Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Жены стареют, а студентки третьего курса — никогда

Евгения Борисовна Борисова родилась в Кемерове. По образованию журналист. Начала писать прозу в школе. Печаталась в журналах «После 12», «Огни Кузбасса». Автор книги «Изменю вашу жизнь». В юности побеждала в региональных литературных конкурсах. Победитель конкурса «Новая книга» (2015), конкурса Союза писателей Кузбасса «Новая книга» (2017). Живет в Москве.

Казалось бы, история стара как мир: декан химического факультета Иван Григорьевич ушел от жены к студентке третьего курса. Произошло все тихо и незаметно — в один из июньских дней, аккурат перед началом сессии, Иван Григорьевич просто не пришел ночевать. Жена его — Нина Петровна (Нинок, как Иван Григорьевич ласково называл ее с первого дня знакомства) — сама разыскивать мужа не стала, поскольку подозревала. Уже давно, да. Попросила младшего сына позвонить отцу. Сыну отец подтвердил: он не просто не пришел, он «не пришел насовсем». Правда, уже через два дня Иван Григорьевич появился, чтобы забрать кое-какие личные вещи и ноутбук.

Нинок смиренно сидела на диване, поджав ноги и губы, и молча наблюдала за передвижениями мужа по квартире. Потом спросила:

— Ну что, Ванечка, жены стареют, а студентки третьего курса никогда?

— Это совсем не то, — буркнул тот, с неудовольствием отметив спокойствие в голосе жены.

— И надолго ты?

— Нина... — Он остановился перед шкафом, собирая в букет свои галстуки. — Думаю, что ты все уже поняла. Я с тобой развожусь. Я полюбил другую.

Сидящую на диване жену больше задело незнакомое в устах мужа слово «Нина», нежели фраза про любовь к другой. Нина Петровна работала в вузе столько же, сколько и Иван Григорьевич, и подобных историй за 30 лет видела немало. Она знала, что профессора — даже академики! — случается, уходят от старых, надоевших жен к свежим длинноногим нимфам в коротких юбках. Но она вела подсознательную статистику: многие из этих ветреных пенсионеров частенько возвращаются обратно. Смирные, виноватые, а некоторые даже разочарованные в нимфах в принципе. Ну или в себе рядом с нимфами — это уже вопрос другой.

— Ванечка, — тем же ровным тоном обратилась Нина Петровна к суетившемуся мужу. — А что, если я не пущу тебя назад?

— И не надо! Я не вернусь! — Ивана Григорьевича раздражали ироничность и какая-то бездушность жены.

Он все-таки ждал эмоций, слов, возможно, даже скандала. Он готовился. Он хотел повода: высказать то, что его давно не устраивало в их совместной жизни. Может быть, он бы даже покричал, чтобы Нинок поняла, что все не просто так и что она сама во многом виновата... Впрочем, что конкретно кричать, доктор химических наук не придумал, поэтому раздражение в себе подавил. Перед тем как хлопнуть дверью, Иван Григорьевич услышал прилетевшее в спину: «Я желаю тебе счастья, Ванечка!»

После ухода мужа Нина Петровна проплакала часа два. Потом прошлась по квартире, посмотрела, что забрал, а что оставил Иван Григорьевич, и сделала вывод, что он еще не раз вернется. Как большинство талантливых и увлеченных своим делом ученых, Ванечка был рассеян. Собираясь покинуть дом навсегда, но без ее руководства, он забыл свой единственный костюм, в котором ходил на ректораты и заседания научных советов, любимую бритву, всю обувь. И много еще тех мелочей, свою зависимость от которых он вряд ли осознавал.

В представлении Нины Петровны все студентки, которые начинали взаимодействовать с преподавателями чуть больше, чем того требовал учебный курс, делились на две категории. Первая категория чересчур увлекалась предметом. Два десятка лет, проведенных на филфаке, убедили Нину Петровну, что особо впечатлительные натуры вполне способны любовь к произведениям Ремарка перенести на преподавателя, который об этих произведениях воодушевленно рассказывает. Декан химфака преподавал аналитическую химию, и заподозрить нормальную девушку в чрезмерной любви к этому предмету было сложно. Значит, она относилась ко второй категории нимф — к тем, что увлекались преподавателями. Ванечка в свои «немного за 50» был весьма симпатичен, строен, неизменно хорошо (как сказал бы младший сын — «в тренде») одет, гладко выбрит. Щедрый на улыбку, он был любим и студентами, и преподавательским составом. Но впервые чувство, называемое любовью, исходило уже от самого Ивана Григорьевича. И по отношению к кому? К нимфе — девице, над которыми они всегда вместе посмеивались и инциденты с участием которых дружно осуждали!

