Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Пронизки

Василий Иванович Аксёнов ро­дился в 1953 году в селе Ялань Ени­сейского района Красноярского края. Окончил исторический факультет Ленинградского государственного университета имени А.Жданова. Первые публикации появились в 80-х годах. В 1990 году вышла книга «День первого снегопада», в 2004-м — «Солноворот», в 2010 году — «Время Ноль». Лауреат премии андрея Белого (1985). Член Союза писателей Санкт-Петербурга. С 1974 года живет и работает в Санкт-Петербурге.

* * *

Католичество — «язычество в христианстве». Слова А.Ф. Лосева. В «Очерках античного символизма и мифологии». Помнится, что там. Книга толстая и мелкий текст — страницу лень искать.

Смотрел на днях альбом католической скульптуры и «иконописи». Ну точно. Язычество. Строго. Красиво. Дисциплинированно. «Психологично».

Наверное, поэтому католичество часто привлекает нашу «беспризорную» интеллигенцию, кичливо (часто на публику) выдавливающую из себя религиозные чувства и не признающую Христа, на босу ногу исходившего Россию (недостойна, неумытая), а только на Голгофе.
 

* * *

Каждый народ заслуживает своего правительства (своей ли власти). Давно эта фраза-формула у меня на слуху, может, еще со школы. И всегда меня, помню, смущало существование при этом таких стран (народов) — Северной и Южной Кореи, Северного и Южного (до объединения) Вьетнамов, Западной и Восточной Германии (до сноса стены) и так далее.

Как тут и кем (Кем) определяется — какая часть чего достойна?

Непостижимо.
 

* * *

Интересное дело. Вдруг захотелось украсить обшлага рукавов (в моем случае — рубахи) кружевами, как это делал, усаживаясь за письменный стол, граф Луи-Леклерк Бюффон, и, подолгу раздумывая, с прилагательного или с существительного начать очередное предложение, написать что-нибудь эдакое...

Ну захотелось вот — и тут же расхотелось.
 

* * *

— Ну, Вася, — спрашивает как-то мой яланский собеседник, — открой мне, какое время года тебе больше нравится, в какое время года ты чувствуешь себя не в унынии, а на подъеме?

— Ну, про уныние и про подъем особо не скажу, а вот от первого дня солноворота в декабре до летнего в июне — это время по душе мне.

— А после летнего солнцестояния?

— Ну, день-другой, может, и попечалюсь, а потом до осеннего равноденствия опять радуюсь.

— А после?

— Неделю, может, погрущу, а после снова пребываю в радужном ожидании.

— Чего?

— Того, что скоро (и все же!) наступит зимний солноворот, сутки-двое потопчется, и день начнет прибывать, отнимая минуты у ночи.

— Какой ты, Вася, — удивляется мне мой яланский собеседник, — неразборчивый.

Я соглашаюсь: да, такой вот.
 

* * *

Мой яланский собеседник (трезвый):

— Интересно, как бы нам пришлось жить — или выживать, — если бы один наш глаз обладал силой микроскопа, а другой — телескопа?

Занозу в палец засадил, подслеповато щурится, не может вытащить — не разглядит.

И я (тоже трезвый) ничем помочь ему не смог: заноза мелкая — не вижу.

— Сама, — говорю, — вылезет.

— Так это ждать, когда еще... Мешает.

Поговорили. Не забылось.

Теперь и я хожу вот, думаю — а как же жить, когда один глаз у тебя как микроскоп, другой как телескоп?.. Что под ногами, не увидишь. И друг на друга как смотреть?.. Телескоп в телескоп? Микроскоп в микроскоп?.. Вот озадачил.

Позже открылось, что собеседника моего мысль эта тоже не отпускала. Дня через три или четыре он ни с того ни с сего вдруг обронил:

— Тогда и третий бы понадобился.

— Что за третий? — спрашиваю. — Кто третий?

— Обязательно... Да нет, — говорит, — я не об этом... Зачем нам третий?.. Я про глаз.

— Какой, — спрашиваю, — глаз?

— Нормальный, — говорит. — Как бы сейчас мне по стаканам разливать, с телескопом, с микроскопом? На ощупь только... без нормального.

— Какая ж радость?

