Мама и Миша
Дмитрий Михайлович Тарасов родился в 1965 году в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт имени М.А. Бонч-Бруевича. Работал инженером, экскурсоводом, журналистом. Сейчас работает редактором в телекомпании «Петербургское телевидение». Публиковался в журналах «Нева», «Звезда», «Новая Юность», «Сибирские огни», «Север», «Дон», «Крещатик», «Зинзивер», «Северная Аврора» и других. Рассказы переводились на сербский язык. Автор трех книг прозы: романа «Пятый Собор», «Сергей Павлович Королев, который работает консьержем» и сборника рассказов «Считая до ста». Член Союза писателей России. Живет в Санкт-Петербурге.
Они часто гуляют вдоль Большой Конюшенной улицы. Хотите на них посмотреть?.. Тогда остановимся на этом перекрестке, постоим немножко — с минуты на минуту они должны появиться...
Не вертитесь и не крутите головой по сторонам, вы их все равно не узнаете. Если вам скучно стоять без дела, наблюдайте пока за голубями — как забавно они переваливаются на своих неловких лапах, с какой удивительной быстротой набрасываются на хлебный мякиш! Ах, вам жарко... Тогда купите себе мороженое или лимонада и возвращайтесь быстрее, потому что... Постойте! Постойте! Они уже идут...
Вон та старушка в широком платье и белой панамке — это Мама; под ручку с ней — Миша... С вами трудно не согласиться, выглядят они довольно нелепо. Прохожие оглядываются на них, молодежь посмеивается. Но им-то, поймите, все равно, что о них думают и как смотрят, для них главное — быть вместе...
Вы еще не передумали, согласны слушать про Маму и Мишу?.. Только сразу условимся: если что-то непонятно, не молчите, задавайте вопросы.
С кого начнем? По старшинству нужно с Мамы — но вы же сами ее видели: старушка, ей под восемьдесят, едва ходит, с трудом понимает, где она находится. Чтобы у вас сложилось о ней исчерпывающее представление, достаточно упомянуть, что единственный смысл ее жизни — сын. Так было всегда. И когда Миша только пытался говорить, и когда учился в школе, а затем в институте, который выбирала для него Мама, и когда ходил на работу, куда устроила его тоже Мама.
Что же касается Миши, то совершенно ясно, что без Мамы он и шагу не может ступить. После окончания института он несколько лет просидел дома — смотрел телевизор, читал — и был вполне доволен своей жизнью, пока однажды Мама не сказала: «Мишенька, может, тебе поискать какую-нибудь работу?» Ему стало страшно, ведь он совсем отвык от людей, изо дня в день видел только Маму, слышал только ее голос — а тут надо ехать куда-то, с кем-то разговаривать... «Не буду ничего искать», — заявил Миша и начал опять смотреть телевизор.
За него все сделала Мама: переговорила с соседкой, у которой племянница работала в Исаакиевском соборе, выяснила, что там открылись курсы экскурсоводов, и даже поехала в музей вместе с Мишей. По дороге убеждала сына: «Ты очень умный, очень способный. Сначала поработаешь экскурсоводом, потом тебя оценят, начальником сделают. А если что-то не устроит, то всегда можно уволиться». Миша слушал с обиженным видом, отвернувшись, его беспокоила мысль, что его размеренной и такой приятной жизни приходит конец. На самом деле Маме тоже не хотелось отпускать от себя сына, но другого выхода не было: ее пенсии едва хватало на еду, она залезла в долги, перестала покупать необходимые ей лекарства...
Как же она все-таки решилась? Да вот так, от нужды, и решилась. Потом она не раз жалела, что сама устроила сына на эту работу, ей стало казаться, что с того дня, когда Миша первый раз поехал в Исаакиевский собор, все в их жизни разладилось, пошло кувырком...
Мише не понравилось в музее? В том-то и дело, что понравилось, очень понравилось, но именно это и настораживало Маму. Видя, в каком взбудораженном состоянии он возвращается с работы и почти не слушает ее, все время говорит сам, Мама догадывалась, что с сыном что-то происходит, только вот поделать с ним она уже ничего не могла. Миша стал раздражителен, капризен, иногда мог на нее накричать — словом, он вышел из-под ее контроля.
Чтобы стало ясно, почему Миша так резко изменился, вам надо понять одну простую вещь — до сих пор единственной женщиной для него оставалась Мама. Девушки начали интересовать Мишу еще в подростковом возрасте, однако из-за постоянной Маминой опеки у него не было возможности их изучить. Когда рядом стояла женщина, он весь внутренне подбирался, мышцы напрягал, расправлял плечи — и робел, робел. Иногда даже ноги тряслись. Что за существа такие, думал, — губы, глаза, грудь — все никак у людей, но главное — это ноги, нечто поразительное, взгляд не оторвешь. Однако разговаривают как-то странно, спросишь, бывало, у таких вот ног, и спросишь-то без всякой задней мысли: «Чем сегодня занимаетесь?» — а она в ответ: «Вы хотите мне предложить что-нибудь интересное?» — и глазами играет, и смеется так, будто и предложить-то ему совсем нечего. Как тут не робеть?
И вдруг, словно по мановению волшебной палочки, он в одно мгновение перенесся из своей комнаты, откуда мог не выходить месяцами, на лесную поляну, усыпанную такими яркими цветами, каких он отродясь не видывал. Шорохи платьев, блеск украшений, ароматы духов — неудивительно, что у Миши голова пошла кругом!
Представьте себе такую картину: в обеденный перерыв Миша сидит в кресле, читает газету и по временам заливается раскатистым смехом. Вокруг него расположились другие экскурсоводы, все до единой женщины; они, не скрываясь, его рассматривают, а он будто не замечает их саркастических улыбок, косых взглядов, ехидных замечаний. «Что вас так заинтересовало?» — спрашивает одна. «Чему вы так смеетесь?» — подхватывает другая. «Тут такое пишут!.. Потом вслух почитаю!» «Непременно, непременно почитайте», — разом говорят обе, а затем многозначительно переглядываются, мол, совсем дурачок. И, не обращая на него внимания, они продолжают свою беседу: «Тебе звонил твой Виктор?» — «Ах, с ним что-то происходит! Мне кажется, он меня разлюбил...» — «Хочу тебе посоветовать, как его можно проверить...»
