Смерть в Европе
Денис Владимирович Краснов родился в 1984 году в Комсомольске-на-Амуре. Окончил факультет международных отношений ННГУ имени Н.И. Лобачевского (кандидат политических наук), прошёл профессиональную переподготовку в институте филологии МПГУ имени В.И. Ленина (литературный редактор). Член Союза журналистов России. Живёт в Нижнем Новгороде.
1
Первое, что увидел доцент Стеклов, пытаясь сквозь едва приоткрытые веки распрощаться с остатками тягучего, тревожного сна, было темно-синее небо, на котором светило какое-то странное солнце — с огромной дыркой посередине. Проморгавшись, Семен Петрович обнаружил, что на него смотрело вовсе не солнце, да и никакого неба, собственно, тоже не было. Одинаковые золотисто-желтые звезды парадно выстроились в круг на синем холсте огромных, во всю стену, фотообоев, напомнив Стеклову о том, где он находится. В стороне висела цветастая карта Европы с привычно обрубленным по Уралу красноватым пятном — нависающей с востока Россией.
«И зачем они продолжают выкрашивать нас кумачом? Поменяли бы цвет, растянули границы — глядишь, и пошло бы все по-другому», — подумал Семен Петрович, препарируя простой типографский факт своим ученым мозгом.
Стеклову тут же захотелось настоящего солнца, неба и России, и он, не сразу попав ногами в любимые тапочки (всегдашние издержки первой ночи на новом месте), не одеваясь, проковылял к окну и приоткрыл жалюзи. Ожидание не обмануло: московское солнце брызнуло в узкие щелки и осветило молочными лучами настенные звезды, мгновенно побледневшие на расплывшемся в лазурь полотне.
Сощурив отекшие близорукие глаза, Семен Петрович воткнулся взглядом в сверкавший далеким золотом купол Ивана Великого, поднял было сложившиеся щепотью пальцы, но, передумав, не донес их до лба и бессильно опустил руку. Там же, за Болотной, грел свои угловатые плечи Большой Кремлевский дворец, немного скрытый за раскидистой зеленью Репинского сквера, к которому покато, будто старому другу навстречу, уходил Третьяковский мост. Под ним уже начал скрываться пробегавший по каналу ранний теплоход, а внизу слева, метрах в ста от Стеклова, на известной в городе скамье примирения понуро сидел какой-то одинокий, по виду бродяжничающий субъект в расстегнутом потертом пиджаке, из-под которого выглядывала майка с выцветшим двуглавым орлом.
Больше никого вокруг не было, и Стеклов, мельком, без сожалений припомнив историю своего недолгого скороспелого брака, подивился, что когда-то позировал на этой самой скамье со своей эффектной смешливой избранницей и выбрасывал на счастье в реку ключ от замка-сердечка. Счастье если и случилось, то было мимолетным, а их розовый замочек в числе прочих срезали с перил много лет спустя, окончательно стерев следы приключившегося недоразумения.
Семен Петрович проследил за поднявшимся со скамьи мужчиной, который степенно перешел дорогу и направился в Лаврушинский переулок. «Нет, все-таки не бродяга», — заключил Стеклов, уловив, что походка и посадка головы незнакомца выдавали скорее слегка опустившегося, но еще не сдавшегося интеллигента. Семен Петрович с каким-то неясным сожалением проводил его глазами и воскресил в мыслях свой вчерашний путь в противоположном направлении — сюда, в представительство Европейского Союза на Кадашёвской набережной.
Решение было принято уже давно, хотя и стоило многомесячных мук и раздумий, но в день отъезда, или «прощания с прошлыми иллюзиями», как называл его сам Стеклов, он восхитился легкостью и точностью своих действий. Заранее упакованный багаж, с трудом уместившийся в огромный чемодан, но все же очищенный от «груза прежних лет», отправился на новоселье через службу доставки. С чувствительной хозяйкой просторной, светлой квартиры, которую Семен Петрович снимал на Пятницкой с тех пор, как защитил докторскую еще в начале 2000-х, они очень мило, не без шика и слез, распрощались в довольно дорогом, в меру пафосном ресторане, и на следующий день, опуская в ящик ставшие чужими ключи, Стеклов думал, что как же хорошо не иметь недвижимости, больших наличных и наследников и быть полностью предоставленным самому себе и своему призванию. В руках оставалась лишь сумка с ноутбуком, а в карманах — телефон, паспорта и несколько банковских карт. Трудовую книжку из института доцент вызволять не стал: там, куда он собрался, она была уже не нужна.