— Так и я вот...

Чуткий сосед у нас: лишь помянули — и явился. Обычно. Хочешь проверить, поставь на стол бутылку и стаканы. Минута-две — он на пороге. Каким мы на него смотрели глазом, точно не скажу. Вряд ли нормальным, то есть третьим.
 

* * *

Когда из сердца все уходит. Вдруг, не вдруг ли. Нет в нем беспокойства от влюбленности. Нет в нем спокойствия от любви. Оно не бьется, не колотится, не обмирает, а лишь сжимается и разжимается — завел же кто-то, запустил. Пока оно совсем пустое, опустошенное, в него может влететь и вылететь из него тихий игривый ветер, войти негромко радость от красивого заката, чувство тревоги от сгущающихся сумерек. Нахлынуть и схлынуть нежность к щенку или к ребенку. Возникнуть и угаснуть удивление от неожиданного. Сострадание к немощному старику — отголоском. Жалость к кому-то. Жалость к себе. Когда его заполнит поджидавшее где-то поблизости (слева, скорей всего, от сердца) свое время, свою ли очередь, равнодушие, ничто другое больше не подселится. Даже и страх — тот побоится. Тогда ты с обомлевшим, оцепеневшим от равнодушия сердцем становишься безразличен себе. Тебя чуждаются другие. Бог забывает. Потому что ты становишься ни холоден, ни горяч. Живут люди с таким сердцем. Живут, пока оно сжимается и разжимается. Когда закончится завод, может, и заколотится, забьется, обомрет, как перед чем-то ну уж совсем внезапным, неожиданным. На миг. Или затихнет равнодушно.

Мне неизвестно.
 

* * *

Искал, искал — не нашел. Цитату точную не приведу. Примерно помню. Антонио Грамши в своих «Тюремных тетрадях» писал, что одна мировая культура может быть без утрат переведена на национальный, исторически развитый и богатый язык другой великой культуры. На диалект не переводится. Вот я и думаю, а возможно ли это в случае с украинским языком? Тут без иронии и без желания унизить. Академически. Без заплат из «великого и могучего» небратьев и агрессоров, без его помощи, уверен, не получится.
 

* * *

1237 год. С востока на Русь обрушивается концентрированная мощь почти всей Азии. Монгольское войско того времени считалось непобедимым.

Выжили.

1941 год. С запада на Советский Союз (Россию) наваливается концентрированная мощь почти всей Европы. Военная машина Третьего рейха была сокрушительной.

Пока вот живы.

С севера опасаться вроде некого и нечего, разве что ледника или талой воды. (Хотя кто знает, в связи с Арктикой.)

Будет ли на Россию натиск концентрированных сил с юга?

Может быть. История не завершилась.
 

* * *

Революция гидности (слово-то). Три года.

Вы помните «Солнце мертвых» Ивана Сергеевича Шмелёва?

Если бы Крым не вернулся в «родную гавань», там сейчас бы повторился тот же ужас, с большей еще (бандеровской) жестокостью.

Уверен.
 

* * *

У человека для времени есть две емкости: для будущего — ожидание (представление), для прошлого — память. Емкости для настоящего у человека нет.

Раз нет, значит, и не нужна.

Прихватываешь ли ты с собой на тот свет какую-нибудь из этих емкостей? Не знаю. Может быть, вместо этих двух, отняв их, выдадут там тебе новое ведерочко, корзинку, котелок ли — уже для Вечности. Не с пустыми же руками по Вечности расхаживать. Мне, наверное, как рыбаку-любителю, выдадут рыболовный кан (кузов). Потребую берестяной — в нем рыба дольше сохраняется.
 

* * *

Мой яланский собеседник:

— Кинопроектор. Лента на той бобине, с которой скручивается, — будущее. Лента на той бобине, на которую накручивается, — прошлое. Мы, зрители, видим мелькающее настоящее. Меняющуюся длину лент на той и другой бобине можно как-то измерить, а мелькающее настоящее — нет, не поддается, ускользает. Как и Вечность. Что же, они равновелики? Или они — одно и то же?

Я:

— Я не знаю.

Он же:

— Может, прошлое и будущее — это двустворчатый занавес, а мелькающее настоящее — узкая щель между створками в Вечность?