Если бы Миша хоть немного разбирался в женщинах, он бы сразу догадался, что, открыто беседуя при нем о мужчинах, они тем самым дают ему понять, что в нем самом мужчины не видят. Миша же, напротив, по наивности своей был уверен, что ему доверяют, его любят, к нему прислушиваются.
Разговаривая с противоположным полом, Миша чувствовал себя как будто перед бездной — и страшно, и почему-то прыгнуть хочется, — но, несмотря на то что ему отвечали полным невниманием, разве что поиздеваться иногда могли, он был почти счастлив, ведь к нему не поворачивались спиной, не убегали от него, как бывало раньше, когда он пытался заговаривать с женщинами на улице. Одна из девушек, экскурсовод по фамилии Безносова, даже подходила к нему сама, хотела вроде наладить отношения. Но какая же Безносова «бездна», если у нее такая фамилия, и такие оттопыренные уши, и глаз немного косит, не говоря уж о том, что у нее неуклюжие и косолапые ноги. А Мише нужна была красота — ну, формы, понимаете? — только тогда он чувствовал, словно тело его начинает проваливаться куда-то вниз, а голова тянется кверху, до купола Исаакиевского собора.
Простите, а как Миша, при его-то странностях, справлялся со своей работой? Похоже, вы не бывали на его экскурсиях, иначе никогда не задали бы этого вопроса. Тот, кто хотя бы раз слушал Мишу, потом рассказывал о нем знакомым, а те в свою очередь делились впечатлениями с друзьями и родственниками. Таким образом, Мишина популярность вскоре стала соизмерима с популярностью провинциальных актеров и спортсменов. На него ходили специально, как на редкостное явление. Особенно любили Мишу дети. Они приходили в восторг, когда Миша, пересказывая библейский сюжет, иллюстрировал его на свой манер: бурная жестикуляция сменялась нелепыми прыжками, прыжки — вращением на месте, после чего наступал черед танцев вприсядку. Миша высовывал язык, гримасничал, завывал на разные голоса. Скажите, кому из детей такая забава не понравится?
Начальство, конечно, искоса посматривало на Мишины чудачества, однако придраться к нему было сложно, так как экскурсии пользовались успехом. Иногда, правда, до смешного доходило. У скульптурного изображения «Николай Мирликийский» Миша начинал вдруг говорить о проституции, хотя при всем старании обнаружить какую-либо связь между старцем Николаем и торговлей телом было невозможно. «На наших глазах рождаются новые люди, их позы прекрасны, тела совершенны, они знают, какой славный удел им уготован», — гремел, доходя до исступления, Миша, когда показывал посетителям живописную роспись «Видение пророка Иезекииля». О самом пророке Миша говорил исключительно в восторженных словах: «Развеваются его седые волосы, фанатичным огнем горят глаза, кажется, еще немного — и он, покинув роспись, очутится среди нас, ныне живущих, и, так же как тысячелетия назад, вдохнет силы и веру в страждущий откровения народ». Очень часто, к неудовольствию начальства и зависти коллег, раздавались аплодисменты. «Здесь не театр, а мы не лицедеи», — ворчали недовольные экскурсоводы. И всегда находилась среди них одна, самая мудрая, которая всех успокаивала: «Ну что вы, девочки? Не обращайте внимания. Он же больной человек. И хлопают ведь не ему, а его дури...»
Позвольте внести уточнение, а то по воле этих милых барышень вы еще решите, что Миша действительно был слабоумным. Так вот, дурачком Миша никогда не был; странный — конечно; непредсказуемый — то замкнут, молчалив, а то болтлив без всякой меры — это тоже за ним водилось; еще выглядел он всегда комично: пухленький, толстощекий, в огромных очках и неизменной кофте с деревянными пуговицами... Все это так, но только, извините, при чем тут глупость? Миша обладал феноменальной памятью, был очень начитан и по-своему сообразителен; другое дело, что его манера говорить — громко, без пауз, не слушая собеседника — вызывала у многих женщин неприязнь; их, чистоплотных и нарядных, буквально воротило от слюнявого и многословного Миши.
А он и в детстве вел себя так же странно? Что тут ответить... Описывать чужое детство очень сложно, у каждого есть только ему известные, трогательные воспоминания... Кроме того, детство, какое бы оно ни было, невозможно представить как последовательность событий, вспоминаются лишь отдельные эпизоды, вспыхнет — и снова темнота... И запоминается-то, в сущности, всякая ерунда. Например, как Мама по вечерам лечила больные ноги...
Ему нравилась эта нехитрая процедура. Пар стелился над тазиком, а когда Мама шевелила пальцами, то пар поднимался выше, под самый потолок, где его так весело было разгонять газетой. Он спрашивал: «Почему мне нельзя парить ноги?» — «Потому что у тебя тело молодое». — «А у тебя что, ничего молодого нет?» Еще ему нравилось, как Мама переодевается. Чтобы снять с себя многочисленные одежки — синие, черные, белые в красную полоску, — за которыми таились огромнейшая грудь, тумбообразный стан, колонны ног, — Маме приходилось изрядно повозиться, а затем — о чудесный момент Мишиного детства! — она воздевала руки к небу, держа в них безразмерную ночную рубашку, и она уже через мгновение, порхнув вниз, прикрывала гигантское, мощное Мамино тело... Восхищенными глазами смотрел он на нее. А она с умилением смотрела на него — какой он еще глупый! Дитя ее неудавшейся жизни, обреченный так никогда и не узнать своего отца, он был единственной ее радостью, предметом всех ее мыслей. Ей было под пятьдесят, когда он родился — с травмой головы, весом всего лишь 2,5 килограмма. Казалось, ему дали жизнь только для того, чтобы тут же ее отнять, — но она его выходила, она его спасла...