Поздний май, пожалуй, был любимым временем Семена Петровича. Лучистая, свежая зелень замоскворецких двориков купалась в порывах нежного, еще не знойного ветра, тополя не спешили сбрасывать пух в городской эфир, и покидать воспрянувшую, звенящую новой силой столицу почти не хотелось. Однако, вдыхая аромат распустившейся сирени, ученый муж не давал себя провести: в расслабляющей, обволакивающей тело и душу природе таилась обманчивость, и за этим безмятежным внешним благолепием чувствовалось биение жестокого, судьбоносного времени, за которое он, Стеклов, нёс ответственность, когда другие не хотели или просто боялись брать ее на себя.
Оглядевшись по сторонам, нет ли слежки, Семен Петрович миновал японский ресторан с бутафорским самураем-киргизом, частенько курившим за углом в далеко не самурайской позе, пересек Малую и вышел на Большую Ордынку. Признаться, он любил эту улицу даже больше суетливой Пятницкой, и только здание Росатома подавляло его своей ледяной сталинской громадой. С облегчением оставив его за спиной, Стеклов завидел впереди Скорбященскую церковь и вспомнил редкие, но удивительно тонкие беседы с ее бывшим настоятелем, творчески одаренным митрополитом. Повернув к скверу Шмелёва, Семен Петрович мысленно освежился в водах фонтана искусств, живительно струившихся в рамах известных полотен. Буквально напротив раскинулась усадьба Демидовых, и Стеклов, словно продолжая вести заочный спор с ее знаменитыми посетителями, в очередной раз не соглашался со славянофильскими посылами Хомякова и Самарина, но охотно склонялся к либерально-взвешенной линии Кавелина и Чичерина, хоть и с определенной поправкой.
Невзрачный дом писателей в Лаврушинском не столь сильно будоражил воображение, но от него открывалась финишная прямая к месту назначения. С другого края переулка испытующие глаза Гоголя с моллеровского портрета зазывали в Третьяковку, на выставку «In Memoriam. Остановленное время», и Стеклов подумал, что уже, вероятно, не посетит ее, да и в галерее, возможно, больше не побывает. Навстречу попались два полицейских, и Семен Петрович на всякий случай отвел взгляд и по-гусиному втянул голову в плечи, но опасения были напрасны: он дошагал по горячей брусчатке до знакомого ампирного особняка с ротондой, открыл дверь — и мгновенно оказался в Европе.
2
Прокручивая в голове этот недавний путь с высоты своего нынешнего положения, Семен Петрович заметил на углу скучную будку, у которой неспешно прогуливался охранник, и невольно отпрянул от окна, прислушавшись к бойко застучавшему сердцу. Скользнув пересохшим языком по губам, он вспомнил, что еще не принимал своих утренних капель. Из разверстого бездонного чемодана вывалилась добрая половина еще не распакованных вещей, прежде чем Стеклов, вспотевший и раздраженный, добрался до заветной аптечки. Про питьевую воду он забыл спросить накануне и сейчас ругал себя за такую оплошность. Покрутив головой в своей комнатушке, Семен Петрович с ходу отверг торчавшие в санузле услуги водопровода и отважился выглянуть за дверь. Она не вела наружу, а выходила в чей-то кабинет, и Стеклов ночью воспользовался этим, включив кондиционер над столом неведомого сотрудника и оставив дверь нараспашку.
Одним касанием Семен Петрович повелительно остановил охлаждающее бормотание механизма, украдкой высунул нос из своей каморки, вернул пульт на место и, порыскав глазами, отыскал успокоительный кулер. На сердце сразу отлегло и без капель, но расслабление оказалось преждевременным: в коридоре послышались стремительные каблучки и бренчание открывающейся сумочки («Женщина!»), и доцент Стеклов, как застигнутый врасплох мальчишка, бросился обратно в свое укрытие. Дверца между ним и кабинетом осталась открытой, и спустя считанные секунды закутанный в одеяло Семен Петрович, раздираемый необходимостью принять вид безмятежно спящего человека и простым мужским любопытством, стал ожидать явления нагрянувшей гостьи.
Щелкнул замок, брякнул выключатель, на потолке заклацали загорающиеся лампы, вновь протяжно загудел кондиционер, зашелестел компьютер, а каблучки, стремительно приведя в действие все это офисное изобилие, внезапно замолчали.
«Наверное, смотрится в зеркало», — подумал Стеклов и осторожно приоткрыл глаза, но, едва уловив лиловатый женский силуэт в проеме двери, сообразил, что смотрят сейчас на него. Дверь тихонько закрылась, и Семен Петрович, все еще боясь пошевелиться, заслышал за стеной приглушенную французскую речь, с паузами, без ответа («Разговаривает по телефону»). Голос казался мягким и слегка возбужденным, но разобрать что-либо было сложно, кроме двух повторявшихся имен — Антуан и Софи. Эти непрошеные брызги чужой жизни никак не касались Стеклова, и он, зная, что теперь уже к нему не ворвутся, потянулся, зевнул и заложил руки за голову.