Я:

— Я же сказал тебе: не знаю.

— Да я ответа и не жду.

Он же:

— То, что было, оно есть. Потому что оно было. То, что будет, оно тоже есть. Потому что будет. Это как солнце. Не взошло пока, но оно же существует; закатилось, но оно же где-то есть.

— Давай, — говорю, — лучше выпьем.

— Давай, — согласился.

Вот и тот вечер не измерили мы как-то, он незаметно проскользнул.

Из настоящего в прошлое? Из настоящего ли в Вечность?.. Через ту щель-то между «створками».

Нет, я-то, в отличие от моего яланского собеседника, полагаю, что «щель» между двумя створками «занавеса» — между прошлым и будущим — настолько узка, что ничего и никого в нее не разглядишь. Это как настоящее. Его либо еще нет, либо его уже нет. И не ухватишь, не то что что-то там разглядывать, — мелькает, мельтешит. Стоишь ты, например, в метре от проносящегося мимо тебя железнодорожного состава — что ты рассмотришь? Надо отстраниться.

И чтобы что-то все-таки увидеть, необходимо оказаться с другой стороны этого «занавеса».

Но тут уж так: всему свое время.
 

* * *

Жизнь трагична. Не мы ее такой придумали. И это не негатив. Это закон, который нельзя обойти. Метафизика. Только, страдая, человек движется вперед (вверх), счастливый топчется на месте, что в лучшем случае, а в худшем — пятится, не замечая ничего и никого вокруг, назад (падает вниз).
 

* * *

Так.

Зачастую случившуюся когда-то с тобой горькую неприятность вспоминаешь со светлой радостью, а хорошее событие — с горечью и печалью.

Срезал когда-то я с перемёта моего дедушки крючки и поменял их у друга моего детства Рыжего на ржавый, не раскрывающийся складной ножичек с зеленой перламутровой рукоятью. Дед, собравшись на рыбалку, обнаружил пропажу, сразу и верно вычислил виновника, тут же, поймав за ухо в просторной ограде, отодрал его (читай — меня) ремнем, пока «рука карающая не остыла».

И как радостно мне это вспомнить.

Тем же вечером, на следующий ли день. Сидим мы с дедом за оградой, бок о бок, под березой, на скамейке. Дед нежно гладит своей большой шершавой ладонью меня по стриженой голове и, глядя мечтательно в маревую даль, приговаривает ласково: «Подрастешь, внучок-гомнячок, из тюрьмы, на радость папке и мамке, вылезать не будешь. Да хошь вот счас тебя туда отправь, спроси меня, я бы не против. И сам тебя туда доставил бы, не поленился, сдал бы под роспись, как в заклад».

И так мне горько это вспомнить — словно о сиротстве.
 

* * *

Мы любим, хлебом нас не корми, узнавать всякие подробности о чужой жизни — наблюдал да наблюдал бы. За свою мы спокойны, мало нам она и интересна — в ней, в нашей жизни, до тошноты все правильно, что и поправить даже нечего; ну разве денег только маловато да сосед успешный раздражает, на противную голову которого кирпич с крыши все никак не свалится.
 

* * *

Мой яланский собеседник:

— В моей голове живет скандальное семейство — все, слышу, и спорят, все, слышу, и ссорятся, день ли, ночь ли. В чем-то хоть раз между собою согласились бы.

— Так разберись. Или уж высели, — говорю. — Ты же хозяин.

— Нет, — говорит, — стараюсь не вмешиваться.

— Я бы давно навел в «семье» порядок, — говорю. — Водки выпил бы и все уладил. Хотя бы на ночь, чтобы выспаться.

— Нет, — говорит. — Водки выпью, вовсе раздерутся, распоясавшись.

Я и не знаю, что за мягкотелость?
 

* * *

Человек — великая, конечно, бездна, но и у него все «волосы сочтены».

Не только волосы, но и чувства все и недомолвки.
 

* * *

У души есть свои гири, которыми она взвешивает любовь и ненависть; для безразличия у нее гирек нет.
 

* * *

Человек рождается, чтобы творить. Не только что-то, но и собственную жизнь — открыть и осуществить Божий замысел о себе. Не все мы открываем, а уж тем более — осуществляем. Но винить в этом кого-то, кроме себя, не стоит. Стучи — откроется. Проси — получишь.

