Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Октябрьское Поле

Cергей Романович Федякин родился в 1954 году в Москве. Окончил Московский авиационный инс­титут и Литературный институт им. А.М. Горького. Кандидат филологических наук, доцент кафед­ры русской литературы XX века Литературного института. Автор книг «Русская литерату­ра конца XIX — начала XX века и эмиграции первой волны: Учебное по­собие для учителей» (1999, со­в­мест­но с П.В. Басинским), «Скря­бин» («ЖЗЛ», 2004), «Мусоргский» («ЖЗЛ», 2009), «Рахманинов» («ЖЗЛ», 2009) и др. Лауреат литературной премии Государственного академического Большого симфонического оркестра имени П.И. Чайковского в рамках юбилейного фестиваля «Вера, Надежда, Любовь…» (2005).

Вечерние огни

Летними вечерами за нашим домом на пустыре один за другим загорались костры. Издали видишь вздрагивающее пламя. Подходишь ближе. Дым то стелется под ветром, то, чуть качаясь, идет вверх. И уже трудно оторвать взгляд от многоярусного полыхания...

Дом заселился зимой. В квартирах стали появляться новые шкафы, кровати, столы, стулья. Часть старых вместе с досками от упаковок уже весной понесли во двор. Скоро к кострам совсем привыкли.

Груда из досок и мебели растет. Вспыхивает спичка, разгорается газета, за ней — обломки ящика от комода или фанерная полка. И вот уже занимается облезлый, рассохшийся шкаф и рядом — деревянная спинка кровати. Снизу струи пламени, подергиваясь, обтекают лакированные бока, вверху огонь танцует.

Вечер темнеет, костер набирает силу, ярко освещая лица и руки. Вокруг радостного пламени собираются все новые люди. И вот из другого подъезда несут ненужный табурет, кто-то волочит разбитую раму от стола.

Уже костер разошелся вовсю. На пылающую груду водрузили стул без сиденья. Он косо стоит на перевернутом диване, утонувшем в огненных языках. Потом жар добирается и до него. Время от времени раздается треск, пламя вздрагивает, в темное небо взлетают искры, отрываются огненные бабочки, дрожа вверху и остывая. В многоэтажном костре обрушиваются горящие куски.

Мальчишки и девчонки слетаются к костру проворнее взрослых. Стоят озаренные, топчутся. Наконец суют палку или прутик. Когда на кончике засветится яркий уголек, можно, отбежав от огня, вычерчивать в темном воздухе замысловатые зигзаги, змейки, овалы и круги.

Соседний дом стоял под прямым углом к нашему. И тоже спиной к пустырю. Костры загорались и там. Отойдешь от жара в темень — отчетливо видишь дальний огонь с темными силуэтами вокруг. А у самого края соседнего дома светится еще один, совсем маленький, мигающий.

Однажды у того угла — еще при дневном свете — костер обезумел. Сначала полыхал с треском, вздрагивая. А после уже ревел. Народу столпилось множество. Жар шел невыносимый, стояли поодаль. На подходивших с досками покрикивали:

— Погоди бросать! Пусть сначала прогорит!

Боялись ветра. Но вечер приходил тихий. Костер съедал почерневшую рухлядь и, постепенно прогорая, стал оседать.

Огонь притягивал. Даже разговоры взрослых не могли не прикоснуться к старой сгорающей мебели. Соседка рассказывает маме на кухне, мы с братом, нехотя тыкая вилкой в тушеную капусту, слышим — и будто видим: старая, грязная подушка брошена в огонь, только-только занялась, как вдруг из подгоревшего, расползшегося чехла хлынули какие-то бумажки.

— Ах ты! — кричит кто-то рядом. — Деньги! Деньги в подушке!

А вот девяностолетняя старушка. Лежит, не может и слова вымолвить. Но все пытается показать рукой около своей головы. И вот диван выносят, мальчишки, перед тем как разгорится костер, с гиком тыкают в него палками. Обивка прорывается — и оттуда тоже смотрят бумажки.

Уже в следующем году вечерних огней стало меньше. И все же то там, то здесь костер нет-нет да вспыхивал. Найти бумагу, несколько палок. У кого-то припасен кусок толя: стройка совсем недалеко. И спички не в диковинку. А можно подойти к ребятам с соседнего двора, у которых огонь уже полыхает, попросить горящую головешку — и бегом к своим...

Часто костер разводили на холме, у забора школы. Мальчишки постарше запалят. Все сбегутся. Сначала толпятся. Потом кто-нибудь бросит в огонь кусок асбестовой трубы.

— Атас!

Отскочишь на несколько шагов — и громкий хлопок. На лицах тут же улыбки:

— Здорово бахнула!

Кто-то начинает дурачиться, найдя газету. Расправит ее, положит на огонь, будто стелет. Тянет дурным голосом, намеренно выворачивая губы:

— А это-о моя но-овая ска-атерть...

Середина газеты становится коричневой, вмиг оттуда вырывается пламя.

— А-ах! — И мальчишка строит изумленную рожу.

Вечером у догорающего огня мы, малолетки, стоим кружочком, рассказываем страшные истории.

— В черном-черном городе, на черной-черной улице, в черном-черном доме, на черной-черной стене...

Следом — еще кошмарней. Чье-то съеденное сердце. Ночь. Призрак в окне. Стучит окоченевшей рукой. Начинает стонать: «Отдай мое сердце... Дай мое сердце... Дай...» Голос умеет нагнать жути — обязательно задержит дыхание, тихо проноет: «...сердце...» — и вдруг выкрикнет: «Дай!»

Девчонки взвизгнут. Мальчишки отшатнутся. Потом все смеются.

Головешки догорели. В темноте топаешь домой. После леденящих историй лежишь под одеялом, чувствуешь, как дома тепло. А глаза еще помнят вечернее полыхание.


Гады пришли — гады ушли

Переехать с Эльдорадовского на Октябрьское Поле... Вместо многих соседей — одни. Вместо каморки — две комнаты. Вместо длинного коридора — коротенький, к кухне. Здесь могла уместиться только одна чужая дверь, напротив ванной, — наши соседи.

Но старое жилище — это под самой крышей, шестой этаж. В новом доме их только пять. Вы же опустились на второй.

Только игра могла возвысить до пятого, недостижимого. Брат — в коротеньких штанишках — ложился на диван, поперек. Поджимал у спинки ноги, приподняв их над собой. Ты — четырехлетний — садился на его светлые носочки:

— Я на первом этаже!

Он распрямлял ноги, ты — по шершавой обивке — прокатывался вверх. С высоты возглашал:

— Я на пятом этаже!

Это был единственный лифт в доме. Все с первого этажа до второго-третьего-четвертого-пятого поднимались по лестнице. Ты мог взлететь на пятый за секунду. Но раза три прокатишься вверх — надоест: не по-настоящему!

Игра повторится завтра. Послезавтра. Еще через несколько дней.

К пяти годам родится другая.

— Давай в Скакатку! — И будто видел ее: маленькая, беленькая, как козочка. Может легко ускакать.

Мы — злые, голодные волки. Скакатку преследуем. Сидя на диване как на корабле, плывем куда-то, желая ее настигнуть.

Волки упрямы. Вот почти догнали. Но мгновение — и Скакатка исчезла. Мы изображали обескураженность. И снова пускались в погоню.

— Скакатка поехала в «Детский мир»!

Этот магазин не мог не поразить. Людей было много-много. И покупали не только башмаки, брюки или пальто. Не только цветные карандаши и тетрадки. Здесь было всё-всё-всё! В главном зале — невероятно высокий потолок. И полно света. В разных его концах шумели заводные игрушки, носились маленькие поезда по настольной железной дороге. Вон там — куклы для девчонок. Вот тут — самосвалы для песочниц. Там — пистолеты, они бахают пистонами. Праздничный шум, разговоры, восклицания — все это висит в воздухе.

А за стенами зала — длинный коридор. Он идет по кругу мимо множества внутренних магазинчиков. Есть и винтовая лестница вверх. А там что?

Из «Детского мира» — с воздушным шариком в руке — идем к метро. Папа напомнит: нитку шара лучше намотать на пуговицу, чтобы не улетел. Один раз он уже выскользнул из руки — в вагоне. Уперся головой в потолок. Тут же кто-то из взрослых схватил его за ниточный хвост, протянул тебе. Но если упустишь в небо...

Куда могла поехать Скакатка? Только в «Детский мир»!

Два голодных волка плыли вслед по морю, преодолевая штормы. По пути — прямо из воды — росли пальмы. Иногда волкам хотелось есть. Они трясли кокосовую пальму, сверху валились огромные орехи, били по голове.

Злодеев мы изображали основательно: волки, получив орехом, хватались за темечко, падали на палубу-диван, охали, стонали. И желание настигнуть беленькую Скакатку лишь разгоралось. Когда двое серых, голодных, остервенелых добрались до «Детского мира», им уже хотелось кусаться. И тут...