Нина Петровна налила себе кофе. Потом, подумав, капнула в него коньяку, присела у кухонного стола. Вероятно, надо что-то делать, думала она. Но что? Совершенно непонятно. Конечно, она надеялась, что такого конфуза в ее крепкой и дружной семье не произойдет. Хотя внутренне была к нему готова. Она ведь видела этих девиц каждый день, и некоторые из них были по-настоящему красивы, эффектны и умны. Их же видел и ее муж на своем факультете, только чуть в меньшей пропорции, чем на этажах филологов. Размышляя о порядке действий в подобной ситуации, Нина Петровна выпила не только кофе, но еще и бокал коньяка. Сыновьям решила пока ничего не рассказывать. Позвонила своему мастеру и записалась на стрижку. Уснула за чтением материалов к завтрашней лекции. Утром, оценив урон, нанесенный лицу двухчасовыми рыданиями и коньяком накануне, решила больше не плакать.

Оля Столярова была не сильна в химии. Зачем она поступила на химфак — даже она сама не знала. На лекциях ее Иван Григорьевич не замечал, и не потому, что Оля была девушкой неприметной, — посещение Оли всех предметов стремилось к нулю. К абсолютной «Н». Поэтому и экзамен она не сдала ни с первого, ни со второго раза. Декан был хоть и занятой человек, но принципиальный, его не утомляло общение с двоечниками и по три, и по четыре раза. Но Оля Столярова переплюнула всех в ту сессию — она приходила на пересдачу к Ивану Григорьевичу семь раз.

Аналитическая химия никак не совмещалась с Олиным сознанием, но она старалась. И смотрела жалостливо и проникновенно. И так искренне хотела правильно ответить, что вызвала у декана симпатию самую настоящую. К тому же внешность у Оли была притягательна: зеленые глаза в пол-лица не давали отвести взгляд, черные волосы кудрявились, округлости в нужных местах проступали четко. В общем, Столярова была мила в целом и по частям. На этой мысли поймал себя Иван Григорьевич, назначая девушке пятую пересдачу. Он ощутил, что ему хочется просто увидеть ее еще раз так близко и услышать аромат ее духов. С некоторым волнением отметил, что Оля ни капли не расстроилась своей очередной химической неудаче, а, кажется, даже рада. В декане задрожали какие-то метафизические струны, существование которых он в себе, как естественник, отрицал. Он занервничал, быстро заглянул сидящей напротив студентке в глаза. Та широко и безмятежно улыбнулась.

На седьмой пересдаче они были уже совершенно одни, даже самые отъявленные двоечники сошли с дистанции со своими «удовлетворительно». В старой тесной аудитории со скрипучими столами, мутным окном и пыльной тряпкой у доски все между Олей и ее деканом было решено. Мужчина — ученый с именем! — никому бы не признался, что это хрупкая, глазастая девушка сделала первый шаг. Подошла близко — молча и неотвратимо. Профессора захлестнуло все сразу: дрожь в животе и пальцах, аромат ее парфюма, близость молодости... Отступать было некуда, да и не хотелось. И когда она поцеловала его, он зажмурился.

Оля жила одна, и это многое упростило. И усложнило почти все. Полгода подпольных свиданий. Шесть месяцев вранья, отговорок и недосказанностей для жены. Почти перестал видеть младшего сына, который хоть иногда заскакивал в гости по вечерам. Научное руководство стало тяготить. Пребывание в университете — постоянное ожидание встречи, взгляда, прикосновения, обещаний свидания. Несколько раз Оля заходила в кабинет декана, аккуратно прикрывала за собой дверь — и у Ивана Григорьевича мурашки бежали по коже от ужаса быть раскрытыми. И от возбуждения. Секретарше Марине стало стыдно смотреть в глаза, хотя та вела себя как ни в чем не бывало. За полгода такой жизни он устал. Захотелось если не покоя, то определенности. Он принял решение — и ушел от жены. Правда, несколько раз возвращался — забирал то одно, то другое. Оставить ключи от квартиры насовсем так и не решился.