Через несколько минут, однако, в дверь учтиво, но настойчиво постучали, и, пока выплывший из дрёмы Семен Петрович раздумывал, как же быть, каблучки не стали дожидаться его решения и, хлопнув дверью, убежали куда-то прочь. Стеклов вскинулся и с ужасом посмотрел на часы: до встречи, которая была назначена прошлым вечером и могла определить его будущее, оставалось меньше четверти часа.
Семен Петрович с досадой и недоверием оглядел свертки и пакеты, отвергнутые чревом распластанного чемодана, и, смекнув, что уже не успеет раскопать нужное в этих непроходимых залежах, затолкал их обратно и быстро оделся во все вчерашнее: светло-летнее, воздушно-пиджачное — элегантно-свободное, хоть и не вполне доцентское, подобающее случаю. Буквально на ходу, впопыхах пришлось протирать очки и расчесывать густые темно-русые волосы, слегка подкрашенные так, чтобы подчеркнуть островки интеллектуально блестевшей проседи, нарочито оставленные у висков. А вот любимые серые ботинки непременно надевались с особым чувством и пиететом. Они были куплены несколько лет назад во Флоренции не просто в преддверии юбилея (на 50 лет пришлось позволить себе раскошелиться), но в самый канун повального закрытия границ, сквозь которые каким-то чудом удалось просочиться обратно домой — на самой ленточке, за считанные дни до того, как мир покорно съёжился по щелчку так и не узнанного кудесника.
Упаковав себя, Семен Петрович принюхался. Из-за дверцы, что вела во владения каблучков, волнительно пахло душисто-сладким, но главное, что женщины уже не было, а кулер оставался все там же. Перевернутая бутыль недовольно забурчала на Стеклова, который трижды опорожнил пластиковый стакан после всех своих воздержаний. Капли тоже пошли в ход, но сердце колотилось по-прежнему, а его обладателя потрясывало от волнения и спешки.
Наконец, за пару минут до назначенного времени, Семен Петрович был в сборе, и ничто не выдавало в нем беспокойства — этим ценным качеством, часто приходившим на выручку в бурной научной жизни, доцент всегда гордился. Распахнув внешнюю дверь, Стеклов оглянулся на свою комнатку и, позабавив себя пришедшей в голову мыслью: «Надо же, переехал в мансарду к француженке», — бодро зашагал по коридорам Евросоюза.
3
— Итак, вы твердо уверены в своем решении? — отчеканил на угловатом английском заместитель посла, заспанный немец Крешер, по-стариковски грузно восседавший во главе длинного стола в переговорной комнате.
— Да, я хотел бы остаться здесь, — посаженный на противоположном конце, издали ответил Стеклов. Учащенно моргая от лукавых бликов, что плясали на стеклянной поверхности, отделявшей его от собравшихся, Семен Петрович, однако, моментально оценил обстановку. Справа от немца по-секретарски, беспрестанно что-то записывая, расположилась сотрудница в лиловом брючном костюме, в которой доцент безошибочно узнал — по цвету, голосу и сладкому аромату — хозяйку своей «мансарды». Завидев «квартиранта», женщина дежурно, но мило улыбнулась и извинилась за то, что пришлось его потревожить.
С левого фланга ходом разговора управлял атташе Войцех, бойкий рыжеволосый поляк, который больше смахивал на британца, да и говорил по-английски лучше всех собравшихся. Стеклов неплохо знал Войцеха по конференциям, на которых неоднократно выступал в этих самых стенах, и поэтому без предупреждения отправил свой багаж на его имя и к нему же и обратился по прибытии накануне.
— Вчера мы разместили доктора наверху, в подсобном помещении при кабинете госпожи Дюпон, — информировал начальника дотошный Войцех. — Доктор прибыл, когда вас с госпожой Дюпон уже не было на месте, и, учитывая срочность его запроса, мне пришлось...
— Вы просите политическое убежище? — перебив поляка, обратился немец к Стеклову.
— Нет, мистер Крешер, — заранее готовый к такому вопросу, уверенно ответил Семен Петрович.
— Чего же вы хотите добиться, оставаясь здесь? — удивился немец.
— В текущей ситуации я хотел бы покинуть Россию, уже будучи гражданином Евросоюза.
— А что мешает вам просто взять и уехать? Даже если у вас только русский паспорт, пока еще это возможно. Если возникнут какие-то сложности, мы вам обязательно поможем. И сделаем это с благодарностью, учитывая ваши заслуги перед европейской наукой.
— Очень признателен за столь лестную оценку, но именно сейчас, когда моя страна... Да, Россия — это моя страна, и я от нее не отказываюсь. Моя родина — это неотъемлемая часть Европы, которая мне по-прежнему дорога и составляет дело всей моей жизни. Нам нечего делить, и я все так же убежден, что нынешний разрыв уврачуется и Россия непременно воссоединится с Европой. Но именно сейчас, когда идет война не с соседом, а, по сути, со всем объединенным Западом... Просто так уехать отсюда, как сделали тысячи моих соотечественников, значило бы подставить себя, а главное — дело мира, которого мы так желаем.