Никто тебя не спрашивает. Ты рождаешься с такой, навязанной тебе, задачей. Как, кстати, и свободой, которую ты не просил и которая ограничена только свободой божественной. Ты можешь отказаться от этого дара (поручения) и принять предложение с другой (противной) стороны — вершить произвол. Ну и пеняй тогда лишь на себя — сполна получишь от «дарителя».

Выбирать не выбирали, а исполнять вроде обязаны. В этом наша самая главная трагедия — противоречия, конфликты с собственной совестью, терзания самосознания и проч.

Но жить-то надо — творить свободно свою жизнь.

И Бог нам в помощь (и избавь нас от лукавого).
 

* * *

Интересно.

В конце XIX века в нашей литературе и в «образованном» обществе преобладали западники-либералы, их звонкие голоса слышались со всех «амвонов». В начале ХХ мечты либералов — им же, что называется, на голову — сбылись.

Ныне такая же картина.

Сбудется ли их карканье? На их же, надо повторить, головы.

Ничему жизнь не учит. Послушай их только.

Карма у них такая. Не исправить.
 

* * *

Вспомнил.

Как-то сидели мы с дядей Саней на берегу Кеми, рыбачили с ночевкой на налимов. Беседовали о разном. Спросил я его, сам ли он об этом начал, не помню. Про смерть.

— А ты разве смерти, — спросил я его, — не боишься, дядя Саня?

— Нет, — спокойно мне ответил он.

— А спастись и жить вечно хочешь?

— Нет. Пожил, достаточно мне.

— И что тебя потом не будет, тебя совсем не беспокоит?

— Нет, хорошо, что и не будет.

Разговор этот происходил лет десять назад, а то и больше, но до сих пор меня смущает: соблазн мне.

Девять дней, как оригинал, с которого я списывал («Оспожинки») этого дядю Саню, повесился. На 86-м году жизни.

Лишь повторю: «Меня смущает».
 

* * *

И за делом скучаю, не спорится, и книгу — открою и тут же ее захлопну. Включу музыку — мимо ушей. По сторонам посматриваю. На часы гляну — стрелки не двигаются, кажется. Живот аду приблизился.

Пойти зайцев пострелять, что ли?

Это граф Лев Николаевич вдруг вспомнился. И ему когда-то не работалось.

Какие зайцы на Большой Зелениной!

Снежок выпал.

Выйду, потопчу.

Помяну дни старые, развеселюсь, может.
 

* * *

Мой яланский собеседник (на высоком и крутом берегу Кеми мы с ним под развесистым, огромным кедром, спрятавшись от кратковременного, но сильного июльского дождя, пьем крепкий чай; ничто иное, только чай, и это правда).

— Было бы замечательно, если бы душа и тело не так тесно и, пока живешь, так неразрывно были связаны.

— А что такое? — спрашиваю.

— Ну вот разболелся у меня зуб, расстроился ли живот, сломал ли, не приведи господи, ногу — тело страдает. А душа этим временем, свернувшись в клубочек, посапывает себе спокойненько, о высоком ли размышляет, лениво тело утешая: ну потерпи уж, милое, не охай, спать не мешай мне... или медитировать. С болью в теле уж как-нибудь ты справился бы, свыкся. Душа болит когда — страдания удваивает, невыносимо.

— Ну, — говорю, — а как же святые мученики?.. Тело их истязали, дух их ликовал.

— То дух, а не душа. И то святые. Я ж не святой.

Ну, думаю. Подув на кружку, чай глотнул.

А что, неплохо было бы, согласен.
 

* * *

Он же:

— Кто-то проживает три жизни — плотскую, душевную и духовную; кто-то две — плотскую и душевную; кто-то одну — плотскую.

Смотрит на меня как на обвиняемого и добавляет:

— На долголетии, Вася, это никак не отражается. Хороший человек, бывает, умирает рано. А дурного и палкой не убьешь.

— Не выспался? — спрашиваю.

— Не выспался, — отвечает. — С вечера — комары, чуть свет — ты вот...

— Мы ж на рыбалку собирались...