«Ложись спать», — распоряжалась Мама, и он тотчас подчинялся. Вернее, не подчинялся, а даже не представлял себе, как можно ослушаться Маму, она ведь единственный поводырь, только она направит и скажет как нужно, только она...
Сон как продолжение дня. Шхуна, где все мелкое — якоря, мачты, шлюпки, — и за маленьким штурвалом стоит он, а на капитанском мостике, разумеется, Мама. Ее мощная фигура высится над палубой, ее громовой голос командует и указывает путь, ее руки берутся за штурвал, если сын сбивается с курса. Управлять шхуной непросто, когда кругом столько рифов и сладкоголосых сирен, успевай только уворачиваться от одних и не слушать других. А в порту еще одна напасть — злые дядьки и тетки, недаром Мама говорит: «Не сходи на берег, будь всегда рядом со мною». Ее надо слушать, она хорошо изучила фарватер, она знает, как ставить паруса и крепить мачты, без нее пропадешь. Лево руля, сынок! Есть, Мама! Так держать!
Когда утром просыпаешься, то первое, что видишь, — большая географическая карта, пришпиленная к стене кнопками. Только потом вспоминаешь свое имя — вон оно затерялось среди африканских стран, нарезанных крупными цветными ломтями, как будто торт поделили с учетом пристрастий каждого — кому побольше кусок, кому поменьше, кому с розочками, кому с безе. Хочу с розочками!
«Держи за столом спину ровно». — «Хорошо, Мама». — «Не вертись». — «Хорошо, Мама».
Опустил губы в чашку с чаем — поплыли масляные пятна; от торта на блюдце остались следы, розовые и белые; захрустела яичная скорлупа, а под ней — упругий, словно резина, белок, но главное спрятано дальше — желтое ядрышко, которое, если аккуратно извлечь, можно целиком сунуть в рот.
Мама вышла на кухню, моет в раковине чашки. На кухне всегда много народу — шумят, обсуждают что-то непонятное, то и дело подходят к плите, где бормочет суп и чавкает каша. Неприятные какие-то звуки. В коммуналке вообще страшно: темный коридор с множеством дверей, ванная, где обваливается плитка и вечно гудят трубы; то же и в туалете, а в огромном чулане, что напротив закопченной кухни, поселились злобные чудища — выползет из хаоса вещей, цапнет за руку и назад, в свое жилище. Недаром Мама без особой нужды запрещает покидать комнату. Однажды вышел в коридор, а там злой дядька (пьяный, Мама позже объяснила), и как он закричит, как затопает ногами, словно то чудище из чулана. Месяца два потом заикался, к врачу водили, и этот врач, странный такой, тоже заикался, как будто за компанию, а когда обоим заикаться наскучило, то разом и прекратили.
Ура, Мама вернулась! Несет на огромных ладонях стопку тарелок. Как не разобьет такую кучу? Но это же Мама, у нее все получается. Вытирает скатерть тряпкой. Скатерть новая, квадраты в шахматном порядке, то белые, то черные, то желтые, и все очень аккуратные, ровные.
«Почему в Африке у стран границы такие прямые, как на скатерти, а в Европе, наоборот, границы ломаные?» — у кого еще спросишь, как не у Мамы, она ведь учитель географии. «Потому что там пустыня». — «А что, пустыня никому не нужна?» — «Кому же нужен песок?» — «Значит, и мы песок, раз к нам никто не ходит?»
Одно время заглядывал Вова, мальчик из соседнего дома, играли с ним в шахматы, а затем он принес короткие стрелы с иголкой на конце и оперением. Здорово летели эти стрелы и здорово втыкались в географическую карту, так что на ней до сих пор сохранились дырки. Мама тогда сказала, что стены портить нельзя, и Вова приходить перестал. А еще Мама запретила держать в доме котенка, которого подобрал во дворе. Обиделся в тот раз сильно, несколько дней ходил с опущенной головой, но Мама — разумная! справедливая! — нашла нужные слова: «Животные должны жить на улице». — «А люди?» — «Люди строят себе дома. Только запомни: животные лучше людей». — «А хорошие люди бывают?» — «Все люди злые».
В тот день Миша впервые усомнился в правоте Мамы: как это все? почему все? не может быть, чтобы все.
Неужели они постоянно сидели в своей комнате? Отчего же, в хорошую погоду они выходили на улицу, правда, от дома далеко не удалялись и обычно выбирали для прогулок Большую Конюшенную, тогда еще улицу Желябова. Деревья в два ряда, скамейки, пятнистое солнце на дорожке... Мише гулять нравилось, и он хотел бы еще, но как только слышал Мамино: «Все. У меня ноги болят», — ослушаться не смел и шагал сбоку от Мамы, примеряясь к ее тяжелой поступи. А еще они ходили слушать музыку. Два года Миша посещал музыкальную школу, но ни его старания, ни старания Мамы, которая обивала пороги директорского кабинета, ни к чему не привели — уж слишком очевидным было отсутствие у Миши музыкального слуха. Обидевшись на школьных преподавателей, бездарность которых лишь подтверждала одаренность сына, Мама решила сама заняться его образованием, для чего был вызван настройщик, который наконец-то привел в порядок старенькое пианино, а также куплен абонемент на посещение музыкальных вечеров. Зал Филармонии и Капелла находились от их дома на одинаковом удалении, так что ходили туда поочередно. Однако ни в Филармонии, ни в Капелле Мише не нравилось. Нет ничего прекраснее музыки, но нет и ничего ужаснее, когда музыку навязывают, когда ею перекармливают, когда тошнит от одного вида музыкальных инструментов. Мише было скучно. Кто это так смешно подпрыгивает возле рояля? Тише, тише, здесь нельзя разговаривать. А почему у тети такое блестящее платье? Молчи, иначе выведут. Это куда выведут-то?.. Наверно, какой-то коридор, узкий и мрачный, поставят к стене, будут кричать, страшно... В зале сидели взрослые, всегда серьезные, всегда молчаливые, кто-то качал головой в такт музыке, кто-то безмолвно шевелил губами, некоторые закрывали глаза. Спят? Нет, просто так лучше ощущать гармонию. Значит, музыка как сон? Молчи, сейчас выведут... В антракте, когда Миша видел детей — молчаливых, сгорбленных под взглядом гуляющих с ними Мам, — ему казалось, что дети с удовольствием собрали бы в одну кучу пюпитры, смычки, дирижерские палочки и забросили бы их как можно дальше.