— Доктор, и все-таки я не совсем понимаю, — продолжил насупленный Крешер. — Ваши призывы к миру и диалогу, безусловно, слышны в цивилизованном мире. Очевидно, в России вам оставаться все менее комфортно, здесь нет никаких сомнений. Но, позвольте, какая разница, с каким паспортом выражать свою позицию, если вы все равно собираетесь эмигрировать?
— В том-то и дело, мистер Крешер, что я хочу быть услышанным и понятым и в родной стране. С европейским паспортом я уеду отсюда не как «эмигрант» или «перебежчик», а как честный труженик науки, возвращающийся к себе домой. Европа — это мой подлинный духовный дом, и умереть там, а не здесь было бы для меня настоящим счастьем.
— Умереть? — угрюмо переспросил немец, как будто мысль о смерти впервые пришла ему в голову.
Госпожа Дюпон оторвалась от протокольной писанины и озадаченно уставилась на Стеклова.
Повисла пауза, но на выручку пришел хваткий Войцех, переведший беседу из экзистенциального русла в практическое:
— Доктор, чтобы стать гражданином ЕС, необходимо получить гражданство одной из стран-членов. Вам бы следовало обратиться в одно из национальных посольств или консульств.
Только сейчас Семен Петрович понял, что допустил просчет, но виду не подал.
— Понимаю, но ведь я могу оформить заявку и отсюда? Существует ли какая-то ускоренная процедура?
— Это не наша специализация, но мы уточним по инстанциям, — начал закруглять разговор подуставший Крешер. — На какой стране остановитесь, доктор?
— Бельгия или Франция. — Стеклов встретился глазами с госпожой Дюпон. — Да, пожалуй что Франция.
— Хорошо, ждите информации. Подпишите вот только это. — И Крешер резким фехтовальным движением своих желтых, узловатых пальцев отправил через весь стол тонкую папку, вонзившуюся в ладони Стеклова.
Под глянцевой целлюлозой находился лишь один лист, содержание которого не то чтобы озадачило, но, будучи втиснутым в несколько жестких формулировок, проводило черту, за которой уже не было пути назад.
От бьющих в глаза глаголов, с которых начинались абзацы:
«ВЫРАЖАЮ...
ОСУЖДАЮ...
ПОДТВЕРЖДАЮ...» — Семен Петрович ощутил легкое подташнивание, отчего-то вспомнив комплексные обеды в институтской столовой.
— Вас что-то смущает, доктор? — сказал Крешер и тут же, налившись кровью, гаркнул на коллегу: — Войцех, ты что, опять забыл вложить ручку?
Поляк побледнел, а Семен Петрович, не ожидавший такого взрыва эмоций, машинально посмотрел внутрь папки: действительно, ручки там не оказалось. У него была своя, заложенная в блокнот, но не успел он достать ее, как взъярившийся немец нанес второй выпад, по той же скользящей траектории переправив ему свою увесистую ручку. Она была толстой, теплой и липкой на ощупь, и Стеклов, желая поскорее от нее освободиться, судорожно поставил подпись на бумаге.
— Думаю, дело теперь пойдет быстрее, — приподнялся со стула Крешер, предлагая закончить собрание. — Пока решается ваш вопрос, можете оставаться в стенах представительства. Вас никто не тронет, здесь вы фактически на территории ЕС. Обживайтесь под крылом госпожи Дюпон, чувствуйте себя как дома. Кстати, как там у вас условия?
— Спасибо, меня все устраивает, — оживился Семен Петрович. — Если, конечно, я не помешаю работе госпожи Дюпон.
— Меня зовут Орор[1], очень приятно, — протянула она свою небольшую руку.
— Орёр?[2] — не расслышав, переспросил Стеклов, и дама, вскинув брови, рассмеялась и перешла на русский: — Уж не знаю, насколько я ужасна, не мне судить. Можно просто Аврора. Меня и дома как только не склоняют, особенно во Фландрии.
— Простите... Так вы из Бельгии? — смутился Семен Петрович и, сглаживая неловкость, представился по-французски: — Alors appelez-moi Simon. Enchanté d’avoir une voisine tellement charmante[3].
— У Авроры должен быть запасной ключ, — раскланиваясь, вставил Войцех. — Думаю, вы и сами обо всем договоритесь.
4
Несколько недель спустя Стеклову сообщили, что его случай не вполне вписывается в стандартные процедуры получения гражданства и поэтому будет особо рассматриваться как во французских ведомствах, так и, возможно, на уровне ответственных евроструктур в самом Брюсселе. Семену Петровичу польстило, что его делу присвоено отдельное наименование — Case Stekloff[4], — и даже такое офранцуженное окончание его фамилии как будто бы обещало, что все в итоге сложится как надо.