— Ну, собирались, собирались... Так не в четыре же утра.

Я, что ли, только плотский, без души, без духу? Что к чему, думаю.

Он, мой яланский собеседник, уже возле рукомойника:

— Скорей бы зима, скорей бы уж уехал он в свою культурную столицу, не таскал бы тут меня на всякие рыбалки... Ходим, ходим — ноги маем... Август еще, ох, Господи помилуй...

Да, будто тяну его я на аркане.
 

* * *

Он же:

— Живые от живых уходят. Очевидно. А мертвые от мертвых — нет. У них ротация не предусмотрена. Никто оттуда к нам не возвращался. Как со стабильностью там, я не знаю.
 

* * *

Он же (споласкивая под краном стаканы):

— Жизнь, Вася, это путь на Родину, в свое Отечество.

Молчу (нарезая на доске холодного копчения щуку).

— Самоубийцы, — продолжает, — до Родины не добираются. Помилуй, Боже.
 

* * *

Он же:

— Счастье — это чистая, а значит, и спокойная совесть, которая мне позволит нынче, как и всегда, впрочем, хорошо выспаться.

Молчу. Сил нет языком пошевелить.

Возвращаемся с рыбалки, устало шагаем боровой дорогой, розово подсвеченной пробившими кроны сосен еще острыми лучами-иглами плавно приближающегося к горизонту солнца.

Но думаю (на это сил еще хватает): «Ну-ну... Чистую совесть в стакан не нальешь. Выспишься хорошо ты от другого».
 

* * *

Нередко, перед тем как погрузиться в крепкий сон (или крепкого чего-то выпив), чувствую себя палимпсестом. Рукописью. Написанной на листе пергамента, с которого был соскоблен более древний текст. Смутно-смутно динозавры проступают... Лежу, пересчитываю, пока не усну.
 

* * *

Мой яланский собеседник.

Ходит по кухне, полотенцем протирает стакан. Бормочет (мне, сижу в прихожей, за столом, слышно):

— Ну вот изменят ученые ген старости, станем жить по 150 лет. Или по 200. И чё? «Проклятые вопросы» один хрен не решишь. Только помучаешься ими дольше. Нам это надо?

— Так ведь, с другой стороны, — говорю, — и порыбачишь подольше?

— Но ведь не вечно.

— Это так.
 

* * *

Он же:

— Выбрался из Пространства, прилег на него. Положил вместо подушки под голову Время. Хорошо. Весьма хорошо.

Ну, думаю. Кем это он себя вообразил? С утра не пьет вроде.

Смотрит на меня, не улыбается и говорит:

— Да не-ет. Я это...

Это, думаю, так это.
 

* * *

Сибирь.

Зашел навестить друга.

За столом сидит пятилетний внук друга, рисует. На готовых «работах» солнце, речка, деревья, трава. В разных вариациях. Где-то добавлена корова, где-то собака, где-то самолет, а где-то и человек — «точка, точка, огуречик, вот и вышел человечек».

Закусив язык, склонился над очередным листом. Исчертил его весь черным карандашом, белого почти не осталось. Что-то вроде «Черного квадрата» Малевича.

Спрашиваю:

— Что изображаешь?

Долго молчит, трудится. Не отрываясь взглядом от листа, говорит:

— Это когда Богу все надоело.

Ну, думаю. И говорю:

— Похоже. Очень.

Отложил карандаш, поднялся из-за стола.

— Пойду, — говорит. — Бабушка грядку пропалывает, скажу ей чё-нибудь.

— Ступай, — говорю.

Друг вошел с улицы. Чай с ним пить стали.

— На обоях взялся рисовать, — говорит про внука. — Пришлось бумагу купить.
 

* * *

У Гоббса. О свободе. По сути, не буквально: вода, вытекая из разбитого сосуда, становится свободной.

Материалист, чего от него ждать.

Бог (Дух) абсолютно свободен, но Он нигде не находился и ниоткуда не вытекал.

И мы свободны не по месту нахождения и вытекания, а по степени зависимости от страстей (от греха). Можем чувствовать себя свободными и в бутылке (в заключении).

Как можно свободного лишить свободы? Дар этот неотъемлем. Сами лишь можем от него отказаться.
 

