ты знаешь, — сказал он жене, — если есть Бог, то Он правильный, но далеко не всемогущий. Во многом слабый. Ему с огромным трудом удается сдерживать постоянное наступление дьявола. И быть может, в будущем сатана победит.

— Ёлочкин, — ответила Марта, — ты знаешь, уж лучше тебе оставаться атеистом.

— Это почему еще?

— Слова твои уж больно неутешительные.

Но мысль о слабом Боге затвердилась в его голове. Именно в таком виде он впервые засомневался, действительно ли их нет — Бога и Его антипода. Признал как условное данное, что есть две силы и первая пока еще усмиряет вторую, но вторая почему-то становится все сильнее и вот-вот прорвет оборону.

К чему призывает «Кукушкино гнездо»? Вставай, проклятьем заклейменный, и круши все подряд! Как уже было не раз в истории. И это пусть гениально снятое, но вредное кино провозглашают чуть ли не высшим достижением искусства, созданного Люмьерами. «Люмьер» по-французски «свет». А фильмы Незримова, несущие людям свет, добро, пользу, познание важнейших человеческих истин, никогда не получат ни оскаров, ни золотых пальмовых ветвей, ни венецианских львов. И хотя Нея Зоркая написала о «Муравейнике» огромную хвалебную статью, другая киноведша напечатала в «Советском экране», мягко говоря, сдержанно, а на каком-то банкете сказала:

— Фу, он против абортов кино снял. Еще бы снял о вреде сифилиса.

И, как ни странно, с нелегкой руки этой Элеоноры Люблянской в околокиношной среде черной летучей мышью полетело крылатое выражение: «Незримов, который о вреде сифилиса кино снимает». Грубо, отвратительно.

Но «Кукушкино гнездо» еще цветочки. Все в той же околокиношке заговорили о другом, куда более могучем фильме, снятом Пьером Паоло Пазолини, после чего его, собственно, и кокнули. Скандальность Пазолини всех восхищала, нараспашку коммунист и столь же нескрываемый гомосексуалист, он снимал про Иисуса Христа как революционера-коммуниста, его «Кентерберийские рассказы» и «Декамерон» шокировали бесстыдством. Незримов смотрел его так называемые шедевры и никогда не стеснялся выражать вслух отвращение, в ответ видя презрительные усмешки. А с недавних пор возмущаться Пазолини стало и вовсе кощунственным, ведь его зверски убили молодые итальянские неофашисты и вокруг головы неуёмного скандалиста образовался красно-голубого цвета нимб мученика. Черт знает что! После «Гнезда кукушки» молва понеслась про пазолиниевское «Сало». Счастливчики, которым удалось где-то как-то тайно увидеть мутную копию на ставших появляться в обиходе видюшниках, облизывались и закатывали глазки: такого еще не бывало, гениальнейшая дерзость, снобы просто вымрут, как мамонты! Сказать про кого-то: он видел «Сало» — считалось равнозначно тому, как про Данте говорили: он видел ад.

В конце февраля 1977 года пришла весть о том, что «Сало», доселе запрещенное к показу, в самой Италии вдруг признано произведением искусства и дозволено. Раз так, то к закрытому показу в Малом зале Дома кино разрешили и у нас. Даже сочинился анекдот, что Ермаш, давая разрешение, пошутил: хоть и гомик, но комик, имея в виду: гомосексуалист, но коммунист. И хотя коммунистом покойник являлся своеобразным, о его приверженности идеям, главенствующим в СССР, вспомнили.

На закрытом показе при зале, забитом до отказа, режиссер Эол Незримов встал на сороковой минуте и громко спросил:

— Мы что, и дальше будем смотреть эту мерзятину?

Его тошнило в точности как когда он готовился снимать фильм про Фулька и они с женой первыми демонстративно вышли вон. Оглянувшись, увидели, что их примеру последовали. Но не валом повалили, ручеек возмущенных оказался чахлым: Лановой с Купченко, Меньшов с Алентовой и еще человек десять. Домой Незримовы не поехали сразу, а разместились вместе с Лановыми и Меньшовыми в буфете, ожидая окончания показа и мнения тех, кто остался в зале.

— Ужас! — гремел Меньшов. — Вы нас с Верой на полсекунды опередили. Я собирался примерно то же произнести и удалиться. — Он в это время горел идеей нового фильма по сценарию какой-то Вали Черных «Дважды солгавшая» и быстро перескочил на своего конька: — Про нашу советскую Золушку, учится, работает, воспитывает дочку, отец которой, пижон с телевидения, ее бросил... А во второй серии Золушка станет прекрасной принцессой, пижон к ней, она его: пошел вон! Ириша, — повернулся он к Купченко, — предлагаю не руку и сердце, а нечто большее: главную роль!

— А Вера почему не годится? — спросила Ирина.

— Нет, — поморщилась Алентова. — Сценарий никакой. Я не знаю, что Володя там увидел. Полный провал обеспечен.

Тут из Малого зала выплеснулась новая негодующая волна.

— Чего там, Гоша? — поинтересовался Лановой у пробегающего мимо Жжёнова, белого от злости, зубы скрипят.

— В жопу трахают! — выстрелил Жжёнов и убежал.

— Фу-у-у! — одновременно с отвращением выдохнули три супружеские пары. — Дожили!

— И эту пакость нам будут преподносить как Эверест в киноискусстве! — воскликнул Незримов.

— А кстати, ваш «Муравейник» куда-нибудь попадает? — спросил Меньшов.

— Не-а! — с болью ответил Незримов. — В Канны поедет Губенко с «Подранками».

— Почему не ты?

— Ермаш говорит, французам меня кто-то оговорил. Мол, я против авангарда в живописи, чуть ли не за рулем бульдозера сидел. И что чуть ли не сам в танке въезжал в Прагу. Дураки какие-то. А на Московский двигают Гошу Данелию с «Мимино». Меня удостоили членства в жюри.

— Зато нам письма потекли, это лучше всяких призов! — озарила грусть мужа Марта Валерьевна.

— Письма?

Незримов приосанился и с достоинством произнес:

— Люди смотрят наш «Муравейник» и берут детей из детдомов. Буквально наметилась эпидемия усыновлений.

— Серьезно? — с восхищением переспросила Алентова.

— Ну что, мы врать, что ль, станем? — возмутилась Арфа. — Уже больше ста писем пришло таких.

— Да даже если десять! — ликовал Лановой. — Ребята! Немедленно за это выпить! А почему я только что об этом узнаю?

— Ага, поймай тебя, в двадцати фильмах одновременно снимаешься.

— Да это же... Лучше всяких наград. Что там «Кукушкино гнездо»! — восторгалась Купченко. — Посмотрят и на психушки нападать начнут. А здесь... Реальная польза людям, детям!

— А еще Тютчев: «Нам не дано предугадать...» — разделяла восторги Алентова. — Вот же, зримо видно, как наше слово отзывается!

— Чудак ты человек, Ёл, — поднимал свой бокал Меньшов. — Дуешься, что не носятся с тобой как с писаной торбой, не провозглашают великим. Тебя боги отмечают, а не люди. Скольких детей осчастливишь! Сто писем... Будут смотреть, и детдома опустеют!

Они сидели и поднимали тосты за Незримова, будто он только что получил Оскара. Из зала выскочил Говорухин, но оглянулся и крикнул в зал:

— Для таких дураков, как ты! — И ушагал прочь, все лицо в пятнах гнева.

Еще через пару минут вышли с гадливыми выражениями лиц бледные Ростоцкий с Ниной. Подошли к ним.

— Что там, Стасик?

— Говно едят!

— В каком смысле?

— В прямом! Уселись чинно за большим столом, им в тарелки накладывают колбасками, и они жрут.

— Если можно, без подробностей! — скривилась Купченко.

— Что, действительно?! — вытаращила глаза Алентова.

— Ну не вру же я! Нина, подтверди, — кипел автор «А зори здесь тихие».

— Точно. Я после этого купаты есть не смогу, — негодовала жена Ростоцкого. — Поехали домой, Стас, а то меня прямо здесь вырвет.

После сцен говноедения народ из Малого зала повалил Ниагарой, все-таки люди еще были здравые, не могли заставить себя до конца смотреть. Из тех, кто досидел, оказался Тарковский, вышел взъерошенный, со смехом подсел за их столик. «Неужели расхвалит?» — в тревоге подумал Незримов и спросил:

— Досмотрел?

— Досмотрел.

— В жопу трахали?

— Трахали.

— Говно ели?

— Ели, черти.

— И ты досмотрел? Понравилось, что ли?

— Ну, негр! — обиделся Тарковский. — За кого ты меня принимаешь? Кое-кому понравилось, но единицам. Это вообще не искусство. Антиискусство. Сценически иногда красиво. Но в целом, ничего не скажешь, говно оно и есть говно! Я — коньячку.

— Может, жареную колбаску? — остроумно предложил Лановой.

— О нет, увольте! — ответил Андрей и подавил в себе рвотный спазм.

— Как сказал не помню кто, у нас, конечно, свобода творчества, но не в такой же степени, — съязвил Незримов. — На чьем-то просмотре. Не помнишь, Андрюша?

— Ну ты уксус! — возмутился Тарковский. — Все-таки мое «Зеркало» вам не «Сало»! Смешно сказал Жжёнов, уходя: «Чтоб не смотреть это сало, я покидаю зало!»

— Ну а как твоя «Машина желаний»?

— Начал! Ребята, поздравьте, первую павильонную сцену две недели назад сняли. Дом Сталкера.

Через пару лет Эол Федорович взял у Высоцкого кассету, набрался терпения и на своем собственном новом видюшнике посмотрел до конца этот пазолиниевский манифест антиискусства. Фильм стал для него знаменем той говняной силы, которую с трудом продолжает сдерживать слабеющий год от года Создатель. И как бы ему ни твердили, что персонажи этой гнуснейшей киноленты — носители зла, издевающиеся над невинным человечеством в лице девяти юношей и девяти девушек, что итальянский режиссер, подобно Данте, проходит по кругам ада, Незримов утвердился в мысли, что сам Пазолини являл собой носителя зла, адепта сатаны, и если кто-то говорил, что ему нравится «Сало», сей ценитель говноискусства навсегда переставал для потомка богов что-либо значить.

Страшно даже представить, как эту гадость посмотрел бы Толик, которого во вторую их общую зиму определили в настоящее фигурное катание, сама Тарасова, тренировавшая тогда Роднину и Зайцева, отметила юное дарование: далеко покатится! Они всей семьей теперь ходили кататься на настоящем катке, и лишь Эол Федорович сохранял верность прудному катанию, да и то изредка, чтобы не обижать пруд, не виноватый, что он не профессионал, а всего лишь любитель.

Толика по весне крестили в переделкинской церкви, Эол не возражал, Ньегес стал крестным. Вот только когда поп спросил имена родителей, произошел скандал.

— Марта — значит Марфа, а в крещении как?

— Тамара.

— Чудно у вас всё. Ладно, Тамара. А Эол это как?

— Так и будет — Эол.

— Нет такого имени в святцах. Вас как крестили?

— Я вообще не крещеный.

— Значит, надо сначала вас крестить.

— Я, знаете ли, не хочу.

— А сына крестить хотите?

— Не возражаю, во всяком случае.

— Плохо, что сын крещеный, а отец — атеист.

— Вообще-то он у нас приемный, — взбеленился носитель неправославного имени. — А если плохо, так я вообще могу на улице пока погулять.

И при самом таинстве Незримов не присутствовал.

— Ох и жук же ты, Эол Федорович, — ворчала потом Марта Валерьевна. — Жук в муравейнике.

На крестины Эол Федорович подарил мальчику купленные через третьи руки лучшие немецкие коньки, и Толик смешно восторгался:

— И коньки, и крестили — два в одном!
 

Глава одиннадцатая

Лицо человеческое

Счастливое время летит быстро. И вот уж забыта радость премьеры «Муравейника», слегка омраченная «Гнездом кукушки», и вовсю они с Ньегесом пашут над новым сценарием. Идею которого, кстати, подсказал не кто-нибудь, а сам небожитель Гайдай. На премьере «Муравейника»:

— Я давно хотел познакомиться с вами, Эол Федорович. Поздравляю, блистательная картина! Я три раза всплакнул.

— А сколько раз рассмеялись?

— Не понял... Ни разу вообще-то.

— Это я к тому, Леонид Иович, что всегда вам завидовал и завидую.

— Вы — мне?!

— Да. Я — вам. Мне бы снять «Бриллиантовую руку» или «Ивана Васильевича», и я бы считал, что прожил не зря.

— Вот так так! С чего бы это?

— Бог не дал снимать комедии, а я всю жизнь мечтаю. И все никак не сподоблюсь.

— Бросьте вы! — вдруг осердился Гайдай. — Смеетесь надо мной? Это я всю жизнь мечтаю выпутаться из этой смехотворщины. Вот смотрю ваш «Муравейник» и губы кусаю, что не я снял этот фильм.

Не верилось ушам. Незримов хлопал глазами, глядя на царя и бога советской кинокомедии:

— Не может быть! А я кусаю губы, когда смотрю ваши шедевры. Почему не я? Почему я не в состоянии оторваться от земли и взлететь над всей этой тяжеловесной драмотягой! Полететь как Гайдай, как Данелия.

— Бросьте, бросьте, не хочу даже и слушать! — по-настоящему злился Леонид Иович, становясь похожим на загнанную в угол крысу. — Дурость какая-то! Драма и трагедия — искусство высокое, это каждый школьник вам скажет. А комедия — низменный жанр. Мой первый фильм «Долгий путь». Его никто не знает. Он был не комедийный, но Ромм почему-то увидел во мне смехоплета. И, так сказать, направил, будь он неладен. Когда я смотрю произведения высокого кино, я чувствую себя Тони Престо в его первой оболочке, мечтаю обрести вторую, но этим мечтам не суждено сбыться. Я хочу обрести свое настоящее лицо, а вынужден всю жизнь носить личину. Но что делать, глупо роптать, когда тебе дали талант, ты его использовал и у всех в почете. Даже у таких, как вы. Неужели вам все мои фильмы нравятся?

— Все, — кивнул Незримов, но правдолюбец в нем все же взыграл. — Почти.

— Ага! Даже знаю, какие не нравятся. «Жених с того света», дурацкое кино. «Трижды воскресший», тоже дрянь. Правильно?

— И еще последний. Который «Не может быть!».

— Точно. Свистопляска. Сам вижу. Сейчас по вашим стопам за Гоголя взялся. «Ревизора». Но что-то, похоже, тоже не ахти получается. Даже Папанов хреново играет.

Когда Незримов пересказал этот разговор жене, та возликовала:

— Вот видишь! Я всегда тебе говорила, что твое призвание высокое. И нечего метаться, как кошка на раскаленной крыше.

— Ты умница у меня. А кто такой Тони Престо?

— Что-то знакомое... Вертится на уме... Нет, не могу вспомнить.

Он стал у всех спрашивать. Актер? Режиссер? Писатель? Все пожимали плечами, и только Сашка конечно же оказался самым вумным:

— Темный ты человек, Ёлкин. Это же герой романа твоего любимого Беляева.

— Да ты чё?

— Через плечо! «Человек, потерявший лицо».

И название родилось сразу, как только потомок богов прочитал роман. Никакой не нашедший и не потерявший, а просто — «Человеческое лицо». Или нет, даже так лучше: «Лицо человеческое». Тони Престо, уродливый карлик, актер определенного жанра глупых кинокомедий, влюбился в кинодиву Гедду Люкс, сделал ей предложение, но она оскорбительно отвергла его. И вдруг Престо узнаёт о русском хирурге-кудеснике Сорокине, который с помощью новейших достижений эндокринологии способен возвращать людям тот внешний вид, который был изначально заложен в них природой, но по каким-то причинам искривился. Престо проходит курс лечения и превращается в высокого красавца. Теперь он намерен стать режиссером и снимать драматические фильмы. Вот что имел в виду Леонид Иович. На нового Престо ополчается весь мир киноиндустрии. Всех устраивал урод, и никому не нужен амбициозный красавчик, коих пруд пруди.

Удручало одно: не хотелось снимать про некий условный Запад, как в «Человеке-амфибии» Чеботарева и Казанского, фильме, который Толик смотрел раз двадцать, грустя о том, что его снял не папа Федорыч, на второй год ставший и вовсе Папфёдчем, в то время как мама Марта уважительно оставалась мамой Мартой.

— И что, действие тоже будет в тридцатые годы, при черно-белом кино? — хмурился Ньегес.

Он вообще теперь много хмурился. Больше года прошло, как умер Франко, а Саше не давали разрешения даже на то, чтобы хотя бы на недельку смотаться в Испанию. По этому поводу даже призрак из глубин бурения вновь дал о себе знать.

— Да пустите Сашку в его Испанию! — возмущенно потребовал Незримов, сидя в роскошном номере «Националя», прослушиваемом всеми ветрами слухачей, которых все еще в народе считали всемогущими.

— Да, собственно, если вы за него ручаетесь... — ласково улыбнулся Адамантов. — Времена меняются. Мы становимся более открыты всему миру. Через три года ждем Олимпиаду. Как говорится, «все флаги в гости будут к нам».

— Ну так и вот же! Пусть съездит. Пусть даже пару месяцев там проведет. Уверяю вас, Саша Ньегес до мозга костей русский советский человек. Не нужен ему никакой капитализм.

— Это так, — сделал серьезное лицо Адамантов, — но основательно подтвердились сведения о том, что Александр Георгиевич Ньегес является не просто беженцем из франкистской Испании, но и потомственным испанским дворянином.

— Идальго?!

— Идальго, идальго. Так вот, Ёлфёч, не захочет ли сей Александр Георгиевич сделаться доном Алехандро?

— Прямо уж там, в Испаниях, все только и ждут, чтобы вернуть ему наследственную собственность! Не смешите меня, Родионлегч. Не там ищете крамолу. Уж в Саше ее нет ни на грош.

— Ну хорошо, мы об этом подумаем. Так что же, Ёлфёч, говорят, не понравился вам последний фильм Пазолини? — вдруг рассмеялся гэбист.

— А вам понравился? — с вызовом спросил режиссер.

— Жуть! Никогда бы не подумал, что кинорежиссер способен опуститься в такое дерьмо.

— Хуже то, что эту сатанинскую выходку начинают внедрять в сознание доверчивых дураков как шедевр.

Дальше пошли благие беседы о киноискусстве, никоим образом не касающиеся госбезопасности, Адамантов припомнил еще один скандальный фильм того времени — «Империю чувств» Нагисы Осимы, там черт знает что показывают, бесстыдное скотство, но Пазолини конечно же в мерзости превзошел японца, у которого хоть какая-то есть эстетика. Смешно, что сотрудник органов «Империю чувств» смотрел, а до кинорежиссера она еще не дошла. А под занавес разговора Адамантов вдруг сказал:

— Знаете что, Ёлфёч, мы отпустим вашего идальго в Испанию. На целый месяц. Но при одном условии. С ним поедете вы. Вдвоем. Без жен.

— Понимаю, — засмеялся Незримов. — Они останутся в ваших кровавых застенках в качестве заложниц.

— В качестве. Но не в застенках, разумеется.

— У меня тоже небольшое условие. Пусть ваше разрешение действует не раньше мая. Я хочу, чтобы мы с ним сценарий закончили, а уж потом с чистой совестью на свободу.

— Хороший роман вы решили экранизировать. В детстве мне он очень нравился. Только я не понимал, как эта Эллен бросила Антонио, дура какая-то. Вы ведь второй вариант романа будете экранизировать? «Человек, нашедший свое лицо»?

— Мы используем оба варианта.

— Ну что ж, в мае так в мае.

То, что ее не пустили тогда в Испанию, Марта Незримова восприняла как личное оскорбление. Именно с этого в их семье начался разлад, поначалу скрытый, она не сказала мужу, что, по ее твердому убеждению, он не должен был соглашаться лететь в Мадрид без нее. Средневековье какое-то! Рыцарь один отправляется странствовать, а жена остается в замке. Еще бы пояс верности на нее напялили. Кстати, как, интересно, они выглядели? Лишь много лет спустя она увидит таковой в музее Куриозита в Сан-Марино — противную железяку с прорезями для пописать и покакать, но там же узнает, что это подделка, специально для музея всяких причуд, а на самом деле пояса верности — глупая выдумка средневековых писателей, носить такие значило через пару недель окочуриться от заражения крови.

В том мае 1977 года она не смогла оторваться от земли и полететь следом за Дон Кихотом и Санчо Пансой из Шереметьева в мадридский аэропорт Барахас. То ли дело сейчас! Легко! И она, взлетев, устремилась туда, хохоча:

— А теперь ты, Ветерок, посиди на дачке!

Сначала высоко над Россией, потом, словно по второй ноге циркуля, вниз, к Иберийскому полуострову.

— ¡Hola a ti, España! ¡Viva el pais de los toros y el flamenco![9] — именно так, с восклицательными знаками после предложений и перевернутыми восклицалками перед. — Ладно, Ёлкин-Палкин, не переживай, я не надолго. — И, слегка покружив над страной Сервантеса и Лопе де Веги, тем же циркулем вернулась к своему ненаглядному Дон Кихоту, всю жизнь сражавшемуся с ветряными мельницами, которых превращали в чудовищных великанов, а над ним смеялись, когда он выходил этих фальшивых великанов дубасить.

А она-то целый год натаскивала его Санчо Пансу в испанском, а заодно и Ёлкина привлекла к этому занятию, и он охотно согласился, не желая, чтобы жена и лучший друг надолго уединялись, ни к чему это. Помнится, Сашуля после него некоторое время с его первой женой кувыркался. Мало ли... Конечно, глупо ревновать, но и не ревновать тоже глупо.

— Санчо! — позвонил Незримов Ньегесу, вернувшись из «Националя». — Где там твой осёл и доспехи? Мой Росинант уже ржет и бьет копытом. Я только что беседовал с одним ответственным компаньеро. В мае мы с тобой вдвоем отправляемся в Испанию! Да точно, точно! Увы, без. Наши сеньоры будут прикованы цепями в качестве заложниц, чтобы мы не остались там. Ладно, не телефонный разговор.

Да уж, были времена разговоров телефонных и не телефонных. Конквистадор мгновенно примчался с Надей и Гошей, из его огромной сумки как на парад вышли бутылки красного ламанчского, которое, будто по заказу, выкинули в Елисеевском, сыры, колбасы, ветчина, буженина, и началась непредвиденная пирушка. Ньегес ликовал:

— В мае! Это же прекрасно! В мае в Мадриде как раз фиеста Сан Исидро!

Шестилетний Толик с девятилетним Гошей отправились кататься на коньках, и Толик показывал свои первые профессиональные достижения. Потом смотрели новых «Двух капитанов», телевизионную шестисерийку, и Незримов восторгался Женей Кареловым, с которым во ВГИКе вместе учились, только он на курс моложе, то ли у Пырьева, то ли у Александрова, какой молодец: в «Нахаленке» у него мальчишечка великолепно сыграл, «Третий тайм» — замечательный фильм про «матч смерти» в оккупированном немцами Киеве, «Дети Дон Кихота» — тонкий и лиричный фильм, «Служили два товарища» вообще высший класс, потом — оп-па! — искрометная комедия «Семь стариков и одна девушка», а теперь новая версия «Двух капитанов», ничуть не хуже венгеровской, двадцатилетней давности.