— Скакатка все купила! Она уехала домой...

Волки плакали от обиды. Мы же с Васькой ликовали: миленькая, беленькая опять в безопасности!

Скакатка была чудесная. И все же мы взрослели. И новая игра родилась не на старом, продавленном диване, а во дворе.

Часто с улицы уходить не хочется. Но иногда: «Вася, Сережа! Пора гулять!»

День серый, хмурый, хоть и весна. Во дворе уныло. Мы не гуляем — отгуливаем. Над нами высится деревянный гриб-зонтик. Его коричневый столб торчит из середины песочницы.

От скуки стали ходить по деревянному ее краю — узкие, едва шире ботинка, деревянные доски. Медленно переставляем то одну ступню вперед, то другую.

— Давай — кто наступит на землю, у того гады откусят ногу!

— Давай! Ходить по дереву — тогда не откусят.

По доскам продвигаешься еле-еле. На углу песочницы — не свалиться бы! — поворачиваешь.

— Тут тесно. Вон туда бы, к заборчику!

— А давай гады будут то уходить, то приходить. Я буду говорить: «Гады пришли!» И тогда уже нельзя ходить по земле. А потом ты скажешь: «Гады ушли!» И по земле ходить можно.

— А вдруг я пойду, а ты крикнешь «гады пришли»?

— А ты быстрее!

Гады копошились в глубине земли. Мы ходили над ними осторожно. Вот только медленно перемещаться надоедает. А случайно сорвешься с деревяшки — и ты без нижних конечностей.

— А давай у каждого будет по десять ног!

— А давай, когда гады уходят, у каждого ноги вырастают заново!

Через несколько дней наша сумасшедшая игра заразила весь двор. Мальчишки — и большие, и маленькие — ходили только по дереву. Кто-то по краю песочницы, кто-то залазил под крышу грибка и там висел на деревянных поперечинах, что-то выкрикивая. Многие — аккуратно-аккуратно, чтобы не сорваться, — передвигались по перекладинам штакетника, балансируя руками. А кто-то нагло забирался на скамейку с ногами. Потом стали искать дощечки или обломки штакетин: кидаешь на землю то одну, то другую, ступаешь по ним, пробираясь к нужному месту.

Когда ходишь над земной пропастью по узкой деревяшке — становишься молчаливым. Смотришь вниз. Иногда доносится: «Ты слетел, у тебя двух ног нету!» — «Сам ты слетел!» — «А я за три шага допрыгну до забора. Семь ног — тоже ничего».

Странная задумчивая игра быстро надоедала тем, кто постарше. Они начинали пихаться. Кто-то мог устоять, кто-то срывался на землю, теряя ноги. Малышня вопила: «Так нечестно! Нельзя сталкивать!»

— Гады ушли! — кричал ты, и все начинали носиться и прыгать по земле, разминая ноги.

— Гады пришли! — кричал брат, и двор погружался в сосредоточенность.

Взрослые сюда заходили не часто. Только дворничиха, в синем халате поверх пальто, с метлой в руке, изумленно улыбаясь, проходила мимо. Однажды не утерпела:

— Ребят, чтой-то вы тихие такие!

Скоро подчиняться нашим командам разновозрастной компании надоело.

— Так нечестно! Нужно кричать про гадов по очереди!

Глашатаи сменились. Добавилось правило: после сигнала «пришли!» гадов сразу не отменять! И двор снова стал похож на собрание тихо помешанных.

Песочница, штакетник, скамейка — все было занято. Перебрасывая доски, двигалась уже чуть ли не половина двора. Кто-то вспомнил про ходули. Их бы скоро и сколотили, но подчиняться странной, медленной и бесконечной игре уже не хватало терпения.

Через год двор опять сошел с ума. Его захватила другая напасть. Вовка Диченко, самый взрослый из детей, раздобыл уйму реек длиной с метр. Говорили потом: ему подарили модель для сборки не то корабля, не то самолета. Он же увидел рапиры.

Целый сноп вынес во двор. За ним потянулись другие. Начали фехтовать. Рейки ломались, часто — около руки. Но укороченная рейка — тоже неплохая рапира.

Вовка оказался неуязвим. Он фехтовал не с одним — с двумя, а то и с тремя. Те, поменьше ростом, наскакивали как шпажисты. Пытались уколоть с выпадом на правую ногу. Вовка стоял совсем не по-мушкетерски, спокойно. И всегда отбивал атаки.

Скоро весь двор бегал с рапирами. То в одном месте, то в другом вспыхивали баталии.

Нападаешь. Рейка ломается. На земле находишь обломок, который подлинней. Снова бросаешься в бой.

На следующий день в войну вступили и соседние дворы. Группы рапиристов носились друг за другом.

— Вы — гвардейцы кардинала!

— Нет, вы гвардейцы! Мы — мушкетеры!

Вовка хотел остаться живым: пусть игра кончится, когда рапиры — все до одной — разлетятся в щепки.

Последний бой шел у трансформаторной будки из серого кирпича. Последние рейки — с десяток — Вовка держал в левой. Правой ловко отражал выпады сразу четырех противников. Один из них, коротыш в резиновых сапогах, вдруг испугался. Повернулся и побежал.

Бой, похоже, подходил к концу. Одного противника Вовка заколол. Два малыша яростно нападали. Вовка был серьезен и спокоен, отбивая удары.

Трус в сапогах выскочил через минуту с другой стороны будки. Он подскочил к Вовке со спины и нанес предательский удар.

Наш двор такой подлости еще не знал. Сейчас Вовка задаст ему трепку!..

Вовка спокойно глядел на ликующего врага.

Сейчас он ему скажет!..

Вовка чуть улыбнулся. Он был взрослее нас. С облегчением выдохнул:

— Ну всё! Игра кончена.

Еще несколько дней мы находили обломки наших рапир — то на земле, то у штакетника, то с краю песочницы, то на газоне, под окнами дома. Вспоминали: «Гады пришли!» В том далеком году обломки, даже короткие, могли бы пригодиться: скрепил, приделал к ботинкам снизу — и ходи себе по земле сколько вздумается.

Но гадов уже не было. Гады ушли навсегда.


Первая любовь

Имя у нее со вкусом земляники — Лена. Это знал только ты. Но рядом с ней так странно себя чувствовал, будто ты был какой-то другой мальчишка, какой-то «он».

Ей, кажется, нравилось, что мальчишка — светлый, а она темноволосая. Что он на год старше: ему пять лет и много-много месяцев. Что она с первого этажа, а он со второго. И вот она ведет его к себе — знакомиться.

На кухне светловолосый дядя в майке. Она говорит как взрослая:

— Это мой папа.

Мальчишка стесняется. Папа пьет чай из чашки. Кивает ему головой. На кухне у них темновато. Из окна — совсем рядом — виден молоденький клен с широкими листьями. Тень от клена падает на окно.

А вот комната. И ее мама, темноволосая. Улыбнулась.

И Лена — опять по-взрослому — представляет их друг другу.

В комнате у них еще сумрачнее. И как-то тесно. На стене — ковер цвета темной, переспелой земляники в переплетении бледных разноцветных узоров.

Через несколько дней они встретятся во дворе. Вместо того чтобы взобраться на штакетник и двигаться над кольями по длинным деревянным перекладинам, крошечными движениями переставляя ноги, мальчишка послушно стоит рядом.

— Давай будем играть. Я буду мама. Ты — папа.

В песочнице возится совсем маленький карапуз в белой панамке и с лопаткой. На скамейке — строго выпрямившись — сидит его бабушка.

— А это будет наш ребенок. Я готовлю обед...

Она крутит воображаемой ложкой в несуществующей кастрюле.

— Ты приходишь с работы. Даешь мне получку.

Он безропотно протягивает ей пустоту в руке. Умирает от скуки, но терпит. Она такая хорошенькая. С именем как спелая земляника.


Первый друг

Майское утро. И мы — четверо пятилетних мальчишек в коротких штанах — стоим у подъезда в прохладном солнечном свете. Только-только познакомились. И кому-то пришло на ум:

По улицам ходила
Большая крокодила...

Мы улыбаемся. Смешная песня, начало тепла, впереди — большая-большая жизнь.

Увидела француза —
И хвать его за пузо!

Улыбки расширяются. Крокодил, конечно, есть не хочет. Только пугает: «Хвать!» И вообще тут все понарошку.

Увидела китайца...

Дальше петь нельзя. Только смеемся. И вдруг будто кто-то подслушал то, что мелькнуло у всех:

Увидела японца...

И почти вместе:

...И хвать его за понца!

Знаем: никакого «понца» — нет. И от этого «крокодила» еще забавней.

Скоро о вас скажут: четыре друга. Игорь, Витька, Пашка, ты... Лишь позже поймешь: настоящим другом был только один.

Игорь, самый крупный, запомнится только тяжелыми шагами, когда он бежит. Витька, тонкий, лопоухий, — своим смешным бахвальством: «Любишь городские булки? Я могу две съесть». И пока ты не успел посмотреть на него с недоверием: «Беру булку, ломаю пополам. И ем одну половинку, потом другую. Будто две».