* * *

Собака тоскует по хозяину.

Душа порой похожа на собаку.
 

* * *

Христос принял мир, не принимая в нем зла, восприяв и испытав его.

Мы менее разборчивы.
 

* * *

Уезжал из Ялани, небо было в облаках. Одно на другое, как сдобные булочки, похожих. На одной от Ялани высоте. И снизу плоских. Будто все они лежали на прозрачном, не видимом мною подносе. Куда-то плыли. Мне не по пути.
 

* * *

Есть у меня знакомый. Давнишний. Когда он засмеется, все, кто его не знает или знает мало, думают, что он, трясясь всем телом, зарыдал вдруг. Знаю его давно, но и я порой ловлюсь на это. Чуть ли утешить не бросаюсь. Просмеется, видишь, и опять спокойный — не рыдает.
 

* * *

Всматриваюсь в кошек, что скребутся на моей душе, — все породы встречаются, кроме одной — сибирской. Ялань.
 

* * *

Огород. Копаю картошку. Нахожу запечатанный флакончик. В нем желтоватая жидкость. Пробка. Сургуч. На флакончике этикетка: «Глiцерин. Львовске обласне Аптекоуправлiння. Серия №... (неразборчиво). Вага... 50 гр. Формацевтична фабрика м. Львiв Iнститутьска 5». Печать слева (разобрать можно только слово «министерство»). Слова большими буквами: ...МО... — ГАПУ УР...

Где этот Львiв — и где мой огород в центре Сибири!
 

* * *

При каждом (возможно, и ежедневном, ежечасном, ежеминутном) нравственном выборе должно перед собственной совестью ставить вопрос: «Что бы на моем месте сделал Христос, как бы Он поступил?»

Слушай внимательно — ответ прозвучит.
 

* * *

Ялань. Конец июня.

Мы — я и мой яланский собеседник — сидим на веранде. Пьем медовуху. Подорожала. В прошлом году за литр просили 300 рублей, нынче — 400. Раньше ею пчеловоды угощали бесплатно. Знакомых пчеловодов у меня было достаточно. Успел, натешился.

Окно на веранде широкое — обзор великолепен. Ясный вечер. Ярко-зеленый склон горы (по-нашему — угор), на горе ельник. На середине склона стоит черно-пестрая корова, глядит вдаль, не шевелится.

Мой яланский собеседник:

— Чем отличаемся мы от коровы?.. Мы думаем и думаем, что мы думаем, осознаём, а корова думает, но не думает, что думает.

Я:

— Глубоко.

— И мы думаем, что корова думает. А корова не думает, что мы думаем.

— Еще глубже, — говорю, думая, что в этот момент я мало чем отличаюсь от коровы, совсем ли не отличаюсь.

Мой яланский собеседник:

— Апперцепция. Перцепция.

Тут уж и вовсе впал я в ступор, перестал за смыслом следить, то есть думать.

А через какое-то время мне стало казаться, будто я смотрю на нас — на себя и моего яланского собеседника — глазами этой коровы и думаю, будто мы это не мы, а какие-то бесконечно смеющиеся растения, утратившие способность передвигаться.

Ясный вечер незаметно для нас и независимо от нас перетек в белую ночь. Ночь — в утро...
 

* * *

Уезжаю на лето из Петербурга, в него тут же возвращаются все мои знакомые «бес-покойники». Издалека город без них не представляется. И Толя Сивков как будто там. И Сережа Курёхин. И Аркадий Драгомощенко. И Сережа Хренов. Наль Подольский. И... все. Настолько предметно, что иной раз думаешь, не позвонить ли кому из них.

Возвращаюсь — никого.

Когда покидаю Ялань, в нее покойные яланцы возвращаются.

И что за фокус?
 

* * *

Старшая моя тетя по маме, Матрена Макеевна Русакова:

— Смотрите и сравнивайтесь не с теми, кто в большем достатке живет, а с теми, кто в меньшем, с теми ли, кто совсем в худом положении. Будете приближаться к смерти, думайте чаще о тех, кто уже ушел из жизни, — с ними вам встречаться, что-то надо будет им сказать, а не о тех, кто остается. Эти скоро вас догонят, и вы с ними опять будете вместе.