— У вас, кстати, почерк во многом похожий, — ляпнул Санчо.

— В чем-то, но не во многом, — едва не обиделся Дон Кихот. — Скажешь тоже, во многом! Но он молодец, и драматическое кино умеет снимать, и комедию забацал.

— Задолбал ты всех со своими комедиями! Тебе что Гайдай сказал? Вот и чти завет мудрого старца.

Ко дню рождения Марты сценарист свою задачу выполнил. Вскоре худсовет сценарий одобрил с незначительными поправками, и началась новая работа, самый любимый период в создании фильма, когда все впереди, как в начале большого путешествия. Режиссерская раскладка сценария. Эскизы эпизодов. Подбор актеров. Прежде всего, Тони Престо в уродливом облике. Попробовали Ролана Быкова — не то. Зато сразу в десятку оказался Евгений Леонов, просто класс! В гриме урода он одновременно и жалок, и смешон, и страшноват, и злобен, и суетлив, и иногда очень мил, легко переходит из одного состояния в другое.

— Палыч, — спросил его Незримов, — а кем из актеров ты хотел бы быть после того, как твой Тони поменяет внешность?

— Янковским, — не моргнув глазом, сразу ответил Леонов.

Идея хорошая, но Леонову пятьдесят, а Янковскому тридцать два; вернув себе настоящий облик, Престо становится и на восемнадцать лет моложе. Ничего, гримеры попотеют. Леонов и Янковский уже не раз вместе снимались — и в «Гонщиках», и в «Премии», и в «Длинном, длинном деле». Но здесь им не суждено будет встретиться: исчезнет прежний Престо, а вместе с ним и Леонов. Только в озвучке сойдутся. Из множества интересных ходов Незримов придумал и такой: новый Тони некоторое время продолжает говорить голосом Леонова, потом постепенно переходит в голос Янковского. Эол Федорович буквально купался в подготовке к новому фильму.

В апреле ходили на премьеру «Восхождения» Ларисы Шепитько, эту картину чуть не запретили, Незримов участвовал в обсуждении и горячо отстаивал, хотя многие посчитали ее слишком мрачной и безысходной. Потом праздновали семь лет Толику, которого переполняло счастье, что летом он пойдет в школу, а пока что он с удовольствием ходил в детский сад поселка Минвнешторга, утопающий в зелени, такой советский-пресоветский, с милыми воспитками и толстой, доброй поварихой, готовившей так, как ни в одном ресторане. В первое время, оказавшись в семье, он тосковал по коллективу детей и с восторгом стал ходить в садик, едва освободилось место.

А когда наступил май и пришло время лететь в Мадрид, Незримов даже выругался:

— Мадрид твою мать! Целый месяц без дела!

— Стыдись, — проворчала Марта, — миллионы людей хотели бы на целый месяц в Испанию, а ты ругаешься. Нехорошо. Хочешь, я вместо тебя полечу?

— Щаз! И останешься там с этим Алехандро. Нет уж, я Дон Кихот, он Санчо Панса, куда он, туда и я.

— Раньше было куда ты, туда и я, — вздохнула бедная жена.

— Ну ласточка моя, я же не мог отказаться, тогда бы и Сашенцию не отпустили, а ему, едрит Мадрид, без Испании труба!

— Ладно, мы с Толиком и Надя с Гошей будем вас ждать с победой. Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой.

В Мадриде поселились в дешевых комнатах, входишь в дом, берешь ключи у вахтера, поднимаешься на свой этаж, открываешь дверь и оказываешься не в квартире, а именно в комнате три на четыре, с душевой и туалетом и даже с кухонькой в уголке. Зато в двух шагах от Гран-Виа на востоке, площади Испании на севере.

И понеслась бурная испанская жизнь вдали от жен. На третий день началась фиеста Сан Исидро, всюду кипели карнавалы, парады в масках, всюду танцевали и много пили прямо на улицах, но удивительно: все пьяные вели себя весело, никто не ругался, не дрался, только время от времени кучковались вокруг какой-нибудь упавшей в обморок бабульки.

Наблюдая испанцев, Незримов с удивлением обнаружил, какие они болтливые. На улицах разговаривают, в метро или автобусе говорят все одновременно, двое разглагольствуют и не ждут окончания фразы собеседника. Женщин много красивых, ярких, а есть просто ведьмы, и голоса почти у всех скрипучие, не мелодичные. Он быстро затосковал по жене.

На четвертый день фиесты Санчо потащил Дон Кихота в Лас-Вентас. Входя в красивую арку в виде подковы, он возбужденно жужжал:

— Эта арена построена в двадцать девятом году в стиле неомудехар[10].

— Прямо вот так называется? А если не нео, то просто мудехар?[11] — иронизировал Незримов.

— Это счастье, что мы достали билеты. Ты не представляешь, как нам повезло! Сегодня выступают Кордобес и Пакирри, самые лучшие тореадоры современности, — продолжал жужжать Ньегес. — Ничего, что мы купили соль, сегодня не такое уж и пекло, не зажаримся.

— Какую соль?

— Билеты на солнечной стороне. Сомбра[12] стоит в два раза дороже. Так, выше, еще выше. О, мы почти на самой верхотуре.

— Эль верхотур-ра! Ну, неплохо, вся арена видна как на ладони. Песочек такой рыженький. От кровищи?

— Ну нет, наверное, хотя... Не важно. Само слово «арена» происходит от испанского «песок» — la arena.

— А «коррида»?

— «Беготня». От глагола correr — бежать. Но сами испанцы не говорят «коррида», просто «торос», то есть «быки».

— Мне нравится это испанское раскатистое «р-р-р». Мадр-рид. Тор-рос. Можешь продолжать, как космические корабли бороздят Большой театр.

— Еще Карл Великий обожал бои с быками. Это древнейшая традиция. Недалекие люди считают, что главное в корриде замучить и убить бедное животное.

— Вот я тоже из недалеких.

— Ты-то? Это и быку понятно. Ёлкин! Главное, исконное значение корриды именно в том, чтобы не убить быка.

— Не убить?!

— Именно, Ёлочкин. Не у-бить. Когда бык оказывается само великолепие, когда он до конца бьется за жизнь, матадор вправе потребовать от президента корриды пощады быку. Так называемое индульто[13]. Таким образом, выявляется лучший бык, его с почестями уводят с арены, потом лечат ему раны и определяют в качестве племенного производителя. Он дает обильное потомство таких же сильных.

— Ого! А я и не знал! — искренне удивился Незримов. — Стало быть, тут даже чисто практический смысл.

— Пор супуэсто![14] Но индульто случается крайне редко, — продолжал жужжать Ньегес, и у него вдруг стал четко прослеживаться испанский акцент: «кр-р-райне р-редко». Незримов покосился на своего лучшего друга и вместо привычного Сашки увидел настоящего испанца, хоть и толстого, но с горящими углями глаз, порывистого, мятежного. Он как будто уже жил здесь давно, а теперь принимает Незримова у себя в гостях.

Тем временем арена Лас-Вентас заполнилась до отказа, жужжала, как будто наполненная тысячами Сашек, накалялась и вдруг взорвалась диким ором, все вскочили, вопя как дураки.

— Эль р-р-рей![15] — кричал и Ньегес. — Король Испании! Ёлкин! Мы с тобой счастливейшие люди! Сам Хуан Карлос! С наследником Филиппом!

Не орал только режиссер, он был горд собой, что прихватил свою любительскую цейсовскую камеру, и теперь снимал все это орущее безумство, а на противоположной трибуне, сомбра — высоченного, прямого и стройного, как Останкинская башня, тридцатишестилетнего короля и девятилетнего инфанта при нем. Хуан Карлос помахал своим подданным и чинно уселся. Справа от него Филиппок, слева — какой-то чиновник, и Саня сказал:

— Который рядом с королем — алькальд[16] Мадрида, то есть мэр, Луис Мария Уэте. Он же будет и президентом корриды.

— Почему не сам король?

— Такова традиция. Президентом бывает или алькальд, или его заместитель, если коррида средней категории. А мы с тобой на самой высшей. Король! Ёлочкин! Сам кор-роль!

— Это он для тебя король, а для меня — монарх иностранного государства.

Тут вовсю заиграла самая что ни на есть разыспанская музыка, и на арену двинулся парад тореадоров, конных и пеших, наряженных в ослепительные костюмы, и сердце у потомка богов затрепетало, будто и он вдруг сделался испанцем. А Ньегес продолжал жужжать:

— Это эль пассейо, шествие участников корриды. Обычно выходят три матадора со своими квадрильями[17], но в особенные дни, как сегодня, может быть два наилучших. При них идут помощники, а на конях пикадоры.

— А чем отличается тореадор от матадора?

— Тореадоры — это все члены квадрильи, а матадор — главный из тореадоров, который и должен убить быка. Или добиться индульто.

— Вот я ни хрена всего этого не знал, а раньше и знать не хотел!

— Даже когда читал Хема?

— Даже. А музыка? Пасодобль?

— Хвалю! Известный всему миру пасодобль «Испанский цыган», который то же, что для нас «Прощание славянки».

Сашка сказал «для нас», и отлегло на душе. Все-таки он еще русский испанец! Парад закончился, арена опустела, и на нее выскочил бык. Он очень понравился Незримову — веселый такой, забодаю-забодаю-забодаю! Побегал по песочку, словно взывая: эй, выходи драться!

— Бедняга, думает, все так просто, — пожалев его, усмехнулся покровитель детдомовцев и блокадников.

Быка начали дразнить плащом, с одной стороны желтым, с другой — ярко-розовым.

— А почему тряпка не красная?

— Сам ты тряпка! Это капоте, плащ для дразнения быка. Красная, Ёлкин, будет мулета[18], это в третьей терции. А пока первая терция. Терция де варас, то есть копий.

Быка стали гонять по арене, дразня желто-розовым капоте, хотя быку казалось, что это он всех гоняет, но они, пройдохи, все время ускользали от его рогов, прятались в особых загончиках-кабинках, причем иногда казалось, что он вот-вот подцепит их за задницы. И Незримову даже стало хотеться, чтоб подцепил. Слегка, не по-взрослому и уж конечно не до смерти, но чтоб он тоже получил удовольствие, проткнул маленечко пару жоп. Вышел и матадор поучаствовать в забаве. Ему рукоплескали стоя, орали что-то.

— Это сам Эль Кордобес! — вопил идальго Ньегес. — Король матадоров.

Незримов снова внимательно пригляделся к лучшему другу и заподозрил, что Сашка давно уже тайно мотается в Испанию и это его двадцатая или тридцатая коррида. Вот об этом можно было бы стукануть Адамантову. Тот бы принял за чистую песету.

Эль Кордобес показался ему чванливым и мрачным, не умеющим улыбаться. Он поклонился Хуану Карлосу с таким видом, что тот должен ему кланяться, а не он. Взял капоте и стал дразнить быка ничем не интереснее, чем его квадрильеросы, и это разочаровало. Ну тут выехал всадник на коне, облаченном в какие-то сплетенные латы, похожие на корзину или на большой лапоть, в который усадили бедного коняжку. Вот тут я позабавлюсь! — словно бы воскликнул бык и со всего наскоку ударил лошадь в бок, всадник едва усидел в седле, а конь жалобно заиготал. Бык еще раз ударил.

— Пожалей четвероногого собрата-то! — воскликнул Эол Федорович, боясь, что конь пострадает.

Но тут пришлось пострадать быку, пикадор со всей дури ударил его копьем в загривок и надавил, немного покручивая пикой. Незримов удивился:

— Он так убьет его копьем-то!

— Не бэ, не убьет, — успокоил Санчо. — Пика оснащена упором, чтобы неглубоко пробить. Задача пикадора — пробить воронку, в которую потом матадор вонзит шпагу.

— Санек, а ты в который раз на корриде?

— Впервые, как и ты.

— А кажется, ходишь сюда каждую пятницу.

Быка уже отвлекли от всадника, доставившего ему больше неприятностей, чем радостей, и пикадор на своем коне, слава тебе Диос, удалился.

— Помнится, Хем писал, что быки часто вспарывают лошадям животы и на арену вываливаются кишки.

— Это когда конь не защищен доспехом из брезента и ваты. Такая коррида осталась лишь в нескольких городах Испании. Как раз в Памплоне, где Хем ее и описывал.

— Слушай, Конквистадор, да ты ходячая энциклопедия!

— Спасибо, что наконец заметил, товарищ режик. Все, началась вторая терция. Терция бандерилья.

К быку выскочили какие-то лихачи, они просто бежали прямо ему на рога и втыкали в загривок какие-то пушистые дротики, которые впивались в шкуру бедного рогатого весельчака и повисали, не выскакивая, и вид у быка стал невеселый, мол, я не думал, что вы такие. Он носился за обидчиками и снова не мог их хоть как-то сам обидеть.

— Это бандерильерос[19], они втыкают в холку быка бандерильи, чтобы болью разгневать его еще больше, — жужжал Ньегес.

— Но похоже, он не разгневан, а обижен. И готов к подписанию мадридского мирного договора, — вздохнул Незримов.

Арена ревела и радовалась поведению бандерильеросов, но вскоре внезапно умолкла, ибо начиналась терция смерти.

— Терцио де ля муэр-р-рте![20] — торжественно-гробовым голосом произнес Сашка-сценарист.

Вновь появился мрачный Эль Кордобес, теперь в руках у него пламенела красная тряпка, но Незримов на сей раз не стал ее так называть, а вежливо уточнил у Ньегеса. Мулета. И этой ярко-красной мулетой тореро стал взывать к быку, дразнить его, поначалу не очень выразительно, но постепенно вошел в раж и принялся танцевать, выдавая одно изящное движение за другим. Бык нехотя откликался на движения матадора, без горячего желания его забодать, нападал без творческого энтузиазма. Зато Эль Кордобес совершал какие-то замысловатые выкрутасы, и публика громким ревом вздыхала от восторга, а когда сеанс завершился, разразилась аплодисментами и овациями. Матадор прошелся по арене, приветствуя зрителей, и...

— Берет шпагу! — выдохнул в восторге Сашка.

С мулетой и шпагой в левой руке, с черной шапочкой в правой, Эль Кордобес встал перед трибуной короля и, протянув в сторону монарха десницу[21] с шапочкой, стал что-то говорить.

— Произносит стихи в адрес президента корриды, — пояснил Ньегес.

— Королю или алькальду?

— Да хрен его знает, отсюда не слыхать. По идее алькальду. Но когда король — может быть, и королю.

Бык при этом проявил уважение, он стоял в сторонке и натужно дышал, как дамочки в немом кино, когда хотели показать страсть. Язык у него вывалился, и всем своим видом животное показывало: пропадите вы пропадом, игры у вас идиотские.

— А что, быку режиссер сказал, пока нумератор не хлопнет, следующий дубль не начнется? — Незримову показалось это странным, будто все шло по сценарию и бык ждал сигнала для продолжения съемки.

Вдруг матадор резко швырнул шляпу себе за спину, поклонился и пошел к шляпе. Перевернул ее ногой, вернул себе на голову и изготовился вновь мучить животное.

— Чего это он?

— Если шляпа падает вниз дном, это хорошо, если дном вверх — дурной знак. У него упала дном вверх.

Это Незримова обрадовало. Давай, рогатый, задай ему! Но бык явно не успел настроиться на свой Сталинград, вел себя отрешенно: делайте что хотите, сволочи. Мрачный убивец и так и сяк крутился перед ним, чуть ли не балерину изображал, но жертва вела себя жертвенно, все более и более по-христиански. Наконец Эль Кордобес встал перед быком на некоторое расстояние, замер и побежал прямо на рога. Тут бык спохватился, для чего он пришел сюда, и тоже сделал выпад. Матадор взвился над ним и ловко вонзил шпагу в загривок быка по самую рукоять. Бык ошалел, постоял две секунды и рухнул на бок, вытянул в агонии все четыре копыта и околел.

— В самое сердце! — воскликнул Ньегес, и Незримову померещилось, что с губ испанца капает кровь.

Трибуны ревели, матадор важным гусем ходил по арене, помахивая черной шапочкой, ему рукоплескали.

— Но ушей не присудили, — подытожил Саня. — Только овации. В качестве особой награды отрезают ухо быку и отдают матадору. Еще лучше, когда два уха, совсем хорошо, когда хвост. Ну а если быку дают помилование, там очень много очков засчитывается матадору. Они все записываются, и у кого накапливается больше, тот считается лучшим.

Тем временем подвели пару лошадей, прицепили к ним покойного быка и жалобно потащили волоком по арене, оставляя кровавый след, который мгновенно затерли уборщики. Не хотел бы я, чтобы и меня так же, подумал Незримов.

Оказалось, за одно представление бывает шесть боев, и это еще только первый. Иногда выступают шесть матадоров, но это новияда — коррида новичков. Признанные тореро выступают по трое. Особенно заслуженные — по двое. А иногда весь вечер на арене один самый-самый, но это крайне редко.

На второй бой выскочил матадор подвижный и улыбчивый, не такой мрачный и напыщенный, а с прискоком, Незримову с его четким режиссерским глазом на столь далеком расстоянии даже удалось увидеть гагаринские ямочки на щеках и светлые очи. Трибуны дружно заорали:

— Пакирри! Пакирри! Пакирри![22]

Ньегес вспомнил, что у него есть программка, и оповестил:

— Франсиско Ривера Перес, по прозвищу Пакирри. А у Эль Кордобеса настоящее имя Мануэль Бенитес Перес.

— Так они оба перцы! — усмехнулся потомок богов. — А что значит «Пакирри»?

— Не знаю, если честно. Пако — это уменьшительное от Франсиско. А Пакирри, наверное, еще более уменьшительное. Типа Саша и Сашенька.

— Где Франсиско, а где Пако? — усомнился Эол Федорович.

— Ну, у нас тоже, знаешь ли. Где Александр, а где Шурик?

— Нет, вот у меня имя четкое. — Пожалуй, впервые Незримов не сердился на мать, что придумала ему такое дурацкое имечко. — Эол оно и есть Эол.

— Красиво, красиво! — Кинодраматург снисходительно похлопал кинорежиссера по плечу.

Все понеслось по новой. Опять выскочил бык с бесшабашной мордой, опять его дразнили капотой, тыкали копьем, измывались с помощью бандерилий, и Незримов воскликнул:

— Бандеровцы!

У Пакирри шапочка упала как надо, а быка с первого раза он не сумел убить. Трижды втыкал шпагу. С третьего раза бык упал на колени и так застыл. Из пасти животного обильно хлынула кровь, но бык не падал. Он лег на брюхо и не склонял головы. Тогда Пакирри взял короткий кинжал, приблизился к быку, как врач к пациенту, и добил жертву двумя отрывистыми ударами в затылок. И почему-то ему хлопали не меньше, чем предыдущему живодеру.

— Его сейчас больше всех любят, — пояснил Ньегес, и Незримов заподозрил, что сценарист сказал это от фонаря. — Эль Кордобесу уже за сорок, а Пакирри еще и тридцати нет. Да не смотри ты так, вот, в программке написаны даты рождения.

Потом снова показывал свое балетное мастерство Эль Кордобес. Бык на сей раз оказался удивительного розоватого оттенка, с особенно длинными рогами и однажды едва не пропорол матадору брюхо, тот едва увернулся и выглядел испуганным: лицо побледнело, губы ненадолго почернели. В это мгновение Незримов вдруг понял, что обязательно снимет кино о том, как в конце тридцатых из Испании в СССР эвакуировали детей и один мальчик бредил корридой, после смерти Сталина в потоке возвращенцев отправился на родину, стал матадором, но всю жизнь тосковал по России. Такой же угрюмый, как этот Эль Кордобес. Или не угрюмый, а одинокий, печальный. И однажды...

На сей раз Эль Кордобес со второго удара свалил быка, залитого кровью, когда тот уже припал на колени и дышал в предсмертной горячке. И, убив его, матадор припал перед ним на колено в благодарность за хороший бой. Перерыв.

— Ну как тебе? — с надеждой на взаимопонимание спросил Ньегес.

— Здорово, — тихо ответил Незримов.

— Да ладно тебе! Вижу, что до лампочки.

— Да нет, брат, в этом что-то есть.

— И это ты, который учил меня никогда не произносить глупую фразу «в этом что-то есть»!

В перерыве народ отправился погулять около арены Лас-Вентас, по широкой площади, где сновали разносчики пирожков и тарталеток, предлагалось даже выпить стаканчик винца или виноградной водки агуардиенте, и советские кинематографисты не отказались ни от чего и не по одному разу, а режиссер с мировым именем прикупил себе программку, дабы любезно показать сценаристу, что посещение боя быков имеет для него мемориальную ценность. За это махнули еще по стаканчику и на свою соль вернулись малость под мухой. Как там это по-испански? Боррачо?[23] Мы боррачосы! И в таком слегка теплом состоянии коррида пошла куда увлекательнее. Очень черный бычара вышел, чтобы всех разметать, включая короля, инфанта и алькальда. Он догнал одного из бандерильеросов и поднял его на рога, правда, не ранил, а только подбросил лбом под задницу в небо.

— Ага, бандеровец! — ликовал Незримов, по-прежнему сочувствуя больше быку, чем людишкам. — Знай наших четвероногих!

Казалось, и Пакирри выскочил, намахнув, шапка у него упала сначала вверх дном, а потом сама собой перекувырнулась и легла как надо.

— А быки, между прочим, из быкохозяйства Викториано дель Рио, — вычитал из программки Санчо и явно приврал: — Самого лучшего во всей Испании.

Пакирри работал мулетой как Касаткин кинокамерой — виртуозно и с душой. Казалось, он вот-вот вспрыгнет быку на лоб и спляшет жигу или что там у испанцев? Фламенко. Тут и Незримов увидел, что этого парня любят больше, чем мрачного старшего перца. И произошло немыслимое. Он, солидный и премудрый Дон Кихот, стал вести себя как его оруженосец Санчо Панса, то есть тоже вскакивать и орать:

— Пакирри! Глория[24] а Пакирри! Вива[25] Пакирри!

Неподалеку от них какой-то испанский идальго, доселе незримый, а после перерыва проклюнувшийся, то и дело вопил в поддержку парня на арене, словно строчил из пулемета. Его осаживали, он огрызался, и даже послышалось, будто он им брякнул:

— Пошли вы на...

И молодой перец на сей раз не оплошал, свалил черного бычару одним ударом шпаги. Казалось, Испания в этот момент свергла каудильо, а не дождалась его кончины. Все вскочили в едином рёве, а Пакирри сиял всем своим улыбчивым ликом, озаряя арену Лас-Вентас, будто он только что не убил быка, а произвел его на свет. Ньегес негодовал, почему матадору не присудили ни одного орехоса, то бишь уха (oreja). При том что он даже заслужил не уши, а хвост.