Пашка — другой. Вы почти одноростки — он чуть-чуть пониже. Чуть светлее тебя — совсем белобрысый. И на полгода постарше.

Он — бойкий, бедокур. А ты — рядом. Наблюдаешь, зная, что нагоняй вы получите вместе. Так после очередной его проделки вы спасались бегством. Вверху — ослепительное солнце. За вами, мотая огромной авоськой, пыхтя и ругаясь, тяжело топает вприпрыжку толстая тетка в дурацком сиреневом платье. Вы маленькие и быстрые. Хоть и оглядываетесь. Она отстает и, плюясь, потрясая кулаком, кричит в спину какое-то нелепое слово, что-то китайское:

— Сукинсы!

Ты мчишься, озираясь с недоумением: никогда подобного не слышал! Пашка не только дышит вовсю, но и мелко смеется. Это китайское уже слышал: в его улыбке и стыд, и озорство.

Он не боялся взбучек, на которые вы нарывались. То придете, промочив ноги в неожиданной яме с водой. То изобразите убитых. Мальчишки постарше стреляли из палок. Вы, стоя на вершине холма, падали и катились вниз. Осенний вечер, сырая земля. Пальтишки, еще новенькие, превращаются в грязное старье. Чувствовали, что дома трепки не избежать. Но умирать — снова и снова — так завлекательно!

Лишь раз ты видел, как он ревел. Еще пятилетком.

Няньку свою — Таисию — ненавидел. Да и как было ее полюбить! Когда отец и мать шли на работу, она вела его гулять, таская по скучным магазинам. Он плохо слушался. Она злилась: «Все родителям про тебя расскажу!»

Шла кривая, угловатая, в черном пальто, в коричневом платке. Держала Пашку за руку. Ему приходилось почти бежать. Когда он смотрел по сторонам — жестко одергивала.

Однажды вздумала перенести его через большую — во весь асфальт — лужу. Взяла в охапку, зашлепала в ботах по краю воды. Тащила его так нескладно, так неудобно, что он дернулся. И свалился в воду.

Таисия начала орать. Тянула его за рукав. Сварливый, резкий голос заполнил улицу.

С мамой ты шел навстречу.

— Да что ж вы так с ребенком! — Мама бросилась его спасать. Взяла мокрого Пашку за руку. — Павлуш, не ушибся? Пойдем с нами.

Свирепая карга, почуяв неладное, завопила:

— Какая вы скверная! Я думала, вы — человек!.. Скверный вы человек!

Слово «скверный» ты услышал впервые. Оно не понравилось. И ты увидел Таисию Пашкиными глазами.

Он сох у вас на кухне, уже веселый. А скоро у него появилась новая няня, моложе наших родителей, и тихо подчинилась Пашкиным проказам. Только — накормить вовремя, убрать за ним. «Это Нина, — шепнул он, когда ты за ним зашел. — Хорошая».

В другой раз он тоже от слез все-таки не удержался. И так все похоже! Но день этот был особенный.

Идешь сквозь стройку. Здесь замечательно: и бетонные плиты, сложенные друг на друга, и строители в касках, и подъемный кран поодаль — высоченный. А вот самосвал сзади, медленно вас обгоняет. Едет медленно, качаясь, по кривой дороге с продавленной колесами колеей. Вот уже почти обогнал. Ну как тут не прицепиться!

Пашка подскочил, схватился сзади за низ кузова, поджал ноги. Машина вертит колесами, он, довольный, раскачивается. На ухабе его тряхнуло. Он слетел в лужу. Встал, заплакал. Он не боялся получить шлепка от родителей. Его мучила обида. Так было хорошо! И до дома уже близко. Вот дощатый забор, за ним чуть пройти — и наша улица. И так сплоховать!

Смотришь на него, на машину. Та впереди, уже далеко, трясется и пылит. Можно разглядеть ее номер большими белыми цифрами сзади на кузове. И то, что под кузовом — по две пары колес. Солнце сияет. Пашка стоит мокрый. С него течет. И будто где-то рядом притаилась злорадная Таисия.

...О тебе родителям говорят: «У вас живой мальчик», о нем — «озорной», иногда — «хулиганистый». Но моим родителям он нравится.

С Пашкой вы вместе мотаетесь по улицам, пустырям, по заброшенным стройкам. Он первым найдет карбид и бросит в лужу, первым сунет палку в расплавленный, вязкий вар, первым метнет камнем в пустую бутылку. Не потому, что ты сам без него не заставил бы карбид зашипеть в воде, не попытался бы намотать на палку черную смолу московских строек, не захотел бы ловким броском превратить пустую бутылку в острые, злые стекляшки. Просто он все пробовал первым, на любой опыт его тянуло раньше тебя. Из вас двоих ты будто рассудительней, он же — стремительней. И потому ты не всегда соучастник, но всегда живой наблюдатель.

Стройка вас затягивала. В тот сентябрьский вечер пора было возвращаться домой. Вы почему-то свернули на уже знакомую дорогу. Пашка особенно напирал: «Там сейчас уже никого нет. Можно все посмотреть».

Заметно стемнело. Людей за дощатым забором и правда не было. Стоял ряд вагончиков. Горел тускловатый фонарь.

— Они тут живут?

— Не, — Пашка все знал, — тут переодеваются.

За дверью первого же вагончика ощущалось что-то неизведанное. Пашка потянул ручку двери. Она поддалась, вы юркнули в щель.

Внутри было еще темнее. Сквозь крошечное окошко свет фонаря сочился еле-еле. Едва разглядели столик. Нащупали скамейку у стены. Сели.

Не хотелось ничего трогать. Молча озирали тесное пространство, различая только стол и на нем пачку папирос.

Вдруг дверь распахнулась. Луч фонаря ударил в лица.

— Та-ак, кто это здесь? — протянул суровый голос.

— Мальчишки залезли, — с добродушным смешком ответил другой.

Пашку — он был ближе к двери — ухватили за ворот, вытолкали наружу. Следом вытянули и тебя.

— Ну-ка, что вы здесь делали?

Пашка притворно захныкал:

— Мы только посмотреть!

Ты не мог произнести ни слова, будто онемел. Лиц этих дядек за фонарем не было видно.

— Ну что, ведем их к родителям?

Второй весело ответил:

— Ведем. — И уже к нам: — Где живете? Давайте показывайте дом.

— Дяденьки, мы больше не будем, — заканючил Пашка.

Ты шел рядом обомлевший и все так же молчал. Первый тоже хмыкнул и вдруг гаркнул:

— А ну — бегом отсюда! Живо! — И в наши перепуганные спины докричал: — Чтоб больше я вас здесь не видел! А то уж точно к родителям отведу!

Вырвались за забор. Пашка уже смеялся. Расплылся и ты.

Зимнее испытание проходило почему-то в разные для вас дни. Залезть через невысокое окошко на козырек — тот, что повис над дверью к мусоропроводу, — и оттуда, с верхотуры, броситься вниз, на улицу.

Ребята постарше прыгали с азартом. Залез на козырек и ты. Подошел к краю. Внизу — ого как далеко! — ждал серый, чуть запорошенный снегом асфальт. Жутковато. Но если не прыгнешь — будут дразнить: «Гороховый!» Можно сигануть чуть наискось, вправо, в сугроб. Он, правда, не очень глубокий. Да, в него бы махнуть! Но тоже страшновато... Набираешь воздуху в грудь. Пошел!..

Попал все-таки в сугроб. Но, упав, налетел скулой на свою же коленку.

Удар часа через два уже забыл. Пашке же для испытания выпал другой день, без снега...

Когда пришел его навестить — с апельсином, который мама сунула тебе в руку, — он, сидя на полу, радостно заскользил навстречу. Костыли Пашка презирал. Пол в их квартире был лакированный, блестящий. И Пашке нравилось оттолкнуться костылем или рукой — и катиться на попе, выставив ногу в гипсе:

— Как? Здорово?

В школу собирались вчетвером. Вдруг оказалось, что не все одного возраста: Витьке совсем много лет, целых девять! На твой изумленный вопрос — на кухне, перед школой — мама тихо ответила: «Он у вас самый слабенький, потому его и решили попозже в школу отдать».

Витька с Игорем попали в первый «А», вы с Пашкой в «Б». Уселись за одной партой. Интересно было подглядывать друг другу в тетради. Когда на уроках дошли до слов, начались диктовки. Все время подмывало написать неправильно: «карова», «корандаш». Но если слышишь: «Ребята, пишите без ошибок: ка-ран-даш!.. ко-ро-ва!» — то можно пересилить себя, написать правильно.

— Ребята, когда пишете чернилами, не обводите буквы второй раз. Будете пачкать.

Пашка тут не выдерживал. Ты видел, как он «корову» и «карандаш» пишет дважды: поверх написанных слов выводит их еще раз. Глянул на его мохнатые каракули. Передернулся:

— Ты зачем?

