Идеалист, спустившийся с небес
Геннадий Николаевич Красников родился в 1951 году в г. Новотроицке Оренбургской области. Окончил факультет журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова. Около двадцати лет трудился вместе с Н.Старшиновым в альманахе «Поэзия». Автор нескольких поэтических книг, культуролог, эссеист, литературовед. За первую поэтическую книгу «Птичьи светофоры» (1981) удостоен премии имени М.Горького. Живет в Лобне Московской области.
К 75-летию Григория Петровича Калюжного
Я принял званье первого поэта,
Рожденного в российских небесах.
Григорий Калюжный
Своеначальный, жадный ум, —
Как пламень, русский ум опасен:
Так он неудержим, так ясен,
Так весел он — и так угрюм.
Вячеслав Иванов
Пушкинская формула «Бывают странные сближения» — вполне подходит к событиям биографии, судьбы и творчества Григория Калюжного, назвавшего себя в начале пути «поэтом аварийного сознания». В свое время Достоевский обмолвился, что у Льва Толстого якобы нет «бокового зрения», из-за чего тот не может остановиться, пока не упрется в стену. С тем же безоглядным упорством нередко действует и Калюжный, даже собственному кумиру предъявляя фантастический, но по-своему справедливый максималистский упрек: «Со школы любил Толстого, а теперь люблю его еще больше, хотя испытываю досаду, в том смысле, что после “Войны и мира” он мог дать не то, что дал в романах “Анна Каренина” и “Воскресение”. Все-таки впереди была вселенская голгофа России».
Для Г.П. Калюжного, обладающего историческим мышлением, правда, чрезмерно эмоциональным, взрывным, не отличающимся холодным взглядом аналитика, гибель Российской империи в начале ХХ века является ключевой метафизической катастрофой в судьбе России. Этой незаживаемой мерой судит он (порой беспощадно) все, что происходит сегодня с Россией, с ее культурой, с ее сознанием, со всеми нами, с каждым из нас, с ним самим. Потому и жизнь его, и творчество, и общение с людьми наполнены не всегда удобным для окружающих, почти искрящимся напряжением, страстью, каковыми когда-то обжигали своих современников, пожалуй, только В.Белинский, А.Григорьев, К.Леонтьев... Оттого и досада у него на Толстого, что, обладая прозорливостью гения, не заглянул он в грядущую бездну, уготованную России, не предостерег, отвлекся на житейскую историю, хотя, если быть до конца справедливым, в тех драмах Толстой и показывал корни начала духовного и нравственного распада человека, как знак того, что ежели обычный семейный дом, разделившийся сам в себе (а по сути, домашняя Церковь), не устоит, то не устоит и большой Русский дом.
Понятно, почему главной мыслью, сжигающей страстью, определяющей характер поэта, его поведение, жажду познания мира, человека, природы живого и механистического, тайну Святой Руси, материнского тепла Родины, стала максима Платона, которую он вынес из общения в доме философа Алексея Федоровича Лосева: «Незнание — это небытие». Мучительно пробиваясь из «небытия» к знанию, к бытию, Г.Калюжный был поражен неожиданным болезненным результатом, тем «бесконечным тупиком» (по Галковскому), в который упирается познающий человек, тупиком, о который разбиваются все надежды, все умопостроения, «ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (1 Кор. 3, 19).
Второе открытие оказалось наиболее болезненным с житейской и практической точки зрения, ибо «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь». Знаком этой печали и скорби (Некрасов назвал бы это «гражданской скорбью»), порой доходящей до отчаяния, отмечено фактически все творчество Григория Калюжного, в сущности, трагического поэта, взыскующего правды и справедливости, — таковы его стихи, публицистика, исторические и культурологические размышления в его статьях. Он будет упорствовать и доискиваться истины в беседах и спорах с О.Волковым, Ф.Абрамовым, Н.Старшиновым, В.Астафьевым, Евг. Евтушенко, В.Кожиновым, с Ю.Кузнецовым, с Б.Бурсовым, с Н.М. Дитерихс, дочерью белогвардейского генерала Дитерихса, с академиком М.Лемешевым, с А.А. Тахо-Годи, с историком А.Зелинским, с врачом-психиатром Ю.Шишиной-Зелинской, в интеллектуальном диалоге с М.В. Ломоносовым, А.С. Пушкиным, Л.Н. Толстым, Ф.М. Достоевским, А.Ф. Лосевым, А. де Сент-Экзюпери, с Т.М. Глушковой, со всеми, с кем «странное сближение» (личное и метафизическое) случилось в его судьбе, ибо, как говорит сам Г.П. Калюжный, «незначительных эпизодов в человеческом бытовании вообще не бывает. Мы просто этого не замечаем или не хотим замечать».