Мы — я и Сергей, ее младший сын и мой двоюродный брат — снисходительно, сидя за столом, улыбаемся. Какая смерть?! Впереди светлое будущее. Нам по 16.

Два раза раскулаченная, две высылки, одна — за Полярный Круг. Старших детей оставила в вечной мерзлоте — и по сей день там, наверное, сохранны.

Она же:

— Смеетесь вот. Едите белый хлеб с маслом, запиваете сладким чаем, еще вам мало.

Нам все чего-то не хватало. Ну а чего, уж и не помню.
 

* * *

Четыре дня назад. Мой сосед по лестничной площадке:

— Труд! Наука! Космос!.. Вот тебе и государственная идеология.

В пивной, наверное, подслушал. Там курсанты с «Можайки» бывают.

Вчера. Он же:

— Сочувствие. Справедливость. Сотрудничество... Без идеи жить нельзя. Как стройке — без проекта.

Опять где-то подслушал, самостоятельно ли размышляет?

Зерно в сознание запало — прорастает.

Что скажет завтра-послезавтра?
 

* * *

Не пиво, как обычно, а в честь праздника — по «сотке» водки выпили с соседом по лестничной площадке. В недорогом кафе поблизости от нашего дома.

Он мне и говорит:

— Ты знаешь, кто самые хитрые в мире?

— Ну, — говорю, — кто же не знает...

— Да нет, — говорит, — не они! Это уже шлак — свое отработали, все их хитрости давно расшифровали.

— А тогда кто же?! — не догадываюсь.

— Корейцы, — говорит.

— Северные, — спрашиваю, — или южные?

— И те и другие, — отвечает. — Одна сатана.

— В чем же их хитрость проявилась?

— А ты подумай, — говорит сосед.

— Хоть задумайся, — говорю.

— Ядерная бомба...

— Ну, — говорю.

— Южной Корее мировое сообщество не разрешит ее создать, а Северной не может запретить. Делают вид, что вроде в ссоре. А на самом деле Южная втайне помогает Северной. И когда Северная завершит работу по ее созданию, они объединятся.

— Ого! — говорю.

— Ого, — повторяет. — Население Северной около 25 лимонов, Южной — около 50. Вместе... сам можешь подсчитать. Вот тебе и ядерная сверхдержава. Как чёртик из шкатулки — скок, и тут!.. Они же косоглазые, их сразу не раскусишь!.. И весь мир поставят перед фактом. Мир охренеет!

Сижу завидую: от природы (от станка) политолог! Мне вот и в голову не приходило, а вроде просто.

Пришлось еще по «сотке» выпить, после еще по одной. За мой счет, конечно, не политолога же. В благодарность за то, что он на многое в тот вечер мне открыл глаза, к концу изрядно окосевшие.
 

* * *

Душа у человека поначалу спит. И пробуждается, как мне кажется, тогда, когда он ребенком впервые и вдруг подумает о том, что он, по собственным ощущениям бессмертный, когда-нибудь умрет. Пробуждение громкое — оглушает.

У меня это произошло в пять лет. Но тогда я (не помню, по какой причине, в связи с чем, возможно, и спонтанно) подумал не о своей смерти, а о смерти (когда-то это обязательно случится!) родителей (они тогда ушли в клуб смотреть какое-то кино, а я остался один дома), и это ввело меня в отчаяние, которое под влиянием ярких детских событий (купание, рыбалка, катание на лыжах или санках с заснеженной горы, первая влюбленность) со временем улетучилось. Но о смерти никогда уже не забывалось — напоминали о ней то чьи-то похороны, то чья-то случайная гибель.
 

* * *

Мой яланский собеседник бродит по ограде, бормочет:

— Духовность — душевность. Вдохновение — воодушевление. День — ночь. Вода — воздух...

Знаю, что совсем скоро спросит он у меня:

— А ничего у нас там не осталось?

Останется с ним...
 

* * *

Он же:

— Я тут подумал, что в моей жизни больше того, чего со мной не было, чем того, что было.

Я говорю:

— Не понимаю.

— Не понимаешь... Ну вот я не женился на Катрин Денёв, даже на Гале Чурускаевой, не был на Камчатке, на Марсе, на Луне, не катался на квадроцикле, не прочитал всех греческих историков, не воевал в Афганистане, не служил на флоте, не охотился на медведя, не ел малосольного гольца, сплошное не, не, не, не...