Пашка ответил радостно:

— А ты сбоку посмотри!

Он повернул голову, отклонился от парты, глядя на тетрадь под углом.

Ты отклонился в другую сторону. Написанные им слова казались ярче других, тетрадный лист весело блестел. Но стоило поднять голову, и эти грязные, разлапистые «карандаш» с «коровой» виделись такими же, как Пашкины пальцы, перемазанные чернилами.

Позже, на ритмике, класс сразу разделили на мальчиков и девочек. Мальчишек было больше. Всех строили по росту. Высоким мальчикам доставались высокие девочки, тем, кто пониже, — девочки поменьше. Мелких мальчишек делили пополам. Пашка однажды оказался в паре с тобой, попал в «девочки».

Вы уже знали разные «позиции», умели — хоть и неловко — выводить краем мыска «венгерский ключ».

Концертмейстер — дяденька с животиком, в элегантном черном костюме с разлетевшимися в стороны полами странного пиджака, со слегка всклокоченной шевелюрой, чуть красноватым лицом и особо веселым блеском в глазах — изящными движениями показывал, как в полонезе должны двигаться мальчики и как девочки.

Аккордеонист, с вареным лицом, грузный, слегка расслабленный, начал пилить Шопена: трам-па-пам... па-па-па-па-па-пам, па-пам...

Когда мы двинулись под этот полонез странным, церемонным шагом, Пашка раздухарился. Он не хотел изображать девчачьи шаги. Он подставил ножку — ты едва успел перескочить. Выждав момент, он опять попытался сунуть ногу... Вы шли очень странным и далеко не чинным шагом. Ты поминутно прыгал. Он же приходил в восторг:

— Во как девочки умеют! — И снова: — Девочки — во как!

Пару вашу разъяли. В классе — скоро рассадили по разным партам. Слева от тебя уже была смешливая девочка с огромным белым бантом на темечке. Потом его почему-то перевели в класс «А», к Витьке с Игорем. Потом он пропал.

Почти все в пятиэтажках жили с соседями. Его семья уехала в новостройку, в отдельную квартиру. Теперь его местом было не Октябрьское Поле, а Тушино.

Исчез он, казалось бы, навсегда. Но года два спустя вы встретитесь в пионерском лагере. Ты уже чуть потемнелый, он такой же белобрысый. С теми же веселыми глазами, но заметно спокойней. При первом же разговоре нагнулся, показал щиколотку, где на кедах была круглая белая нашлепка.

— Вот тут, сверху, чуть-чуть надрежешь — и можно монету спрятать. От шпаны.

Ты уже слышал: у них в Тушине район беспокойный. Представил: к Пашке подходит дылда. Требует денег. Он же разводит руками: в карманах все равно ничего нет. Монеты загодя сунул за резиновый кружок.

В палате заняли соседние койки. Когда в мертвый час остальные мальчишки сходили с ума — то смеялись, то обзывались, то кидались подушками, — вы предавались сочинительству. Рождались нелепые, замысловатые истории с пиратами или охотниками. Но однажды вдруг началось...

— Жил-был царь Тимошка...

Он подхватил:

— Слыл он — «Царь Картошка».

— А что такое «слыл»?

— Значит — о нем так думали. Я знаю, есть такое «слыл».

Свое словцо Пашка приделал не очень правильно. Но этого ни он, ни ты еще не знали.

Вы жили обычной пионерлагерной жизнью: горн — подъем — зарядка — линейка — горн — завтрак... Настольный теннис, купание. Или: «Сегодня, ребята, идем на стадион: футбольный матч между старшими отрядами...» Или: «Сегодня у нас поход в лес...»

Там, на тенистой полянке, Пашка увидел маленькое зеленое растение. Сорвал.

— Во! Резиновое дерево.

— Почему резиновое?

— Потяни за лист. Он не сразу рвется, он чуть-чуть растягивается.

Ты взялся за гладкий лист, потянул. Не как резина, хотя и вправду чуть-чуть растягивается. И вдруг у него произнеслось:

— У царя Тимошки...

И ты подхватил:

— Всего лишь две ложки...

День за днем по дороге к реке, к стадиону, а то и просто мотаясь по территории, вы наборматывали свои странные поэмы.

— Жил-был царь Бамбула...
— Жил-был царь Гасан...

Почему-то вас тянуло не просто на рифмоплетство, но именно на «царей». Сами чувствовали, что до Пушкина далеко, вот только нелепые сюжеты не отпускали, будто сами хотели досочиниться. Царь Тимошка вышел чудовищным обжорой, Бамбула — комическим злодеем. Гасан наловил птиц и не мог наслушаться их голосами.

К концу смены Пашка достал монету из кругленького резинового кармашка на щиколотке:

— Договорился на кухне с сыном нашей поварихи. Он может газировку в городе купить. В бутылке нельзя. Я ему флягу дам.

Когда через день фляга появится — он протянет тебе:

— Хлебни.

Потом отопьет сам. Потом протянет каждому из вашей палаты, кто хотел глотнуть. Мальчишки скучились, тянулись за флягой. С газировкой сразу вспоминался дом.

Скоро вы и разъедетесь. И больше уже не встретитесь.


Ночная даль

Ты проснулся. Темень. Нужно спать. Но глаза не хотят закрываться.

Уже можно различить люстру на потолке, диван у стены. На нем Васька. Спит — не шелохнется.

Ты встал, влез в брюки. Нащупал ногами тапочки. В шесть лет ночью бродят только лунатики. Они живут как во сне, ходят по карнизам домов. И будить их нельзя, а то упадут. Но ты — не спишь. Ты просто проснулся.

Вспомнилось, что на кухне, рядом с плитой, лежат спички. Тихонько дверь приоткрыть... В коридоре совсем темно. Рядом, у входной двери, комната папы с мамой. Впереди — кухня.

Идешь, чуть касаясь рукой стены. Осторожно, слева соседская комната. Только не разбудить! А вот и кухня...

Из окна идет слабый, холодноватый свет. Это на улице горят фонари. Закрыть за собой дверь. Без шума подойти к плите, взять коробок. Спички выдвигаешь осторожно. Взять одну, чиркнуть...

Пламя вспыхнуло, озарив твои пальцы. Огонь колеблется. Все будто тихонько шевелится: стол, табуретки, плита, полка на стене. Но спичка горит быстро. Ее нужно бросить в жестяную банку — папа привесил ее на зеленую трубу, по которой идет газ: «Горелые спички в мусорное ведро не бросать! Вдруг еще тлеет, а там газета или бумажный пакет. Пожару наделаете!»

Еще одной спичкой чиркнуть. Как вспыхивает! Вон и на стеклянной баночке с солью отблески. Опять пламя ползет, все ближе к пальцам...

После третьей спички чувствуешь: всё! Послушно кладешь коробок на место.

Подходишь к окну. Фонарь слабо освещает пустую улицу. Снега не очень много, но чувствуешь: за окном холодно. Потом смотришь на небо. Несколько звезд. А вон слева еще одна! И еще — с той стороны!

Дом спит, а звезды смотрят. На них хочется глядеть и глядеть, как на горящие спички.

Вздыхаешь. Идешь обратно, закрыв кухонную дверь. Совсем темно. Рукой можно касаться стенки, только дверь соседей пропустить.

Вот и ваша комната. Васька спит, повернувшись лицом к стенке. Тихонько раздеваешься. Теперь — юркнуть под одеяло.

Тепло. Глаза еще помнят, как ползет огонь по спичке, как смотрят звезды.

С этой ночи у тебя своя тайна. Ждать, пока все заснут, нет сил. Сон приходит раньше. Но в свой час ты откроешь глаза.

Ночь. Дом спит. Влезть в брюки, ноги — в тапочки. Пройти по коридору, мимо соседей, на кухню.

Сначала как зачарованный смотришь на вспыхнувшее пламя. Потом — в окно.

Однажды все пошло иначе. Сначала ты глядел на фонарь и на снег. Потом — долго — на звезды. Потом подошел к коробку, чиркнул.

Свет вспыхнул сверху, яркий-яркий. Сосед в темном халате — большой, внезапный, строгий — стоял в дверях. Он щурился. Рука его все еще держалась за черный выключатель.

— А ну, положи спички!

Понурый, ты сунул коробок на место.

— Давай-ка живо в кровать!

На следующий день мама отыскала старый коробок. Протянула тебе:

— Вот, играй.

В коробке еще длинные, но прогоревшие спички. Ты задвинул их. Скучный коробок. Потряс-погремел им. Положил в карман и будто забыл.

Но когда зимним вечером двор огласился криками, когда вас, малышню, ловили старшие мальчишки, а вы — помня про пароль — ускользали, когда тебя все-таки поймали, повалили на снег и нарочито зловещим голосом прорычали: «Говори!» — ты вспомнил.

Лежал на снегу в пальтишке, в валенках, в мохнатой шапке. С неба смотрели звезды.