Трагизм поэзии Калюжного еще и в том, что он почти с детской наивностью святой простоты предельно автобиографичен и откровенен в своих стихах, в своем упорстве, в доверчивости, в обидах, в любви и непримиримости. Уже само вхождение в литературу в конце 70-х — начале 80-х годов прошлого века стало потрясением для него от встречи с незнакомой ранее действительностью:
Я к вам спешил, надеждой
окрыленный,
Ища глубин поэзии живой.
И вот, прошедший грозы,
раскаленный,
Стою в кругу желанном как чужой...
Или в другом стихотворении:
Снова здесь не узнали меня,
Не признали ни друга, ни брата...
И вот он уже извлекает первый горький урок из того, что Н.Ракитянский, профессор МГУ, в замечательной статье о поэте очень точно назовет одной из важнейших «проблему неузнавания» в стихах Калюжного, которая не столь проста, «как она представляется на первый взгляд, особенно в наше психопатическое время». По сути, Калюжный впервые бросает вызов этой экзистенциональной проблеме нашего времени:
Добро, собратья! В холоде разлада
Я сам не верю в то, что мы родня.
Поднять бы в небо вас, тряхнуть
как надо,
Как в нем тряхнули некогда меня.
Так в его стихи врывается биография с ее крутыми разворотами. С детства Григорий хотел быть военным летчиком — стал гражданским штурманом. Летал на Ту-104. Однажды на встрече с молодыми литераторами писатель Федор Абрамов предложил ему сосчитать из кабины самолета, «сколько сел и деревень уже ушло в небытие и сколько их еще осталось в России». Молодой штурман серьезно воспринял слова писателя, которые вскоре кардинально изменили его судьбу. Сличая наличие реально существующих населенных пунктов с полетной картой 1947 года, он пришел к ошеломляющему выводу: счет потерь ежегодно идет на тысячи. Официально это национальное бедствие именовалось естественным мировым процессом по стиранию граней между городом и селом. Но почему же, задавался вопросом Калюжный, в Европе, куда он летал, не исчез ни один сельский населенный пункт? Символично, что только с небес столь явственно открывалась эта разверстая как после битвы масштабная трагедия:
Заложник небесных скитаний,
Сличая свой путь под крылом,
Я видел, что не было граней
Меж городом и селом,
Но пропасть меж ними зияла.
И в душу сомнений змея
С холодною жутью вползала,
Что Родина это моя.
С той поры Г.Калюжный не находит себе покоя, понимая, что надо бить во все колокола, предупреждая о надвигающейся демографической катастрофе из-за гибели крестьянской Атлантиды. Но его попытки найти поддержку в Союзе писателей, в журналах того периода стали лишь поводом для создания обреченного по смыслу стихотворения «Я к вам спешил, надеждой окрыленный...». Следующая страница биографии отражена в стихах:
До срока я оставил самолет,
Моя душа ему принадлежала...
Уйдя из авиации, Г.Калюжный (который позднее станет создателем и собирателем уникальной «Энциклопедии российских деревень») понял, почему печать была глуха к набату его колоколов. Фактически он в одиночку восстал против государственной программы сворачивания якобы неперспективных сел и деревень, запущенной еще Никитой Хрущевым. «Я разозлился до того, — скажет он по поводу статей, которые не мог пробить в печать, — что они в какое-то мгновение переплавились в стихотворение»:
Мысля о спасительном наследии,
Вглядываясь жадно в новый день,
Вижу свежий том энциклопедии
Уходящих русских деревень.
Отразится в ней народный гений,
Чтобы корни с кроной обвенчать —
Плод усилий многих поколений.
Наше дело вовремя начать.
Много изб чернеет по дорогам,
Впустят и не спросят: «Кто таков?»
Каждому поведают о многом
Голосом последних стариков.
Кто они, хранящие преданья,
Вспомни, век мой, близок их закат!
Призраки — без роду, без названья.
Всякий, кто не помнит, виноват...
Так, в кабине самолета, в зоне немедленной ответственности, на небесах, рождался самобытный, беспокойный современный поэт и мыслитель. В жаркое лето 1972 года во время полета из Иркутска в Ленинград Калюжный впервые увидел, как горят леса. Горели они от Иркутска до Ленинграда, до Пскова, до Минска — очагами. Тогда и появились у него знаменитые строки: «Земля — корабль, что бури ждет, и только чувство экипажа ее от гибели спасет...» «В них я выразил свое несогласие с мыслью Экзюпери о том, что мы — пассажиры на одном корабле, — философски обоснует поэт свою позицию. — Если мы пассажиры на корабле, значит, мы заложники, и мы погибли!» Далее идет поразительно глубокое уточнение: «Конечно, Экзюпери не ошибся: в его время наша Земля была управляема природой. Мы еще не вырвали, если сказать образно, из ее рук штурвал. Природа управляла нашим кораблем».
