Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

После вавилонского столпотворения

Cергей Романович Федякин родился в 1954 году в Москве. Окончил Московский авиационный инс­титут и Литературный институт им. А.М. Горького. Кандидат филологических наук, доцент кафед­ры русской литературы XX века Литературного института. Автор книг «Русская литерату­ра конца XIX — начала XX века и эмиграции первой волны: Учебное по­собие для учителей» (1999, со­в­мест­но с П.В. Басинским), «Скря­бин» («ЖЗЛ», 2004), «Мусоргский» («ЖЗЛ», 2009), «Рахманинов» («ЖЗЛ», 2009) и др. Лауреат литературной премии Государственного академического Большого симфонического оркестра имени П.И. Чайковского в рамках юбилейного фестиваля «Вера, Надежда, Любовь…» (2005).

Чтоб мне тебя понять —
                                                     
на миг
Я позабуду свой язык,
Я повторю чужие сны
(Свои привычки мне тесны).
Нас губит зло привычных слов,
Но в старом знаке — смысл нов,
Когда почуешь свет иной
Промеж людей: тобой и мной.
 

«Другому как понять тебя?» — перевернув этот тютчевский вопрос, мы очертим стародавнюю проблему. Языки не вечны: рождаются, меняются, умирают. И литература стареет — из года в год, из столетия в столетие. Рано или поздно непонятным становится любое произведение («...и общей не уйдет судьбы»). Но ведь есть книги, отречься от которых — значит выйти за пределы человеческого.

Человек мал, языков много. И — рождаются переложения: с иностранных, с мертвых, со своего древнего на свой нынешний. «Подлинники» — только для современников или для специалистов. Для остальных — комментарий и перевод (обречены на чтение переводов).

На каком до жути маленьком островке культуры мы существуем! Многие ли могут прочесть «Слово» в подлиннике, ухватывая все детали и нюансы? Даже писатели начала XIX века, допушкинской поры, для нас не вполне «свои». И дай Бог хоть один язык знать в совершенстве! Но ведь ни подстрочник, ни обильные комментарии никогда не заменят самого художественного произведения.

* * *

Не делать ляпсусов, не переводить буквально («сломя голову» как «сломал себе голову»), чувствовать интонацию, ритмику, стиль. И — богатство словаря, свобода слова. Но это проблемы переводчика, проблемы низшего порядка. А сам перевод...

Марина Цветаева. «Два лесных царя». Попытка сравнить все смысловые и ассоциативные связи, которые пробуждают в читателе совершенный подлинник и его совершенный «двойник».

«Вещи равновелики. И совершенно разны. Два “Лесных Царя” <...> Две вариации на одну тему, два видения одной вещи, два свидетельства одного видения.

Каждый вещь увидел из собственных глаз. Гёте, из черноты своих огненных — увидел, и мы с ним. Наше чувство за сновиденный срок Лесного Царя: как это отец не видит?

Жуковский, из глади своих карих, добрых, разумных — не увидел, не увидели и мы с ним. Поверил в туман и ивы. Наше чувство в течение Лесного Царя: как это ребенок не видит, что это — ветлы?

У Жуковского ребенок погибает от страха. У Гёте от Лесного Царя...»

Высшая степень совершенства: «Лучше перевести нельзя», «вещи равновелики». И — разные произведения. Главная проблема перевода — пределы его точности. Перед переводчиком почти кантовская «вещь в себе», даже — «жизнь в себе», которую надо превратить в «жизнь для нас», где собственно художественный смысл произведения — за текстом («по ту сторону»). Почувствовать дыхание, пульс этого почти бесплотного существа — и родить его заново, в обличье других слов и понятий. Здесь-то и встают три «составные части» извечной муки перевода: как передать сферу реалий, особенности языка и образ мира писателя.

* * *

«Социосфера», «среда обитания», предметный мир произведения и проч. Чем экзотичнее мир подлинника, тем сильней головная боль переводчика. Сначала измучаешься, соображая, что объяснить в тексте, «незаметно», а что — убрать с глаз долой, в примечания.

Комментарий внутри текста — не утяжелит ли произведение?

Эти песни пели птицы
На печальных диких тундрах,
На болотах и равнинах:
Читовейк, зуек, Шух-шух-га,
Манг, нырок, гусь дикий, Вава,
И угрюмый Мушкодаза.
 

Комментарий, вынесенный вовне, не наполнит ли строки таинственными, непонятными словами и мифическими существами? (Но, может быть, и перевод будет короче и выразительней?)

Эти песни пели птицы
На болотах и на топях,
В тундрах севера печальных:
Читовейк их пел, Шух-шух-га,
Вава, Манг и Мушкодаза.
 

Бунин, слишком совершенный переводчик «Гайаваты», должен был страдать вдвойне: «какой вариант лучше?» Конечно, оба.

* * *

Но и мир менее экзотичный может содержать закавыки самые неожиданные, когда знакомый, обыденный предмет (какой-нибудь топор) в другом сознании воспринимается почти как символ. И вот питерец Даниил Гранин, таскавший приятеля из Праги по «раскольниковским местам» («Мы стояли в подворотне перед дворницкой, откуда из-под лавки Раскольникову блеснул топор...»), поражен догадкой: «Для меня то, что топор стоял в дворницкой, дело естественное. Печное отопление существовало до последних лет в большинстве ленинградских домов. Во дворах высились поленницы, с детства я привык пилить дрова, колоть, таскать их вязанками домой. Топор имелся в каждой квартире и, само собой, у дворников. В Праге же всегда топили углем, брикетами, как и в Лондоне и в других городах. Для Франтишека топор в дворницкой случайность, может, роковое стечение обстоятельств, в каком-то роде игра судьбы».