— А ну, говори пароль!

Ты намеренно улыбнулся в их нахмуренные лица.

Один из них, Колька, третьеклассник, начал пытку. Положил снег тебе на щеки:

— Пароль!

Снег холодный, противный.

— На горшке сидит король!

— Ух ты! Маленький, а упрямый!

Он наложил снегу на твой лоб. Лицо уже ныло от боли.

— Пароль!

Заветные слова — «Черный амулет» — ты не произнес. Ты смотрел на звезды. Они мерцали молча. Они видели тебя. И ты — сквозь боль — засмеялся.

Колька понял, что ты не скажешь. Заламывать руки, выворачивать ноги было нельзя. Он мог пытать только снегом. Ты терпел. И Колька хмуро поднялся, пошел прочь.

Домой ты шел как лунатик. Стиснув зубы, с почужевшим лицом. И всего более — почему? почему? — хотел взять в руки целенький коробок. Погреметь им. Потом — чиркнуть. И увидеть радостное пламя.


Двенадцатое апреля

Сначала — радио на кухне, голос с железными нотками, от которого мурашки по коже: «Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза!..» За окном — школа, строгое кирпичное здание. Там через год ты уже будешь учиться. Перед школой — забор, деревья и густые, непокладистые кусты. Все как обычно. И — необычно.

Только-только вышел из подъезда — на улице внезапный праздник. День солнечный и удивительно теплый. Девчонки играют в классики. Дальше, у соседнего подъезда, прыгают через скакалку. Мальчишки у самого угла дома по очереди бросают битки. Но не играется. Все чуть-чуть возбуждены. Голоса звонче обычного. И одеты все — будто в гости поведут. У девчонок в косичках или на темечке красные и белые бантики.

Витька подбежал радостный:

— Слышал?!

Тут же подскочил незнакомый мальчик:

— Ты слышал?! Слышал?!

Ты улыбался. Еще бы не слышал! Казалось даже — знал! Это должно было случиться!

Смотришь вверх: голубое небо, солнце. А в космосе — темнота и звезды.

Брат сидел дома. У него вторая смена, нужно собираться в школу. Но он задрал голову: телевизор стоял высоко на шкафу. И не мог оторваться: ух ты! Люди — много-много людей — на улицах. Идут. Несут плакаты: «Москва — космос — Москва. Ура!» Среди нескончаемой демонстрации — несколько человек в белых халатах. На них — огромными буквами: «Мы первые!», «Космос наш!», «Гагарин, ура!».

Васька смотрел-смотрел, потом нехотя сложил ранец: пора на уроки. Но вечером, когда лег спать и закрыл глаза, опять увидел белые халаты. И надписи. Слова с них будто улетучились. Ему мерещится: телевизор, в нем — люди, люди, люди. Впереди — трое в белом. На халатах большие буквы, на каждого по одной: «У — Р — А!»


Кусочки счастья

1. Вертолет

Когда исполнилось четыре — канючил от огорчения:

— Мам, а что мне все «года», «года»? А когда же мне будет «лет»?

Два — древесно-желтоватый, три — светло-красный, четыре — черный. Цвета разные, но за каждым все то же темно-коричневое «года». А «пять» — почти белое, чуть-чуть с голубинкой и с воздухом. И «лет» — хоть и коричневое, но светлое и будто лаком покрытое.

Но «большим» начал становиться еще в четыре: новый дом, двор — большой, и рядом — стройки, лужи, пустыри, простор.

«Лет» настало как-то само собой, хоть день и особенный: радость, мама, папа, Васька. Твои друзья, подарки. Потом несколько дней не таких, как всегда. Мама вздыхает — папа возражает: «Боюсь вас отпускать». — «Выдумаешь тоже!» — «Таких денег стоит!» — «Зато ребята увидят...»

И вот — ровное-ровное поле. Солнышко, трава, гуляет холодный ветер. Ограда, за ней — поодаль — два вертолета. Они темно-серые, строгие.

Очередь. Васька не стоит на месте, передвигает ноги маленькими шажками: вперед топ-топ-топ — назад топ-топ-топ, опять вперед — снова назад. Ты пытаешься повторить.

В дощатом домике тетенька. Папа протягивает деньги:

— Один взрослый. Еще полбилета — старший сын, четверть билета — младший. Ему четыре года.

Как четыре! Ты обескуражен. Не удержался:

— Папа, ты забыл! Мне уже пять лет!

Чувствуешь: что-то не так ты сказал. Папа чуть смутился. Тетя с билетами смеется.

И вот уже вы у вертолета. Он не просто большой — он огромный. Тарахтит. И лопасти уже вращаются, раздувая воздух.

Дяденька смотрит в билеты. Тебя подсаживают в проем двери. Следом Васька забирается сам. Внутри — почти квадратные окошки. Большие! Снаружи они казались маленькими!

Дверь закрывают. Вы словно внутри большого-большого мотора. И вдруг все стало легким.

Поле травяное уходит. Вот улица — все меньше, меньше. Много маленьких, ровненьких улиц. По ним бегут машинки, как игрушечные. И дома уже превратились в коробочки. Крыши, улочки, машинки. Все это такое маленькое, и все так быстро ушло в сторону...

Уже и город уплыл. Только длинная дорога, ровная-ровная, по ней бегут букашечки-машинки. Вон светло-серая «победа», совсем маленький серенький «москвичонок», его настигает салатовая «Волга». А навстречу им пыхтит зеленый грузовичок. Такой деловитый... А эти кудлатенькие крошечные деревца — это лес? Серебристый ручеек — это река. А ровные зеленые квадратики и прямоугольники с полосками... Это поля с бороздами! Все внизу такое мелкое, но воздуха так много и земля — долгая-долгая, широкая-широкая.

На обратном пути папа показал:

— Вон, узнаете? Это ведь наш дом!

И правда наш! Маленький, пятиэтажный, повернулся к нам крышей. Под ней — круглые окошечки. Там птицы живут — воробьи, голуби. Рядом — под прямым углом — соседний дом, почти такой же, чуть длинней. Через дорогу — школа. Она кирпичная, с длинным козырьком у входа.

Незадолго до посадки проплыл стадион.

— А вот и «Динамо». Гляньте-ка!

На пестрых трибунах беспокойное шевеление. Маленькие футболисты с освещенными солнцем головами бегали по газону вместе со своими тенями.

Когда вернулись, все опять увеличилось: поле, дома, улицы. Васька бежал вприпрыжку впереди, то обгоняя папу, то возвращаясь. И твои ноги тоже немножко спешили. Дышалось совсем по-взрослому. Будто тебе уже не пять, а еще больше.

2. Восемь и пять

Скоро погасят свет — и спать. Полежишь в темноте с открытыми глазами. Потом их закроешь. Тут Васька спросит: «Спишь?»

Вчера он рассказывал, как давным-давно простые селяне могли победить рыцарей. Внезапно, ночью, на берегу.

— Берут тростинку в рот, легкий меч. Идут тихо через реку. Где глубоко — дышат через тростинку...

Виделась летняя ночь, тихая река. Вода — темная, с отражениями звезд. Сам бой не увидел: как-то незаметно заснулось.

А сегодня брату — восемь. Папа придет поздно, у него лаборатория. А мама подарила Ваське конструктор. Коробка, в ней много черных металлических палочек с дырочками, широкие черные же пластинки разных размеров. Есть и такие, что загнуты по краям. Еще — колесики, чтобы можно было сделать машину. И много-много болтиков с гайками. Но собирать можно все, что придумаешь. После школы Васька и свинтил робота: черный, угловатый, весь дырявенький. И голова — квадратом, с глазами-болтиками.

Ты лежишь на кровати у большой стены. Васька на диване, около двери:

— Завтра машину соберу. Только по их чертежам не интересно. Я свою сделаю.

Ты сегодня тоже свинтил вместе несколько палочек. Но это не так интересно, как робот.

И тут дверь комнаты открылась. Папа вошел прямо в форме с погонами.

— Ну-ка! У кого сегодня день рождения?

— У меня! — Васька уже ликовал: что-то будет!

— Ну, тогда — вот тебе!

Что-то завернутое в бумажку пролетело, и брат чуть не подпрыгнул:

— Ух ты!

Сразу понятно: ножик! Складной. И тебя уже будто не было. Осталось одно отчаянное:

— А мне?!

Папа озорно усмехнулся:

— Тебе? — И, чуть изменив голос, припомнил: — «Папа, ты забыл! Мне уже пять лет!» — Он весело поглядел. — Ну — лови!

И маленький ножик, складной, в светлой тонкой бумаге, перелетел к тебе на кровать.

Ты не помнил себя. Разворачивал. Слышал шелест обертки. Увидел.

Коричневая ручка переливалась. Можно открыть большое лезвие. Можно — с другой стороны — маленькое. А вот крошечные ножнички. Достаешь. Нажимаешь — они закрывают ротик, отпустишь — опять открывают. А это что?