Никакой шумихи в родных пенатах его демарш, по-видимому, не вызвал, и Стеклов преисполнился внутренней благодарности к декану, который, похоже, как-то замял факт исчезновения одного из ведущих лекторов института. Такое молчаливое покрывательство было особенно неожиданным ввиду того, что начальство, вообще говоря, не очень-то жаловало своего летучего доцента, регулярно разъезжавшего «по Европам» и стяжавшего на этих чуждых хлебах не вполне благонамеренную для института репутацию либеральничающего эстета.
Что поделать, Семен Петрович был ярок, популярен и независим, и расстаться с ним означало бы усилить конкурентов, которые уже давно обхаживали этот ценный кадр, невзирая на его фривольную строптивость. Если бы Стеклов захотел, в другом вузе он бы уже давно стал профессором, а то и выбился бы в академики, но что-то заставляло доцента оставаться в альма-матер — вероятнее всего, упрямое желание проломить-таки стену в твердыни недоверия своих давних соратников-соперников. И даже если внешне это практически не проявлялось, то где-то внутри все же продолжала саднить заноза неудовлетворенного честолюбия, заставлявшая Семена Петровича с еще большим усердием искать компенсации на стороне — в основном, конечно, в университетах старой Европы.
Распробовав их на вкус еще в 90-х как младший сотрудник в составе делегаций-первопроходцев, Стеклов цепко и планомерно наращивал аппетит к зарубежным грантовым вливаниям, удобрявшим почву наивно-доверчивой, широко распахнувшей себя российской науки. Кафедра европейских исследований, которую Семен Петрович возглавил в результате не слишком приятной, но искусно проведенной многоходовки вскоре после возведения в докторскую степень, оказалась буквально обласканной иностранным участием, и Стеклов, не дожидаясь милости в своем отечестве, заколесил по Сорбоннам и Болоньям, щелкая по носу недоброжелателей гастрольно-раздражающими вывесками «visiting professor»[5] и даже «honoris causa»[6], полученной в одном заштатном, но вполне уважаемом испанском институте.
Находясь в состоянии приподнятого ожидания своей дальнейшей участи, кадашёвский затворник, не прикладывая особых усилий, наладил обстановку и распорядок дня в своей каморке. В сущности, для Семена Петровича мало что изменилось: он продолжал корпеть над своими научными изысканиями по семь-восемь часов в день, а все остальное, включая уборку, стирку и доставку хлеба насущного, делали за него другие. Конечным пунктом, на котором замыкались эти бытовые хлопоты, невольно стала госпожа Дюпон. Ее ароматное соседство составляло особую прелесть для Стеклова, отвыкшего от близкого женского присутствия.
— Симон, вам что-нибудь нужно? — время от времени услужливо заглядывала она к нему, показывая свою опрятную каштановую головку.
Семен Петрович отвлекался от монитора, приветливо улыбался и просил какую-нибудь безделицу, рассчитывая вскоре снова увидеть ее подвижное загорелое личико с немного вздернутым носом, услышать русский выговор, смягченный налетом валлонского, а то и угостить чаем, который она же ему и приносила.
«Уже не первой молодости и совсем не красавица», — думалось Стеклову, и однажды, словно отдаленно считывая его потаенные мысли, Аврора спросила:
— Кого вы сейчас изучаете?
«Вас», — хотелось ответить ему, но, приглашающе поправив очки двумя пальцами, Семен Петрович ответил:
— Петра Чаадаева.
— Это тот друг Пушкина, что взаперти наговорил много разного о России?
— Да, «много разного» — это верное замечание, — улыбнулся Стеклов. — Но из этого многого обычно вспоминают только его первое философическое письмо, а об остальном забывают. Вам доводилось его читать?
— Совсем немного и уже довольно давно, когда готовилась переехать из Брюсселя сюда на работу. Тогда еще Софи не родилась, а ей уже скоро шесть исполнится.
— Софи — это ваша с Антуаном дочь? — технично славировал Семен Петрович, желая прояснить некоторые подробности.
— Ах, что вы, совсем нет! — удивленно замахала руками Аврора. — Антуан — это друг семьи. Я часто говорю с ним по телефону, вот вы и подумали, да? Нет-нет, отца Софи уже нет в живых.
Госпожа Дюпон опустила глаза, а когда снова подняла их, то в их увлажненной голубизне, окаймленной золотистой бахромой, Стеклов прочитал что-то новое, глубоко женское и прекрасное, чего раньше не замечал. Совсем не готовый к этому, Семен Петрович деликатно умолк и стал разливать чай.