После таких «музыкальных вечеров» Миша возвращался домой усталый и недовольный. Но его усталость как рукой снимало, стоило только ему представить, как сейчас, после того как Мама сходит на кухню и вернется с баком горячей воды, комната начнет медленно исчезать в клубах белесого пара. Сначала исчезнет громоздкий комод в углу, затем пианино со стоящим на нем подсвечником, а потом все подряд: желтенькие занавески на окнах, зеркало в царапинах и трещинах, стол с клеенкой из квадратиков...
Вот, собственно, и все, что известно про Мишино детство. Хотя, когда говоришь о его детстве, не совсем понятно, закончилось оно или нет...
Что бы ни думали о нем окружающие, Миша считал себя человеком состоявшимся, взрослым, который сам зарабатывает на жизнь. Тем досаднее ему было, что эта старуха с больными ногами и вздорным характером постоянно лезет не в свои дела...
Вот она сидит — жирная, в несвежей ночной рубашке, волосы паклей свисают ей на лицо. Вечно в комнате этот пар, да и ноги воняют... Миша долго и с неприязнью на нее смотрит, затем говорит: «Всю жизнь выдумываешь про свои больные ноги, а на самом деле тебе хочется, чтобы тебя все жалели».
Она вытаскивает ноги из тазика, тщательно вытирает их, с кряхтением несет воду в туалет. Когда возвращается, Миша стоит, уперев руки в толстые бока, постукивая подошвой об пол, улыбается ехидно.
«Что значит в твоем понимании слово “все”?» — вдруг спрашивает он. «Ты, Миша, стал так непонятно изъясняться». — «Куда проще меня вовсе не слушать... Помнишь, ты в детстве твердила мне: “Все девки продажны, а все мужики либо сволочи, либо пьяницы”? Помнишь?.. Хорошо. Значит, ты и теперь, когда мне почти тридцать, готова повторить эти слова с той же убежденностью, что именно “все”?» — «Я так всегда думала. Надеюсь, что и тебя воспитала правильно». — «Воспитала! Ты учила меня ненавидеть людей! Что ж, твои уроки не прошли даром, я ненавижу теперь всех, в том числе и тебя. Но главное, я ненавижу себя — потому что верил тебе, потому что люди избегают меня, как всю жизнь избегали тебя, потому что я вырос таким же, как ты». — «Ты, Миша, плохо знаешь людей. Они научились прятать свои черные мысли за улыбками и вежливыми словами... Пойдем, я тебе супчик разогрела, с фасолью, твой любимый». — «Не нужен мне твой супчик! Вылей его в раковину!»
Такой разговор или похожий происходит у них едва ли не каждый вечер. Потом Миша убегает за ширму, которую поставил в углу комнаты, чтобы отгородиться от Мамы, и там, с шумом плюхнувшись на диван, он подолгу лежит, смотрит в потолок, пока настойчивые Мамины призывы: «Сынок, иди кушать!» — и чувство голода не вынудят его выйти из-за ширмы и сесть за стол.
У вас, наверное, сложилось впечатление, будто Миша ничем не интересовался. Это не совсем верно. Еще с детства его увлекали история и география, вообще любая старина, в особенности старинные вещи. Но если раньше он мог лишь любоваться витринами антикварных магазинов, то теперь стал заходить туда часто, приобретал редкие, как ему казалось, монеты. И хотя большая часть монет представляла собой в лучшем случае хорошую копию, Миша не хотел в это верить и покупал все новые подделки.
Однажды он принес домой старинную, середины XVII столетия, географическую карту. Земли на ней имели контуры не совсем четкие и этим выдавали неуверенность тогдашних топографов. Часами Миша сличал две карты — старинную и современную, — их он повесил рядышком, чтобы упростить анализ. Как все-таки были далеки представления того времени от теперешних! Нет, Европа еще более-менее: где нужно залив, где нужно полуостров, а вот, скажем, Южная Америка или Африка никуда не годятся — вон тот кусок совершенно лишний, а левее, наоборот, вместо земли — море. На Сибирь вообще смотреть не хотелось — гипертрофированная опухоль, здоровенное и какое-то бессмысленное пятно, почти без опознавательных знаков — ни городов, ни границ, лишь робкие очертания озер и реки без названий, да и то совсем не там, где им полагается находиться. Современная карта гораздо больше нравилась Мише. Он заливался чистым смехом, глядя, как точно с юга на север течет Нил, как уверенно врезается наконечник Индостана в океан, как тянется, сужаясь, Америка к Антарктиде, как причудливо, словно их рассыпали из дырявого мешка, расположились острова на востоке Азии. И кругом цвет! Синий — для воды, где темнее, там глубже; зеленый — это равнины; серый — возвышенности; а темно-коричневый — горы. Больше всего горных массивов в центре Азии, и цвет там самый темный, и самая высокая из вершин, Джомолунгма, тоже там. Ах, как здорово отправиться в поход с рюкзаком и альпинистским топориком, вскарабкаться на вершину, крикнуть!..
Он собирался стать альпинистом?.. Вы рассмеялись и тем самым уже ответили на свой вопрос. Миша и гор-то не видел, только по телевизору, да и высоты очень боялся. Однажды, когда для сотрудников Исаакиевского собора организовали подъем к куполу, Миша пошел вместе со всеми, но на середине пути ему стало плохо, а в голову начали лезть беспокойные мысли: ступенька может в любой момент подломиться, перила выглядят совсем ненадежно... Закончилось его восхождение тем, что он бросился вниз по лестнице, а после еще долго приходил в себя, нюхая ватку с нашатырным спиртом.
Непонятно, зачем же он тогда хотел в горы... Вовсе он не хотел, болтал просто, лишь бы Маму позлить. Она-то его слова принимала всерьез и каждый раз пугалась: «Куда ж ты пойдешь? Погибнешь там. Подумай, что я без тебя делать буду? Чем тебе дома-то плохо? Тихо, спокойно, я всегда рядом...» — а он: «Надоела ты мне, скучно с тобой. А в горах интересно, там высота, там риск».