— Шило, — пояснил папа. — А вот это, сбоку, как в узеньком кармашке, — пинцет. Вот так подцепить ногтем — и достанешь. Им можно брать что-нибудь маленькое: винтики, гайки, детальки всякие.

Он нашел рукой выключатель:

— Теперь давайте-ка спать. Завтра все посмотрим.

Свет погас. Дверь затворилась.

— У тебя сколько лезвий? — прошептал Васька, сдерживая голос.

— Пять.

— А у меня восемь!

Ну да, конечно! Ему же восемь лет.

Из-за двери раздался приглушенный папин голос:

— Ребята, спать!

Вы затаились. А потом ты не выдержал:

— А что еще, кроме большого и маленького?

— Как у тебя — ножницы, шило, пинцет. А еще есть такое кривое лезвие. Это я знаю. Это для консервов. И в нем же — вот этим зубчиком — можно бутылки открывать.

Ты сгорал от любопытства, но зубчика в темноте, конечно, не разглядел.

— И еще штопор. И сбоку зубочистка. В таком же длинном кармашке, как пинцет, только с другой стороны.

У Васьки ножик больше. Зато у тебя — маленький, складненький, чудесный.

Брат замолчал. Ты чувствовал: он тоже поворачивает в ладошке свой подарок. То одной стороной к пальцам, то другой.

3. От ножниц до клещей

Ты, конечно, еще дошкольник. Но тогда был совсем маленький. Втиснулся между спинами и спинкой. Спины гостей разноцветные: темные пиджаки, зеленые или бежевые платья. Перед ними — стол, тарелки, фужеры. Они едят, шумят, смеются. Диван — в чехле, светло-серенький. Ты подполз к валику: там блестели ножнички. Такими ногти стригут. Но можно отстричь не только ногти — если ущипнуть валик и приподнять чехол.

Сначала ты увидел на валике дырочку. Крошечная, темная, но будто светилась. Ущипнул чехол еще раз — и снова откромсал. Старая дырочка узнала новую. Им вдвоем радостней. Тогда ты сделал еще одну... Когда ножницы отобрали — «Да что ж ты тут натворил!», — светлый валик будто сверкал темным созвездием.

Теперь чехол с заштопанными дырками повис на стуле. Диван, темно-коричневый, потертый, лежал без спинки, обнажив светлое брюхо. И глаз невозможно отвести от деревянной рамы с прибитой к ней материей. А около дивана — инструменты. Темные, будто были черными, но со временем поистерлись. Жутковаты, но и притягивают: головастый молоток, зубило, похожее на огромный разжиревший гвоздь, узкоротые плоскогубцы... Есть и другие — рот пошире и покороче. И другой молоток — голова поменьше, но такая же ровная, а ручка длинней. Древко молотков веселое — коричневое. А отвертка совсем старая, чуть покривилась, с ее ручки отвалились щечки, — наверное, тоже были деревянные, — остались только дырки от заклепок. Не отвертка, а ее скелет.

Но самые сердитые — клещи. Большие челюсти на длинных ногах. Одна заканчивается скуластым шариком, другая — маленькой клешней. Ноги у клещей не совсем ровные, Васька как-то раз объяснил: потому что кованые.

У папы ты видел инструменты часто. И как они его слушаются! Молоток так ловко бьет по шляпке — гвоздик сразу ныряет в деревяшку. А отвертка быстро-быстро вкручивает шуруп. Ты однажды тоже пробовал: слетает, не хочет держаться за шлиц, этот пазик на шуруповой голове.

Иногда папа достает и совсем ужасную — с ураганом внутри — электродрель. Серая, металлическая, как большой толстый пистолет с заостренным носом. Туда надо вставить сверло, закрепить его ключом — зубчатым, совсем не похожим на ключ от двери. Когда папа сверлил дырки в алюминиевых уголках — делал каркас для полочки, — дрель свиристела, будто в нее запрятали крошечный вертолет. Сквозь узенькие щелки прорывался ветерок, внутри мелькали синие искорки. От них нельзя оторваться! Так и смотришь — и с тихим ужасом, и с восторгом.

— Вот, робяты, смотрите.

Папа нарочно говорит «робяты». Так веселее.

— Давайте-ка обтянем диван! Обивку новую видите?

Ткань, сложенная много-много раз, лежит на столе: плотная, серебристо-серая с загогулистыми ромбиками.

— Вот в нее диван и оденем. Но сначала снимем старую. Вот, по краю гвоздиками прибита.

Ух ты! Дадут какой-нибудь инструмент! И тебе, и Ваське уже не терпится.

— Если клещи гвоздь ухватить не могут, его нужно поддеть отверткой. Вот так.

В длинном ряду кругленьких шляпок папа поддел отверткой одну. Гвоздик чуть-чуть выбрался из обивки.

— Ну, давайте.

Ты обеими руками тут же хватаешь большие темные клещи, жуткими железными челюстями сжимаешь шляпку. Тянешь — не идет. А если чуть качнуть и выгнуть?

— Вот, молодец! Когда клещи упрешь — легче вытягивается.

Васька взялся со своей стороны. Поддел шляпку отверткой, схватил клещи. У него ловчее, но он совсем большой: школьник. Ты берешь отвертку, чтобы поддеть шляпку у своего. Уже видишь: гвозди не одинаковые. У одного шляпка чуть сильнее ушла в материю, другой немножко торчит, с ним легче. А вон тот загнулся, криво вбит.

Интересно — хоть и непросто — вытягивать, особенно если гвоздь сидит крепко. Потом приноравливаешься. Шляпку поддеваешь, втиснув лопаточку отвертки под обивку, — так легче приподнимать.

Ты только вытягиваешь гвозди. Ваське уже поручено их выпрямлять, чтобы потом снова их вбить. Брат серьезный, сосредоточенный. Положил молоток с большой головой на табуретку. Держит пальцами гвоздик, примостив его сверху. И чтобы он из кривого опять стал прямым — осторожно-осторожно тюкает маленьким задорным молотком. Тебе такое пока не поручат: можно по своим пальцам попасть. Но клещи тоже не унывают: подцепишь шляпку отверткой, сожмешь ее железными челюстями, напряжешь руку — и вытянешь гвоздь. Следующая шляпка — и снова вытянешь...

Обивка снята. Спина — усталая-усталая. И спать хочется. Наверное, когда взрослые говорят: «Устал!» — это как сейчас у тебя.

— Спи, спи. — Мама поправила одеяло.

Ты лежал на кровати. Глаза закрывались. Но не засыпалось: в груди кувыркалась радость.


Двор-космодром

Половина двора ходила в этих коричневых полуспортивных брюках с косыми карманами. Нравилось, что в них был тайничок — как бы кармашек внутри кармана, с самого края. Небольшой рулон пленки в него отлично входил.

Ее раскопали мальчишки из соседнего дома, в яме на пустыре. Сразу побежал слух: был склад с киноматериалами, в него попала бомба во время войны...

Пленку сначала разглядывали. Коричневато-зеленоватая, уже ничего на нее не снимешь. С одной стороны — блестящая, с другой — мутная. Потом попытались поджечь. И жизнь без спичек стала невозможной.

Первыми появились дымовухи: скрутить пленку в рулончик, завернуть в бумагу, поджечь, огонь тут же затоптать... Пленка шипела, исторгая густую струю дыма. При хорошей дымовухе в воздухе повиснет не облако — белая завеса. Ничего не видно, ноздри чуют приятный паленый запах. Позже его узнаешь, когда будешь с приятелями поджигать старенькие, найденные на земле целлулоидные гребни «для бабушек» с длинными волнистыми зубцами.

В подъезде дымовуха шипит особенно здорово. Собраться втроем-вчетвером, запалить...

— Топчи! Топчи ее!..

И вот уже все прогорело, на лестничной площадке висит туман. Ветра в подъезде не бывает, дым тает дольше. Но вот из белесоватой пелены проступает лопоухая физиономия Витьки Бодрова, потом Рафика, приятеля брата, а вот и сам Васька. У всех на лицах — застывшие улыбки, хотя пора уже сматываться на улицу, пока не заругали.

Почти мимолетный опыт, вслед за дымовухами, — маленький алюминиевый цилиндрик из-под валидола. Нашли на улице, ввертели в него пленку, закрыли, проковыряв в крышке дырку. Положили на серый теннисный стол, что стоял ближе к соседнему дому, крышечкой — к самому краю. Поднесли горящую спичку, пошел дым, цилиндрик поехал, закрутился на месте и затих, оставив в воздухе знакомый запах и дымный след.

— Всего-то! — Это было разочарование. — Попыхтел, и только...

И тогда начались ракеты.

Еще в подъезде, спускаясь с лестницы, нащупываешь рулоны пленки в потайных карманчиках. Золотце — фольга от конфет, которую берег для этого часа, — тут, рядом. Главное, не помять. Тут же и спички, и терка. Коробок бы гремел, да и заметен в кармане.