А вот для Эль Кордобеса был явно не его день. Что-то в нем сломалось после того, как предыдущий бык чуть не взял его на рога. В предпоследнем на сегодня бою на арену вышел бык, похожий на жука-оленя, каштанового цвета и с рогами огроменными. Незримову стало страшно, что этот способен прикончить сорокалетнего перца. И ведь ничего не сделаешь, вышел на арену, отступать некуда, позади Мадрид. Отплясав свое с капотой, Эль Кордобес ушел недовольный, а во второй терции жук-олень так ударил коня под пикадором, что свалил его, и пикадор оказался одной ногой под конем. Бычару отвлекли, а лошадь долго не могли поднять, и пикадора унесли с поврежденной ногой. Вместо него вышел другой, на другом коне и едва справился с жуком-оленем, после чего тот откровенно разочаровался в жизни и остаток терции провел в меланхолии. Бандерильи не растормошили его, а лишь усугубили хандру. Терция смерти не изменила картину, Эль Кордобес какое только не вытворял, честно стремясь оживить жука-оленя; стало казаться, что чрезмерно длинные рога тому только мешают. А когда, бросив шапку, которая легла как надо, перец устремился в последнюю схватку, случилось вообще нечто позорное: жук-олень задышал часто-часто и сам собой упал замертво. Вздох разочарования прокатился по трибунам, а ругательский идальго заорал:

— Кобарде! Кобарде! Кобарде![26]

Его стали усаживать, он отпихивался, назрела драка между ним и двумя соседями. Неужели подерутся? Но нет, усмирили.

— Интересно, кому он кричал: «Трус!» Быку или матадору? — озадачился Ньегес.

— Мне интересно другое: что случилось с быком?

— Понятия не имею, — покраснел Алехандро, будто быки поставлялись из его быкодельни. — Может, сердце не выдержало?

— Да уж, такого на племя явно не следовало бы...

Тем временем кончину быка освидетельствовали, похоронные лошади уволокли его прочь, а Эль Кордобес как оплеванный уходил с арены. Но люди пожалели его, волна рукоплесканий затопила Лас-Вентас, и он виновато воспрял, как двоечник, которому родители все-таки разрешили посмотреть по телику хоккей СССР–Швеция. Только король сухо аплодировал, хмуро беседуя с алькальдом, словно именно теперь выяснились некоторые ранее неизвестные сведения о гибели Великой армады.

Но зато каким же оказался триумф Пакирри в финальном поединке! Уму непостижимо! Бык ему достался на сей раз не такой страшенный, как жук-олень, со стандартными рогами, но могучий, иссиня-черный. Он и вышел как-то не с озорством, а с реально поставленной задачей не сдаваться. И вновь Незримову показалось, что действует какой-то заранее написанный сценарий. Для короля расстарались. Одно непонятно: как быкам внушили, что они должны играть так-то и так-то, в соответствии с системой Станиславского, но при этом импровизируя.

— Эх, еще бы намахнуть этой сальвадоральенде, — сказал Эол Федорович.

— Агуардиенте[27], — поправил Александр Георгиевич.

Черно-синий быкозавр старательно проявлял себя. Он с достоинством нападал на желто-розовую капоте, резво, но без суеты, с сознанием своей силы и воли. Танком вдавился в лошадь пикадора и двигал ее перед собой упорно и настойчиво. Как нечто необходимое получил себе в загривок точный удар пикой, нырнул под лошадь и приподнял ее на полметра вверх, после чего с ревом погнался за бандеровцами, и те во второй терции увешали его бандерильями, как Брежнева орденами. Шапка у Пакирри легла как надо, он подцепил ее носком туфли и по-цирковому, подбросив, подставил ловко башку, и шляпочка улеглась у него на голове аккуратно.

— Браво, Пакирри-Пакирри-Пакирри! — завопил благородный пьянчуга, а кто-то рядом басом ответил:

— Деспланте![28]

И Незримов почему-то догадался, что деспланте это что-то типа пижонства. И даже подумал про парня: фу!

Но дальше закрутилось такое, что ни в одном кино не снять как надо. Что только они оба не выделывали, Пакирри и бык, бык и Пакирри, они словно годами вытренировывали свои скачки, движения, замирания, пасы, приседания, хищные прыжки, они оба любовались друг другом, обожали друг друга, и тот и другой. В очередной раз увернувшись от опаснейшего рейда черно-синего, Пакирри становился к нему спиной, а лицом сияя зрителям, орущим от восторга. Какой кадр!

— Я хренею! — ревел Ньегес. — Какая легкость! А между прочим, костюм матадора весит чуть ли не двадцать килограммов. Он называется костюм огней. На нем золота и серебра... Ты смотри, что он вытворяет!

— Да они оба вытворяют! — тоже орал Незримов, понимая, что теперь он уже полюбил это зрелище. — Бог ты мой, да что же это! Пожалейте себя оба!

В какой-то миг они замерли друг против друга, как борцы, испробовавшие все подножки и подсечки и не могущие повалить один другого. Несколько секунд не двигался ни тот ни другой, и стервец Пакирри что сделал — медленно приблизился лицом к бычьему лбищу и поцеловал его!

И снова заорали:

— Браво, Пакирри! Триунфа[29], Пакирри!

А кто-то с негодованием:

— Деспланте! Деспланте!

Но все видели, как король ржет, как прыгает от восторга инфант и как смиряется с их реакцией президент сегодняшней корриды.

— Поцеловал — женись! — крикнул Незримов.

На него оглянулись со смехом, будто тоже поняли смысл его лозунга.

Бык, истекая кровью, на синем фоне его шкуры становящейся фиолетовой, замуж за матадора не собирался, а продолжал тавромахию, в отличие от предыдущих, не смирился со своей участью, вновь совершал рывки, пытаясь боднуть своего партнера по смертельному пасодоблю, а тот снова выплясывал перед мордой смерти, уходя и уходя у нее из-под носа. И вдруг замер, стоя рядом с быком, как с родным братом, протянул призывно руку в сторону короля. Хуан Карлос что-то сказал алькальду Луису Марии Уэте, тот стал качать головой, и Филиппок взмолился, сложив ладони, мэр продолжал качать головой, и тут все зрители заорали:

— Индульто! Индульто! Индульто!

Но один, тот, что против всех, пронзительно воскликнул:

— ¡Oye, alcalde de Madrid! ¡No le den indulto! ¡Eres una falange![30]

Все воззрились на него и стали ругать. Незримов спросил Ньегеса, тот переговорил с соседями и пояснил:

— Этот бунтовщик, который против всех, крикнул алькальду, чтобы не давал индульто, и добавил: «Ведь ты же фалангист!»

Тут алькальд, строго глядя вокруг себя, поморщился, но тотчас улыбнулся и выбросил перед собой оранжевую тряпку.

— Индульто-о-о-о! — прокатилось девятым валом по Лас-Вентас.

— Индульто! — охрипшим голосом орал Сашка Ньегес, испанец из России. — Ёл твою мать! Мы победили! Индульто!

— Это пощада, что ли? — не верил своему счастью Незримов, еще полчаса назад и не задумывавшийся, какое это счастье, когда отважному и несгибаемому быкозавру дарят индульто.

Казалось, бык сейчас тоже начнет артистично кланяться публике, но он стоял с высунутым языком и дышал, капая кровью на оранжевый песок арены. Счастливый Пакирри снова надел на голову шапочку, взял мулету и почему-то снова стал торрировать, дразнить быка, заставлять его совершать броски.

— Что это? Отменили? — в ужасе воскликнул режиссер.

— Не понимаю! Отменили? — в не меньшем ужасе возопил сценарист. Он повернулся к соседям и трагически вопросил: — Канселасьон?[31]

— Но, сеньор, но! Индульто! — радостно ответили ему со всех сторон.

И тут оказалось, что и впрямь не отменили, не канселасьон никакой, а настоящее индульто, потому что Пакирри довел бычару до дверей, там распахнулись воротца, из которых спасенного подразнили капотой, и он ринулся туда, в счастливую тьму своей дальнейшей племенной жизни. Зрители сорвались с мест, ринулись на арену, где быстро образовалась толпа, она подхватила Пакирри, вознесла его над собой и понесла по кругу почета, трижды обнесла по арене, всякий раз радостно крича что-то Хуану Карлосу, проходя мимо его сомбры, и он первым стал чинно уходить от места триумфа перца Пакирри с гагаринскими ямочками. И триумфатора тоже вынесли с арены.

— Айда и мы посмотрим, что там будет! — командовал охрипший Санчо.

Выплеснувшись вместе с толпой на площадь, режиссер и сценарист успели застать, как Пакирри несли вокруг Лас-Вентаса снаружи и на руках вносили в бирюзового цвета микроавтобус. Площадь ликовала, словно в космос запустили первого испанского космонавта Хорхе Гагарро. Но и уже стремительно растекалась по сторонам, чтобы в тесных от посетителей кабачках отметить столь важное для всей страны событие.

Наутро режиссер и сценарист не могли вспомнить, как оказались оба в каморке у Незримова, причем Дон Кихот на полу, а Санчо Панса в кровати. Кругом валялись допитые и стояли недопитые бутылки риохи[32], мгновенно бросившиеся помогать гостям из России чинить свое здоровье.

— Индульто, — первое, что смог произнести Незримов, а ничего другого и не требовалось. Индульто всему человечеству, пощада людям и быкам, монархистам и республиканцам, помилование красным и белым, королям и капусте.

Ужасно то, что свои похмельные рожи им в тот день предстояло нести на встречу с испанскими кинематографистами, причем не куда-нибудь, а в культурный центр мадридской мэрии, но оказалось, что и местные киношники вчера тоже изрядно квасили по самым разным причинам, включая и триумф Пакирри, у большинства морды такие же помятые. На встречу пришли ровесник Незримова и Ньегеса документалист Басилио Мартин Патино, чуть помоложе Педро Олеа, прославившийся фильмом против Франко со смешным названием «Пим, пам, пум, огонь!», особенно помятый актер Хосе Луис Лопес Васкес, молодой баск Виктор Эрисе, сильно помятый режиссер Мануэль Гутьеррес Арагон и очень сердитая режиссерка Пилар Миро, которая сняла пока только один фильм, но уже очень высоко о себе возомнила. Сашку все сразу записали в свои, любезно похлопывали по плечу, но как-то скоро и забыли о его существовании, потому что заговорили о вчерашнем индульто. Тема корриды оказалась опасной: одни яростно ее защищали — душа Испании в корриде, — а другие столь же яростно желали ее запрета, мол, победившая в стране демократия уничтожит сей варварский способ развлечений, душа Испании не в быкоубийстве, а в танце, в стихах, в книгах. Потом стали пить вино, явился самый знаменитый режиссер Испании Хуан Антонио Бардем, Незримов смотрел его «Смерть велосипедиста», которая и в советском прокате шла, и на закрытых показах видел «Механическое пианино», «Ничего не происходит» и совсем недавно «Конец недели», Бардем же смотрел только «Голод», но стал дико хвалить, особенно эротические сцены.

— У нас там разве были? — удивился Ньегес.

А вечером потащили русских гостей в таблао Вийя Роза — самое лучшее в Мадриде заведение, где исполняют фламенко. Незримову страшно понравилось слово «таблао», в котором так и стучали каблуки, кастаньеты и гитарные струны, трагически завывало пение: таб-ла-а-а-а-о-о-о-о! Пел молодой Камарон де ла Исла, которому все сулили славу великого кантаора Испании, он уже записал девять альбомов с непревзойденным гитаристом Пако де Лусией, но сейчас они поссорились, и новым токаором[33] Камарона выступал совсем молодой Хосе Фернандес Торрес, по прозвищу Томатито — помидорчик. Словом, все по высшему разряду, и режиссер со сценаристом во все глаза и во все уши впивали в себя дуэнде — огонь и магию фламенко. О, как плясали байлаоры — танцоры и танцовщицы! Мужик лет сорока, с виду грузный, но такой подвижный, парень лет тридцати, тонкий и натянутый, как стальная струна, и три байлаорки, одна тощая, как зараза, вторая изящная, но не худая, третья лет пятидесяти, откровенно толстая, но что она вытворяла! Не кончались танцы и пение, не иссякало вино, к которому подавали всякие тапасы — бутербродики, пинчосы с креветками — маленькие шашлычки, — хамон такой, хамон сякой, кусочек дыни, завернутый в хамон, еще что-то... А проснулись они опять, как накануне, в одном жилище, только теперь в Сашкином, и режиссер на кровати, а сценарист на полу. Сегодня намечалась их поездка в Долину Павших, где, как оказалось, перезахоронены отец и мать Ньегеса.

— Я никуда не поеду, — сказал Санчо.

— Это еще как это?

— Я влюбился. Безумно, смертельно, безумно.

Однако они все-таки поехали туда, где покоился прах и Хорхе Ньегеса-и-Монтередондо, и Эсмеральды Ньегес-и-Риобланко. С похмелья хорошо плачется, и Сашка так ревел, что и потомок богов исторг из себя три ручья, обнимая родного друга с мыслью: нет, ты не останешься, собака, в своей Испании, ты нужен России, жене и сыну, мне, наконец! Излив целый Бискайский залив слез, Ньегес вдруг промычал:

— Я должен снова ее видеть. Она у меня в глазах огня. В огне глаз, короче.

— Да кто она-то?

— Лобас.

— Какая еще Лобас? Володька Лобас? Еврей-научпоповец? Так он в Америку сбежал лет пять назад.

— Сам ты научпоповец! Танцовщица. Наталия Лобас. Вчера.

— Их там три было. Толстая или тощая?

— Средняя которая. Жгучая. Не помнишь?

— Смутно, смутно...

— Слепец! Научпоповец!

Поначалу думалось: пройдет этот бред, но Ньегес не унимался, он ходил и ныл, что отныне не мыслит своего существования, если перед его глазами не будет жгучей Наталии Лобас.

Байе до лос Каидос, или Долина Павших, — огромный мемориал, созданный в сороковые годы каудильо Франко ради народного объединения, сюда свезены и погребены останки почти тридцати четырех тысяч погибших в гражданской войне с обеих сторон, многие из них убили один другого, фалангисты и республиканцы. Под гигантским крестом широкая эспланада, сквозь врата можно войти в подземную базилику, на фуникулере подняться к подножию креста и полюбоваться на статую взлетающего воскресшего Спасителя. Но Ньегес рассеянно бродил тут, весь в мыслях о танцовщице Лобас, и даже отказался от поездки в Эскориал, расположенный в нескольких километрах, о нем говорят: архитектурный кошмар! Поехал в Мадрид, а Незримов посетил резиденцию испанского короля в одиночестве. И так пошло дальше. Куда бы они ни приезжали с показом своих фильмов и выступлениями перед зрителями: в Толедо, в Сеговию, в Барселону, в Сарагосу, в Севилью, — Ньегес скорее спешил избавиться от каждого великолепного города, как от тесной, тяжкой и неудобной, хотя и пышной, одежды тореадора. Они и на корриду еще ходили, в Малаге и в Севилье, но оба раза оказалось хуже, чем та незабвенная мадридская, и Ньегес уже не так бешено воспринимал тавромахию[34], все заслоняла любовь, ему надобно было скорее мчаться в Мадрид, чтобы видеть жгучую красавицу Наталию Лобас.

— У тебя жена и сын! Забыл?

— У тебя тоже были жена и сын. Забыл?

— Но ты же сам говоришь, что у нее муж и ребенок.

— Отобью. Уведу. Я без ума от нее. Она жгучая.

Незримов подводил его к зеркалу:

— Посмотри на себя. Ты толстый, в свои сорок семь выглядишь на все шестьдесят. А она? Ей тридцатник, не больше.

— У тебя с Мартой тоже разница не малая.

— Но твоя Лобас испанка.

— И я испанец.

— Она гражданка Испании.

— И я стану.

Он ходил в таблао Вийя Роза на все представления, где участвовала Наталия Лобас, орал прямо в нее «браво!», приносил огромные букеты и уже нарвался на разговор, пока еще не с мужем — с товарищами по фламенко Камароном и Томатино, типа чё те надо, чувак, чё ты к ней лезешь? люблю ее так, что кипятком писаю, жить не могу, всех перережу, всем кровь пущу, ребята, вы же испанцы, вы знаете, что такое любовь! катись отсюда, чувачок, ты ненашенский, хоть и испашка, вали в свой Уньон Совьетика, не то рога поотшибаем! амигосы, вы не правы, не вставайте, чикосы, на моем пути, не то моргалы выколю, рога поотшибаю, лучше по-хорошему делайте вид, что ничего не происходит... По хлебалу он не получил, но встал перед ультиматумом в следующий раз иметь дело с мужем, Гонсалесом Паседо, известным сопладором, то есть стеклодувом. Сей ультиматум он повез с собой в Валенсию, в родовое имение Монтередондо. Туда, где Алехандро родился 13 апреля 1930 года.

Беднягу ждал удар. Оказалось, оно куплено каким-то американским магнатом и попасть в него не представляется никакой возможности, бедного Санчо со всех сторон окружили стены.

— Вот тебе и твоя родина, Сашочек, — злорадствовал Незримов.

— Глория а ля патрия![35] — вскинул кулак сценарист.

— Нет, дружище, судьба связала нас с тобой, как Санчо Пансу с Дон Кихотом. Я без тебя почти ноль. И ты без меня ноль.

— Что это я ноль, а ты почти ноль?!

— Оба мы нули друг без друга, два нуля, как ватерклозет.

В последний мадридский день перед вылетом в Москву они вместе отправились в таблао Вийя Роза, трезвые, с восторгом смотрели представление, и Наталия Лобас отплясывала как никогда, лицо ее выражало строжайшую строгость и сосредоточенность, на Сашку она не смотрела, а он с тоской пожирал ее глазами. Рядом на стуле, как верная собака, лежал букет кроваво-красных роз.

— Надеюсь, без эксцессов? — спросил режиссер.

— Сегодня все решится, — зловеще ответил сценарист.

— Она на тебя даже не смотрит.

— Это не имеет значения.

Но в конце представления желаемая Сашкой байлаора вдруг выстрелила в него в упор своим жгучим взором и совершенно неожиданно улыбнулась заманчивой улыбкой. Букет вскочил со стула и полетел к фламенщице, Ньегес едва успел за него зацепиться и встал на одно колено. Отрывки пылкой речи долетали до Незримова, и он различил слова «эрмоза», «те кьеро», «эспоса» — «прекраснейшая», «люблю тебя», «женой». Она взяла букет, улыбнулась и что-то ответила. Пылающий от счастья Сашка вернулся за их столик.

— Сосватал?!

— Попросила проводить ее до дома!

Незримов шел за ними в ста шагах, по узким улочкам ночного Мадрида, и они пару раз оглянулись на него, Ньегес что-то говорил, она смеялась — скорее всего, от его неправильного испанского, едва ли он способен был развеселить ее шуточками. Вскоре им навстречу вышел сердитый здоровяк, довольно резко схватил Наталию за руку и дернул к себе.

— Стеклодув, Мадрид твою... — Незримов прибавил шагу, шикарный букет полетел в сторону, Саня шагнул к стеклодуву и получил удар под дых, Незримов побежал на помощь, фламенщица затараторила, уводя мужа, Ньегес наскочил на него, пытался ударить, но снова огреб, тут уж потомок богов вихрем наскочил на ревнивца, схватил за грудки и ударил спиной о стену: — Баста! Носотрос де Русия. Маньяна а Моску. Баста![36]

Гонсалес Паседо разразился тирадой, из которой потомок богов распознал только слова «куло»[37], «Русия» и «канальяс»[38]. Танцовщица взя-
ла мужа под руку и пошла дальше с ним, а не с влюбленным джигитом из России. Санчо утирал кровь с нижней губы и сиял от счастья.

— Чему радуемся? — удивился режиссер.

— Как говорится, «дело прочно, когда под ним струится кровь», — ответил сценарист. — Ёлкин! Она мне разрешила!

— Что разрешила? Ты в своем уме? Мы маньяна в Москву.

— Писать ей на адрес таблао Вийя Роза.

— Санчо, ты придурок. И я тебя обожаю!

Как же она злилась на него, что он месяц проторчал в этой Сашкиной Испании! Лишь роскошное черно-красное платье, в котором можно было и фламенко танцевать, и просто пойти в гости на испанский Новый год или на день рождения Сервантеса, немного утешило ее. Но ненадолго.

— Твой Ньегес объявил жене, что больше не любит ее, а любит какую-то Наталью, танцорку из фламенко. Признавайся, гад, как вы там развлекались!

И он подробно описал ей Сашкину лав стори.

— А у меня, клянусь, ничего такого. Пил много, признаюсь, но все время страдал от нашей разлуки с тобой, слышал твой голос: «Армада двинулась и рассекает волны. Плывет, куда ж нам плыть?..»

— Не армада, а громада. А Санек твой ку-ку. Он что, намерен добиваться испанки? Но как?

— Мне, конечно, было легче, ты не была замужем.

Ньегес ходил мрачный, он написал уже пять писем и в ответ не получил ни одного, чудак человек, еще и месяца не прошло.

— Все эта гитаристическая шпана! — ругался он. — Они перехватывают, и ей не попадает.

Он по-прежнему жил дома, спал с Надей на разных кроватях, а Гоша пока ни о чем не знал. Надю утешало его уверение, что с фламенщицей еще ничего не было, только его страстная влюбленность, а она может и выкипеть до дна, если ничем не подпитывать.

На Московском фестивале Эола Федоровича удостоили членством в жюри — наряду со звездой «Иронии судьбы» Барбарой Брыльска, старым знакомым по Египту Салахом Абу Сейфом, японцем Тосиро Мифунэ, создателем эпопеи «Освобождение» Юрием Озеровым, Володей Наумовым и многими другими, во главе со Стасиком Ростоцким. И как раз приехал со своим «Концом недели» Бардем. И как раз с письмом. И как раз от Наталии Лобас. Хмурый Санчо солнцем воссиял на небосклоне своей любви, по-киношному трясущимися руками распечатал конверт, прочитал эпистолу и прижал к груди.

— Индийское кино! — не сдержался Незримов.

— Молчи, несчастный! У тебя это все уже позади, а у меня только начинается.

Танцорка написала, что ей очень приятно его внимание, что она не забыла его и даже пытается отыскать фильмы, снятые по его сценариям. Но Ньегес ликовал так, будто она сгорала от нетерпения устроить ему эротическую сцену. Кстати, за хвалу эротическим сценам в «Голоде» потомок богов красиво отомстил Бардему. Три главных приза фестиваля достались «Пятой печати» Золтана Фабри, «Миминошке» Гоши Данелии и как раз бардемовскому «Концу недели». Поздравляя Хуана Антонио, Незримов произнес заранее вызубренную фразу по-испански:

— Ме густарон эспесиальменте лас эсценас кон Сталин[39].

— Кон Сталин?![40] — удивился Бардем.