Прямо недоросль какой-то! Иванушка-дурачок, даром что не на печи лежит, а на диване валяется!
Слушайте дальше... Пугал он Маму, пугал, а потом взял да на самом деле уехал. Нет, конечно, не в горы, уехал он в Европу. Купил путевку: девять дней, девять ночей, два парома через Балтику. Много стран, много городов, и в конце маршрута — Париж, город, который постоянно приманивал Мишин взгляд, когда он изучал висевшую на стене географическую карту.
На работе, понятное дело, удивлялись: наш Миша, наш дурачок, Маменькин сынок, домосед, и вдруг — в Европу, один, без Мамы! — надо же, никак не ожидали... Шептались по углам, в кулак смеялись, зубоскалили. Некоторые намекали даже на загадочную любовную историю, дескать, не один он едет... Мама? Та вообще места себе не находила, плакала, плохо спала по ночам и теперь каждый день встречала Мишу с работы — все пыталась его отговорить от этой «ужасной» поездки. Куда там! Миша уперся как бык, топал ногами, то говорил злобным шепотом, то кричал: «Убирайся, убирайся, убирайся!» Он всегда был очень упрямый, но раньше его упрямство проявлялось только в мелочах — то спать с открытой форточкой захочет, когда на улице холод, то на ночь глядя побежит в магазин, чтобы купить мороженое, — а тут не мелочь — путешествие в Европу, совсем не мелочь!
Путевку он прятал на работе под замком, так как дома оставлять было нельзя: Мама вмиг обнаружит, по этой части она большой специалист. В детстве, бывало, он безмолвно страдал, когда Мама со словами «У тебя не должно быть от меня секретов» изымала из его тайников пятикопеечные монеты, спрятанные скорее для игры — свой собственный банк! — чем для прямого использования; или коллекцию вкладышей с изображением героев мультфильмов, смотреть которые Мама запрещала; или складной — красивейший, с наборной ручкой! — перочинный ножик.
Стало быть, Миша купил путевку... Чего больше было в его поступке — упрямства, желания увидеть мир или доказать Маме, что он человек самостоятельный? Всего понемножку. Когда живешь в четырех стенах, на одной из которых с детства висит карта мира, невольно возникает мысль о путешествиях. Да и сами путешественники, которые изо дня в день густым потоком шли в Исаакиевский собор, радостные, суетливые, говорящие на всех языках мира, вызывали у Миши чувство зависти и немой вопрос: почему им можно, а мне нельзя? Кроме того, ему не хотелось отставать от других экскурсоводов. После окончания летнего сезона в музее только и слышалось: «Какое в Египте теплое море, а какой сервис!», «Прогулка по Сене превзошла все мои ожидания!», «Нет, архитектуру Гауди нужно смотреть только вживую, только вживую...», «Амстердам с его узкими каналами, мостами и словно игрушечными домиками оставляет впечатление сказочного города... А Брюссель? Брюссель — это просто торт со взбитыми сливками!»...
Как тут можно устоять? Долой географические карты, пусть оживут города, потекут реки, пускай с парижской открытки, где изображен остров Сите, вспорхнут голуби и, покружившись над площадью перед собором Парижской Богоматери, усядутся на короны его царей иудейских, на головы его химер, а турист, застывший на открытке с фотоаппаратом на груди, наведет объектив и...
Щелк, щелк — Миша снимал виды Хельсинки, виды Турку, но кадров много не тратил, ведь пленку нужно поберечь для других стран, и главное, для Парижа...
Вас интересует, как Миша уехал из Питера? Что ж, извольте, хотя ничего интересного в его отъезде не было. Этаким путешественником за семь морей — с двумя большими сумками и старым чемоданом с металлическими заклепками на углах — Миша добрался до площади Восстания. Ожидая, пока подадут автобус, Миша с неприятным чувством заметил, что у всех без исключения туристов были сумки на колесиках, по сравнению с которыми его багаж смотрелся как вещь из антикварного магазина. Что было в его чемодане и сумках? О, Мама положила туда месячный запас провизии, смену белья на каждый день, кипятильник, термос, подушку с пледом, тапочки, зонт, поднос и прочее, а также снабдила Мишу подробным перечнем вещей с указанием их местонахождения. Разумеется, Мама проводила сына до автобуса и всю дорогу выслушивала его ворчание: «Поезжай домой, ты меня позоришь». Ворчать-то он ворчал, но сам боялся жутко и в глубине души радовался, что Мама поехала вместе с ним. Возбужденный, нервно похохатывающий, он подходил к людям, знакомился: «Вас как зовут?.. А меня Миша. Очень приятно». На него смотрели знакомым ему взглядом — с удивлением, опаской, даже с враждебностью — и отходили в сторону.
Прощай, город, откуда никогда не выезжал! Прощай, Мама, без храпа которой не обходилась ни одна ночь в жизни! Прощайте, барышни, милые сотрудницы с ногами и усмешками! Прощайте! Вернусь — расскажу!
Миша сидел в конце салона, соседнее место было свободно, но никто, даже те, кто тоже сидел в одиночестве, не подсаживался к Мише. Ну и черт с ними, одному лучше, ведь, в конце концов, он не знакомиться едет. Он отхлебывал из двухлитровой бутылки минеральную воду, без конца бегал в туалет, к неудовольствию водителя, который предупреждал, чтобы туалетом пользовались как можно реже. Вернувшись на свое место, Миша снова доставал бутыль или же рылся в развалах сумки, где, хоть и имелся четкий Мамин список, найти ничего не мог. Слава богу, продукты лежали в отдельном пакете, и оттуда Миша без труда выуживал то банку мясных консервов, то быстрого приготовления суп. На нервной почве у него разыгрался аппетит, он ел все подряд, чавкал, хрустел жестянками от упаковок, так что вскоре ближайшие соседи начали зло перешептываться, а экскурсовод Маша чем дольше они ехали, тем все подозрительнее смотрела в его сторону.