Из-за угла дома уже слышишь крики:

— Ха! Ну ты скрутил! Даже не взлетела...

Ребята из соседнего дома. Уже запускают. У тебя тоже первая ракета взорвалась на старте. Но теперь ты умеешь: главное — пленку сматывать плотнее. Чтобы горел весь столбик, снизу вверх, а не по спирали, слой за слоем.

Заворачиваешь рулончик в золотце — стискивая его пальцами, а то еще расслабится! С одной стороны пустой край фольги скручиваешь и заостряешь. Это нос ракеты. С другой — уминаешь дырочку спичкой. Это сопло.

Для старта лучше выбрать штакетник. Поставишь на верхнюю перекладину, у заборины, чтобы ракета смотрела вверх, чуть наискось. Теперь — чиркнуть спичку о терку, поднести пламя к соплу. Шипящий взлет... И в воздухе прочерчен извилистый дымный след. Не очень высоко, но все-таки — твоя ракета!

Каждый день ходишь с рулончиком пленки и золотцем. Если найдешь конденсатор — большой, серый, металлический — и расколошматишь его камнем, то оттуда достанешь целый рулон фольги в мутно-желтой промасленной бумаге. Запах у нее тоже какой-то «паленый». Зато фольга, стоит только снять желтый слой, блестит на солнце как новенькая. И на сколько ракет хватит! Фольга здесь понежнее, помягче. Но и ракета будет полегче. Вот бы как у Макаса!

Все уже знали: рулон пленки он делит пополам. Горючего у ракеты меньше вдвое, зато она легкая. И фольги берет лишь чуточку больше, чем на один оборот. Многие тоже пытались делить свой рулон перочинным ножиком на две ракеты. Тоже поменьше наматывали фольги. Но если золотце не удержит пленку, если рулон чуть ослабнет — ракета полыхнет на старте. А если фольги много — тяжелая ракета не взлетит высоко. Коротенькие ракеты Макаса взвивались ввысь. И дымовой след повисал почти без извилин.

Он жил в соседнем доме, на первом этаже. Первым — еще до наших дымовух и ракет — удивил брата. Учились они в параллельных классах, Макаса — крепыша с деловитой физиономией — можно было иногда увидеть на перемене.

Однажды Ваську попросили навестить болящего, — «Ты ведь рядом живешь?» — отнести ему тетрадки по русскому языку. Макас не выглядел хворым. Тетрадки небрежно шлепнул на стол. И тут Васька увидел рядом чернильницу. Обычная непроливашка. Но аккуратно заткнута пробочкой. То ли удивило, что сам Васька чернильницу не затыкал: стоит себе и стоит. То ли это было предчувствие...

Костер мальчишки разожгли у края Макасова дома. Быстро разглядели рядом, шагах в двадцати, железную бочку. Лежит хрюшкой на боку, пробкой-пятачком смотрит в сторону дома.

Бочку качнули. Звонко постукали палкой — пустая. Внизу расползлась лужа черного битума. Как было не сунуть в эту лужу горящую палку из костра! И как не порадоваться, что скоро лужа полыхала с такой яростью!

Черный дым клубами поднимался вверх, бочка уже не грелась, она стала краснеть. Круг мальчишек чуть раздался. Жутковато: жар не унимается, бочка раскаляется все страшней. Вдруг — бухнуло! Железная пробка выстрелила в сторону дома, звякнула об асфальт и залетела на газон под окнами. Брат с приятелями взирал на костер уже издали: «Кто запалил? Не знаем».

Следующая пробка нашлась рядом с пустой бутылкой из-под шампанского, около магазина. Был самый разгар ракетного лета. Пленки было много. Васька с Рафиком, вспомнив бочку, удумали шарахнуть из бутыли. Набить пленки, запалить, заткнуть пробкой — и бухнуть куда-нибудь в сторону.

Пленка вспыхнула, но пластмассовая пробка слишком легко вошла в бутыль.

— Придержу! — Брат стиснул и горлышко, и пробку.

Полыхнуло. Пробку вырвало горючими газами. Бутылка грохнулась на землю. Ваську с обожженными руками отвезли в поликлинику.

Вечером, когда брат сидел на кровати с замотанными руками и не без гордости рассказывал, какие бывают волдыри на ладонях и какие — огромные! — на пальцах, папа принес домой ракету. Другую.

Большая, красная, пластмассовая. Ее надо было сначала напоить водой. Потом насосом накачать в нее воздух. И вот тебе уже кажется, что она распухла внутри. Тогда — оставалось нажать кнопку. Накачанный воздух выталкивал воду. Ракета взмывала вверх, разбрызгивая свое «горючее».

Васька с перебинтованными руками накачивать воздух не мог. Но желающих во дворе и без него хватало. Он же кончиком мизинца нажимал на кнопку.

Ракета взлетала. Взлетала высоко, выше нашего дома. В небе разворачивалась и падала тоже с разгоном. В землю била носом, он был массивный, специально для удара.

После нескольких запусков ракета стала рассыпаться. Сначала отлетел один стабилизатор. Потом второй. Она возвращалась уже без прежней уверенности. Потом приземлилась косо, почти боком. Заправить ее было уже невозможно: через глубокую трещину сочилась вода.

Наши крохотные ракеты летали ниже. Сгорали дотла, оставляя лишь пожелтевшую кожицу из фольги. Но каждый втайне надеялся скрутить такую, полет которой не сможет повторить никто.

Весть охватила двор через несколько дней:

— Макас запустил ракету выше дома!

Свидетелей было мало. А чудо хотели видеть все. Шли к окнам Макаса, перебрасываясь репликами:

— Над крышей вознеслась!

— И куда свалилась?

— Туда и свалилась. И сейчас там, наверное, на крыше. Если ветер не сдул.

— И как это вы разглядели?

— След. Пошла прямо вверх!

Встали гурьбой напротив его окна. Кто-то крикнул:

— Макас!

Другие подхватили:

— Макас! Ты обещал показать!

Нехотя открылось окно. Казалось, Макас только-только проснулся. Солнце глянуло в самую его физиономию. Он сощурился, мотнув головой. Чуть отступил. Посмотрел во двор.

— Сейчас.

На пару минут он исчез. Потом появился в темно-синей футболке с длинными рукавами. Перемахнул через подоконник, повис на руках и — спрыгнул вниз. Как это все-таки здорово — жить на первом этаже!

Он все делал неторопливо. Всей ватагой подошли к спине нашего дома: отсюда он и запустил самую лучшую. Макас ощупал карманы своих полуспортивных. Те, кто ждал пленки и золотца, были разочарованы, он достал готовую ракету. Не удастся подглядеть, как он скручивает пленку, как заворачивает ее в фольгу!

Ракету Макас поставил как и все, у штакетины. И с виду она была как у всех. И спичку зажег обыкновенно. И так же, как все, поднес огонь к соплу.

Одно мгновение ждали. С шипом ракета взвилась по наклонной траектории.

— На балкон улетела! Вон, на четвертом этаже!

Поневоле поёжишься: сейчас откроется балконная дверь и на нас сверху обрушится ругань.

Нет, все было тихо. Никто не вышел. Ракета не долетела до крыши, но четвертый этаж — тоже высоко!

И все-таки запал кончился. Макас, будто раздумывая, потряс коробком. Ему явно не хотелось делать новую ракету. Удивлять каждый раз — все-таки трудно. И вы тоже вдруг ощутили: выше пятого — это может быть только раз.

К осени чуда уже не ждали. Убедились: и четвертый этаж тоже исключение. Даже у Макаса. Зато любили вспомнить: «А помнишь, ракета аж на крышу умчалась?» И хотя свидетелей того полета было совсем ничего, нам казалось, все-все-все видели этот мгновенный взлет, и ровную траекторию, и тающий в воздухе дымок.


Большая лужа

В ту далекую весну затопило весь двор. Новое озеро — рядом с нашей пятиэтажкой — разлилось вширь, по огромному пространству. Остановилось у старого, давно брошенного дома. Почерневшая от времени бревенчатая стена отразилась в воде. Дверь валялась у берега. Весеннее солнце светило из воды, слепило глаза. Ты успел влезть по самый край черных резиновых сапог. Не шагал, а лишь чуть-чуть — миллиметриками — передвигался. Ноги были сухи, но вода тяжело давила на голенища.

Мальчишки постарше — с длинной жердью от забора — подтянули дверь к воде, столкнули. Двое встали на плот, балансируя. Попытались жердью-шестом оттолкнуться от берега. Дверь стала крениться. Один успел спрыгнуть обратно на берег. Другой отплыл — и тут же чуть ли не по пояс погрузился в озеро. Хитрый плот, выскользнув из-под ног, насмешливо плавал рядом.

Ты засмотрелся. Ты не мог глаз оторвать от двери. И в твой сапог хлынула холодная вода.

Уже к осени озера не было. Ямы во дворе засыпали. Зато чуть поодаль, у хмурой чужой пятиэтажки, легла здоровенная лужа.