— Си, эротико, — засмеялся Незримов.

Испанец покраснел и тоже заржал.

Во время этого фестиваля пришло трагическое сообщение из Пицунды: в море утонул Женя Карелов.

— Случайно ты не снимал его в такой роли? — наступила на больную мозоль Марта Валерьевна. После возвращения мужа из Испании она стала часто подкалывать его по всяким поводам. Ее жгла обида: месяц провел без нее, хотя вполне мог отпустить Сашу одного. Даже Толика настрополила, и тот однажды заметил:

— Пока некоторые там по заграницам разъезжают, страна продолжает жить своей героической жизнью.

Сказано так смешно, что нет сил сердиться.

Этим летом из своего печального небытия выплыл бывший чешский националист, как ни в чем не бывало объявился на даче во Внукове, поселился, подружился с Толиком, объедал с кустов незрелую белую малину, недозрелый кислейший крыжовник и ни хрена не делал, пользуясь тем, что окончил МАИ и поступал в аспирантуру как получивший красный диплом.

— Платон Платонович, — ехидно сказала ему однажды Марта Валерьевна, — мы собираемся зимой у вас в квартире пожить вместе с вами. А то, знаете ли, дрова нынче дороги, а нам всю зиму приходится камин топить.

— Так и не топите, у вас же есть обычное отопление, — буркнул чех.

— И это вместо того, чтобы сказать: «Я буду только счастлив пожить с вами вместе всю зиму!» — покачала головой мачеха. Хотя какая она ему мачеха, если он от отца документально отрекся, этот Платон Платонович Новак.

Из-за него стали вспыхивать ссоры:

— Надоел мне твой Платоша хуже горькой редьки! Месяц живет барином у нас. Он, видите ли, с красным дипломом! Насрать мне на его красный диплом!

— Таким дивным голосом и такие грубые слова!

— Насрать! Помнится, его мамаша именно это сделала, когда мы у нее дачку оттяпали.

— Охота тебе вспоминать?

— Есть напоминалка, вот и вспоминаю. Если честно, видеть не могу рожу твоего отпрыска.

Спасением стал разговор, подслушанный Эолом Федоровичем. Платон спросил у Толика:

— Ну что, Толян, скоро в школочку? А ты как числишься? Анатолий Эолович Незримов?

— Нет, — ответил Толик. — Я по отцу записан: Анатолий Владиславович Богатырев.

— Это правильно, отец есть отец, надо хранить ему верность.

Незримов не выдержал и наскочил гневнее гневного:

— Ах ты щенок! Верность отцу! А сам-то!

— Все по-честному, — взъерепенился Новак. — Отец меня предал, вот я и...

О, какая последовала хрустящая пощечина, а за ней и вторая.

— Вон из моей дачи! И чтоб ноги твоей здесь не было, подонок!

— От подонка слышу! Больно мне нужна ваша дачка, я сам собирался съехать со дня на день.

Так окончился очередной советско-чешский конфликт. В сентябре Толик Богатырев пошел в первый раз в первый класс, а Никита Михалков покорил сердца зрителей феерическим фильмом, название которого конфисковал у Бардема, добавив «Неоконченная пьеса для...». Незримову дико понравился первый фильм Никиты — «Свой среди чужих, чужой среди своих», восторг вызвал и второй — «Раба любви», но эта картина заставила сердце потомка богов сжаться от лютой зависти. Так искрометно, смешно и грустно, в шутку и всерьез, красиво и блистательно все сделано, что он не сдержался высказать свои похвалы:

— Никита! Я сражен наповал! Ты, конечно, понатырил там-сям у разных испанцев и итальянцев, но сделал в сто раз лучше, чем все они, вместе взятые. У тебя огромное будущее.

— Спасибо, Эол Федорович, — почтительно поклонился начинающий мастер признанному мэтру.

И примерно в таком же ключе осенью этого года Эол Незримов начал снимать «Лицо человеческое», павильонные съемки на «Мосфильме». Он даже подумал, а не использовать ли ему музыку, хорошую, классическую, как делает Тарковский, а теперь еще и младший Михалков. И все же вернулся к постулату Антониони, что музыка должна звучать в кадре, а не за кадром, ее кто-то должен исполнять в самом фильме. И остался при твердом мнении, что музыкой режиссер украшает кино, когда сомневается в убедительности своего таланта. Так в его «Не ждали» заводили пластинку или сами пели, в «Бородинском хлебе» Нина Меньшикова, игравшая Маргариту Тучкову, пела романс Бортнянского под собственный фортепьянный аккомпанемент, а потом за кадром ненавязчиво звучали вариации Андрюши Петрова на этот романс, в «Звезде Альтаир» Гарун Эр-Рамзи в роли Ахмада играл на ситаре и пел, в «Голоде» да, музыка закадровая, но опять-таки скудная и ненавязчивая, того же Петрова, слегка касающаяся струн души, в «Портрете» тоже, в «Муравейнике» Марта исполнила эпизодическую роль, она учительница музыки в детском доме, играла и пела красивую песню «Сердцем согрей», сочиненную умницей Таривердиевым и потом им же обработанную и звучавшую несколько раз тихонечко за кадром. И Андрей Миронов подпевал группе «Квин»: «I’m in love with my car». Но такого главенствования музыки, как у Михалкова в «Неоконченной пьесе для механического пианино», у Незримова нет нигде. И не будет! Я сказал! Баста!

А вот у Ньегеса басты не получалось, и музыка любви продолжала главенствовать в его сердце. Он каждый день писал письма на адрес таблао Вийя Роза и раз в месяц получал из Мадрида ответ, о чем радостно сообщал:

— Ёлкин! Мне кажется, она уже тоже любит меня. Вот смотри, она пишет, что раздобыла кассеты с моими фильмами, посмотрела «Голод», «Разрывную пулю», «Страшный портрет», посмотрела и в полном восторге.

— Твоими фильмами? По-моему, это наши фильмы. Многие режиссеры вообще считают фильмы своими, забывая про сценаристов.

— В данном случае ты ни при чем.

— Ну ты и морда наглая!

— Ну не ты же влюблен в жгучую красавицу испанку. В данном случае пусть это будут мои фильмы, ведь я же их автор, а ты лишь исполнитель.

— Слушай, компаньеро[41], не хами, а!

Он никогда бы не подумал, что Сашка может так обнаглеть. Он, оказывается, автор, а режиссер всего лишь исполнитель. Во всем мире считается, что режиссер создатель и творец, а тут...

— А я и не хамлю. Что бы ты делал, если б я не писал все сценарии к твоим фильмам?

— Другого бы нашел. Сам бы писал.

— Ничего-то ты, Дон Кихот, не смог без своего верного Санчо Пансы.

— Нет, ну ты хамо-о-он!

— Кстати, хамона хочется, хоть волком вой... Так вот, у них в Испании наш «Муравейник» в прокат вышел, она два раза ходила. Это ли не любовь?

— Вот когда она напишет тебе, что любит... Кстати, да, «Муравейник» в Испании идет с неменьшим успехом, чем у нас. И в Италии, и во Франции. А америкашки не взяли, козлы звездно-полосатые. Слушай, Санчик, я все думаю, а ведь ты не вполне испанец. Испанцы все болтливые, а ты в этом смысле уравновешенный.

Летом и осенью Ньегес подавал прошения разрешить ему еще раз съездить в Испанию, не получал ответа, а перед Новым годом ответ пришел: «К сожалению, Ваша командировка в Испанское Королевство по рассмотрению признана нецелесообразной». К этому времени Незримов снял больше половины нового фильма, Ньегес присутствовал при съемках и постоянно ныл, как ему хочется хамона, что на самом деле значило, как ему хочется Наталию Лобас.

— Сбегу, как Ростропович с Вишневской, — рычал Алехандро.

— То-то я гляжу, ты все бегаешь и бегаешь.

За полгода после Испании он увлекся утренними пробежками и свиданиями с турником, к 1978 году переселился из семипудового тела в шестипудовое, посещал кружок юного гитариста и даже нашел секцию испанского танца. От бедных Нади и Гоши он переселился в съемную однушку, причем, в отличие от покойной чешской писательницы, скромная Наденька не писала никуда обличительных эпистол, не заставляла сына взять ее фамилию и каждое воскресенье принимала мужа-изменщика, угощала обедом, разрешала позаниматься с Георгием Ньегесом уроками, а в январе они все вместе праздновали десятилетие Гоши на даче Незримовых, и, подвыпив, Марта настойчиво уговаривала Сашку забыть про свою блажь, но он в ответ взял гитару и громко запел «Гренаду», только с правильным произношением названия города и с раскатистым испанским «р-р-р»:

— Он песенку эту твердил наизусть... Откуда у хлопца испанская грусть? Ответь, Александровск, и Харьков, ответь, давно ль по-испански вы начали петь?.. Красивое имя, высокая честь. Гранадская волость в Испании есть. Прощайте, родные, прощайте, друзья, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада моя.

Ближе к концу песня стала звучать все тише, все печальнее:

— Я видел, над трупом склонилась луна, и мертвые губы шепнули: «Гр-р-рана...» Да, в дальнюю область, в заоблачный плёс ушел мой приятель и песню унес. С тех пор не слыхали родные края: «Гр-р-ранада, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада моя!» Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца. Лишь тихо по небу сползла погодя на бархат заката слезинка дождя... — И совсем тихо и печально: — Да, новые песни придумала жизнь... Не надо, р-р-ребята, о песне тужить. Не надо, р-р-ребята, не надо, др-р-рузья... Гр-р-ранада, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада моя...

И Марта с Надей дружно заплакали; глядя на них, заплакал и Гоша, а за ними и потомок богов уронил слезинку дождя на бархат заката, и лишь Толик недоуменно смотрел на всех:

— А что случилось-то? Ведь это все давным-давно уже было, в Гражданскую. С тех пор о-го-го сколько народу погибло. Обо всех не наплачешься. Кончайте, а то я тоже заплачу! — И заплакал.

Так они все сидели и ревели, а несчастный влюбленный Конквистадор рыдал, склонив похудевшее рыло на гитарный гриф. И Незримов обнял его, прижал к себе:

— Эх ты, мой дорогой. Раб любви несчастный! Свой среди чужих, чужой среди своих. Мадрид твою мать!

Итоги проката «Муравейника» сильно огорчили, при том что зритель охотно шел на него, фильм занял всего лишь десятое место, а лидером с почти шестьюдесятью миллионами зрителей стала «Судьба», снятая Евгением Матвеевым. Почему? Непонятно! Не «Восхождение» Шепитько, не михалковское «Пианино», да и «Муравейник» куда выше по уровню, чем «Судьба». Обидно. Но, как говорится, не судьба!

Зато не иссякал поток благодарственных писем за «Муравейник», люди постоянно сообщали, что после просмотра взяли себе на воспитание ребенка из детдома. А это повыше, чем лидерство в прокате.

Новый фильм получался с огромным трудом. Леонов играл карикатурного Тони Престо великолепно, отчаянно смешного и нелепого, сцена его объяснения в любви красавице Гедде Люкс вызывала одновременно и смех, и жалость — прямо то, что доктор прописал. На роль Гедды двадцатишестилетнюю рижанку Мирдзу Мартинсоне Незримов выудил из свежего латышского фильма «Смерть под парусом», который внимательно смотрел и набирался опыта, как снимать про ненашенскую буржуазную жизнь. Но, в отличие от Леонова, у Мирдзы ничего не получалось, приходилось снимать дубль за дублем, орать: хватит! возьму Вертинскую! Марианну он тоже приглядел в «Смерти под парусом», но ее красота не соответствовала образу циничной и самовлюбленной Гедды Люкс, которая беспощадно смеется на предложение руки и сердца от смешного гномика Тони Престо. Наконец у Мирдзы все получилось. Снято, господа! — фраза, которую теперь полюбил Незримов после михалковской «Рабы любви». А Ньегес использовал оттуда же фразу сценариста Вениамина Константиновича: я перепишу, я все гениально перепишу! — когда режику что-то не нравилось в его сценарии.

Беляев написал роман «Человек, потерявший лицо» в конце двадцатых годов, а в 1940 году переработал его и выпустил под названием «Человек, нашедший свое лицо». В «Потерявшем» Антонио Престо обретает свой настоящий облик благодаря гению эндокринолога Сорокина, эмигранта из России, а потом он ворует из лаборатории Сорокина препараты и опаивает ими своих врагов, и они становятся уродами: Лоренцо, жених Гедды, — карликом, Гедда — гигантшей ростом 287 сантиметров, владелец кинокомпании Питч непомерно жиреет, а губернатор штата, ярый расист, превращается в негра. Когда выясняется, что стало причиной, Сорокин излечивает их, но вместе с Престо вынужден навсегда уехать из Америки. В «Нашедшем» гений гормональной терапии уже не русский, а доктор Цорн, издевательство над врагами Престо тоже присутствует, после того как они обанкротили его, но, когда Цорн возвращает всем их прежний вид, все соглашаются, что они квиты, и Антонио начинает снимать собственное кино, уже не комедию, а драму в стиле итальянского неореализма. Соединив два романа, Ньегес оставил эндокринолога русским эмигрантом Сорокиным, которому приходится тайно проводить свои опыты, их признают антизаконными и выдворяют его из Штатов, он уезжает в более либеральную Швейцарию.

Помучиться пришлось и, как ни странно, с Янковским. Ощущая себя красавцем, артист никак не мог справиться с задачей, которую ему внушал режиссер:

— Тони еще не привык, что он хорош собой, его поведение медленно становится другим, поначалу он еще ощущает себя в прежней шкуре, это надо сыграть.

Но это не получалось, и Незримов снова бесился. К тому же Янковский одновременно снимался у Лотяну в фильме по чеховской «Драме на охоте», и там-то у него сияла роль изначального красавца, как и в телефильме Марка Захарова «Обыкновенное чудо», куда его вообще пригласили на роль доброго волшебника. И, махнув рукой:

— Не снято, господа! — Незримов отказал Олегу. Извинившись, что сразу не сделал этого, пригласил своего друга Васю Ланового.

Тот мгновенно понял, что требуется, и все пошло как по маслу, причем по хорошему испанскому оливковому, в которое обмакиваешь белый хлеб и ешь под винцо — очень вкусно!

Престо некоторое время живет инкогнито в домике Джона Барри, сторожа в Йеллоустонском парке, и там влюбляется в племянницу Джона, очаровательную Эллен. На ее роль логично было пригласить жену Ланового, чтобы они там без зазрения совести целовались, но в финале, когда фильм Антонио с треском проваливается, Эллен отказывается выйти за него замуж и уходит. А вдруг незримовское проклятие подействует и Купченко уйдет от Васи? Брать другую актрису? Нет. Что, если...

— Санечка, давай поменяем финал. Пусть Эллен вернется.

— Хеппи-эндика захотелось? Давай еще, что он решил застрелиться, но она вовремя вернулась и успела выхватить револьвер. Или он повесился, а она вбежала и быстро перерезала веревку. Так?

— Ты опять хамишь, хамон?

— Просто надоели хеппи-энды.

— Давай тогда нуар снимем, что она вообще акула капитализма, стащила у него последние деньги, а уходя, подсыпала яду в бокал с риохой.

— Нет, я хочу в стиле итальянского неореализма. Чтобы все кончилось плохо, но могло быть еще хуже, и это утешает.

— А я говорю, пусть она вернется и скажет: «Все будет хорошо».

— Недавно встретил свою бывшую одноклассницу. Она рассказала, что, когда ее бросил муж, пыталась покончить с собой, выбросилась с пятого этажа, напоролась на ветки, ударилась об асфальт, но осталась жива. Лежит в реанимации вся переломанная, на растяжках, забинтованная и думает: дай срок, поправлюсь и на сей раз повешусь, надежнее будет. А тут еще к ней привели студентов, стали им ее показывать в качестве учебного экспоната. Она лежит и думает: сволочи, жаль, не могу ни пинка вам дать, ни по морде пощечинами нахлестать. Особенно негр ей показался противным: тощий, в очёчках, глаза злые. Но когда студентов увели, именно этот негритосик вдруг вернулся в ее реанимационную палату и сказал:

— Бдё будет барабо.

— Что-что он сказал?

— «Бдё будет барабо», то есть «все будет хорошо».

И так тронул ее этим своим пожеланием, что вмиг все переменилось, она подумала, что жизнь прекрасна, если есть такие негритосики, и потом, выписавшись из больницы, быстро нашла свое счастье, вышла замуж, родила трех детишек.

— Классный сюжет! Напиши сценарий. Пусть она этого негра отыскала и за него вышла замуж. Поехала с ним в Африку, а там у него целый гарем оказался.

— Напишу. А финал в «Лице» менять не буду. Или хочешь так: Эллен нашла Сорокина, и тот превратил ее в негритянку, потому что Престо тайно любит негритянок. Она возвращается к нему и говорит: «Бдё будет барабо».

— Тоже неплохо. Так и вижу Купченко негритянкой. Ну придумай что-нибудь, Санечка, милый. Не хочу, чтобы Ирка от Васьки после нашего кино ушла. В конце концов, хоть ты и автор, но я хозяин фильма, я режиссер.

— Режик ты проклятый!

И с негодованием Саня все же переписал финал. Эллен возвращается, Антонио сердито спрашивает ее: «Ты что-то забыла?» «Да, забыла, — отвечает она. — Самое главное». — И улыбается ему любящей улыбкой. А в титрах написали потом: «По мотивам романов Александра Беляева», потому что многое изменили.

Вася и Ира превосходно справились со своими ролями Антонио и Эллен, и, когда они в кадре целовались, ничья жена и ничей муж не вздрогнули от ревности. Да и дети, Саша и Сережа, когда вырастут, не станут упрекать: мама, а ты что это с другим целовалась? папа, тебе не стыдно с другой актрисой целоваться? К февралю закончили павильонные съемки, летом предстояли натурные в Крыму.

И тогда с Толиком стали происходить несчастья. Сначала они с четырехлетним Сашкой Лановым и Гошей Ньегесом, приехавшим в гости вместе со своим отцом, по-прежнему влюбленным в свою далекую, но жгучую, выкопали в огромнейшем сугробе катакомбу, и она обвалилась, когда Толик находился в самой ее середине. Саша и Гоша примчались с выпученными глазами: Толика завалило! Его откопали еле живого, без сознания, «скорая» умчала в больницу, но уже завтра мальчика выписали, ничего страшного. А в марте он провалился под лед, решив сдуру покататься на коньках по родному пруду, — мало ему занятий с Тарасовой. Долго не мог выбраться, с воспалением легких пролежал три недели в больнице, у Марты день рождения, а у него самый опасный период пневмонии, едва не помер, тридцатилетие перенесли на день его выписки.

— Что за рок висит над парнем? Отец в тюрьме, мать, убитая отцом, в могиле, теперь эти несчастья одно за другим. И ведь в фильме-то ничего такого у меня не было, — недоумевал Эол Федорович.

А тут еще и визит к Брежневу.

Незримов ожидал встречи с Адамантовым сразу после поездки в Испанию, но прошло целых десять месяцев, покуда он не проклюнулся из своего госбезопасного небытия: давненько не виделись, завтра в «Метрополе» устроит? Только оденьтесь поприличнее. Простите, вы всегда с иголочки, но завтра может состояться одна суперважная встреча. И паспорт обязательно.

Опять тет-а-тет в роскошном люксе одной из главных гостиниц страны. Поначалу о том о сём, а больше ни о чем, покуда Незримов не борзанул:

— Роман Олегович, отпустите Сашку в его Испанию.

— Как это отпустите?

— А так, всемилостивейше. Он меня просверлил своим нытьем. Поймите, ведь он и по отцу, и по матери испанец. Вреда нашей любимой Родине не будет, если эта капля вернется в свою родную стихию. А может, и наоборот, он будет создавать в Испании положительный образ Страны Советов.

— Говорят, он там влюбился в какую-то танцовщицу, — усмехнулся Адамантов. — Даже из семьи ушел из-за этого.

— Ну вот, вы всё знаете. Глаза и уши нашего спокойствия.

— И что, она дивно хороша?

— Он называет ее «моя жгучая красавица». Отпустите этого Ромео. На глазах худеет. Еще год-два, и окончательно растает. Евреи потоком уматывают.

— Да как же вы? Соглашаетесь расстаться со своим верным сценаристом?

— Он может приезжать и дальше работать в СССР, потом возвращаться в родные пенаты. Высоцкий же катается туда-сюда, Москва — Париж, Париж — Москва, и ничего, сейчас у Говорухина собирается сниматься в фильме по братьям Вайнерам.

— Кстати, дед Высоцкого, Вольф Шлёмович, тоже был стеклодувом, — произнес Адамантов противным голосом.

— Что значит «тоже»? А, вы и про Гонсалеса знаете! Молодцы! Этот стеклодув начистил рожу Ньегесу, скотина. Хотя у Сашули с танцовщицей ничего еще не было. Цветочки, пылкие взгляды, один раз проводил до дома, в последний самый день. Так вот, Роман Олегович, дорогой мой...

В этот миг зазвонил телефон, Адамантов извинился, взял трубку, послушал, положил трубку и, побледнев, приказал:

— Пойдемте.

Через десять минут они оказались не где-нибудь, а в Кремле, и не у кого-нибудь, а лично у Леонида Ильича Брежнева.

— Здравствуйте, Эол Федорович, — сказал Брежнев своим голосом, который в тысяче и одном анекдоте любила и умела изображать добрая половина населения СССР.

— Здравствуйте, дорогой Леонид Ильич, — пожимая руку генсека, в волнении Незримов так и выронил это слово «дорогой», как десять минут назад назвал дорогим Адамантова, которого тоже пригласили за небольшой столик, сервированный деликатесами, включающими обоих цветов икру, обоих цветов хлебушек, обоих цветов рыбку — сёмужку и осетринку, а также ветчинку, колбаску, грибочки и огурчики. Без спиртного, только чаек. Зачем тогда грибочки с огурчиками?

— Как работается? Снимаете новое кино?

— Да, Леонид Ильич. По романам Александра Беляева.

— Хороший писатель. А что, про Ленина так и не стали снимать?

— Не стал. Стыжусь, но как-то не заладилось.

— Да и хер с ним, он и без того всем уже вот где, — не моргнув глазом произнес главный ленинец Советского Союза, намазывая бутерброд с зернистой и протягивая его Эолу.

Незримов невольно стрельнул глазами в Адамантова. Что, если кагэбэшник за такие слова вытащит табельное и — простите, товарищ генеральный секретарь, но вы арестованы? Но Олегыч сидел с мавзолейно-каменным лицом, кашлянул и тоже потянулся к икре, только к лососевой. И Незримов поспешил заесть хер в адрес самого неприкасаемого имени. Слопал бело-черный бутерброд, не чувствуя вкуса.

— Я про другое, — продолжил кавалер аж шести орденов с изображением того, кого он только что послал куда подальше. — Вы «Новый мир» читали, Эол Федорович? — В отличие от Адамантова, Брежнев произносил имя-отчество режиссера вежливо полностью, а не Ёлфёч.