Вещи не просто «заполнитель» пространства художественного произведения. Между ними — строгая иерархия. Ты и не знал, и не задумывался, просто жил в этом мире. И вдруг встречаешь иностранца. И ведь ходит рядом с тобой, разговаривает, и кажется — видит тот же мир. И вдруг — чуть-чуть не так поставленное слово, не вполне ясный жест, и — чувствуешь жутковатый привкус догадки: вот, можешь коснуться его рукой, а он живет в совершенно ином, «перевернутом» мире. Твой мир для него — чужой, и он воспринимает его по своему «образу и подобию». И — холодея от неожиданного вопроса — застываешь в растерянности: что, если и я тварный мир воспринимаю вовсе не по Творцу? Иностранцу я «свой мир» хоть объяснить могу (слова, жесты, комментарий в книге), но кто его объяснит мне самому?

* * *

И внутри языка — те же «иерархии», «сети ассоциаций», «смысловые корреляты». Осмеянный за чрезмерный консерватизм главный «шишковист» (А.С. Шишков) был замечательно чуток к тем деформациям смысла, которые производит дословный перевод: «toucher» во французском переведешь как «трогать», но «toucher le clavicin» перевести как «трогать клавикорды» — курам на смех. В России клавишные не «трогают», на них «играют».

Различен не только «веер значений» слов, их «валентность» (способность к словосочетаниям) и пр. Различен сам взгляд на мир, сам образ мира, отразившийся в языках. Писать на английском, на японском, на русском — это и по-разному видеть, по-разному жить. (Неслучайно Набоков не просто «переводил» с английского на русский и с русского на английский свои произведения, но перевоплощал и пересоздавал их.)

Кроме «языка вообще», есть и язык произведения. Он тоже живет по-своему, он тоже не хочет быть «как все»: он создает «образ произведения», его цвет, его запах, его вкус. Николай Любимов, рождая русскую «Госпожу Бовари», помнил и об одёжке. Флоберовский текст не чуждался провинциализмов (роман описывал «провинциальные нравы»). И, минуя очевидные расхождения, переводчик увидел: «Незачем придумывать вместо общепринятого и удобного слова “руль” какой-то экзотический термин, выисканный у Даля, хотя Флобер употребляет именно “областное” французское слово. Зато в пейзаже у меня можно найти “большак” и “зеленя”...»

* * *

Национальный образ мира «оседает» и в языке, и во всей «переводимой» культуре. Но существует и образ мира художника. Особенность его глаза, уха, его мышления. И ведь было замечено: в древние времена различия между авторами не так уж заметны (общий для людей того времени тип сознания), в новейшее время между современниками бывает труднее найти черты сходства. Различия между Туровским и Иларионом несомненны, но различия между Достоевским и Толстым — ошеломительны. Вздумай переводчик Туровского взяться за Илариона, ему не придется так «потеть», как переводчику Достоевского, который решил вдруг перевести Толстого: совсем другой мир.

* * *

«Совсем другой мир» — это вечно и неизбежно. Войти в текст, вжиться в произведение, почуять сокровенное: его свечение, его «нимб». И — перевоплощаясь — воплотить. Перевод — это и подлинник, и его толкование, и новое произведение (един в трех лицах).

А подлинник? Даже если перевод — конгениален, смысл подлинника все равно недостижим. Потому-то произведения «вечные» и подчиняют переводчиков, снова и снова. И начинает звучать все многоголосие переложений — великих, замечательных, недурных...

Горные вершины
Спят во мгле ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
(М.Лермонтов)

Над высью горной
Тишь...
В листве уж черной
Не ощутишь
Ни дуновенья.
В чаще затих полет...
О подожди!.. Мгновенье —
Тишь и тебя... возьмет.
(И.Анненский)

На всех вершинах
Покой;
В листве, в долинах
Ни одной
Не дрогнет черты;
Птицы спят в молчаньи бора.
Подожди только: скоро
Уснешь и ты.
(В.Брюсов)
 

В этом многоголосии — более ощутим подлинник. И пусть смысл его неисчерпаем. Загадкой остается каждая «вечная» книга. Даже написанная на родном языке.

* * *

Наследие вавилонского «смешения языков». Но за этим — большее: нескончаемая мука понимания. С прикосновением к проблеме перевода вспыхивает догадка: само мгновение, когда «понял» — внезапно (открытие) и «божественно» («почуешь свет иной»), все пронизано интуицией — предчувствием откровения. Но... Народ не понимает правителей, правители не понимают своих задач. Не понимают друг друга страны, континенты — и просто люди: отцы и дети, начальники и подчиненные, случайные прохожие и неслучайные попутчики, авторы и рецензенты, автор и его герои.

«Когда божественный глагол...» Как редко касается он человеческого уха и сознания. И всякий раз — все та же мука: один ум — другой ум — третий... И всякий раз, вступая в область слов, тянешься к Слову. Чтобы уже оттуда, с вершины, до которой не дотянется никакая вавилонская башня, снова «пролучился» смысл — уже в другие слова.

Языки — подвижные зеркала. В каждом — свои причудливые изгибы, жесты. Но всякое зеркало оживает лишь тогда, когда в нем отразится совсем особый Лик. И в любую фразу придет ее подлинный смысл лишь в то мгновение, когда в ней затрепещет отблеск единственного Слова.

1994, 2021





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0