— Тебе того, что было, не хватает?

— Да нет, с избытком. А кое-что с удовольствием перевел бы и в категорию «не».

Я:

— Что, к примеру?

— Ну, половину из того, что «было» в молодости — кстати, совместной, — а после — выпитую водку, цистерну-две отправил бы в «не-не!».

Я:

— Ну не знаю.

— Чё тут знать-то...
 

* * *

Он же:

— О чем, Вася, можно говорить с человеком, который не знает, что такое вехотка и тюручок?

— Да, — говорю. — Не о чем.
 

* * *

Близкий мне человек ослеп за два года до смерти. Мечтал об одном: увидеть небо.

Увидел, наверное?

Нет, увидел, надеюсь.

Нет, уверен, что увидел.

Жену свою за несколько часов до кончины он увидел.

Она бесшумно вошла к нему в комнату, остановилась в дверях, он повернулся в ее сторону и сказал:

— Васса.
 

* * *

Наш брат интеллигент убежден, что он ведет сверхдуховную жизнь, забегая в церковь, чтобы поставить по какому-либо поводу свечку, посещая раз-два в месяц филармонию и театр, чтобы посмотреть модный спектакль, а потом его с кем-нибудь (в Одноклассниках или ВКонтакте) обсудить, и читая Дерриду или Пелевина.
 

* * *

Леонардо да Винчи. Тайная вечеря. Христос и ученики восседают за столом.

Евангелие от Матфея (26, 20–21): «Когда же настал вечер, Он возлёг (курсив мой. — В.А.) с двенадцатью учениками».
 

* * *

Прошли вчера с младшим сыном в Бессмертном полку. Я — с моим отцом. Сын — с двумя красноармейцами, чьи родственники по разным причинам не могли участвовать в этом поразительном шествии.

Больше миллиона. Ощущение удивительное. Впечатление сильное. Единение поразительное!

Лица хорошие. Отношение друг к другу — плечо к плечу. Много молодых, парней и девушек. Дети.

Пришла на ум литургия.

В ней участвуют все — живые, усопшие и те, кто еще не начал жить, — у Бога все родились и все живые. В Вечности.

И с нами, в Бессмертном, шли наши отцы и деды. Я думаю — и прадеды. И прапрапра... И те, кто у нас еще нет, а у Бога — родился. С нами шла Победа. Правда. Над нами парила Истина.

Для справки.

В Ялани только комсомольцев ушло на фронт 75 человек. Вернулось 12.

Моих родных, двоюродных и троюродных дядек — около 40. Вернулось — треть.

Они шли с нами.

В Бессмертном.
 

* * *

Мой яланский собеседник:

— Лет через двадцать–тридцать люди будут смотреть хронику или художественные фильмы нашего времени и недоумевать или смеяться.

— Над чем и отчего? — спрашиваю.

— Как мы ходим, прижав к уху мобильный телефон, и разговариваем.

— А что тут смешного?

— Вслух же говорим, сами с собой, по виду-то как сумасшедшие. А потом будет на голове шишка — вмонтированная в черепную коробку антенна, передающая и принимающая. И разговор будет происходить из головы в голову. Мысли будут преобразовываться в слова, проходя через эту антенну.

— Здорово, — говорю. И спрашиваю: — А шишка будет большая?

— Да нет, — говорит. — С наперсток.
 

* * *

Смерть ставит (возносит) человека над временем — она все события (моменты) его жизни сводит в одно мгновение (вневременную точку).

В этой точке нет расставаний, нет ожиданий; все рядом, все под рукой.
 

* * *

Мой яланский собеседник (разговаривали мы с ним об Иосифе Флавии и его «Иудейской войне»):

— Но ведь не только Иисус Христос крестился у Иоанна, а и все евреи. Это же у Марка: «И выходили к нему вся страна Иудейская и Иерусалимляне и крестились от него все в реке Иордане, исповедуя грехи свои...» «Вся страна», и «все крестились».

Я:

— Но Иоанн крестил их «всех» водой, а не Святым же Духом.

— Да, это правда.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0