— «Новый мир»? — удивился Незримов, но тотчас и догадался, о чем речь. — А, ну конечно, читал! — соврал он, потому что вышедшую во втором номере «Нового мира» «Малую землю» он лишь пролистал.

— Вот и хорошо. Ну, что скажешь?

— Сильное произведение. — Правдоопасный почти не соврал. Даже если вещь слабая, в ней говорится о подвиге советских солдат, а значит, все равно это что-то сильное. Но скорее всего, Брежнев не сам писал, поговаривали, что автор — какой-то еврей-известинец, то ли Сошнин, то ли Сухнин, как-то так. Возможно, и неплохо написано.

— Вот и хорошо, — улыбнулся Брежнев. — За это надо выпить. Любочка!

Тотчас появилась Любочка со столиком на колесиках, уставленным множеством самых разных бутылок. Сам хозяин Кремля налил себе «Зубровку», Незримов предпочел коньяк, Адамантов подхалимски тоже налил себе «Зубровку». Выпили, закусили.

— Ну и как бы вы отнеслись? — спросил Брежнев, вскинув бровь.

— К чему? — Незримов не спешил проявить, что догадался.

— Есть книга, есть кинорежиссер. Сценариста надо подобрать, или сгодится тот, который вам все сценарии пишет?

— То есть вы хотите, чтобы я экранизировал «Малую землю»? — сглотнул режиссер.

— Я вам предлагаю. Мне нравятся ваши фильмы. Особенно про блокадный Ленинград, — с большой теплотой в голосе продолжал генсек, наливая еще по рюмке себе и Адамантову, а Незримов сам наполнил свою коньяком. Кстати, французским, «Камю».

— И наш сценарист заодно развеется, — вставил свое слово комитетчик.

Они чокнулись и выпили по второй.

— А на роль полковника Брежнева, наверное, надо Матвеева? — спросил Незримов, все еще не веря своему то ли счастью, то ли несчастью.

— Это который Макара Нагульнова играл в «Поднятой целине», — поспешил с подсказкой Адамантов. — А недавно фильм «Судьба», лидер проката за прошлый год.

— Да, я знаю, — махнул рукой генсек. — Только мне тогда, в сорок третьем, тридцать шесть было. А Матвееву сколько?

— За пятьдесят, — прикинул Незримов.

— Староват, — впервые за все время причмокнул Брежнев. А в анекдотах и по телевизору он постоянно чмокает.

— Подгримируют, — сказал режиссер. — Да он уже играл вас в «Солдатах свободы» у Озерова. Сходство с вами несомненное.

— Это точно, — засмеялся генсек. — Помню, я работал на Байконуре и там крутили «Поднятую целину», так меня потом долго Нагульновым дразнили за сходство.

А он славный, подумал Незримов, вновь сподобившись черной икры. Налили по третьей, Брежнев произнес тост за великое искусство перевоплощений, каковым является кино, выпили. От волнения режиссер вдруг слегка поплыл. И совсем внезапно его осенила отмазка.

— Леонид Ильич... Дорогой Леонид Ильич, я так счастлив, что вы выбрали именно меня.

— Вот и славненько.

— Но...

— Что еще за «но»? — вскинул густую бровь генсек.

— Вы не поверите, но это так. Дело в том, что у моих фильмов есть одна странная особенность. Судьбы персонажей отражаются на судьбах исполнителей ролей. Причем нередко весьма трагически.

— Вот как? — Густая бровь поползла еще выше.

— Актер Баритонов играл в моем первом полнометражном фильме роль павшего бойца, и потом его нашли выбросившимся из окна в той же самой позе, в какой он показан мертвым в фильме. Артистка цирка Степнякова играла в том же фильме роль медсестры, которую застрелил финский снайпер.

— Помню этот эпизод.

— Вскоре она насмерть разбилась во время выступления.

— Ишь ты!

— Моя бывшая жена Вероника Новак играла другую медсестру, Красницкую, которую разорвало бомбой. Спустя годы Вероника погибла в авиакатастрофе, и ее тоже разорвало в клочья. Лев Карпов играл роль генерала Тучкова, погибшего на Бородинском поле, и потом попал под поезд, погиб. И таких примеров я могу перечислить множество.

— И что же? — Брежнев уже нахмурился.

— Если я буду снимать «Малую землю», там придется показывать гибель наших воинов, и в немалом количестве. Представляете, сколько актеров и участников массовки потом погибнет?

— Ёлфёч... — попытался что-то озвучить Адамантов, но генсек его перебил:

— Я не понимаю, вы что, шутите?

— Нисколько, Леонид Ильич. Дорогой Леонид Ильич...

— Ну ты и гусь! — засмеялся Брежнев. — Говорили мне, что ты тот еще гусь, а ты и вправду лапчатый.

— Когда я осмыслил этот странный закон воздействия ролей в моих фильмах на судьбы их исполнителей, я дал себе слово, что впредь ни в одном моем фильме не будет ни убитых, ни покалеченных. Как у Данелии. Как у Гайдая. И вообще, я с горестью осознал, что мировое искусство и литература питаются человеческим несчастьем. В большинстве. У людей горе, а писателям, художникам, режиссерам — пища для их творений. Я не могу больше участвовать в этом. Поймите меня. Не имею права. Слово себе дал.

— Налейте, — приказал Брежнев Адамантову, и тот от ужаса происходящего все перепутал: Незримову плеснул «Зубровки», а себе и Брежневу — коньяка. — Давай выпьем за то, чтобы ты не валял дурака, — сурово произнес Брежнев. — Такие предложения с неба не на каждого сваливаются.

Выпили. Незримов поставил на стол пустую рюмку и твердо отчеканил:

— Делайте со мной что хотите, но я не имею права снимать, как гибнут люди. Я не шучу. Мои фильмы чудовищным образом сбываются. Леонид Ильич! Любой с радостью согласится. А мне... Посодействуйте. Я давно горю желанием снять кино про Гагарина, а вы, как известно, лично курировали подготовку первого космонавта в космос.

— Даже первую Гертруду за это получил, — подбоченился Брежнев.

— Героя Труда, — пояснил Адамантов, будто Незримов не знал, что орден Ленина в шутейном обиходе — картавенький, орден Боевого Красного Знамени — боевичок, Трудового Красного Знамени — трудовичок, а Героя Соцтруда — Гертруда.

— Про Гагарина хочешь? — заметно подобрел Брежнев. — А роль тогдашнего председателя Верховного Совета там будет?

— Несомненно. И как раз Матвеев по возрасту подойдет, — ликовал Незримов, что, судя по всему, наказания не последует и, быть может, даже дадут снимать про Гагарина.

— Ишь ты, подойдет ему, — улыбался генсек. — Ну ты и гусь! Ловко «Малую землю» на Гагарина променял. Ну ладно, закусили, и хватит, мне еще работать надо, это у вас одни фигли-мигли на уме. А скажи, Эол Федорович, каково твое мнение о загранице?

— О загранице? — удивился потомок богов. С чего это вдруг? — Если честно, то Запад вообще-то не очень загнивает, Леонид Ильич. Хорошо живут, сволочи.

Видно было, что Адамантов готов под малую землю провалиться.

— Что есть, то есть, — нахмурился Брежнев, но тут же снова рассмеялся: — А все же я так скажу, дорогой мой, что весь этот Запад есть не что иное, как изящно упакованное говно. Не согласен?

— Согласен полностью! — воскликнул режиссер.

— Ну, на том и ступай себе с Богом, — хлопнул его по плечу глава государства. — Насчет Гагарина я подумаю. И режиссера на «Малую землю» другого найдем. Катись, пока я тебе пинка под жопу не дал.

И несколько месяцев после этого визита Незримов мучился ожиданиями, что будет: приедут и арестуют или вызовет Ермаш и скажет, что разрешили снимать про Гагарина? Через три года ожидалось двадцатилетие полета, и Ньегес охотно согласился написать сценарий. Теперь он безвылазно жил в Болшеве, где не надо задумываться о кормежке, природа, люди, есть кому за рюмочкой рассказать, что такое коррида и фламенко, а особо приближенным и о том, кто такая Наталия Лобас. Плохо только, что с этой рюмочкой Саша дружил все больше и больше. Очухивался, бросался в спорт, диеты, здоровый образ жизни, а потом снова устраивал себе очередную недельную фиесту. Он даже составил график всех испанских фиест по городам и неукоснительно его придерживался весной, летом и осенью. В Болшеве устроил огненную валенсийскую Фальяс, жег там вышедшую из употребления мебель, чуть не спалил дом творчества, выплясывая с горящими головешками. Теперь Санчо то набирал вес, то сбрасывал его, но уже не радовал взоры своей недавней миловидной полнотой, пять кило наберет, шесть сбросит.

С начала мая, пока не начался купальный сезон, на Ялтинской студии начали снимать натуру, Марта взяла положенный отпуск, Толика оставили на попечение тещи и тестя, Лановой с Купченко тут же, но со своими ребятишками — весело. Даже Ньегес прискакал отмечать здесь сначала фиесту Рута дель Атун, которая проводится в Кадисе, огорчился, что в Черном море не водится тунец, коего следует ловить и есть во время данного празднества, а потом устроил и Сан Исидро, отметил первую годовщину своей несчастной любви.

— Вот что ты летел из Москвы в Симферополь и не мог захватить самолет, заставить лететь в Мадрид? — потешался над ним Незримов.

— Мне эта мысль приходила в голову, — вздыхал Санчо.

В конце мая приползла страшная новость из Гомеля, где на гастролях от острого приступа стенокардии умер Славик Дворжецкий, не дожив года до сорокалетия. И снова в копилку смертей после ролей у Незримова! Постойте-ка, отчего умер пучеглазый в «Портрете»? От грудной жабы? А это что? Не что иное, как стенокардия! Бляха-муха! Срочно список, кто от чего умирал в моих фильмах! Самый обильный урожай пока у «Разрывной пули»: Коржиков, Степнякова и Новак. В «Не ждали», слава богу, никто не гибнет. В «Бородинском хлебе» Лева Карпов почти повторил судьбу своего героя. А Никоненко, игравший Николеньку Тучкова, умершего от простуды, жив-здоров. Или он на очереди? Там же еще гибли. Вяземского играл Олежек Борисов, он жив. И все, кто играл других офицеров, погибших на Бородинском поле, живы: Гусев, Ивашов, Шалевич, Ливанов. Фу, слава тебе! В «Голоде» умирает героиня Раневской, но Фаина Георгиевна жива, время от времени даже снимает дачку неподалеку от Орловой и Александрова, на улице Гусева. Назарова, погибшего, кто играл? Слава Тихонов, жив-здоров. Кто там еще в «Голоде» умер? Муж и жена Кротовы. Витя Авдюшко и Эльза Леждей. Живы.

— Какое живы! — воскликнул Касаткин, бессменный незримовский оператор. — Авдюшко-то помер года три назад.

— От холода?!

— На съемках застудился, воспаление легких, осложнение...

— Так ведь и Кротовы у меня там от холода умирают!

Было о чем снова печалиться, особенно учитывая, что Ляля Пулемет в «Голоде» тоже погибает, а ее играла... Известно кто. И она тут удумала купаться в еще холодном море, а Ньегес ее поддержал, желая сбросить еще пару кэгэ. Не хватало застудиться и... как Авдюшко!

Хорошо, что после «Страшного портрета», где умирает таинственный пучеглазый, Эол Федорович запретил себе снимать про смерть. В «Муравейнике» умирают только абортированные Быстряковыми младенцы, но их никто не играл, даже их могилки условные. Кстати, многие признали эти могилки излишне мрачными, да и сам режиссер втайне согласился, но не переснимать же.

Вернувшись из Крыма, отметили — бог ты мой! — десять лет со дня свадьбы. Десять лет! А казалось, все только вчера. Незримов подарил жене акустический кабинетный рояль «Блютнер» вместо прежнего пианино «Петроф». Белый, как лебедь, он раскрыл свое крыло в гостиной. На дачу во Внуково набилась тьма народа. Кто только не приехал! Что там яблоку — вишне негде упасть. Все, кто снимался в фильмах Незримова, кто хоть как-то был дружен с ним и даже явные недоброжелатели. Тарковский после инфаркта, перенесенного в апреле, ничего не пил, кроме боржоми. Его фильм по роману Стругацких запороли во время проявки в мосфильмовской лаборатории, но Ермаш милостиво увеличил бюджет и выдал новую кодаковскую пленку, и теперь Андрюша готовился переснимать испорченные эпизоды. Высоцкий пропадал в своих заграницах, а кроме него, трудно назвать, кто не явился поздравить Эола и Арфу с их торжеством.

— Прожить с режиссером десять лет — это уже триумф воли, — сказал Говорухин.

Даже печальный Александров явился в компании с Раневской, сыном Дугласом и женой Дугласа Галей, манекенщицей Московского дома моделей. Орлову-то похоронили уже три года назад, в январе 1975-го, рак поджелудочной. Незримовы тогда на неделю уезжали в Белград и на похоронах не присутствовали. Лишь приходили потом на сороковины.

— Обещайте дожить до золотой свадьбы, — грустно произнес семидесятипятилетний вдовец. — Мы вот с Любашей только сорок два года отметили.

— Обещаем, — сказал тогда Незримов, целуя жену.

— Обещал — и одного дня не дотянул! — перебирая в себе прошлое, вновь упрекнула Марта Валерьевна мужа, неподвижно сидящего в кресле в позе владыки всего старого и нового кино, цветного и нецветного. На экране уже шли кадры «Лица человеческого», смехотворный Леонов объяснялся в любви латышской актрисе Мирдзе, а она в ответ оскорбительно хохотала. Как же здорово поставлена эта сцена! Что за выдающийся мастер Эол Незримов! А до золотой свадьбы одного дня не дотянул, хоть и пообещал тогда уверенно и с огромной любовью в голосе.

Подвыпивший Александров принялся вспоминать встречи со Сталиным, как тот откровенно проявлял свою влюбленность в Любочку и однажды спросил ее, часто ли обижает муж. Нечасто, ответила она. А вот мы возьмем и повесим его. Тоже нечасто, всего один разочек. Как? За что?! За шею, — жутковато улыбаясь, ответил Иосиф Виссарионович.

— Вообще, юморок у него был, надо сказать, какой-то змеиный, — сказал Александров.

Пьяные гости купались в пруду, изображая американскую жизнь, где на таких вечеринках бултыхаются в бассейнах. Толик ворчал:

— А еще называется взрослые люди!

Но потом тоже с другой ребятней купался; как водится, захлебнулся, его вытащили, трясли вниз головой. Каждый месяц с парнем что-то случалось. То в школе упадет с лестницы, то собака укусила, пришлось беднягу возить на сорок уколов, то в забор на велосипеде врежется. Однажды Марта предположила, что убитая мать тащит мальчишечку к себе, надо что-то делать, святой водой или что там еще. Ага, к экстрасенсам, бурчал Незримов, их как раз развелось в последнее время.

В июле на экраны вышел «Мой ласковый и нежный зверь» Эмиля Лотяну. Незримова оглоушили мощь игры актеров, монтаж и особенно музыка, свадебный вальс Евгения Доги. Ворчал, что музыка спасла фильм, как ядерная бомба, что Янковский может же гениально играть, а в «Лице» почему-то затормозил. Но ворчал больше от зависти, что не он снял эту ленту.

— Да успокойся ты, глупенький, твои фильмы не хуже, — сказала Марта и напоролась на гнев:

— Не хуже?! Мои в сто раз лучше! Мои классические, а это — однодневка. Как ты могла сказать такое!

— Э, дорогой мой, с таким тоном до золотой свадьбы не доживем.

Зачем она тогда брякнула это? Вот он и не дожил. А теперь и вовсе время вспять потекло, на всех часах пять, как было, когда на экране шел «Голод». Что происходит, непонятно!

И что тогда происходило, тоже непонятно. Они вновь стали часто ссориться, иной раз даже при Толике, и мальчик огорчался. Ньегес написал отвратительно слабый сценарий о Гагарине. Ему снова отказали в выезде в Испанию: нецелесообразно. Незримов сам звонил Адамантову и готов был снова ехать вдвоем с Санчо, а Марта злилась:

— Опять? У тебя там тоже кто-то есть?

Но злилась зря, потому что уже никому не разрешали ехать в страну Сервантеса.

— Ну что вы все время ругаетесь? — хныкал Толик. — Ну хотите, я буду просто называть вас мамой и папой?

В состоянии войны они оказались и когда внезапно умер Дуглас Александров — а он лишь на пять лет старше Эола. Инфаркт. И Незримов один ходил на похороны, желая поддержать несчастного Григория Васильевича: утрата за утратой, он сам, того и гляди, нырнет в могилу. Дугласа было жалко еще и потому, что ему, как и Эолу, досталось редчайшее для русского человека имя. Галя, оставшаяся вдовой, некрасиво рыдала, еще не зная, что скоро станет женой собственного свекра, столь же пока неутешного.

К октябрю завершили монтаж «Лица», Незримов потирал руки, а Марта Валерьевна, посмотрев, сказала мрачно:

— Что-то не то. Надо бы перемонтировать.

— Не то?! — взвился Незримов. — Да что бы ты понимала! Ты, кстати, тоже в последнее время на радио хуже выступаешь, чем раньше.

— Может, я вообще все хуже делаю, чем раньше? Может, у нас все кончилось?

— «Не то»... По-моему, получился мой лучший фильм. А она...

— Ну хочешь, я буду только хвалить: шеде-е-евр! великоле-е-епно! гениа-а-ально!

— А я хотел тебя попросить...

— Что попросить?

— Озвучить. Латышку. Своим божественным голосом.

И она озвучила. Сделала это непревзойденно, придав Гедде Люкс необходимого стервозного обаяния. Но самим фильмом все равно оставалась недовольна, и они опять разругались.

И как раз во время очередной ссоры вновь как ни в чем не бывало нарисовался Платон Новак. Целуйся со своим сынулей. Словно нарочно приехал посмотреть, как они цапаются. Но приехал какой-то не такой, как раньше, счастливый, веселый, даже привез с собой выпивку и закуску:

— Поздравь меня, отец, конструкторское бюро «Искра» запустило первый в истории студенческий искусственный спутник Земли.

— А ты тут при чем?

— При том. Я работаю в «Искре».

— Вот как? Ну что ж, от души поздравляю!

— Выпьем? Я тут шампанское, коньяк, колбаску, шпроты.

— Помнится, в детстве ты больше всего на свете любил шпроты. — На Эола вдруг накатило трогательное воспоминание, как Платоша был маленьким, не таким противным, как когда вырос. — Ну, давай. Марта Валерьевна! Присоединяйтесь! К нам пришел не просто Платон Новак, а молодой конструктор космических кораблей. Плохо чувствуешь? Ну ладно, мы тогда тут сами организуемся.

Он смотрел на Платона, полнотелого юношу, и совсем не видел в нем самого себя, а только Веронику Новак, но ведь это все равно его сын, и когда-то в детстве он выказывал большее сходство с Незримовым, такой хороший, умненький. Кто бы знал...

Они пили коньяк, закусывали, Незримов рассказывал сыну о том, какой он был маленький, а Марта подслушивала их разговоры и нарочно не шла, чтобы не испортить первую на ее памяти хорошую беседу между ними. Мало ли, вдруг Платон помрет, как Дуглас... А тут еще и совсем неожиданный поворот:

— Отец, я тут смотрел твой фильм. Должен тебе сказать, ты гений. И Лиза так считает. Моя невеста.

Так-так, жениться надумал, деньги нужны, вот и подлизывается со своей Лизой. Странно, что без нее приехал.

— Да? И какой же? У меня их семь, сейчас восьмой почти готов к прокату.

— «Муравейник». Теперь я понял, почему вы Толика себе завели.

— Заводят собачек и кошечек, а Толика мы усыновили.

Вот сейчас они схватятся на почве того, что Толик тоже не Незримов. Но Платон благоразумно увильнул:

— Стало быть, теперь у тебя два сына. Выпьем за твоих сыновей?

Ну уж нет, пора выводить свой засадный полк на поле Куликово. Марта Валерьевна прихорошилась и пришла на собеседование мужа с Платоном Новаком.

— Нальете шампанского?

— О, совсем другой монтаж, — развеселился Эол Федорович.

Ей очень хотелось разрушить идиллию, старательно изготавливаемую женихом, которому нужны деньги на свадьбу, но она вдруг решила: а, гори все синим пламенем! Стала пить шампанское и весело чирикать, не давая им дальше пускаться в слюнявые воспоминания о Платошином детстве.

— Давайте выпьем за Марту Валерьевну, — предложил Новак.

— За Марту Апрельевну, — озорно поправила она.

— Нет, я серьезно. Вы так изумительно пели в «Муравейнике»! А можно вас попросить сыграть и спеть? — Платон кивнул на лебединое крыло «Блютнера».

— В другой раз, на вашей свадьбе, — улыбнулась Марта Валерьевна, как, наверное, улыбнулся бы Сталин. — Это будет моим свадебным подарком. Кто же та счастливица?

— Лиза Гордеева. Мы с ней вместе работаем в «Искре». Это студенческое конструкторское бюро при авиационном институте.

— Спутник недавно запустили, — добавил Незримов.

А ты и растрогался, подумала она. Нет, сейчас начнется, завтра они вместе с Лизой приедут, потом поселятся, станут деньги тянуть.

— А что, вы по-прежнему Платон Платонович Новак?

— Кстати, я как раз собирался обратиться к тебе с просьбой, папа. Не хочешь ли ты разрешить мне снова стать Платоном Эоловичем? И вернуть себе твою фамилию?

Ну все, сейчас режик расплачется от умиления и будет картина Рембранта, только что блудный сын не особенно потрепан, вполне себе хорошо одет, не чумазый и уж явно не голодал, судя по упитанности.

— Ну, что же вы молчите, Эол Федорович? Сын признал вас своим отцом. Что может быть счастливее такой сцены? Рыдайте, обнимайте, приголубьте малышечку!

Незримов молча и обескураженно смотрел на Платона. Наконец спросил:

— А когда ты менял мою фамилию на Новак...

— Это была ошибка! — поспешил ответить Платоша.

И тут шампанское пустило в Марту озорную искру — вспомнилось, как в «Кавказской пленнице» сказала Нина:

— Ошибки надо не признавать. Их надо смывать. Кровью!

А Эол Федорович громко расхохотался, довольный вмешательством жены. Он тоже уже понял, что его раскручивают на свадебку. Да и Лизонька, должно быть, спросила, почему Платоша не водится с таким знаменитым папочкой, почему носит фамилию матери, а отчество вообще не знамо чье.

— Платоша, иди ты на хрен, — сказал он, но ласково. — Так хорошо сидим, выпиваем, закусываем, делимся воспоминаниями. Ну что мы сейчас будем решать вопросы планетарного масштаба?

— Понимаю, ты должен все взвесить. Не буду тебя теребить. А вот и Толик!

— Толичек, сделал уроки?

— Сделал. А можно мне такой колбаски?