Нинок, вопреки представлениям об эмоциональных филологах, вела себя сдержанно. На удивление. До неприличия. Будто от нее сын к девушке съезжает, а не муж. Поговорить им так и не удалось: Иван не нашел в себе смелости, Нина не дала повода. И так все было понятно: жены старятся, а студентки нет.



* * *

Жить вместе с двадцатилетней особой Ивану Григорьевичу уже приходилось. Но тогда и ему самому было чуть больше двадцати, и у них с Ниной уже родился старший сын Витя. В этот раз все было по-другому. Горячее и страстное тело всегда было под рукой. На руках. С Олей Иван Григорьевич испытывал такие эмоции, которых, он был уверен, еще не случалось в его жизни. Он и не подозревал в себе такой страстности и даже раскрепощенности. Оля открыла для него новую сторону жизни, и иногда декану и профессору было не по себе от мысли, что этой стороны жизни он мог никогда бы и не узнать. Если бы не Оля Столярова и ее дремучесть в области аналитической химии.

Оля не блистала и в других науках, химфак был ей откровенно скучен, и ей бы, конечно, учиться на дизайнера одежды. Обшивала она себя сама, целый угол единственной комнаты был завален тряпками и тряпочками, недошитыми «шмотками» и прочими штуками, названий которых Иван Григорьевич не знал. Одевать себя Оля любила и делала это со вкусом. Впрочем, в процессе раздевания толк тоже знала.

На первой же неделе совместной жизни новый жилец крошечной девичьей квартирки понял, что силы их — сожителей — неравны. Оля была неутомима и неутолима. Иван Григорьевич старался выдержать тот сексуальный марафон, который случился в первые дни их нахождения под одной крышей, с достоинством. Но в какой-то момент он понял, что сильнее близости молодого, горячего тела он хочет есть. И спать. И тогда он впервые позволил признаться себе, что жены Нины ему не хватает. Но скорее — сказал он себе — не Нинок ему нужна, а то спокойствие, которое так много лет он испытывал рядом с ней. В день, когда он понял это, он решил сказать Оле, что любит ее. Не просто хочет, а испытывает к ней глубокую привязанность. Оля удивилась и обрадовалась такому признанию и буквально впилась в него своими губами, обвила гибким телом, и о покое и жене он будто бы на время забыл.

Однако мысли-недовольства теперь все чаще надоедали ему, как назойливые мухи над ухом. Их все время хотелось отогнать, но они не исчезали. Теперь он все чаще и все острее ощущал то, чего у него не было, — комфорта во время работы за компьютером, спокойного сна, вкуснейших котлет по-киевски, липы под окном. Иван Григорьевич ругал себя за такую внезапно обнаруженную у себя зависимость от быта, за такое количество привычек, которые по идее должны были быть ничем перед лицом Большой Любви. Но были моменты, когда он честно признавался себе: вместо гладкого обнаженного Олиного бедра он бы сейчас предпочел видеть рядом с собой на кровати (а не на раскладном диване!) белую хлопковую сорочку в цветочек. Такие сорочки Нинок носила с юности, любила длинные, свободные, и Иван Григорьевич ворчал на нее, что она как старуха. А вот сейчас выяснилось, что к этим старушечьим сорочкам жены он привык, они стали для него олицетворением уюта в спальне.

У Оли в квартире спальни не было. Вернее, все ее жилище было спальня. Крошечная комната, в которой декан химфака едва нашел угол для своего ноутбука. Работая за ним, он втискивался между тумбочкой, заваленной тканями, и диваном. Работать он мог только тогда, когда Оли не было дома, иначе он отвлекался, вступал в диалог, а если не вступал, то прислушивался к ее щебетанию. Его сожительница не говорила только тогда, когда шила. Но тогда за нее говорила швейная машинка — стрекотала с мерзким металлическим поскрипыванием, от которого у Ивана Григорьевича вставали дыбом волосы на руках и затылке.

Лето, сладкое и дурманное, закончилось. Ночи становились темнее, прохладнее, хотелось спать и молчать все больше. Бумажной работы прибавилось, и декан химфака подолгу засиживался в университете, чтобы сделать все, что нужно. Раньше — с каким-то странным чувством горечи вспоминал он — работу он даже любил брать домой. Сидел в своем закутке в гостиной перед компьютером, Нинок приносила ему горячий травяной чай, хлопотала на кухне, пахло супом или пирогами, и, работая дома, Иван Григорьевич пребывал в сосредоточенном, но блаженном состоянии. Сейчас работа стала просто работой. Когда секретарь Марина уходила домой, он снимал туфли, вытягивал ноги, выключал в кабинете верхний свет и с помощью настольной лампы создавал себе какой-никакой, а уют.