Так и проехал Миша Финляндию, затем Швецию — чавкающим, смотрящим по сторонам, спящим в неудобных позах, ибо, какую ни прими, жирное тело никак не устроишь в автобусной тесноте. Во время экскурсий Миша оживлялся — щелк-щелк фотоаппаратом, топ-топ следом за экскурсоводом Машей — что вы там рассказываете? Между нами говоря, Маша ему очень понравилась. Он вообще смотрел теперь на всех женщин-экскурсоводов так, словно ему было дано особое право на общение с ними. Сначала Маша на его вопросы отвечала подробно, затем более сдержанно, а закончила тем, что стала Мишу избегать. Он же при всяком удобном случае подлавливал ее и спрашивал: «Откуда вам известно, что сей храм построен именно в XII веке? Отчего это архитектор умер таким молодым? Как определяли вес колонн этого дворца?»
Почему он задавал такие дурацкие вопросы, ведь он же экскурсовод? Вот и вы усомнились в умственных способностях Миши... Между тем его поведение объяснялось просто: во-первых, он любил иногда подурачиться, а во-вторых... девушка ему понравилась, понимаете? Правда, интерес его продлился недолго. Кто будет долго интересоваться, если нет взаимности? А Миша был гордый, очень гордый...
Из Швеции в Германию плыли на пароме, и паром этот восхитил Мишу. Огромное судно, двенадцать палуб, нижние из которых предназначены для транспорта — и туда, через открытую пасть трюма, набиваются грузовики. Огромные лифты. Длинные коридоры. Слева и справа ресторанчики, магазины, казино, тренажерные залы. Миша ходил с открытым от удивления ртом — с палубы на палубу, от одного магазина к другому, — пока не набрел на уютное кафе, где почти не было народу. Высмотрев в углу никем не занятый кожаный диван, Миша достал подушку с пледом и стал устраиваться на ночь. Однако едва он прилег, как в кафе ввалилась шумная группа немецких туристов. Они устроились неподалеку от него и до утра с тяжеловесным немецким весельем что-то праздновали...
Германию Миша проспал. После бессонной ночи на пароме ему совсем не хотелось слушать экскурсовода, смотреть на пролетающие за окнами автобуса поселки — крыши из красной черепицы, шпили ратуш, чистенькие улицы, — уже видел, уже знакомо... Миша даже не заметил, как пересекли голландскую границу, а когда открыл глаза, то с удивлением обнаружил, что вокруг в великом множестве стоят странные конструкции — высокие, белые, то ли металлические, то ли из пластика, точь-в-точь как домашние вентиляторы. «Где мы?» — несколько испуганно спросил он у проходившей между рядами Маши. «Приближаемся к Амстердаму...»
В Амстердаме Миша катался на катере по каналам, слазил на шпиль лютеранского собора, посетил фабрику по огранке алмазов. Вечером группу повели на экскурсию по району красных фонарей.
Заботами аккуратных голландцев грязные притоны и публичные дома амстердамского порта были превращены в сияющие огнями strip-show, за витринами которых демонстрировали свои прелести девушки со всего мира. Точно рыбки, они плавали в ярко освещенных аквариумах, не обращая никакого внимания на тех, кто за ними наблюдает. Белокурые дочери северных народов лежали на диванах или курили длиннющие сигареты; неспешно прохаживались, покачивая бедрами, уроженки Таиланда и Филиппин, все до единой маленькие, как девочки; поблескивая браслетами и кольцами, танцевали негритянки.
Мишу бросало то в жар, то в холод, он пыхтел и глубоко, как загнанная лошадь, тянул воздух ноздрями. Особенно понравилась Мише одна блондинка — высокая, крупная, с такой упругой грудью, какая, наверное, была в молодости у Мамы. Открыв рот, он долго разглядывал девушку и все пытался угадать, из какой страны она приехала. Перед ним словно расстилалась карта мира с цветными заплатками государств, и он мысленно водил по ней взглядом: Швеция, Польша, Чехия...
Когда Маша подвела группу к очередной витрине, Миша спросил у нее: «А сколько это может стоить?» Спросил и почувствовал, как липкая струйка пота побежала вниз по затылку. Маша смерила его не слишком любезным взглядом: «Очень дорого. У вас денег не хватит. Кроме того, группа не будет никого ждать. И уберите фотоаппарат, — добавила она недовольным голосом, — я же предупреждала, что здесь снимать запрещено».
От обиды Миша едва не задохнулся. Как она смеет с ним так разговаривать?! И почему ему запрещают делать то, что он хочет? Ведь только Мама имеет право говорить ему «нельзя», а она далеко, ей из своей комнаты ничего не видно...
Миша нарочно отстал от группы, чтобы ему не мешали фотографировать, и когда, достигнув границы района красных фонарей, он решил сделать напоследок еще один снимок, дюжий голландец, по-видимому охранник, вырвал у него фотоаппарат. Приняв гордый вид, Миша высказал ему все, что принято высказывать в подобных случаях: про туристическую группу, великую страну Россию, генеральное консульство. Сначала голландец разозлился, но потом, присмотревшись к Мише, с улыбкой вернул ему фотоаппарат и жестом пригласил следовать за собой. У Миши и мысли не возникло сопротивляться, напротив, он был уверен, что сейчас ему принесет извинения какой-нибудь важный чин, а не этот ничтожный охранник.
Когда они свернули за угол ближайшего дома, голландец открыл перед Мишей дверь, едва заметную на фоне темной стены, и опять приветливо улыбнулся...
Из strip-show Миша вышел спустя час — с фотоаппаратом, пылающим от волнения лицом, но без копейки денег. Он едва понимал, где находится. Вырывалось из груди сердце, мысли, сменяя друг друга, проносились с бешеной скоростью...
Свершилось! Все то, что манило его с первых подростковых лет, — губы, плечи, грудь, но в первую очередь ноги — открылось, стало понятным, близким, обрело запах, цвет, упругость — и оказалось, по правде сказать, не таким уж прекрасным, как было обещано в мечтах.