И они посидели еще немного, Платон глянул на часы:

— У-у-у, мне пора, меня невеста ждет. Рад, что мы так хорошо, по-семейному посидели. Марта Валерьевна, не обижайтесь на меня ни на что. Я ваш искренний поклонник. И в «Голоде» вы так хорошо сыграли Лялю Миномет.

— Пулемет вообще-то.

— Словом, кто старое помянет...

Как же они потом ругались из-за этого Платона! Поначалу Незримов даже хвалил жену за остроумие, соглашался с ней, что Платоша резко повернул лишь потому, что сделался хитрее, а Лизочка запустила свой спутник — тянуть из папаши деньги. Все это ежу понятно, и пошел он туда же, куда Брежнев послал Ленина. Никаких денег, никакого возврата к отцовой фамилии, выбор сделан раз и навсегда. Но постепенно стальное Эолово сердце стала покрывать ржавчина отцовских чувств: кровиночка, Платоша, заблуждался, мамаша заставляла отрекаться от папаши. Нет, конечно, никакого иждивенчества! Парню сколько? А кстати, сколько ему? Двадцать три? Ну вот, я в двадцать три где только можно зарабатывал, ни копейки денег из отца и матери не тянул, крутился как волчок.

— Конечно, тебе же тогда как раз его мамочку кормить надо было, раскормил шире некуда!

— Ну зачем ты так, милая?

— Да затем. Таешь, как апрельский снеговик. Признайся, хочешь, чтобы он снова стал Эоловичем Незримовичем?

— Не скрою. Сын ведь. Досадно, знаешь ли, когда родная кровь от тебя отрекается.

— Не знаю, я рогатая матка, родных детей не имею.

На какое-то время ссоры испугались заявления Толика:

— Если будете ругаться, я обратно в детский дом вернусь. Там все как-то понятнее.

И скандалы затихли. Но на день рождения Эола Федоровича Платоша явился со своим Лизочком, очаровательной голубоглазой девушкой, великолепно изображающей наивность. Раньше он знать не желал, когда следует поздравлять родителя, а тут прикатил.

— Я же говорила, надо было уехать в Болшево или в Ленинград, — возмутилась Марта Валерьевна. Но при своих родителях и других гостях затевать свару не стала, изображала саму любезность.

— И когда же у вас свадьба? — спросил Незримов.

— Мы еще пока не подавали, — ответила Лиза Гордеева. — Сначала надо кое-что уладить, деньжонок подкопить. У нас пока маловато.

Никто не бросился предлагать свои сбережения для покрытия предстоящей свадьбы. А Незримов даже сказал:

— Это похвально. На собственную свадьбу жених должен сам заработать.

— Я и собираюсь, — с хмурой важностью произнес Платоша.

— А мы с Сашей разводимся, — вдруг ненадолго перевела стрелки Надя, на что Гоша пронзительно захлопал ресницами, а Ньегес закашлялся.

— Окончательно? — спросила Виктория Тимофеевна.

— А что уж...

— Может, еще передумаете? — предложил Валерий Федорович.

Вот ведь тесть и теща у меня люди простые, подумал потомок богов.

— Да что вы все женитесь, разводитесь, ругаетесь! — возмутился Толик. — Жить надо с любовью. И все очень просто.

— Вообще-то малышня молчит, когда разговаривают взрослые, — заметил Лановой.

— Давайте об искусстве, — предложила Лиза. — Вот как вы считате, «Служебный роман» хороший фильм? По-моему, «Берегись автомобиля» лучше. А режиссер один и тот же.

И все ухватились за спасительную нить разговоров о кино, о книгах, о музыке, заставили Марту спеть таривердиевскую «Сердцем согрей», и в общем как-то удалось обойти все Сциллы и Харибды, навороченные незримовским прошлым. Говорили об альманахе «Метрополь», приехавший пьяный Высоцкий сказал, что это ничего особенного, а шумиху поднимают. Недавно Володя записывал свой новый радиоспектакль по блоковской «Незнакомке», встретился там на радио с Мартой, записывавшей детские сказки, и признался в любви к ее голосу, но Ёлкин может не переживать, он влюблен только в голос. А на Таганке он сейчас осваивал роль Свидригайлова, и все ахали: ах, как интересно! А Марта Валерьевна вдруг сердито сказала, что хуже играть Гамлета, чем Володя, невозможно.

— Не шутишь? — удивился Высоцкий.

— Не шучу, — ответила она. — Я вообще вашу Поганку не люблю. В ваших спектаклях есть что-то непристойное. Даже не могу объяснить... Один человек сказал мне, что в этом доме, где теперь ваш театр, в семнадцатом году Землячка пытала и мучила пленных юнкеров. В подвале.

— И что же из этого следует? — закипал злобой Володя.

— Так, ничего... Джинса, кооператив, иномарка и билет на Таганку — джентльменский набор нынешнего советского буржуя. А если честно, я вообще не люблю театр.

— Понятно, — буркнул Высоцкий, обиделся и ушел, хлопнув дверью.

— Ну ты даешь! — засмеялся Незримов. — Молодец, Марта Апрельевна! Как же я всегда мечтал произнести такие же слова. И про Поганку, и вообще про то, что сейчас начали насаждать в театрах. Любимов возрождает традиции театров типа в «Двенадцати стульях»... Как там он назывался?

— Театр Колумба, — напомнила Марта.

— Зачем же вы обидели? — возмутилась Платошина невеста. — И кого! Самого Высоцкого!

— Да он мне сам говорил, что надоела Таганка, — заметил Лановой. — Выпьем за откровенную Марту!

В первый день нового года по телику показывали «Обыкновенное чудо» Марка Захарова, где блистательно играли и Леонов, и Янковский, и Купченко, а Незримов задумался: не переключиться ли ему на телесериалы: можно не зависеть от кинотеатров, сразу миллионы зрителей. Эх, забацать что-нибудь типа «Семнадцати мгновений весны» — и на тебе, всенародная любовь обеспечена!

Вдруг вызвал к себе Ермаш, он думал, речь пойдет наконец о Гагарине, но оказалось, о предстоящей Московской Олимпиаде: надо что-то спортивное замутить.

— Про Стрельцова, — мигом откликнулся потомок богов.

— Про Эдика, что ли? Это негатив, а надо позитив, — возразил киношный монарх. — Хотя я сам сильно переживал тогда за Эдика. И эта история с якобы изнасилованием, весьма туманная и сомнительная...

— Показать самодурство Хрущева, — подначивал Незримов. — На чемпионате мира в Швеции, если бы играл Стрельцов, наша сборная вполне могла стать чемпионами. А Хрущ, сволочь, потребовал казнить, засадил величайшего русского футболиста в тюрягу. О, и название можно: «Утро стрелецкой казни».

— Хорошее, — улыбнулся Ермаш Тимофеевич. — Но все равно непрохонже. До сих пор считают, что Эдик хотел, как Пушкаш, сбежать за бугор.

— Да чушь собачья! Стрельцов — русский Пеле. И он не хотел бы стать итальянским или, как Пушкаш, испанским.

— Кстати, твой-то испанец не намылился в свою Испанию?

— А если бы и намылился? Что плохого? Ведь он испанец стопроцентный, мать и отец его в испанской земле лежат. Отпускаем же евреев.

— Ну, брат, нас с тобой за такое по головке не погладят. А про Стрельцова забудь.

— В таком случае и не хочу ничего снимать к Олимпиаде.

— И дурак! Деньгами бы завалили. Подумай еще хорошенечко.

Посередке между днями рождения Марты и Толика за спиной у Пушкина состоялась премьера «Лица человеческого» с финалом не таким, как у Беляева. Эллен в исполнении Купченко вернулась к Антонио, которого играл ее муж Лановой, и он спросил:

— Забыла что-то?

— Да, забыла, — ответила она с ясной улыбкой и добавила: — Самое главное.

Зрители восприняли картину на ура, стоя рукоплескали, хотя кто-то и крикнул гневно:

— У Беляева не так!

Фильм пошел по стране, собирая неплохую кассу, но по итогам года все равно проиграл многим другим лентам. Лидером стала пугачевская «Женщина, которая поет», и Незримов злобно переделал на «которая дает», за что Марта поругалась с ним, ей нравилась эта рыжая Алла с очаровательным сквозняком между двумя верхними передними зубами.

— Но фильмешник-то дрянной! — злился Эол. — Режиссеришка бездарнейший, одна его «Стоянка поезда» чего стоит. И жена глупая.

Орлов и Будницкая жили тоже на даче во Внукове, иногда встречались с Незримовыми, вежливо здоровались, но Эол всякий раз потом морщился. Он ненавидел и не прощал бездарность, ставил ее наравне с предательством и преступлением: бездари предают искусство и воруют зрительское внимание. А тут, нате-здрасьте, пятьдесят пять миллионов посмотревших «Женщину» против каких-то восемнадцати, удостоивших его «Лицо», — ну как так! Ведь его фильм произведение искусства, а у Сашки Орлова — жалкая кустарщина, все на одной певице держится. Обидно до слез! А «Пять вечеров», гениальнейший фильм Никиты Михалкова, который Незримов поставил выше всех своих лент, собрал даже меньше «Лица человеческого». Где справедливость, Господи?!

Какой тебе Господи, Ёлфёч, ты же не веришь ни в какого Бога. Не верю? А почему не верю? Собственно говоря... Может, и верю. Но если Бог есть, то Он как-то уж очень и очень далек от страданий человеческих. «Зову я смерть, мне видеть невтерпеж...» — кто написал? Великий Шекспир, смертельно раненный несправедливостями мира. Где это, милая? Какой сонет? Шестьдесят шестой? А переведи мне в точности, а не как у Маршака. «Tired with all these for restfull death I cry» — «Уставший от всего этого, взываю я к смерти, несущей отдых». Но слово «tired» уходит корнями во французское «tirer» — стрелять, и можно даже сильнее сказать: не «уставший», а «расстрелянный всем этим». И дальше перечисляется «все это». «As to behold desert a beggar born» — «Наблюдать достойнейшего, рожденного в нищете». «And needy nothing trimmed in jollity» — «И алчное ничтожество, утопающее в радости». Как сильно, милая! Алчное ничтожество! Алчное и подавляющее. Лидеры проката, а сами — говно! Дальше? «And purest faith unhappily forsworn» — «И чистейшую веру в страшном поругании». «And gilded honor shamefully misplaced» — «И позолоченную фальшь, постыдно поставленную не на свое место». Тоже сильно. Как много этой позолоченной фальши. И она процветает! «And maiden virtue rudely strumpeted» — «И девичью честь грубо оскверненной». «And right perfection wrongfully disgraced» — «И истинное совершенство злостно изуродованным». Как точно, Марточка! Кругом дьявол старается руками людей изуродовать совершенство. Так-так? «And strength by limping sway disabled» — «И силу, которая слабыми властителями обессилена». Очень сильно сказано! «And art made tongue-tired by authority» — «И искусство, которое властители дум лишили языка». Ох, как здорово, как точно! «And folly doctor-like controlling skill» — «И мнимую ученость в качестве законодателя мод». «And simple truth miscalled simplicity» — «И  простую истину, названную глупостью». Да, я всегда за простые истины, а этого никому не надо. «And captive good attending captain ill» — а это как понимать? «И уязвимое добро в услужении у успешного зла» — примерно так, хотя очень трудно точно перевести такие сильнейшие строчки. Ну-ка, я сам прочту, своими глазами. М-да... Что ни строка — стрела летящая. И конец? «Tired with all these, from these would I be gone, save that, to die, I live my love alone» — «Изнуренный всем этим, от всего этого хочу бежать, но если умру, любовь моя останется в одиночестве».

— Любовь моя — это ты. Не будь тебя, я тоже задумался бы о смерти.

— Да что ты, Ветерок! Мы так благополучно живем. Грех жаловаться.

— А бездарность всюду процветает.

В мае того 1979 года на «Мосфильме» устроили закрытый показ нового фильма Тарковского «Сталкер».

— Нудятина! Нахватался у Антониони! Непомерно затянуто! — галдели многие.

Незримов молчал.

— Ну что ты молчишь? — толкнула его жена.

— Не знаю, что тут и скажешь-то, — отозвался он. — И впрямь многие куски затянуты. Алиса Фрейндлих катается и вопит точь-в-точь как Кабирия на высоком обрыве, когда ее грабит очередной жених. И антониониевщина просвечивает. Но при всем этом какое сильное кино!

— А я этим фильмом измотана. «Tired with all these». Нет, это не мое кино.

— И не мое тоже. Но нельзя не признать, что очень сильно. И это о Боге. Как Он знает людей лучше, чем они сами.

— Ты же не веришь в Него!

— Не верю.

— Тарковский к тебе идет.

— Ну что скажешь, негр? — нервно спросил подошедший Андрей.

— Ничего не скажу. Руку хочу пожать тебе, вот и все.

Но большинство из начальников руку Тарковскому жать не спешили, фильм чуть не бросили на полку, потом показали почему-то в Томске в трех кинотеатрах, зритель уходил с середины фильма, и с московской премьерой постановили не спешить.

В июне ходили в Дом кино на премьеру «Пяти вечеров», и Марта в конце фильма плакала, а Эол Федорович онемел от восторга. Это кино было в его струе, в его струне, в стране его принципов искусства. Он так жал руку Никите, что тот вскрикнул:

— Сломаете! Вы как статуя командора. «Тяжело пожатье каменной десницы». А фильм-то я за несколько дней снял, в перерыве между съемками «Обломова». Вот вы моего «Обломова» увидите — это да, а «Пять вечеров» — безделица.

— Мне кажется, трудно снять что-то лучше этой безделицы, — возразил Незримов, не уверенный, что «Обломов» окажется сильнее. Да и роман Гончарова он никогда не любил, считая Обломова вырожденцем, не способным даже самостоятельно одеваться, нисколько не типичным русским человеком, как раз скорее исключением из правила. Не Обломовы гнали Наполеона и водружали знамя над Рейхстагом.

После «Пяти вечеров» Незримов не переставал восторгаться Никитой, а вот его брата Андрона невзлюбил всей душой. Ему и раньше не нравились его фильмы, «Романс о влюбленных» вообще вызвал отвращение, а тут они вместе оказались в Каннах, и Роберт Рождественский, входивший в жюри, сказал Эолу, заикаясь:

— Личи-чично я отдал бы приз в-в-вашему «Человече-че-ческому лицу».

Но Эолово «Лицо» не удостоилось даже какого-нибудь приза ФИПРЕССИ, а Андронова «Сибириада» отхватила Гран-при. Хорошо, что не Золотую пальмовую ветвь, доставшуюся сразу двум лентам — «Жестяному барабану» Шлёндорфа и «Апокалипсису» Копполы.

В Каннах они с Мартой побывали вместе, и жена искренне сопереживала мужу, хотя и ляпнула неосторожно, что у Копполы фильм все же очень сильный.

— Коппола-жоппола! — заорал Незримов. — Мое кино сильнее. И уж точно что в сто раз лучше, чем у этого Андрона-Гудрона.

— Тут я согласна, у тебя динамика, пластика, а «Сибириада» откровенно затянута. Купаться будем, Ёлочкин?

— Вода еще пока холодная. Почки застудишь. «Сибириада» — фальшь. Да и вранье несусветное. Там в Сибири сначала открыли нефть, а Хрущара все равно намеревался затопить Западную Сибирь каскадом электростанций. Говорил: будем нефть из нового моря добывать. И лишь когда эту гниду кукурузную скинули, про каскад электростанций забыли, стали нефть качать удобным способом. А Гудрон показывает, что нефть открыли и тем спасли Западную Сибирь от затопления. Ну нельзя же так нагло врать!

Сценарий Ньегеса о Гагарине получился из рук вон плохо. Сашок явно хандрил по Испании и Наталии Лобас, не до нас ему было, не до России. Предатель! Или по-испански — траидор. И при очередной встрече с Адамантовым потомок богов взмолился:

— Да отпустите вы его на все четыре стороны! Ему через год надоест там, и вернется мой Санчо Панса. Хотите — я вам десять антисоветчиков поймаю и приведу на веревочке.

— Поймайте, — смеялся Олегыч.

— Пишите: Брежнев — помните, как он о Ленине отозвался? Следующий: Адамантов — он при этом присутствовал и не принял меры. Третий: Незримов — он тоже слышал и проглотил.

— Все, достаточно, больше не надо перечислять, — нахмурился кагэбэшный подполковник. А и впрямь, чего доброго, возьмет этот режиссеришка да и настучит на него, что он брежневский хер в адрес Ленина прошляпил. — Мы подумаем, как помочь Александру Георгиевичу.

— А заодно узнайте, пожалуйста, почему не одобряют мою идею фильма о Гагарине. Скоро двадцатилетие его полета. Меньше двух лет уже осталось.

— А как вы думаете, Высоцкий не собирается навсегда остаться за границей?

— Да кому он там нужен? Нет, столько, как здесь, Володя никогда не начешет, а роскошь он любит. Да и с Влади у него в последнее время швах. Здесь он только щелкнет, вот так, и вокруг него гарем. А там? Нет, Родион Олегыч, не могу вам его сдать в этом смысле. Пьет, это да. Но диссидент из него никудышный.

— Не только пьет, знаете ли, есть данные, что и наркотики.

— Не видал. Да и я, честно говоря, вообще не разбираюсь, что такое наркота.

В том году всех потрясла гибель талантливой Ларисы Шепитько. Она снимала «Матёру» по роману Валентина Распутина, ехала на выбор натуры, водитель заснул и врезался в прицеп грузовика, «Волгу» накрыло кирпичами. Ларисе было сорок один. Такой вот подарок мужу на день рождения. Климов сам чуть не помер от горя. Хоронили на кладбище, третьем по значению после Новодевичьего и Ваганьковского. Эол с Элемом к тому времени успели крепко разругаться после закрытого просмотра климовской «Агонии», которую Незримов от души раскритиковал как карикатурную, шаблонную: Гришка Распутин конечно же исчадие ада, царь, по советским лекалам, безвольный идиотик, царица, по тем же лекалам, властная гестаповка, все окружение царя — сплошные уроды. Фильм тогда положили на полку, и Климов решил, что во многом благодаря критике Незримова. Чуть ли не перестал здороваться. Но на Кунцевском Эол обнял старого друга, и Элем, бледный и тощий, как из Освенцима, принял его объятия со жгучей слезой.

— Кого жальче — ее или его? — спросила Марта.

— Вопросики же у тебя! — возмутился Эол. — Если б я погиб, тебе кого жальче было бы — меня или себя?

— Что ты злой такой все последнее время! О чем ни спросишь, на все гавкаешь. Был Незримов, стал Нестерпимов.

Она видела, что у мужа очередной творческий кризис, что он не знает, о чем снимать и как двигаться дальше. При этом всегда хвастался, мол, идей море, не знаешь, какую выбрать. К очередному пушкинскому юбилею намеревался снять «Маленькие трагедии», но их перехватил Швейцер. Юбилей уже грянул, а он сомневался, снимать ли ему «Барышню-крестьянку», вроде бы и сюжет Ромео и Джульетты, но весьма легкомысленный. И так во всем. Ньегес то впадал в запой, то возвращался к спортивному образу жизни, он давно уже так похудел, что вполне годился и на арену, и на таблао. И быков сокрушать, и каблуками щелкать. Но не спешил подкидывать сюжеты. Конечно, впору снять фильм о нем самом, мальчике, привезенном из Испании, выросшем в советском детдоме, ставшем известным кинодраматургом, но этот сюжет еще не имел кульминации, развязки и финала, их должна придумать жизнь. Да и после «Муравейника» снимать еще раз про детдом надо лет двадцать повременить. Время летело, Марта Валерьевна так и работала в МИДе, так и подрабатывала на радио, они ездили и на море, и изредка за границу, Толик рос, хороший мальчик, учился на одни пятерочки, подавал надежды как будущий чемпион по фигурке, Тарасова его нахваливала. Во всех смыслах их семья упакована, все при всем, а лада не ощущалось все больше и больше.

— Вот возьму и соглашусь уехать работать в наше посольство в Париже, — пригрозила однажды Арфа.

— Скатертью дорога! Бон дебарра! — заорал Эол. — Только Толик со мной останется.

— Начинаем делить имущество?

— Толик не имущество!

— Не имущество я! Если вы опять, то я все-таки сбегу от вас обратно в детдом! Доиграетесь. Ну братцы, ну пожалуйста!

Хотели, чтоб было все хорошо, как в четвертой новелле «Муравейника», а получалось как в первой, где от Быстряковых сбежала и вернулась в детдом Лика.

По осени Платон Новак женился в Черемушках, в кафе «Черемуха» неподалеку от своей квартиры, так и не вернув себе фамилию и отчество прославленного отца. Эол злился на Платона, что тот когда-то поменял, а Платон на Эола, что не разрешил вернуть. Денег на свадьбу Незримов сыну не дал, да тот и не просил, стал хорошо зарабатывать в своем КБ, но подарок Незримов подарил не дешевый и особенный — новейший японский видюшник «Сони» и полное собрание своих фильмов, ему их записали на «Мосфильме:

— Наконец-то посмотришь.

— Да что вы, Ёл Фёдрыч, мы с Платончиком все ваши фильмы пересмотрели, их же время от времени выбрасывают на телевидении, — сказала невеста, явно огорченная, что стала Елизаветой Новак, а не Елизаветой Незримовой.

— Это точно, выбрасывают, — рассмеялся новоиспеченный свекор. — Как на помойку.

Родители Лизы в разгар веселья как-то вскользь намекнули, что Незримовы могли бы не ограничиться видиком с кассетами, на что Эол Федорович справедливо и прямо заявил им:

— Вообще-то им досталась квартира, купленная когда-то мной, и машина, тоже когда-то мной купленная.

— Ой, ну да, ну да! — закудахтали они. — Ваше здоровье, Эол Федорович! Вы такой знаменитый, Эол Федорович! Творческих вам успехов!

А вот жалобы, что мало звезд кино пригласил на свадьбу сына, он не мог отвергнуть, согласился, виноват.

В ноябре Толик во все глаза зырил «Место встречи изменить нельзя». Вот это кино! А какой наш дядя Володя молодец! Да уж, ничего не скажешь, Высоцкий в роли Жеглова превзошел самого себя, и оставалось только позавидовать Стасику Говорухину, великолепное кино, надо бы, эх, и мне телесерийку забацать.

— Как думаешь, Арфа?

— Пуркуа па? У тебя не хуже получится.

— «Не хуже»! Да в сто раз лучше! Вот бы серий шесть о Гагарине!

А потом состоялась премьера меньшовской «Золушки» — «Москва слезам не верит» в относительно новом кинотеатре «Звездный» неподалеку от ВДНХ и Аллеи космонавтов, над которой взмывает в небо сабля с ракетой наверху.

— Первая серия еще ничего, но вторая никуда не годится, — сказал Незримов Володе Меньшову как старший младшему. — Баталов вообще отвратителен: самовлюбленный, смазливый — фу!