С началом учебного года возникла еще одна, ранее неизвестная декану химического факультета проблема. Ему приходилось заставлять свою женщину учиться. Сыновья его спокойно и без внешнего давления окончили школы и вузы, и ни разу не приходилось ему убеждать их в необходимости посещения уроков, лекций, семинаров и коллоквиумов. И тут — на тебе!

— Оля, — говорил он, — остался один курс. Всего один семестр, практика и диплом. Оля, надо просто поставить себе задачу и выполнить ее.

— А ты будешь у меня что-то в этом году вести? — томно спрашивала она, потягиваясь под одеялом.

— Нет, не буду.

— Ну тогда зачем мне все это надо? — Оля отворачивалась к стенке и засыпала, пока ее декан в тихой ярости собирался на работу, прикидывая, в какое кафе по дороге можно забежать, чтобы позавтракать.

— Оля, — увещевал он в другой раз, — ты понимаешь, что мне принесут бумаги на твое отчисление! И как мне тогда быть?

— Ну, тут тебе надо выбирать, — хохотала она, — ты декан или любящий мужчина?

— Мне не хочется выбирать. Я не понимаю, зачем мне выбирать, если тебе все равно надо окончить университет!

— Знаешь, — отвечала она, — в прошлом году я ходила туда только ради тебя. Ну посмотри на меня, ну какой из меня химик? А сейчас мне не надо ходить в универ, потому что ты — у меня дома, ты мой. Вот и вся коллизия! — И опять хохотала.

Иногда Оля, конечно, появлялась в университете. Но почти никогда — к первой паре. Иван Григорьевич всегда вставал раньше и бежал на работу. И, по-молодецки взбегая по ступеням крыльца университета, здороваясь со своими коллегами и студентами, он был даже рад, что он один.



* * *

В октябре декан химфака вышел с работы поздно вечером. Было темно, влажно и как-то тихо. Ему позвонил старший сын, который давно жил в Москве, и, разговаривая с ним, Иван Григорьевич очнулся только тогда, когда оказался у подъезда своего старого дома. В окне кухни на третьем этаже горел свет, был виден оранжевый абажур лампы, верхние шкафы кухонного гарнитура, горшок с цветком на подоконнике. За секунду он ясно представил, как сейчас уютно на этой кухне, как спокойно и тепло, как все знакомо и значимо. На мгновение в проеме окна появилась Нинок, опустила рольштору, выключила свет. Иван Григорьевич развернулся и пошел прочь. Он предпочитал не вести с собой бесед и не особо прислушиваться к оттенкам собственных эмоций. Но в этот раз он шел по тротуару, заваленному уже пожухлой опавшей листвой, и пытался понять, почему так тяжело где-то за ребрами, посредине грудной клетки. Тяжесть эта была физическим ощущением, она мешала. Но он точно понимал, что она появилась в тот момент, когда он ощутил себя на своей старой кухне. Когда он вспомнил, каково это — быть дома. Ему было хорошо и плохо одновременно.

— Разве так бывает? — спросил он себя вслух и тут же ответил: — Бывает. Оказывается.

В маленькой однушке его ждала Оля. Он буквально напал на нее, вытащил из-за швейной машинки и бросил на диван, и полчаса безудержной, как в первый раз, страсти помогли. Тяжесть за грудиной прошла. Но только до следующего утра. В половине седьмого утра Иван Григорьевич чистил зубы в крошечной ванной и ощущал только одно: тоску.

До конца осени он еще несколько раз приходил под окна своей старой квартиры. Видел жену в окне, много раз видел сидящего на подоконнике кота, а один раз даже столкнулся с соседом и сделал вид, будто никуда он не съезжал, а просто вышел в магазин и остановился у подъезда покурить. Сосед не знал, что Иван Григорьевич здесь больше не живет, и это оказалось до странности радостной информацией. После каждого такого похода беглый муж пытался спастись в объятиях Оли Столяровой, но с каждым разом получалось все хуже — торопливо, излишне эмоционально, как-то фальшиво и глупо.