Ботинки были серенькие, тесные. Ты подошел к ней ближе. Вода мутная, но сквозь край все-таки можно было различить рельеф асфальта, мелкие белые крапинки вмятых в него камушков. По ним бы! И не промокнуть.

Лужа притягивала. Ты пошел рядом, вдоль края. А если наступить на воду? Чуть-чуть, чтобы не выше подошвы. Крошечными шажками, тихонечко-тихонечко. Ага. Теперь обратно, вдоль той же излучины.

Другой ногой наступаешь чуть глубже. Кажется, стало влажно в ботинке. И все же — еще раз, по самому краю. Уже правым башмаком...

Путь домой — невеселый. В ботинках хлюпает. Маленькие, тесные, серые, они похожи на камни. Мама не обрадуется.

Нехотя входишь в подъезд. На ступеньках за тобой мокрые следы. Вот и второй пролет. Дверь. Дотянулся до звонка, нажал на кнопку.

Мама открывает, ты невнятно бурчишь:

— Кажется, ботинки промокли.

— Снимай скорее!

Улыбаешься: и не собирается выговаривать! Мокрые шнурки развязываются трудно. Ботинки стаскиваешь: заметно потяжелели! Стягиваешь и носки.

С мокрыми ботинками мама выходит за дверь. Скрежетнул люк мусоропровода. Вернувшись, она достает картонную коробку:

— Примерь.

Блестящие, коричневые! Весело смотрят.

Надел. В них куда просторней! Только без носок нога будто босая. И вдруг чувствуешь: хочется к луже!

* * *

Она раскинулась на повороте. И в первый год, и в следующий, и всегда. Зимой покрывалась льдом, можно прокатиться-проехаться в валенках. Весной просыпалась. И тогда заходишь в резиновых сапогах. Уже знакомое давление воды. Внутри сухо. Еще шажок, чуть-чуть поглубже. Вот вода почти у края голенища. Только бы не хлебнул... Дома достаешь мокрые стельки, чтобы сапоги быстрее высушить. Но они как маленькие колодцы, внутренность у них сохнет долго. На следующий день еще сыроваты, и ты идешь на улицу в ботинках. Обещаешь гулять по сухим местам, но как сюда не подойти!

У берегов лужи всегда крутились мальчишки — твои приятели или постарше. Пустить бумажную лодочку и следить, как она, покачиваясь, медленно движется. Отбежать, когда, погружая колеса в воду, осторожно едет по луже грузовик, а потом найти бульдик[1] покрупнее и плюхнуть его, чтобы и брызг побольше, и подальше от тебя. На мгновение, прежде чем сомкнуться над его тяжкой головой, лужа будто раздвигается. И вдруг мелькнет: а если разбежаться и в несколько прыжков — прям по луже — перемахнуть на другой берег? Быстро-быстро, чтоб ног не замочить!

Когда найдешь два бульдика — бултых! бултых! — смотришь, как пересекаются на воде круги. Железки от трансформатора, похожие на букву «ш», бросаешь в воду, подкручивая. А доску, что плавает ближе к берегу, можно достать палкой и бросить обратно, со «шлепком».

Нож, конечно, заставит забыть о луже. Найдешь небольшую доску, начнешь выстругивать меч: ручку, перекладину, клинок. Он такой чистенький, что сразу хочешь что-нибудь разрубить. Или газету подцепишь с земли, подкинешь и ударишь, или картонную коробку. А если найдешь крапиву у забора, то начнешь сечь ее по всем правилам. Сначала — «охлаждать» ударами сверху, сбивая жгучие листья. Потом уже голые крапивные прутья рубить наискось. Они хотят запутать меч, стянуть его у тебя. И тогда клинок нужно ловко вызнять[2] из зеленого ломаного месива и быстро хлестануть сверху.

Но если меч надоел — из обломка заборины вырезаешь то, что попроще: кораблик. Подстругать нос, проковырять в серединке ямочку. Втиснуть туда тонкую длинную мачту, нанизать на нее бумажный парус. А с корабликом — к луже. Аккуратно поставишь на воду. Качается. Малейший ветерок — и кораблик заваливается набок, окунув свой бумажный парус в воду. Тут-то и вспомнишь, зачем кораблю нужен киль.

Лужа привораживала. Когда твой брат со Славкой увидели на газоне рядом с подъездом алюминиевое ведро, они, конечно, сначала заглянули внутрь. Пустое, ненужное. Подвигали-поскрежетали ручкой. Потом потащили к луже. Славка уговорил. Он шебутной, да и постарше. Васька если и почувствовал «что-то не то», все-таки послушался.

Стали воду черпать, на берег выплескивать. Потом положили пустое ведро на воду. Подождали, когда оно через край начнет заглатывать, когда его утянет. Вот встало наискось, чуть выставив обод с ручкой. Бросили в него пару камней — оно как застыло. И сразу им надоело.

Хозяева ведра хватились к вечеру. Кто-то видел: ребята уволокли. Пошли вопросы, брюзжание, выговор:

— Зачем ведро взяли? Ну-ка, несите обратно!

Снова топать к луже уже не так занятно. Алюминиевый край торчал из воды очень уж странно. Достали палку, подцепили. Вытащили сплющенное. Побежали обратно:

— По нему грузовик проехал!

* * *

Однажды прилетела оглушительная весть:

— Женька Чунин по луже промчался — штанов не замочил!

Женька? Он, конечно, из старших. Но тихий, спокойный. Событию не очень верили. И Женька согласился повторить.

К луже подошли всей гурьбой. Она же, казалось, стала еще больше. Вытянулась с изгибом, как маленький пруд шириной с улицу. Один берег узкий, у чужого дома, за ним штакетник и газон, другой — у бордюра, дальше большой пустырь.

Мальчишки оцепили свободный край. Столпились и у противоположного, за штакетником. Здесь, на самой середине лужи, особенно глубоко.

Женька снял кеды.

— У-у-у! — началось разочарование.

Женька закатал светло-коричневые штанины до колен. Кто-то бормотнул:

— Да чего тут бежать, с голыми ногами и так перейти можно!

Женька разбежался, резко помчался по воде. Тут же поскользнулся — и неловко сел в самую середину. И все закричали. Не то от восторга, не то от разочарования.

Женька — пасмурный — медленно встал. С него текла вода. Выбрался, спокойно снял штаны, потемневшие от воды. Вместе с Колькой они принялись их скручивать, выжимая, а потом уже и выдавливая воду. В том же молчании Женька натянул их сырыми, присел на корточки, сунул ноги в кеды, деловито зашнуровал. Потом нехотя, со скучным лицом поднялся и отправился домой. В спину его смотрели с уважением: не побоялся! И на лужу с уважением: осталась непобежденной.

* * *

Через год, знойным летним днем, небо внезапно опрокинулось. Потемнело, засверкало, загромыхало. Потом все стихло.

Ливень освежил улицу. Раскидал по асфальту множество маленьких луж с отражением неба. Солнце в них засверкало. И тогда про Большую лужу забыли. Бегали с голыми ногами по мокрому, темному асфальту. По воде, рассыпая брызги. Воздух пронизывал радостный гомон, девчачий визг. Ты тоже носился босиком по сияющим лужам, все дальше от дома. В одну влетел на полном ходу — и ойкнул. Выскочил, вывернул одну ногу, прыгая на другой, пытаясь хоть что-то разглядеть.

— Ух ты! — Это подбежал мальчишка из соседнего двора. — Ногу как раскровянил!

И вот уже вокруг целая орава ребят. Палкой вытолкнули из лужи кусок битой бутылки. Появился и самый большой, Вовка Диченко:

— Что у тебя?

Все разом загалдели:

— Ногу раскровянил! О стекло!

— Больно? — спросил Вовка.

— Да не. Попробую дойти.

Ты, пытаясь подошву сжать, сделал неловкий шаг. Он ничего не сказал. Подхватил тебя и усадил — не на закорки, а на самые плечи. И вся процессия двинулась к нашему дому.

Вовка нес тебя как-то необыкновенно, так торжественно, как носят знамя. И сам чувствовал себя взрослым. Ты видел его темноволосый затылок. Его крепкие руки. А дальше — дома и улицы, и все — с высоты рослого человека. Все казалось чуть меньше, чем обычно: и бордюры, и песочницы, и теннисный стол, мимо которого вы прошествовали. И ребята вокруг тебя и Вовки — мальчишки из близлежащих домов, несколько девчонок — увиделись неожиданно: много светлых и темных темечек. И все были возбуждены. И все что-то говорили. Иногда долетали радостные восклицания: «Ага, вот такое стеклище!» И ты словно летел. И шли мы все вместе — шумя, смеясь, ликуя.

 

[1] Бульдик — самое московское (не питерское!) дворовое словечко, означающее «булыжник» (Вирабов И. Андрей Вознесенский. М.: Молодая гвардия, 2015.)

[2] Вызнять (вызнимать) — поднимать (Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка).





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0