И это среди общего щебетания восторженных киноптиц.

— Ничего другого от вас и не ждал, Эол Федорович, — снисходительно улыбался своей широкой и доброй улыбкой Володя.

— Ну вот, видишь, сам все понимаешь, — пожал горячую руку своей холодной Незримов, чувствуя себя призраком искусства в балагане второсортности.

И конечно же разругались вдрызг! Марта доказывала, что такое кино имеет право на существование, что оно доброе.

— А мое что, злое?

— Тоже доброе, но не всегда оно... как бы сказать... народное.

— Простонародное, ты хочешь сказать?

— Может, и так. Но оно тоже необходимо зрителю.

— Как «Кубанские казаки»! Нет уж, увольте, драгоценная. Эол Незримов до простонародного не скатится.

— Да я и не призываю тебя. Ты, конечно, выше, но зря ты так Володю мордой об стол. Что ты за человек колючий, одно слово — Ёлкин! У тебя вообще друзей не останется.

— В искусстве нет друзей, есть только равные, — ледяно припечатал потомок богов.

В Толике его бесило, что тот ни в грош не ставил его фильмы. Ничего, дорастет, говорила Марта. Но вот приёмыш ходит и громко поет:

— Пора-пора-порадуемся на своем веку! — Это после того, как по ящику прямо в день рождения Незримова впервые показали «Д’Артаньян и три мушкетера» Юнгвальда-Хилькевича с Мишей Боярским в главной роли и с этой залихватской песней, которую никак нельзя не петь по двадцать раз в день, назло приемному родителю.

— Хватит, Толичек, ты же видишь, что Эол Федорович сердится.

— А что такого-то? Я хочу под эту песню номер сделать. Татьяна Анатольевна сказала, чтобы мы сами себе музыку подобрали. Весной же выступления.

Новый год встречали по-родственному — кроме родителей Марты, приехали со своими мужьями и детьми Эоловы сестры, Эллада и Елена, а ящик выдал еще один телешедевр, марк-захаровского «Мюнхгаузена» в блистательном исполнении Янковского, с искрометным Броневым и неожиданно тонкой и нежной Кореневой, в жизни вульгарной и грубой. В «Муравейнике» она с Мироновым в пенной ванне купалась, а тут играла жену Мюнхгаузена, Марту, что конечно же вызвало сравнения:

— Ветерок, ты у меня настоящий Мюнхгаузен, выдумщик, режиссер, а я при тебе, как эта Марта.

Но на сей раз Незримова по-настоящему разозлили сестрички, спасибо, что приперлись. Начали расхваливать Захарова с Янковским, Юнгвальд-Хилькевича с Боярским, Говорухина с Высоцким, сюда же вплели и Лиознову с Тихоновым–Штирлицем. А про фильмы родного брата эдак скользячкой, мол, и ты тоже у нас молодец. Неужели «Пуля», «Не ждали», «Бородинский хлеб», «Голод», «Страшный портрет», «Муравейник», «Лицо человеческое» хуже? Лучше. Но не народное, не простонародное, не полюбленное массами, не избалованное кассами. С этим надо или смириться, или не быть. Он едва не сорвался, еле дотерпел, покуда закудахтают о чем-то другом, и отыгрался на вторжении в Афганистан, случившемся опять-таки не когда-нибудь, а именно в его день рождения, 25 декабря 1979 года.

— Мы никогда не побеждали, если вторгались первыми! — кипятился потомок богов. — Тухачевскому в Польше наваляли. Я думал о Брежневе, что он умнее. За каким хреном нам этот Афганистан? Англичане сто лет не могли его завоевать.

— Ёлочкин, ну что ты такой злой? Новый год празднуем, а у тебя настроение хуже некуда.

— А чему веселиться? Я вам не женщина, которая поет. И не мушкетер из подворотни.

— Перестань. Помнишь, как твой последний фильм-то называется? Верни себе лицо человеческое.

Ему захотелось встать и влепить пощечину в это ее вполне человеческое лицо. И он встал:

— Можно пригласить тебя на танец?

— Вот, другое дело.

И они стали танцевать, и все тоже. Он спросил:

— А у меня что, нечеловеческое?

— Прости, Ветерок, но в последнее время очень часто.

— Я задумаюсь.

С Данелией Незримов конечно же давно был знаком, вместе и в Болшеве отдыхали-работали, но после премьеры «Осеннего марафона» они особенно подружились. Эол Федорович старался вернуть себе лицо человеческое, дружить, а не только брякать во все рожи правду-матку. Данелия того же, 1930 года рождения, ровно на четыре месяца старше, 25 августа.

— Ну что, Гия, нам с тобой в этом году по полтиннику. Ты мой самый любимый режиссер, если честно. Хотел бы я снимать такое же кино, как ты.

— Спасибо, Ёл! А я, если честно, смотрел некоторые твои фильмы и думал: елки-палки, почему это не я снял?

— Серьезно? И я про некоторые твои!

— А ты чего сейчас намерен снимать?

— Ничего.

— Вот и я ничего!

— Давай ничего не будем больше снимать?

— Давай! «Да будет проклят правды свет, когда посредственности хладной, завистливой, к соблазну жадной он угождает праздно! Нет!..»

Накануне очередного дня рождения Марты ходили еще на премьеру рязановского «Гаража», о котором все только и жужжали: смело, остро, антисоветско. Незримов высказался иначе: мелко, суетно, неостроумно. А самому Эльдару:

— «Берегись автомобиля» разве не ты снял?

И Арфа потом конечно же укоряла:

— Кончай портить отношения с людьми!

Все в их жизни как-то незримо и неостановимо, хотя и медленно, двигалось куда-то в овраг. Они спорили по любому поводу. Он ругал Брежнева за Афганистан, она хвалила: молодец, не дал там разгуляться американцам. Ей с Толиком нравились «Шерлок Холмс и доктор Ватсон» Масленникова, а ему нет. И Толик чаще оказывался на ее стороне, а не на его. На детских соревнованиях он выступил с номером «Мушкетер» — «пора-пора-порадуемся на своем веку», — занял второе место, утер нос приемному отцу. Ни в одном фильме Незримова и нет такой песни, чтобы десятилетний паренек мог под нее станцевать на льду. Потомок богов только радовался успеху приёмыша. Но когда тот восторгался «Экипажем» Митты, режиссер решил это пресечь:

— Понимаешь, Толик, надо с детства воспитывать в себе вкус. Это кино плохое, лживое. Конечно, показан героизм, но нельзя такими трюками обманывать зрителя.

— Ветерок, ему еще рано...

— Десять лет парню! Какое рано! Я в свои десять лет...

— Ну так то ты!

— Да не ссорьтесь! Если папа говорит, что плохое, я согласен. Мне только понравилось, как там огонь жег.

Ненависть Незримова к фильму Митты разжигало и еще одно обстоятельство: он узнал, что Мостовой, посадивший много лет назад самолет на поверхность Невы, оказывается, работает в аэропорту Внуково, Эол вновь подавал заявку на создание фильма о той непревзойденной посадке и вновь получил отказ: «Дорогостоящая затея». Митте, значит, можно снимать эту лживопись, фильм-катастрофу с огромным бюджетом, а Незримову ни про Гагарина, ни про Мостового!

Но новые, настоящие удары ждали беднягу Эола впереди.

Вскоре после просмотра «Экипажа» Толику стало плохо в школе, срочно доставили в больницу. Помнится, их когда-то предупреждали, что у него не вполне здоровое сердце, но за все время это проявлялось лишь иногда — внезапно бледнел, под глазами темнело, начинал учащенно дышать, а спросишь — в горячей ванне пересидел, на фигурке перетренировался, уроки сложные задали, переутомился. Проходило и забывалось. А тут — порок сердца, нужно срочное лечение. И Незримов повез Толика в Ленинград, к Шипову. Тот подтвердил: стеноз легочной артерии; удивительно, как раньше не наблюдалось сильных проявлений, видать, мальчишка терпеливый, боялся, что скажут больной и возвратят в детдом.

— Родители пьющие были?

— Пьющие. По пьянке отец мать убил, сейчас в тюряге.

— Ясная картина. Никаких нагрузок. Фигурное катание отменяется. И скорее всего, навсегда.

— Да вы что, Григорий Терентьевич! Для него это главное дело в жизни. Я же его и приучил к конькам.

— Увы. Оставляйте его у нас, будем готовить к операции.

— То есть без операции никак?

— О чем вы, малюсенький! Но не беспокойтесь, стеноз надклапанный, я иссеку пораженную часть сосудистой стенки, поставлю заплаточку из перикарда, и он быстро встанет на ноги. Но не на коньки. Полностью исключено.

Теперь, пока Толик лежал у Шипова, приходилось им на субботу и воскресенье мотаться в Ленинград. Страх, что операция может оказаться со смертельным исходом, Незримов старался погасить авторитетом Терентьевича, сделавшего уже десятки, если не сотни таких хирургических вмешательств.

На очередной годовщине их свадьбы с Арфой Толик на сей раз не присутствовал, его готовили к операции, а друг Саша, сияя, как андалузское солнце, объявил, что его отпускают в Испанию и он намерен там остаться на постоянное жительство.

— Наталия написала мне, что ждет с нетерпением, — пел он и готов был плясать фламенко.

— Хоть ты и предатель, но, черт возьми, я рад за тебя, — скрипел зубами режиссер, не представляя себе, что он теперь станет делать без верного сценариста.

А Ньегес расправлял крылышки. Испанское правительство давало ему какие-то подъемные, и он намеревался поселиться в Валенсии, хотя дальнейшая его судьба пока оставалась под вопросом. Злясь на Сашку, Незримов решил сам написать сценарий лирической комедии в духе Данелии, зная, что, даже подражая кому-то, он сделает все по-своему, по-незримовски. И у него пошло, покатилось, да так, что он только ухмылялся: без тебя, Сашок, обойдусь! И именно в этом полете его подстрелила новая неожиданная беда.

Она пришла на «Мосфильм» в виде худощавого человека, очень похожего на Солоницына, любимого актера Тарковского.

— Эол Федорович, там вас на проходной какой-то Богатырев спрашивает.

— Богатырев? Юра? — Незримов подумал лишь об актере, сыгравшем у Никиты Михалкова в «Своем среди чужих» и сейчас снявшемся у него же в «Обломове» в роли Штольца. И никак не мелькнуло, что Богатырев — фамилия Толика.

Выйдя из проходной, он не увидел Юру и спросил:

— Кто Богатырев?

— Я, — подошел похожий на Солоницына. — А вы Незримов?

— Незримов. — И тут только все внутри у потомка богов упало на самое дно. Вот он, скелет из шкафа! Они пожали друг другу руки и побрели вдоль мосфильмовского забора. — Владислав Иванович? Освободились, значит?

— Подчистую. Как говорится, с чистой совестью.

— И что же вы хотели? Узнать о Толике?

— Да, узнать. И не только.

— Толик очень развитый мальчик, учится на одни пятерки, на соревнованиях по фигурному катанию в начале мая занял второе место по Москве.

— Ишь ты! Моя натура.

Незримову казалось, что он попал в собственное кино, только еще не хватало, чтобы отец Толика выглядел не как Солоницын, а как Басов в роли Арланова. И прежде чем Богатырев начнет казаковать, Эол его сразу огорошил:

— Но сейчас мальчик в больнице, его готовят к операции. Врожденный порок сердца.

Богатырев остановился, с ненавистью посмотрел на Незримова:

— Оба-на! Ну вы тут даете! А точно ли, что врожденный, а не приобретенный?

— Владислав Иванович, а вы вспомните, какую жизнь вели вместе со своей супругой. Алкоголизм родителей в большинстве случаев является причиной пороков сердца. Таких, как у Толика, стеноз легочной артерии.

— Легочной, а говорите, сердце.

— Легочной артерии сердца. Сжатие клапана.

Они стояли друг напротив друга, готовые броситься в бой, схватить один другого за горло, повалить, задушить.

— А почему же вы, приемный папаша, тут, а он в больнице?

— Мы с женой ездим туда постоянно. И врач — мой лучший друг. И лучший хирург в СССР. Он постепенно готовит Толика к операции.

— Какая больница?

— Этого я вам не скажу. При подобных обстоятельствах мальчика ни в коем случае нельзя волновать.

— Может, он, наоборот, обрадуется?

Все-таки этот тип отдаленно напоминал Басова в роли Арланова, хотя и не такой наглый. Улыбнулся, вспомнив, что надо сохранять вежливость:

— Дети всегда хотят жить с настоящими родителями.

— Ага! — брызнул молниями потомок богов. — Особенно с отцом, убившим мать ребенка.

У Богатырева подпрыгнула бровь.

— В смысле?

— Что «в смысле»? Насколько мне известно, вы, Богатырев Владислав Иванович, убили в пьяной драке мать Толика, Богатыреву Светлану Сергеевну.

— Кто? Я?!

— Ну не я же!

— Да что вы мелете? Никого я не убивал.

— Еще скажите, что вас оклеветали, а убил любовник.

— Да никто меня не оклевётывал... не оклеветавывал. Это у вас какие-то идиотские сведения. Должно быть, вам наврали с три короба, чтобы вы только не думали, что отец вернется и ему разрешат забрать ребенка.

— То есть? Хотите сказать, вы сидели не за убийство?

— За шкурки я сидел.

— Какие еще шкурки? Товарищ Богатырев!

— Товарищ режиссер! У вас неверные сведения. Да, я ушел от Светки к другой стерве, Толик остался со Светкой, но тут у нее начертился хахаль, она за него выскочила, а Толика сдала в детдом. А потом у нее что-то с сердцем — и писец котенку, гадить не будет. Тоже небось клапан накрылся. Своей смертью она сдохла, никто ее не убивал сковородкой или как там согласно вашим данным?

— С лестницы сбросил, ударилась головой.

— Да у нее с рождения с головой было не в порядке. Никто ее не сбрасывал. Мирно расстались. Я на другой женился, на Ритке, и эта молоденькая сучка из меня бабки стала тянуть. А я на меховой фабрике работал, стал шкурки таскать, норковые, собольи, даже каракуль. Меня за задницу взяли. Срок дали. Потом еще добавили за побег. Потому я только что и откинулся.

— Не может быть! — Незримова затошнило, будто и у него сжало сердечный клапан. Все сбывалось в точности как в последней новелле «Муравейника». Ёлкин, тебе вообще нельзя кино снимать, коли оно так сбывается.

— Может, — улыбнулся Богатырев улыбкой богатыря, одолевшего незримого и коварного ворога.

— И что же вы хотите?

— Своего законного права. Хочу видеть сына. А там посмотрим.

— Если такое право у вас есть, то только после его операции. Но я вас уверяю, к вам он не вернется никогда.

— Это еще почему?

— Потому что таков сценарий, — на сей раз победительно улыбнулся режиссер, вспомнив, как счастливо заканчивается новелла «Весна» в кинофильме «Муравейник».

— В какой больнице?

— Имею право не говорить.

— Я найду его. Он поменял фамилию-отчество?

— Разумеется. Ищите. Незримов Анатолий Эолович.

Вернувшись на студию, где он просматривал разные кинокомедии, готовясь к своей собственной, Эол Федорович тотчас на всякий случай позвонил Шипову и все рассказал. Терентьич обещал не пускать Богатырева к мальчику, если он все же разыщет его. Но пока этот субъект будет разыскивать сына по всем московским больницам, а такого Незримова Анатолия Эоловича нет и в помине, пока все разузнает, уже все клапаны заработают как надо. Сразу же перезвонил и жене в МИД и тоже ее обо всем предупредил.

Незримовы переходили на нелегальное положение. Всюду старательно оглядывались, нет ли слежки. Эол Федорович сгонял в Кошкин дом, оттуда в министерство, подняли архивы, и выяснилось, что и впрямь произошла путаница с другим Богатыревым, который и впрямь убил жену в пьяной драке, сбросив бедную с лестницы, но тот был Вячеслав, а наш — Владислав, их постоянно путают, как Литву и Латвию. Но понимаю, перепутать котят, а ошибиться в таких жизненно важных делах! Ну и страна у нас! Причем самое смешное — убийца Вячеслав из подмосковного Электрогорска, а шкурочник Владислав жил с женой и Толиком в тридцати минутах езды — в Электростали, ближе к Москве.

То, что папаша Толика не убийца, утешало: мало ли какие кульбиты на уме у убийцы! Но из рук выпадал столь необходимый джокер — пока еще Толик не знал, за что сидит родитель, в случае чего можно было этот джокер бросить на стол: Владислав Богатырев убил свою жену Светлану, твою родную мать, Толичек! А чем теперь выстрелить? Шкурки воровал? Это вообще смехотворно звучит, как будто шкурки от мандаринов.

Тем временем, пока вернувшийся из шкафа скелет рыскал по московским больницам, в городе на Неве хирург-виртуоз сделал операцию и избавил мальчика от врожденного порока сердца. Эол и Арфа поселились в гостинице неподалеку от больницы, надоедали Шипову, а потом гуляли белыми ночами, как четырнадцать лет назад, и в годовщину их первой ночи в покоях наследника Тутти режиссеру, весьма почитаемому в Питере, без труда удалось прокрасться в спящий «Ленфильм», прибегнув к услугам все того же Ефимыча, ничуть не изменившегося. Он словно законсервировался: испитой, но не спившийся до безобразия. Две бутылки армянского — и он сама любезность.

— А покои наследника Тутти не сохранились?

— Какое! Я уж и не упомню, когда такое было. При царе. Могу предложить «Благочестивую Марту».

— Йокк! — вырвалось из груди у Марты Валерьевны. — Это еще что такое?

— Марту непременно берем! — заржал Незримов и, пока шли, объяснял: — Фрид снимает. По испанскому драматургу. Малине.

— Тирсо де Молино?

— Во-во. Ты хотела Мадрид? Сейчас он тебе будет в центре Ленинграда.

Надо же так случиться, что Ян Фрид как раз в то лето снимал на «Ленфильме» комедию-двухсерийку «Благочестивая Марта» с теми же Тереховой и Караченцовым, что и в «Собаке на сене», принесшей огромный успех три года назад. Повторить достижения «Собаки» Фриду не удастся, зато Незримову повторить успех четырнадцатилетней давности в декорациях испанских интерьеров удалось вполне, под шампанское и скромную закуску Эол и Арфа провели ночь любви. Да и за Толика уже можно было не волноваться, их к нему пускали, он скулил, как же хочется домой, а Шипов решительно объявил:

— Наш малюсенький стремительно поправляется.

Словом, в городе на Неве они вновь обрели свое счастье. Даже Ньегес приезжал проведать крестника.

— Вот ты все мечтаешь о Мадриде, а мы с Мартой на днях побывали в нем, — дразнил его Незримов, подмигивая жене.

— Как это?

— А вот так. Только это секрет. Тоже мне, крестный, а сам улепетнуть собирается.

Когда вернулись в Москву, пока еще без Толика, тотчас и Богатырев нарисовался:

— Где вы прячете моего сына?

— Слушайте, Владислав Иванович, вы от сына отказались? Отказались. Теперь ищете? Ну так и ищите сами.

— Это не разговор, — тихо, но строго говорил папаша. — Я имею право знать, где находится мой законный сын.

— Докажите, что имеете право!

— Хорошо. Но лучше, если вы войдете в мое положение. Я не враг вам, я просто хочу предоставить возможность Анатолию самому сделать выбор. Я смотрел ваш фильм «Муравейник», не надо на меня так смотреть. Там ребенок выбрал приемных родителей, потому что настоящий отец показан несимпатичным. Но я совсем не такой, как видите. Там, кстати, Толик в надписях обозначен как Богатырев. Отчего же вы не дали ему свою фамилию?

— Владислав Иванович, я вижу, вы человек спокойный, рассудительный. У мальчика сплошные травмы. Сначала остался без родителей, воспитывался в детском доме, потом мы его усыновили, это тоже надо пережить. Теперь он поправляется после тяжелой операции. Порок сердца, знаете ли, не шуточки. И вы хотите в этот период адаптации его нагрузить тяжелейшей проблемой. Это разумно?

— Согласен. Но где гарантии, что вы меня не обманываете? В школе мне сказали, что Толик на излечении, но якобы не знают, где именно. Понятное дело, вы с ними в сговоре против меня. Покажите документы, свидетельствующие о его болезни и операции, и я обещаю устраниться на месяц.

— На три.

— На два.

— Черт с вами, на два. Но он еще в больнице, и никаких выписок у нас на руках нет. Когда его выпишут, а это ожидается вскоре, предъявлю вам все документы.

В эти тревожные дни по телевизору показали «Маленькие трагедии» Швейцера с Высоцким в роли Дон Гуана, Смоктуновским в роли Сальери, но...

— Как можно было взять на Моцарта этого глупого Бумбарашку! — злился Незримов. — Так испортить пушкинские шедевры. Лучше бы я... Теперь сто лет не разрешат еще раз.

— А что же ты прохлопал! Сам и виноват.

Марта Валерьевна была права, и это его еще больше злило.

— А что же ты, такая умная, ни разу мне не подсказала?

— Ёлкин! Скоро Толик вернется, а мы опять ссориться начнем? Прекращай немедленно!

Это да, точно, надо смиряться. В середине июля Толика выписали, и они торжественно привезли его в Москву. А вместе с ним и замысел третьего фильма о хирурге Шилове, рожденный в разговорах с хирургом Шиповым, когда они бывали у него в гостях в Комарово в эту пору белых ночей, покуда Толик лежал в больнице. Многое произошло в интереснейшей жизни Григория Терентьевича за четырнадцать лет после съемок «Голода», и все это так и просилось в новый фильм. Причем с возрастом и Жжёнов стал еще больше походить на прототип Шилова. А главное, Шипов, в шестидесятилетнем возрасте нашедший наконец свою главную любовь жизни, испытал многое, что было знакомо Незримову, прежняя шиповская жена вела себя точь-в-точь как Вероника Новак. Ну и кроме этого много чего. Шипов за прошедшие годы столько дал медицине, что многие у нас и за рубежом признавали его хирургом номер один в мире.

Возвращение Толика праздновали одновременно с проводами Ньегеса в его взбалмошную Испанию, и пьяный от одновременной радости и горя Незримов ругал его:

— Ну куда ты, Одиссей, ну куда ты! Не ходил бы ты, Сашок, во солдаты! Третью часть про хирурга надо делать, а ты!.. Плюнь! Испанское кинцо — дерьмецо.

— Вот я и намереваюсь поднять его уровень.

— С этими болтунами и танцорами?

— Я буду снимать о себе, как будто я вернулся в Испанию сразу после смерти Сталина, при первой волне репатриантов. И как будто я стал тореадором.

— Тьфу на тебя! Сашка, Сашочек, Сашулечка! Не уезжай! На коленях умоляю!

— Да не бойся ты, папа, — сказал Толик. — Вернется он, никуда не денется. Он же мой крестный. Вот я если б умер, тогда да, скатертью дорога.