— Кстати, а почему именно Чаадаев? — произнесла Аврора, тихо помешивая ложкой. — Вы ведь раньше занимались Декартом и Паскалем?
— Кем я только не занимался! А откуда вы об этом знаете?
— Во-первых, вы известный ученый, а во-вторых, мы собирали на вас досье, когда отправляли запросы по инстанциям.
— Значит, вам все про меня известно? Страшный вы человек, Аврора! — пошутил Стеклов.
— Да, однажды вы уже назвали меня ужасной, — усмехнулась госпожа Дюпон, дотронувшись до узла волос. — Но про ваш интерес к Чаадаеву я только сейчас узнала.
— Вот что значит личный контакт. Если вам действительно интересно, то я расскажу. Боюсь только, длинновато получится.
— А у меня сейчас обед, так что валяйте, — прыснула госпожа Дюпон, ввернув лихое слово по-русски.
5
— Что ж, вы сами напросились. — Семен Петрович допил чай и, поднявшись, в своей излюбленной лекторской манере зашагал по комнате. Пространства для маневра явно не хватало, но близость устремленных на него голубых бельгийских глаз придавала бодрости и куража.
— Тогда начну с главного. Достоевский еще писал, что всегда предпочитает приступать к мысли с самого главного, тогда как большинство людей только ходят вокруг да около. Это одно из немногих, что я у него полностью разделяю. А в остальном мы с ним разошлись, хотя начинал я по большому счету именно с Достоевского.
— Вы ведь хотели начать с вашей главной мысли.
— Да-да, и тут же сбился. Возвращаюсь. Моим главным пунктом всегда был и остается поиск опорной, объединяющей фигуры, которая смогла бы глубоко и навсегда слить Россию с Европой. Именно слить воедино, склеить, сделать почти неразличимой. Так, чтобы любой турист или бизнесмен из Мюнхена или Барселоны, приезжающий в Москву или Новосибирск, даже подумать не мог о том, что попал в другое культурное пространство. Зачем торопиться обратно в Дортмунд, если и в Челябинске чувствуешь себя как дома, в Европе?
Стеклов остановился, заметив, что Аврора покачала головой.
— Вы большой идеалист, доктор, — сказала она. — Европы, которую вы так любите, не существует.
— Вот как? Любопытно слышать это от сотрудницы Евросоюза.
— Это мое личное мнение, не более того, — отрезала Аврора. — Даже если Евросоюз и кажется успешным объединением, то он создает только видимость единства. Я не говорю про Британию, Норвегию или Швейцарию, которые держатся в стороне. Знаете, мы и в Бельгии иногда не понимаем, дома мы или нет. В Брюсселе есть кварталы, где ничего европейского уже не осталось. А находясь где-нибудь в Неаполе или Малаге, мы не чувствуем общности с этими крикливыми, неопрятными южанами. Да и им до нас мало дела. В Москве или Петербурге мне, признаться, куда комфортнее, даже в это непростое время. Это, правда, тоже ничего не доказывает. А чем же вам не угодил Достоевский? «Страна святых чудес» — это ведь вполне в вашем духе.
— Это он у Хомякова позаимствовал, но не в этом дело. Понимаете, Достоевский, пытаясь примирить Россию с Европой, на самом деле старался сблизить спорящие партии в самой России. Тех самых западников и славянофилов, которые, к слову, поначалу так себя не называли, да и вообще распушали свои хвосты в одних и тех же салонах. А вот Европу он мыслил отдельно, как арену, где Россия призвана явить какую-то фантастическую, ничем не обоснованную «всемирную отзывчивость». То есть он хотел привести Россию в Европу, но я страшусь предположить, к чему бы это привело. Молодое вино прорвет старые мехи, и в каком-то смысле это и случилось в конце Второй мировой, когда освобождение Европы сменилось ее разделением. Нет, уж лучше пусть Европа пропитает нас своим терпким вином — вместе крепче будем. Как эти старые стены, в которых мы находимся.
— Вот я и поймала вас, профессор, — как ученица, вскинула руку Аврора. — Многие думают, что наше здание — образец старой московской застройки на европейский манер, но это совсем не так. Знаете, когда его построили? В конце 90-х! Так что это только имитация, вроде как «старые мехи», но из новых материалов. Гораздо крепче и старее то, из чего сделана скамейка-лодочка, что напротив нас, у моста.
— Скамья примирения? — Стеклов приник к окну.
— Да, я читала, она отлита из пушки, из которой в 1812-м войска Наполеона палили по Москве.
— Интересный поворот событий, — сказал Семен Петрович, приглядываясь к мужчине, что, стоя у скамьи, делал энергичную зарядку. Все в том же затасканном пиджаке, это был бродяга, которого доцент запомнил с первого дня своего добровольного заточения.
— Аврора, а когда вы начали работать в Еврокомиссии? — вновь повернулся лицом к собеседнице Стеклов.