В середине декабря Иван Григорьевич наконец нашел повод позвонить бывшей жене (впрочем, официально они так и не развелись и даже не говорили об этом). На антресолях в его старой квартире стояла особо важная коробка: в ней хранились елочные игрушки, доставшиеся по наследству от его деда, тоже, кстати, Ивана Григорьевича. Игрушки были стеклянные, блеклые уже и сильно облезшие, но без них взрослый мужчина, ученый и руководитель, не представлял новогодних праздников. Они были для него олицетворением чуда, бережно пронесенного из детства через всю жизнь. И хотя в квартире у Оли ставить елку было категорически некуда, забрать игрушки казалось делом принципиальным.

— Конечно, — сказала Нинок по телефону сухо и немного грустно. — Это же твои игрушки, забирай. Дети выросли, никто не заметит.

Когда он переступил порог квартиры, как-то сразу стало не хватать воздуха. Бешено заколотилось сердце. Он не был здесь всего-то несколько месяцев, но ощутил одновременно две эмоции: будто вернулся из длительной командировки и будто вообще никуда не уезжал.

— Привет, — сказала Нинок, — я все запаковала, чтобы не разбил.

Она похудела и неуловимо похорошела. Удивительно, за полгода он ни разу не встретил ее в университете. Понял, как соскучился. Впрочем, он и раньше понимал, что ему не хватает своей жены, но тут он чуть не заплакал от того, как он рад ее видеть.

Коробка с игрушками стояла прямо у порога. Можно было взять ее, развернуться и выйти. Но он не брал и не уходил. Нинок стояла и молча смотрела. Кот вышел в прихожую и тоже уставился вопросительно. «Эх, жаль, что кот не собака, — пришла в голову дурацкая мысль. — Хоть кто-то бы мне тут обрадовался».

— Нинок, — сказал он враз севшим и чужим голосом, — может быть, хоть чаю попьем?

— Чаю? — переспросила она удивленно. — А у тебя дома чаем не поят?

— Нинок, пожалуйста, не надо. Просто чаю. Который твой, на травах. И я уйду.

И так это жалко у него получилось, как-то умоляюще, что у Нины Петровны защипало в носу, она развернулась и ушла на кухню. Муж ее еще немного постоял, а потом медленно снял ботинки.

Чай пили молча. Иногда перекидывались пустыми фразами: она спрашивала, как дела на факультете, он спрашивал, как поживают общие знакомые. Но так было и лучше: Иван Григорьевич хотел впитать в себя атмосферу уюта своего дома, надышаться им, унести с собой ощущение гармонии. Он с первой секунды, как вошел в кухню, почувствовал себя в своей тарелке и хотел это чувство запомнить и продлить. Разглядывал жену, пристально, будто тоже пытаясь запомнить ее.

— Ваня, что ты так смотришь на меня? — сказала наконец Нинок. — Я нервничаю. Что-то случилось?

И вдруг, помимо собственной воли, непонятно как, ведь даже мысли у него такой не было, Иван Григорьевич сказал:

— Нинок, можно я останусь? — И, глядя в широко раскрытые от удивления глаза жены, он добавил: — Прости меня. Прости, пожалуйста.

Нина Петровна пожала плечами. Она не знала, что ответить. И вообще не понимала, что делать дальше. Много раз она представляла себе такой разговор, много раз проигрывала в голове: Ванечка приходит и просит прощения. Но все, что она заготовила сказать на этот случай, сейчас было бессмысленно и глупо. Сейчас ей хотелось не высказать ему все обиды, не наказать его, а пожалеть. И даже обнять, прижать его к себе, как запутавшегося мальчишку. «Господи, вот так и вылезет в тебе вековая баба-дура, Нина», — сказала она себе, а вслух как можно более сухо произнесла:

— На диване тебе постелю.

Ночью Иван Григорьевич, промаявшись на диване около часа, пришел в спальню к жене. Нырнул под одеяло, прижался к ней, такой теплой, вдохнул сразу столько знакомых запахов — ее волос, ночной сорочки, постельного белья и крема для рук.

— Нинок, — прошептал, — родная.

Она лежала и дышала ровно, смотрела в потолок. Потом прошептала:

— Не прощу тебя, — сказала. — Никогда не прощу.

Но уснули они обнявшись.



* * *

Новый год встречали как всегда: стол накрыли у елки, младший сын за час до полуночи заехал в гости, потом унесся, чмокнув обоих в макушки. Пока куранты били двенадцать раз, стояли с бокалами шампанского в руках и молча смотрели друг на друга. Потом под звуки гимна чокнулись и молча выпили. Сели.