О чудо! О дар небес! Теперь никто — понимаете, никто! — не сможет назвать его девственником. Он очень долго терпел оскорбления во дворе и на переменах в школе, улыбки и шуточки в институте, змеиный шепоток на работе — отныне с этим покончено!
Почему он так радовался, ведь его ободрали как липку?.. Поймите, Миша всегда отдавал деньги Маме, а она выдавала ему ровно столько, сколько считала нужным. Он понятия не имел, как надо обходиться с деньгами. К тому же небольшую сумму он оставил в автобусе, а продуктов в его пакете было достаточно, чтобы доехать хоть до Нью-Йорка.
Тот день в Амстердаме закончился тем, что Миша опоздал на автобус. А в Брюсселе... Да, опоздал, правда, его подождали, но водитель долго ругался, да и туристы — кто глухо, а кто и во весь голос — выражали свое недовольство... Брюссель запомнился пошлейшей статуей писающего мальчика, возле которой с пошлейшим же восторгом фотографировались японские туристы. На удивительно красивой центральной площади Миша похрустел знаменитыми местными вафлями, успел потеряться, найтись и вновь потеряться среди запутанных в клубок кривых переулков, чтобы затем, не разобрав вывеску над входом, очутиться в темном зале с низкими сводами и гравюрами на стенах. Усатый бармен усадил его за деревянный стол, налил кружку пива и подмигнул дружески. В продолжение всего этого времени Миша находился во власти странного чувства, будто не имеет права нарушать принятый здесь ритуал. Уже после первых глотков гравюры бешено заплясали, ухнул где-то неподалеку колокол, отбивая неведомый час, а с потолка начала медленно опускаться люстра и вдруг — ударила по голове, по ногам, в спину...
Ему стало легче только в номере отеля. Но голова все равно продолжала кружиться, тошнило, а как только он закрывал глаза, то первым делом видел перед собой вездесущих японских туристов, и один из них, ловкий, как макака, бил его в висок своей увесистой кинокамерой...
Он что, никогда не выпивал? Представьте себе, ни разу. Мама запрещала. Увидев на улице пьяного, она всегда показывала в его сторону и говорила: «Видишь, что делает с людьми алкоголь». Мише и самому было неприятно смотреть на пьяных соседей по коммуналке, на мальчишек в школе, которые в старших классах пили вино и смеялись над ним, Маменькиным сыночком. Теперь же, несмотря на свои мучения в номере брюссельского отеля, Миша был доволен тем, что, нарушив первый Мамин запрет — никогда не приближаться к девкам! — он тут же снова ее ослушался — выпил пива — и, стало быть, сделал еще один шаг к полной независимости от Мамы... А впереди его ждал Париж, шорохи его бульваров, тихое счастье прогулок вдоль его набережных. Жизнь, казалось, только теперь и начинается — без Мамы, без ее вечных «нельзя» и «не смей»...
Приехали в Париж под вечер. Здание отеля, куда поселили группу, выглядело так, словно его строили ненавидящие друг друга архитекторы, а достраивал — два корпуса по бокам — местный умелец. По-видимому, тут часто останавливались туристы из России, потому что хозяин, хитрый и как будто ко всему безучастный араб, немного знал русский, а прислуга, тоже арабская, без конца повторяла: «Пожалиста, пожалиста...»
«Ваш номер», — почти без акцента, мило улыбаясь, произнесла тучная арабская женщина и открыла Мише дверь. Что ж, поглядим... Отлично! Ну, не работает телевизор — что там смотреть? Холодильник гудит и трясется — дома, что ли, лучше? Зато есть душ, микроволновка, постель аккуратно заправлена и вообще чисто. Мыла, правда, нет... «Милло — так?» — снова милая улыбка, снова лукавый взгляд. И через пять минут — вот оно, мыло, милло, Мама мыла раму...
Был уже поздний вечер, когда Миша решил выйти на улицу. То ли соку ему захотелось, то ли лимонаду, а скорее всего, просто пройтись по вечернему Парижу. Чего бояться-то? Куда опаснее на питерских улицах или во дворах-колодцах.
Улыбчивый араб губы вытягивал, морщил лоб, жестикулировал, переходил с английского на русский, с французского на английский, но понять, чего от него хотят, никак не мог, пока Миша не развернул карту Парижа и не присовокупил к ней монету в два евро. И тут же все стало ясно: магазины уже закрыты, работает только один, круглосуточный, возле станции метро, а идти туда минут тридцать.
Сверяя маршрут с картой, Миша свернул налево и вскоре очутился на извилистой, как река, улице, которая, согласно той же карте, должна была привести его прямо к станции метро. Мише сразу показалось странным, почему улица так плохо освещена и почему кругом не видно ни машин, ни прохожих. Он шел вдоль высокого и мрачного забора, который тянулся по правой стороне улицы. В одном месте в заборе имелся пролом, и когда Миша, повинуясь любопытству, просунул туда голову, то в страхе отпрянул назад: за забором находилось огромное кладбище.
Жилой массив вырос перед ним неожиданно, сразу за очередным поворотом улицы, и своим видом неприятно поразил Мишу: типовые блочные постройки, по сравнению с которыми любая питерская девятиэтажка выглядела едва ли не шедевром архитектуры. Во многих домах окна были распахнуты настежь, и в квадратах света виднелись люди; они громко переговаривались и иногда что-то кричали в темноту.
Сначала Миша удивлялся, почему все, кто попадался ему навстречу, оказывались либо неграми, либо арабами, — ведь он не в Африке и не на Аравийском полуострове, — но потом он сообразил, что очутился в арабском квартале. Один, ночью, единственный здесь белый человек...
Желая выяснить, в правильном ли направлении он идет, Миша обращался к прохожим на ломаном английском языке, но те делали вид, что его не понимают, а одна негритянская девушка даже шарахнулась от него в сторону. Миша только пожал плечами и двинулся дальше.