Теперь он все чаще задумывается над тем, что есть человек, делая его центральной ответственной фигурой в природной и этической экосистеме не только земного, но и вселенского масштаба, которая требует защитных механизмов. Отсюда особая ответственность, налагаемая на творческую личность, поскольку «непременным условием настоящего творчества», требует Калюжный, является «включенность в действительность, сопряженную с незамутненным чувством духовной навигации. Художественное творчество, каких бы сфер оно ни касалось, — это область идеального. Произведение без идеала — все равно что земной мир без света».
В поисках ответов на свои мучительные вопросы поэт словно бы поднимается по ступеням к горнему источнику. Он публикует свою беседу с крупнейшим пушкиноведом Б.Бурсовым «Испытание традицией». Дает глубокий разбор научной дискуссии «Классика и мы». Пишет блестящую академическую статью «Завещание Ломоносова» к юбилею русского гения. И наконец, рассуждает о сложнейших вещах, говоря о выдающемся ученом в области литургического времени христианской культуры А.Н. Зелинском, создателе «сакрального литургического календаря средневековья», который «по самой своей сути есть выражение того, что можно определить понятием “ритмической памяти человечества”» (А.Н. Зелинский). Г.Калюжный основательно погружается в наитруднейшую тему: «Освященное время подчинено сакральному ритму Вселенной. Литургический ритм непрерывен во времени. Но если он искусственно перебивается, то этим нарушается и всеобщая ритмическая гармония, которая пронизывает весь космос. Тогда ломаются литургические часы, прерывается святоотеческая традиция и рвется связь времен, что приводит к расстройству психики и сознания людей», — и особо выделяет в связи с этим существенное для его понимания болевых точек в современном мире определение, сформулированное Ю.Шишиной-Зелинской: «Культура — это литургически организованное сознание народа».
В поэзии он также бескомпромиссен, ему претит всякая словесная игра, «поэторобика». Вслед за Н.Гумилёвым он готов бросить вызов поэтическим штукарям, сбивающим шкалу ценностей в духовной навигации:
Ни шороха полночных далей,
Ни песен, что певала мать, —
Мы никогда не понимали
Того, что стоило понять.
Его стихи приобретают новую энергию, силу и строгую классическую форму, в них впервые четко выявляется философское понятие «ложных маяков»:
В районе ложных маяков
Душа невинная блуждала,
И всеми гранями веков
Ей глубь заветная сияла.
Порой лениво мертвяки
Из глуби той на свет всплывали.
Ложь излучали маяки
И с толку путников сбивали.
Но ослепленная душа
Кружила рядом, как в тумане,
Дурманом сладостно дыша,
Купалась весело в обмане...
На искры звездных мотыльков
Она летела и рыдала,
И всеми гранями веков
Под ней все та же глубь сияла.
Здесь очевиден внутренний диалог со знаменитым стихотворением Вяч. Иванова «Русский ум», где словно о штурмане Калюжном сказано: «Он здраво мыслит о земле, // В мистической купаясь мгле»:
Подобный стрелке неуклонной,
Он видит полюс в зыбь и муть,
Он в жизнь от грёзы отвлеченной
Пугливой воле кажет путь.
В его стихах еще вспыхивают порой небесные отблески летного прошлого: в лирике — «Ты так свежа, как чувство виража»; в иронической теме — «Пролетая древние Афины, // Думал я о музах, о Сократе». Но главным смыслом его творчества остается антропоцентричность — корневая традиция русской философии. Пример тому — поэтический образец «Человек». Одного этого стихотворения хватило бы, чтобы остаться в истории русской литературы:
Вот человек! Не веря ни в кого,
Он полон суеты и безразличья.
Но, морщась от ничтожества его,
Я задыхаюсь без его величья.
Я без его прозренья как без рук
Среди валов оскаленных у весел,
Мне страшен сердца собственного
стук,
Мне кажется, в беде я друга бросил...
Так в чем же тайна? Кто же я
такой?
Себя пытал я, и меня пытали.
И кто-то бил железною рукой,
И чьи-то губы прах мой целовали.
Менялись поколения стократ,
И реками умы впадали в косность,
Но видел изумленный Гиппократ —
Под кожею моей мерцает космос.
.........................................................................
Во все века, на грани разрушенья,
Борясь с непониманием столиким,
Не над людьми ищу я возвышенья —
Я быть хочу себе равновеликим.
Таков он, настоящий поэт, максималист Григорий Калюжный. Идеалист, спустившийся с небес, поверив, что может изменить этот мир к лучшему, причем изменить — безотлагательно, здесь и сейчас. Потому и поспешил поспорить с французским собратом по небу. Но разве не об одной и той же глобальной проблеме задолго до него с горечью сказал Антуан де Сент-Экзюпери: «Достаточно услышать народную песню XV века, чтобы понять, как низко мы пали»?