Данелия заметил:

— В вашем Толике есть очень многое от Бори Бархатова, которого я в «Сереже» снимал. Такой же рассудительный. Тот должен был других детей играть, но ходил и всюду совал свой нос: «А это что за тип камеры?», «А на какую пленку вы снимаете?». Ему Таланкин: «Чё ты все лезешь?» — а он: «Потому что я ребенок, и мне все интересно. А вы, Таланкин, не очень похожи на деятеля искусства». Я и увидел, что это тот самый Сережа. Спрашиваю его: «Как тебя зовут?» — а он в ответ: «Борис Павлович». Мы к нему так во время съемок и обращались: «Борис Павлович».

— Во-во, и наш такой же, — сказала Марта. — Когда мы знакомились, он тоже сказал: «Анатолий Владиславович».

— Анатолий Владиславович, ты когда Анатолием Эоловичем собираешься стать? — спросил Лановой.

— Перед армией, — ответил Незримов и с горечью подумал, что если бы Толик уже стал Эоловичем Незримовым, ему труднее было бы вернуться к прежним отчеству и фамилии. Вот угораздило же мамашу назвать сына Эолом!

— Анатолий Владиславович, — обратился к мальчику Данелия, — пора бы уже прибиться к берегу.

— Это как? — не понял Толик.

— А так. Войти в семью своих приемных родителей без аннексий и контрибуций.

— Что-что?

— Взять отчество и фамилию. Ты же уже называешь их мамой и папой.

— Хорошо, я подумаю.

«Стервец!» — Незримов едва не выпалил это слово.

Ньегес вскоре улетел, в Шереметьево его провожали целой толпой мосфильмовцев. Незримов старался не плакать, но слезы текли, и он их давил, как клопов. Высоцкий всех огорчал своей смертельной бледностью. Давно уже знали о его наркомании, и все кому не лень старались что-то предпринять, но тщетно. Золотопромышленник Туманов придумал ход: забросить Володю в свою артель «Печора», поселить в отдельном домике и под наблюдением врачей избавить от зависимости. Но он уже дважды порывался улететь туда, однако оба раза якобы опаздывал на самолет. Обнимаясь с ним, Саня сказал:

— Володь! — и замолчал.

— Да ладно, Сашок, не парься, лети. А я, наверное, помру скоро. — И, играя желваками, зашагал прочь.

На другой день после улёта Конквистадора в Москве начались Олимпийские игры, бойкотированные пятьюдесятью странами из-за ввода войск в Афганистан.

— Суки! — бесился Незримов. — Когда америкаки Вьетнам напалмом жгли, все было путем!

Он раздобыл билеты в Лужники, и они втроем пошли на открытие. Толик и Марта Валерьевна пищали от восторга, а Эол Федорович думал: неужели после этого он уйдет к своему гнусному папаше? И ругал себя: как могут вообще в муравейнике башки ползать подобные мысли! Домой возвращались возбужденные, гордые за свою страну и негодующие на бойкотовцев, особенно на китайцев и египтян: мы-то для них столько сделали! Когда Эсмеральда подкатила к даче, ей навстречу шагнул этот мерзавец, не смог, гад, сдержать слова, не утерпел.

— Мы же договорились! — злобно ощерился на него Незримов.

— Мало ли что, — фыркнул гад и засиял улыбкой Толику. — Толик! Иди ко мне. Не узнаешь? Я твой папка.

Можно было ожидать любой реакции мальчика, но никак не такой: Толик тоже засиял весь и бросился к Богатыреву.

— Папка! Папка! — прыгнул в его объятия точь-в-точь как Павлик Борискин в роли Ванюшки у Бондарчука в «Судьбе человека». — Ты нашелся! Нашелся! Я так тебя ждал!

Незримов испугался, что Марта сейчас упадет, но она лишь присела на капот Эсмеральды и в ужасе глядела на эту сцену, от которой по идее все зрители должны умиляться и слюняво плакать: отец нашел сына, сын обрел отца! Эолу захотелось разбить Богатыреву нос, повалить и топтать ногами, пока не сдохнет, падла. Но, бледный, как вчерашний Высоцкий, он лишь произнес:

— Ему нельзя волноваться. Как вы не понимаете?

— Да ладно вам! — ответил Богатырев. — Положительные эмоции только во благо. Эол Федорович, не хмурьтесь. Давайте будем друзьями.

— Давайте все будем друзьями, — предательски заговорил умный мальчик. — Вы мне как родные. И даже больше. Но это же мой настоящий отец. Что же мы будем его бойкотировать? Поздравь нас, папа, мы только что были на открытии Олимпиады.

— Ну здорово! — ласково улыбнулся гад, и Марта Валерьевна не могла недооценить его дипломатичность. — Какие вы у меня молодцы, — продолжал Богатырев разить всех своей любезностью. — Может, меня на закрытие возьмете?

— Конечно, возьмем, папа, о чем речь! — щебетал юный предатель. — Папа, мама, мы же возьмем его?

— Посмотрим на его поведение, — прекрасным голосом мегеры произнесла хозяйка дачи.

— А у меня для тебя подарок. — Богатырев достал из кармана пистолет и протянул сыну. — Точная копия ТТ. — Он торжествующе глянул на Эола и Арфу. — В точности как в вашем кино. Только там ножик. — И подмигнул, сволочь.

Потом они сидели на висячей террасе, такой же, как у Чарли Чаплина и овдовевшего Александрова, пили коньяк, а Толик пепси-колу, которую вот уже четыре года у нас производил новороссийский завод.

— Итак, каков расклад, — говорил Незримов, сдерживаясь, чтобы не сломать гаду нос. — Здесь мальчик ни в чем не нуждается, ходит в школу, всем обеспечен, полностью окружен заботой и любовью. Мы известные всей стране люди. Я признанный кинорежиссер. Марта Валерьевна работает в МИДе, продолжает выступать на радио. Мальчик ходил на фигурное катание; пока что это будет запрещено, но, быть может, потом разрешат. Перед ним перспектива светлого будущего. У вас — занюханная квартирка в Электростали, кем вы будете работать, еще не известно. Может, опять по шкуркам пойдете.

— Эол Федорович, давайте без оскорблений, — дипломатично улыбался Богатырев. — Квартирка нормальная. На работу я уже устроился электриком. Профессия, без которой людям хана. Фигурное не светит как минимум два года. А там посмотрим. А главное, я согласен, чтобы пацанчик жил какое-то время с вами, какое-то со мной. Так, Толян?

— Пожалуйста, не употребляйте это отвратительное уголовное слово! — вспыхнула Марта Валерьевна.

— Какое?

— Пацанчик этот.

— Лады, не буду больше. Оно, кстати, не уголовное, а вполне общеупотребительное. Но если не нравится — лады. Так вот. Толик, ты что на это скажешь?

— Папа, мама, — умоляющим взглядом юный власовец глянул на приемных, — а ведь отец дело говорит. Какое-то время с вами, какое-то с ним. Мне нравится электричество. Без него, братцы, никуда, знаете ли.

Он даже рвался сегодня же ехать с Богатыревым в эту долбаную Электросталь, но тот сам согласился, что лучше не все сразу, а то и впрямь сердчишко.

Марта всю ночь плакала:

— Мы для него всё, всю душу! Я души в нем не чаяла, а он... Почему так, Ёлочкин, милый, почему?

— Необъяснимый проклятый зов крови, — скрипел зубами Незримов, и ему казалось, что у него, как у Анны Карениной, во мраке горят глаза. Только от бешеной злобы.

На другой день он с Толиком отправился на футбол, наши в Лужниках били Венесуэлу, Серега Андреев, Федя Черенков, Юра Гаврилов, Хорен Оганесян, четыре–ноль! Неужели после этого Толик уйдет? Сашка в свою Испанию, этот в свою Электросталь. Не может быть! После каждого трепетания мяча в сетке Толик бросался на шею Незримову, крепко прижимался:

— Гол, папа, го-о-ол!

«Папа»... Какой я тебе папа, бляха-муха! Ты Богатырев, пацанчик. Но нет, не может быть! Не уйдет. Ты — Толик, ты наш милый мальчик, умный, рассудительный. И сейчас ты ведешь себя умно, ни слова про исконного родителя, затаился. Да и фильмы Незримова сбываются, а «Муравейник» чем кончается? Арланов посрамлен, а Оладьины с Костиком едут на море. На жару Толику сейчас нельзя, а вот в Юрмалу вполне можно поехать. Пусть же сбывается не только плохое!

На СССР–Замбия не пошли, зато 24 июля наглотались вдоволь голов нашей сборной, восемь–ноль в матче с Кубой! Романцев, Гаврилов, Черенков, Шавло, Бессонов, а Серега Андреев аж три плюхи всадил бедным ребятам с Острова Свободы. Ничто не могло более сроднить Незримова с приёмышем! Восемь раз в восторге обнимались и домой ехали счастливейшие, вот вам, сволочь бойкотная, получите!

В четыре часа утра в Париже Марина проснулась от страшного сна, увидела на подушке кровавый след от раздавленного комара и, когда ей позвонили, подумала, что услышит чужой голос, не Володи. Так оно и произошло. Чужой голос произнес два слова: «Володя умер». Незримову сообщили гораздо позже, и первое, что он подумал: слава богу, что в его фильмах Высоцкий не снимался, не то бы непременно повторил смерть своего героя. Но каким-то образом смерть Володи вошла в жизнь Эола, он почувствовал, что она потянет за собой череду неудач, бед, если не катастроф. Через три дня в толпе народа возле театра на Таганке он увидел плачущего Богатырева и почему-то подошел к нему.

— Эол Федорович! Как же так? — воскликнул отец Толика. — Я любил его больше всех!

В сей миг он не показался Незримову отвратительным.

— Мы с ним всю жизнь дружили, — сказал Эол Федорович.

— Правда?!

— Ни разу не ссорились.

— А в ваших фильмах он ни разу не сыграл.

— Не случилось. А мог бы. Я собирался.

И потом ему было страшно противно пить с Богатыревым водяру на Ваганьковском после того, как Высоцкого засыпали землей. Особенно противно, когда Богатырев сказал:

— Смерть Высоцкого нас примирит с вами, я это чувствую! Давай будем на «ты»!

С трудом удалось избавиться от этой липучки.

— Возьми меня с собой на поминки!

— Извини, но это исключено.

И он один поехал на Малую Грузинскую, где в квартире покойного собрались самые близкие, а потом — в театр, где после спектакля «Мастер и Маргарита» поминали куда более широким кругом.

— Ёлыч-Палыч. Так Володя называл меня, — говорил он в своей речи. — С виду строгий, сердитый, в душе он всегда был ласковый, а часто беззащитный. Рычал на весь мир своими песнями, а в личном общении мурлыкал. Жалею, что так и не успел снять его ни в одном своем фильме.

На другой день после похорон Высоцкого в жутком похмельном состоянии Незримов отправился с Толиком на полуфинал и, попивая пивко, ничему не радовался. А чему радоваться? На шестнадцатой минуте Нетц забил нам банку, Толик сказал:

— Ну, теперь держись, немчура! Разозлила ты нас!

Но время шло и шло, а наши ничего не могли сделать против обороны ГДР, не получалось ни битвы под Москвой, ни Сталинграда, ни Курской дуги, ни операции «Багратион», ни взятия Берлина, а лишь сплошное тягостное летнее отступление 1941 года.

— Да когда же? Когда?! — вопил Толик.

— Похоже, Толечка, никогда.

— Э, нет, братцы, такая позиция, знаешь ли... Капитулянтская. Надо настраивать себя на победу.

Настраивай не настраивай, а так ноль–один и продули полуфинал, и в финал нашей единственной Московской Олимпиады вышли ГДР да Чехословакия. Покинув стадион, Незримов за копейки продал какому-то ловчиле билет на финальный матч.

— Зачем?! — возмутился Толик. — Сами бы пошли. За чехов бы болели.

— Ну уж нет уж, — огрызнулся Эол Федорович.

— Ох, не нравится мне твой настрой, — как обычно, по-взрослому вздохнул десятилетний мальчик. — Соберись, папа. Надо уметь проигрывать.

— Я, что ли, проиграл? Это у них оказалась кишка тонка.

— Вот то-то и оно. Ты у нас всегда победитель.

Возвращаясь домой, Эол Федорович был уверен, что там окажется Богатырев, но ошибся, скелет вылез из своего шкафа через два дня, когда они с Толиком отправились в спорткомплекс ЦСКА на финал соревнований по фехтованию. Толику страшно хотелось. И они увидели триумф нашего Виктора Кровопускова — вот ведь фамилия для фехтовальщика! И вновь показалось, что они едины, Эол и Толик, едины в радости за наш спорт, в гордости за нашу великую страну. Но когда приехали домой, снова:

— Папка! Я уже по тебе так соскучился! — И приемный родитель забыт в пользу натурального.

Боль такая, словно Кровопусков пронзил Незримова своей победной саблей.

— Уважаемые Эол Федорович и Марта Валерьевна, — обратился скелет столь торжественно, будто собирался просить руки их дочери. — Прошу разрешить мне взять Толика на все выходные к себе в Электросталь.

— Но завтра пятница.

— Я завтра в одной квартире буду полностью электрику менять, хочу, чтобы пацаненок посмотрел, чем его отец занимается. Простите, забыл, что вам это слово не по душе.

— Я очень, очень хочу! — взмолился Толик.

— Ну... — Эол посмотрел на Марту. Та всплеснула руками, мол, даже и не знаю, а он ухватился за спасительное: — Но сейчас уже поздно.

— Ничего, мы как раз успеваем на Курский к предпоследней электричке.

— Погодите, мы же собирались на закрытие Олимпийских игр. У нас же и билеты.

— Хорошо, я утром в воскресенье его привезу. А на меня нет билетов?

— Простите, не учли ваше появление в нашей жизни.

— Ну так что? Нам надо двигать, чтобы не опоздать на электропоезд.

Слова с корнем «электро» уже вызывали отвращение, как тот фильм Пазолини. И надо же такому случиться, что, как только Богатырев и Толик укатили, позвонил из своей Испании еще один предатель, чтобы радостно сообщить:

— У меня все прекрасно, ребята! Братцы мои любимейшие! Она не любит мужа. Не исключено, что я обрету желаемое счастье.

— А как ты там устроился?

— Мне дали небольшие подъемные, снимаю крошечную квартирку, зато на Гран-Виа. Временно устроился работать электриком.

— Да ёшкин же ты матрёшкин! — взвился Незримов, как бык перед Пакирри. — Нельзя было другую работенку?

— Но ты же знаешь, что я по этому делу.

Да знал он, как не знать, что Сашуля в детдоме старательно изучал профессию электрика, а потом многим друзьям, включая родного режика, чинил проводку, розетки и прочую электродребедень. Но именно сейчас такая подлянка с его стороны...

— Молодец, Санчо! Из кинодраматургов — в электрики. Вот как тебя встретила родина.

— Да все нормально, Ёлочкин, это временно. Я уже начал писать сценарий, о котором тебе говорил. Приедешь снимать?

— Не знаю, не знаю. Я сейчас решил сам сценарии писать, чтобы не зависеть от всякого рода перебежчиков.

А ночью еще и Арфа нанесла удар:

— Ты ведешь себя не по-мужски. Надо было решительно обезвредить этого тощего выродка. Вплоть до по морде.

— Но ты же видела, как на него реагировал Толик.

— Мало ли что? И сегодня нельзя было отпускать его с ним. А если он не вернется? Я столько сердца вложила в этого мальчика! Это самый лучший мальчик на свете.

— Предатель.

— Не говори так!

— Любимая, ты не права. Пусть судьба сама решит. Мне кажется, у нас нет причин волноваться. Пройдет эйфория первого знакомства, он побудет сколько-то в очаровании, но рано или поздно вернется к нам. Ну сравни, кто мы и кто этот шкурник.

Вечером в субботу шкурник позвонил и сказал, что Толику у него понравилось и он хочет побыть еще какое-то время в Электростали. Дал трубку мальчику, и тот подтвердил:

— Да, папа. Мы из телефонной будки звоним. Мне здесь нравится. Ты не представляешь, как здорово, когда налажено электричество.

— А как ты питаешься?

— Не волнуйтесь, братцы, мой папа так варит пельмени и макароны, что закачаешься.

— А церемония закрытия?

— У папы есть телевизор, мы тут посмотрим.

Эол Федорович был вне себя от ужаса происходящего. Электричество одерживало победу над эоллектричеством! А главное, что это было так непонятно. Кто они с Арфой — и кто этот шкурник-электрик. Несравнимо! А мальчик уже им предпочитает его! Как подлец зритель, охотнее идущий на индийскую фигню или «Пиратов ХХ века», нежели на тонкий, сильный, глубокий, психологически выверенный, человечный, реалистичный кинематограф Эола Незримова: мне нравятся ваши фильмы, но они такие тяжелые. Да никакие они не тяжелые! Они светлые, они учат тебя, дурак ты зритель, преодолевать тягости жизни, разбираться в правде и кривде, точно расставлять исторические акценты, а главное — любить жизнь и людей по-настоящему, а не фальшиво, как в той же индийской лабуде.

— Вот что ты наделал, отпустив его с ним! — возмущалась Марта. — Радуйся теперь.

— Не ори на меня!

— Сам не ори.

— Я не ору.

— Нет, орешь.

— Бред какой-то!

— Бред, потому что ты перестал вести себя как мужчина. И этот электрик победил тебя.

— Может, ты тоже уедешь в Электросталь?

— Я подумаю.

— Скатертью дорожка!

Обычно после ссор бывали пылкие примирения, жаркие объятия, бурный и острый секс, но эта ночь набычилась и вредничала, а утром Эолу с тяжелым трудом удалось уговорить жену пойти на закрытие Олимпиады, и, когда огромный воздушный шар в форме олимпийского мишки уплывал в небо, они оба плакали, будто уплывала куда-то в неведомую даль их счастливая жизнь, их упоительная любовь, их прекрасная молодость.

Продолжение следует.

 

[1] Hasta la vista — до свидания (исп.).

[2] Prego, signore — пожалуйста, синьор (итал.).

[3] Grazie, signora — благодарю, синьора (итал.).

[4] Елисейские поля, или Шанз-Элизе, — центральная улица Парижа, одна из главных магистралей VIII округа французской столицы. Здесь слова песни Джо Дассена. — Примеч. ред.

[5] Au soleil, sous la pluie, midi ou minuit — На солнце, в дождь, в полдень или в полночь (фр.).

[6] Sous la pluie — под дождем (фр.).

[7] Карлисты (или апостолики) — политическая партия в Испании, в XIX веке принявшая активное участие в трех гражданских войнах, называемых карлистскими. Карлизм был активен на протяжении полутора веков, с 30-х годов XIX века до 70-х годов ХХ столетия. Карлисты существуют и в современной Испании, хотя уже не играют серьезной роли в политике. — Примеч. ред.

[8] Et cetera — латинское выражение, означающее «и другие», «и тому подобное», «и так далее». — Примеч. ред.

[9] ¡Hola a ti, España! ¡Viva el pais de los toros y el flamenco! — Привет тебе, Испания! Да здравствует страна корриды и фламенко! (исп.)

[10] Неомудехар — один из неостилей в искусстве испанского модерна, главным образом в архитектуре Каталонии, где в 70–90-х годах XIX века считался в наибольшей мере отражающим национальный характер испанской архитектуры. — Примеч. ред.

[11] Мудехар — стиль испано-мавританской архитектуры XIV–XVI веков, соединяющий черты восточного и западноевропейского искусства. Здесь: игра слов. — Примеч. ред.

[12] Sol — солнце, солнечная сторона. Sombra — тень, теневая сторона (исп.).

[13] Индульто (прощение) — христианская терминология в корриде. Это значит, что бык и матадор были так прекрасны, что быку зрители даровали жизнь, а матадору — триумф. — Примеч. ред.

[14] Por supuesto — конечно, а как же, еще бы (исп.).

[15] El rey — король (исп.).

[16] Алькальд — в современной Испании и некоторых государствах Латинской Америки глава городской администрации. — Примеч. ред.

[17] Квадрилья — группа участников корриды под началом матадора. — Примеч. ред.

[18] Мулета — кусок ярко-красной ткани, которым во время корриды тореро дразнит быка. — Примеч. ред.

[19] Бандерильеро — участник корриды, выступающий во второй терции зрелища. Его цель — воткнуть в тело быка пару небольших копий (бандерилий), заостренных наподобие гарпуна. Слово banderilla — уменьшительное от bandera (знамя),  бандерильи украшены, как правило, цветами флагов Испании или Андалусии. Бандерильи, которые остаются в теле животного, также называют увеселителями, поскольку их основная функция — «развеселить» быка, не отнимая у него сил, если этого специально не требуется. До XVIII века их втыкали по одной в любой момент корриды, но затем их начали помещать попарно три раза. В каждой квадрилье есть три бандерильеро, обычно двое из них подходят к быку в общей сложности три раза с парой бандерилий. Таким образом, каждый из бандерильерос к концу корриды делает два подхода. — Примеч. ред.

[20] Tercio de la muerte — терция смерти (исп.). (Это третья часть корриды, в которой происходит подготовка быка к смерти и его убийство шпагой.) — Примеч. ред.

[21] Десница — правая рука (устар.).

[22] Пакирри (Франсиско Ривера Перес) — величайший испанский тореадор, чье имя стоит в одном ряду с такими легендами корриды, как Домингин, Манолете, Антонио Ордоньес и др. Он был настоящей звездой (а матадоры в Испании — это без преувеличения самые популярные люди), за его личной жизнью пресса следила не менее пристально, чем за карьерой матадора. 26 сентября 1984 года Франсиско Ривера Пакирри погиб в схватке с быком на арене Пособланка (Кордоба). — Примеч. ред.

[23] Borracho — пьяный (исп.).

[24] gloria — слава (исп.).

[25] Viva — ура (исп.).

[26] Cobarde — трус (исп.).

[27] Aguardiente — водка (исп.).

[28] Desplante — дерзкая выходка (исп.).

[29] Triunfo — триумф (исп.).

[30] ¡Oye, alcalde de Madrid! ¡No le den indulto! ¡Eres una falange! — Эй, мэр Мадрида! Не милуйте его! Вы фалангист! (Фалангист — член правой политической партии в Испании.) — Примеч. ред.

[31] Canselación — отмена (исп.).

[32] Риоха — знаменитое красное испанское вино. — Примеч. ред.

[33] Токаор — гитарист, исполняющий фламенко. — Примеч. ред.

[34] Тавромахия — бой быков. — Примеч. ред.

[35] Gloria a la patria! — Слава родине! (исп.)

[36] Basta! Nosotros de Rusia. Mañana a Moscu. Basta! — Хватит! Мы из России. Завтра утром в Москву. Хватит! (исп.)

[37] Culo — задница (исп.).

[38] Canallas — сволочи, мерзавцы (исп.).

[39] Me gustaron especialmente las escenas con Stalin. — Мне особенно понравились сцены со Сталиным (исп.).

[40] Con Stalin?!  — Со Сталиным?! (исп.)

[41] Compañero — товарищ, соратник (исп.).





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0