Возле перекрестка он увидел группу подростков лет четырнадцати-пятнадцати: кто-то сидел на невысокой ограде, кто-то курил или громко разговаривал, а некоторые танцевали, подражая движениям роботов. Музыка доносилась из магнитофона, который держал в руках мальчишка-араб и то прибавлял громкость, то делал тише. Еще издали подростки начали что-то кричать Мише. Не понимая ни слова, тем не менее он безошибочно улавливал интонацию — временами злобную, временами издевательскую. Для них он был француз, и именно поэтому он им не нравился — наглый белый француз, зашедший на чужую территорию.
Нужно идти спокойно, думал Миша. Бежать нельзя. И нельзя оглядываться. Иначе подумают, что испугался, и тогда точно начнут приставать. Почему бежал? Значит, есть что скрывать. Трусишь? Сейчас будет еще страшнее. Доставай кошелек, выверни карманы, сними одежду. Ну-ка, что у тебя там?
Миновав перекресток, Миша пошел быстрее, насколько позволяли его толстые, не привыкшие к долгой ходьбе ноги.
Под мышками и на груди мокро. Одышка. Непонятный писк, будто комар возле уха. В растерянности он озирался по сторонам: слева, между домами, взметнулся огонь над помойкой: полыхал припаркованный возле тротуара автомобиль; а чуть дальше стоял сгоревший автобус... Какой-то местный обычай? Или здесь так принято избавляться от ненужных вещей?..
Вдали уже виднелся огромный супермаркет. В свете его огней проезжала патрульная машина, слышались голоса из динамиков и вой сирены. Где-то рядом должна быть станция метро. Там нет пожаров, там спокойнее, там полиция. Можно спуститься под землю, прилечь на скамейке по соседству с французскими бездомными; можно провести ночь в супермаркете, прикидываясь очень разборчивым покупателем, для которого лучше потерять много часов, чем купить плохой товар; можно обратиться в полицейский участок, чтобы его отвезли обратно в отель. Главное, чтобы прошла эта страшная ночь, а завтра... Он расскажет всему автобусу, как вечером гулял по предместьям Парижа и как, невзирая на опасность, вступил в схватку с бандой черных парней. Их было много, но стоило пихнуть одного и прикрикнуть на другого, как они разбежались в разные стороны, остался только самый сильный, с бородкой и усами, он долго сопротивлялся... Вот так, вот так! Тебе мало? Тогда получай еще! Вставай, нечего валяться. Вставай, если ты настоящий мужчина. Так-то лучше. А теперь... Кто это там смеется?..
Арабы, четверо здоровых парней и с ними мальчишка лет десяти, появились из-за угла и сначала не заметили Мишу, но мальчишка показал пальцем на толстенького француза в очках, который размахивал кулаками, словно бы боксировал с тенью. Некоторое время арабы молча шли сзади, а потом один из них, с татуировками на руках и лысым черепом, громко захохотал: белый человек на черной улице?!
Мишу били долго, руками и ногами, по голове и туловищу, вкладывая в каждый удар всю ненависть предместий к сытому и благополучному центру Парижа. За высокомерие французов! За детей, которые не могут получить образование! За унижение в очередях, где дают пособие по безработице! За блочные развалюхи, в которых приходится жить! Во всем виноват ты, именно ты, жирный француз! Получай!..
Миша лежал лицом вверх. Чужая, пустынная улица. Чужие звезды в небе. Нет времени. Нет людей. Он один во всем мире. Существует лишь пространство. И где-то далеко в этом пространстве — за шестью странами, за двумя морями — есть еще один человек, единственный, родной, любимый. Его можно позвать на помощь. Только он услышит. Только он знает, как спастись... Пальцы скребут по асфальту. Не слушаются окровавленные губы. Из последних сил... Мама! Мама! Где же ты, Мама?..
Что стало с ним потом?! Он выжил?.. Да не переживайте вы так, вы же видели его совсем недавно. Ничего страшного с ним не случилось... Хотя, если разобраться... Впрочем, никому не дано знать, что для каждого из нас хорошо, а что плохо...
Мама встретила Мишу на площади Восстания, куда через девять дней после отъезда вернулся туристический автобус. Водитель и экскурсовод Маша помогли ему выбраться из салона. Он мог бы идти и сам, но боялся. Чего? Боялся ступенек, на которых можно упасть, боялся резкого света фонарей, боялся громких голосов...
Он так и не увидел Париж. Два дня, что группа находилась в городе, он лежал во французской больнице, где по туристической страховке его лечили бесплатно. Впрочем, лечение было несложным — кроме синяков и ссадин, врачи ничего не обнаружили. Однако к нему вернулись детские страхи, и постепенно вокруг него опять начал вырастать враждебный мир, законы которого так сложно запомнить, но еще сложнее их выполнять.
От злых дядек и тетек может спасти только Мама. Вот она — большая, надежная, всегда знающая, как поступить, — стоит возле автобуса и раскрывает руки для объятий, а потом гладит его по голове, и плачет, и говорит какие-то успокаивающие слова. И сразу становится очень уютно, как будто пьешь дома чай из блюдечка, а Мама сидит рядом и спрашивает: «Может, добавить сахарку, сынок?»
Из музея Миша уволился. Теперь он работает ночным сторожем в детском саду. Тихо, спокойно, а главное, нет людей. Люди плохие, люди завистливые, люди подлые.
В их комнате почти ничего не изменилось, на прежних местах стоят громоздкий комод и пианино с подсвечником, в том же углу, где и раньше, разместился стол. Мама избавилась только от ширмы да сняла со стены карту мира, испещренную дырками от детских стрел. Нельзя будить Мишины воспоминания. Он никогда не работал в Исаакиевском соборе. Никогда не ездил в Европу. Днем он с Мамой гуляет, а по вечерам они либо читают вслух, либо идут на концерт в Филармонию. Жизнь, описав круг, вернулась к началу.
Вы хотели еще что-то спросить?.. Нет, подходить к нему не надо. Сами подумайте — чем вы можете ему помочь? — да он и разговаривать с вами не станет. Вдобавок Мама наверняка накричит на вас, потому что, как вам уже известно, все люди... Тише вы, тише... Они, похоже, возвращаются. Мама и Миша. Вон появились из-за угла... Куда вы? Зачем вам это нужно?..