За те две недели, что Иван Григорьевич находился в статусе вернувшегося блудного мужа, ему пришлось пережить несколько неприятных моментов. Оля принесла его вещи прямо в деканат, в разгар рабочего дня, бросила сумку с ноутбуком на пол, устроила безобразную сцену. А в итоге забрала документы, и накануне, 31 декабря, ректор подписал приказ об отчислении студентки Столяровой. Это было облегчение с налетом горечи, стыда и какого-то томления по несбывшемуся. Он спрашивал себя несколько раз — любил ли он Олю? И не мог ответить себе на этот вопрос. Иван Григорьевич как будто очнулся от какого-то сладкого забытья, будто проснулся. Но это было то пробуждение, когда помнишь не сон, а его свет и сладость, и где-то внутри эти ощущения остаются, хоть и понимаешь, что это всего лишь наваждение, что не было ничего на самом деле.

В квартире, в которую он вернулся, обнаружились чужие мужские вещи. Зубная щетка, пара футболок, тапки. Нинок молча убрала их, отказавшись отвечать на вопросы, вела себя отстраненно и независимо, но из супружеской кровати не выгоняла. Однако каждый вечер стелила все равно — на диване. Эта неопределенность и какая-то двойственность ситуации изводили взрослого, серьезного мужчину. Ему хотелось, чтобы поскорее все стало так, как раньше. И все стало вроде бы как и было много лет, но и не стало одновременно. Была форма, не было наполнения — так он ощущал.

— С Новым годом, Нинок, с новым счастьем! — сказал наконец Иван Григорьевич, придавая веса каждому слову.

— С Новым годом, Ваня. Мне бы со старым счастьем разобраться, — усмехнулась Нина Петровна. — Куда мне новое?

— В прошлом году я понял важную вещь. Я люблю тебя. Ты — самое главное в моей жизни.

Помолчали. Казалось, на жену его искреннее признание не произвело никакого впечатления. Она смотрела вбок, в мигающий огнями и фейерверками телевизор. Потом взглянула на мужа:

— А я в прошлом году тоже поняла важную вещь. Что все, что в жизни происходит плохого, может коснуться и меня. Это и болезни, и предательства, и все, что угодно. И глупо думать, что кто-то от этого защищен. — Она рассмеялась. — И теперь я всегда буду знать, что жены стареют, но студентки третьего курса — никогда. И я — старею. Состарилась.

— Нинок, перестань! — воскликнул Иван Григорьевич. — Это неправда!

— Правда, Ваня, конечно, правда. Ты подтвердил это еще до того, как осознал.

— Я люблю тебя, Нинок, — это прозвучало как заклинание.

— И я тебя люблю, Ваня, но что толку, — устало откликнулась Нина.

— Ну, видишь, все же отлично. Мы вместе, мы любим друг друга. Все будет как прежде — хорошо.

— Разве ты не понимаешь, — с досадой сказала Нина, отодвинув от себя пустую тарелку, — что уже никогда не будет как прежде — хорошо? Может, и будет неплохо, сносно, приемлемо, но так, как было у нас с тобой раньше, — уже никогда.

— Ты думаешь?

— Я практически уверена.

Жена ушла спать. Иван Григорьевич погасил верхний свет, зажег на елке гирлянду. Дедовские игрушки переливались в свете огоньков почти столетней мишурой внутри стеклянных шаров и телец снеговиков. Негромко и умиротворяюще бубнил телевизор. За окном изредка и далеко гремел фейерверк. Пахло фирменным новогодним блюдом — мясом по-французски. И все это сплетало вокруг него непередаваемую атмосферу домашнего пространства, и он, Иван Григорьевич, в центре всего этого, создаваемого десятилетиями, выстраиваемого, выверенного и привычного. Он — центр и основа этого мира. Несмотря ни на что, ему было хорошо и спокойно.

«Все будет нормально, — думал он, — все наладится. Нинок оттает, простит. На море летом поедем, — размышлял, — или в Европу. Устроим себе второй медовый месяц, тем более что первого не было». И, уже сладко и спокойно задремывая на диване, он окинул внутренним взором ушедший год и пообещал сам себе: больше никаких поцелуев со студентками. Никаких поцелуев. Ну а если и случится, то поцелуи — и не больше. Не больше.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0