— В 2003-м, попала стажером прямиком из университета. Совсем еще молодая, все было так интересно, — вздохнула она.
— Вы и сейчас молоды и... интересны. А какое прекрасное тогда было время! К середине 2000-х казалось, что все идет именно к тому, о чем я говорил. Помните, стратегическое партнерство, проект общих пространств, даже «дорожные карты» наметили? А потом, увы, все быстро скисло. Правда, началось-то все с Евросоюза.
— Ах, у вас все же есть претензии к любимой Европе?
— Есть, и еще какие. Вот вы меня назвали идеалистом, а я всего лишь реалист в высшем смысле, как говаривал Достоевский. Что-то мы часто его вспоминаем.
— Уж и не знаю, доберемся ли мы сегодня до вашего Чаадаева.
— Я к нему и веду, потерпите еще немного.
— У меня как раз осталось десять минут, — взглянула на часы госпожа Дюпон.
— Замечательно. Так вот, в мае 2005-го мне довелось выступать с серией лекций в Париже. Как раз о Паскале и Декарте. А в конце того месяца Франция проводила референдум о принятии конституции Евросоюза.
— Прекрасно помню, чем все завершилось. Но не буду больше перебивать.
— Когда я вошел в аудиторию на следующий день после того провального референдума, я увидел на лицах собравшихся... какую-то печаль демократии, что ли, не знаю, как это выразить. Студенты, в большинстве своем европейски мыслящие ребята, были просто подавлены. «Не надо нам больше вашего Евросоюза, с нас хватит!» — сказало большинство французов на голосовании. Страна, которая всегда была локомотивом интеграции, изменила своему призванию. Хотя еще раньше вся Европа изменила самой себе, стыдливо вымарав из проекта конституции упоминание о христианстве и своих христианских корнях. Это был мертворожденный документ изначально. И то, что католическая Франция вытерла об него ноги, выглядело хоть и трагично, но весьма символично.
— Вы думаете, религия до сих пор так важна и необходима?
— В ваших словах слышится агностическая нотка. Я и сам, признаться, тот еще христианин. Но здесь самое время перейти к Чаадаеву. Сколько у меня еще осталось?
— Шесть минут.
— Прекрасно, люблю дыхание цейтнота. Итак, Чаадаев, этот самый европейский из всех русских людей, называл себя «просто христианским мыслителем». Все успехи Европы, считал он, основаны на проведении в жизнь подлинно христианских начал. Скорее даже так: великие достижения европейской культуры были для него свидетельством исторической правоты христианства. Отними христианскую закваску у Европы — и от нее останется орда дикарей. Отбери Европу у христианства — и оно станет исторически невозможным. Здесь такая тесная спаянность, что иной раз кажется, что Европа для Чаадаева едва ли не довлеет над христианством в его земной воплощенности. Так или иначе, одно просто немыслимо без другого. Европе нужно продолжать держаться за христианство, хотя бы из инстинкта самосохранения.
— И в этом нам поможет эксцентричный русский мыслитель из далекого девятнадцатого века? — Госпожа Дюпон скептически покосилась на Стеклова.
— Мой ответ — да, поможет. Но главный вопрос, на который я пытаюсь ответить, — это «как именно?».
— А вы не пробовали решить этот вопрос сами, без посредников из прошлого? Что вам мешает?
— А я вам не помешаю? — внезапно раздался знакомый голос из-за двери. На пороге, с любопытством оглядываясь по сторонам, показался Войцех. — У меня к вам новости. К вам обоим.
— Что-то решилось? — едва скрывая волнение, подался вперед Семен Петрович.
— Вас, доктор, мне пока нечем обнадежить. Дело еще рассматривается, но, похоже, вам придется получать гражданство на общих основаниях.
— Но это может растянуться на несколько лет!
— Не меньше пяти, да. Но я вас все же порадую. Предварительно нам сообщили, что ваше проживание здесь, в стенах представительства, может быть зачтено в общий срок. Сколько вы уже здесь находитесь?
— Почти три месяца.
— Давайте прикинем... — Поляк прищурился, уставился в потолок и зашевелил губами. — Всё, сосчитал! Примерно пять процентов срока уже ваши. Это если исходить из пяти лет постоянного проживания.
— Вы что, думаете, я здесь настолько задержусь?
— Вы же сами выдвинули условие: сначала гражданство — потом отъезд. Так что стоит рассмотреть самые разные варианты. На вашем месте, доктор, я бы начал искать супругу с европейским паспортом. Для укрепления досье, так сказать. А что, уроды есть не только в России.
— Что вы себе позволяете?! — гневно взвизгнул Стеклов.
— Простите, оговорился! — Войцех прикрыл рот рукой и смущенно хохотнул. — Красота, доктор, а не уроды! Все забываю это слово по-русски, да и редко его здесь использую. По-моему, ничто лучше не говорит о странной близости и разности славян, чем наши языки.
Стеклову было не смешно, но он тут же вспомнил, что в Варшаве его когда-то поразило обилие вывесок «Salon Urody», царапавших русский глаз, но означавших всего-навсего «Салон красоты».
Поляк провел рукой по вспотевшей огненной шевелюре и обратился к Авроре:
— Ты уже слышала, да? Похоже, нас сокращают.
— Нет, что такое? — прервала задумчивое молчание госпожа Дюпон.
— Крешер уведомил, что взаимная высылка дипломатов продолжается, и скоро это может коснуться и нас тоже. Пока без точных сроков, но пора готовиться, наверное. Кстати, это ведь и вас затронет, доктор. Вы можете остаться здесь последним на европейском рубеже.
Шутка вновь не удалась, и Войцех поспешил откланяться. Аврора последовала за ним, переходя на английский, а Семен Петрович скользнул по ее стройной удалявшейся фигуре, перевел взгляд на свой округло просвечивавший через рубашку дряблый живот и подумал, что нужно с этим что-то делать.
6
Нехитрый план созрел под утро, как трудный выкормыш полубессонной, разорванной на части ночи. Стеклов поднялся раньше обыкновенного, решительно зевнул и, на крыльях пока не узнанного чувства, азартно облился холодной водой, подскочил к окну и двумя резкими жестами смахнул жалюзи вбок. Сонный московский август хмуро ощерился сероватыми облаками, взвихренной зеленью и рябыми водами канала, но Семена Петровича это не смутило. Завидев приседающего у скамьи пиджачника, на этот раз с нахлобученной шляпой, Стеклов обрадовался ему, как старому знакомцу, и стал резво повторять его движения, словно этого только и ждал.
Наперекор привычному распорядку, бродяга упражнял члены своего сухопарого тела, методично двигаясь снизу вверх, от ног к голове. Удивительно, но ни пиджак, ни шляпа, похоже, его совсем не стесняли. Раз-два, шустро выбрасывал он ноги вбок, а потом вперед и назад, — три-четыре, еле поспевал за ним наверху Стеклов. Добравшись до шеи и прокрутив ее по всем мыслимым направлениям, физкультурник приподнял шляпу, будто прощаясь с кем-то невидимым, и как ни в чем не бывало чинно перешел дорогу и скрылся в переулке. На скамье осталась лишь недопитая бутылка, сваленная на бок порывом ветра и катавшаяся по жёлобу из стороны в сторону.
Измочаленный, весь в одышке, Семен Петрович присел на кровать, приложив руку к скачущему сердцу, но тут же, желая сохранить боевой настрой, отхлестал себя по щекам, принял дневную порцию капель и надел спортивный костюм. Часы только-только отстучали восемь, и, пока никто не появился на рабочих местах, можно было побегать по этажам. Еще некоторое время назад он присмотрел боковую лестницу, где было сложно попасться на глаза, и, не теряя времени, поспешил туда.
Проскакивая пролеты через ступеньку, Стеклов трижды повторил спуск-подъем, а на четвертый раз, уже собираясь возвратиться обратно в свою каморку, заслышал нараставший сверху шум голосов, над которыми возвышался швабский баритон Крешера. Деваться было некуда, и, замедлив шаг и немного расстегнув ворот, доцент попытался вернуть себе обычное, приветливо-ученое выражение лица.
Лакированные ботинки и изящные туфли, отутюженные брюки и строгие юбки, шлицы пиджаков и манжеты блузок — как постепенно проступающая картина, надвигалась на Стеклова слившаяся воедино многоногая и многорукая рать европейской дипломатии. Наконец проявились и лица, разные, но как будто кованные в одном цеху. Их было не меньше двенадцати, и доцент, конечно, первым делом узнал Крешера, оказавшегося не таким высоким и внушительным, каким он привиделся на первом заседании. Немец что-то активно объяснял представительному собеседнику, очевидно, своему начальнику — послу, с которым Семен Петрович раньше не пересекался. Тонкие сжатые губы, небольшие глаза за скучными круглыми очками, трезубец патентованных морщин на предпенсионном лбу — и еще что-то верное, безошибочно выдававшее в этом лице типичного француза, гордо несшего бремя власти.
Заметив доктора, Крешер что-то коротко бросил послу, тот кивнул, и оба почтительно, хоть и с прохладцей, на ходу поздоровались с Семеном Петровичем, который прижался к стене, мысленно проклиная свои штаны с лампасами, кеды и пеструю олимпийку, раскрашенную в цвета «Сочи-2014». Некоторые из процессии, улыбаясь, смотрели на доцента как на местного чудака, и лишь в милых глазах затерявшейся в арьергарде Авроры он прочел успокоительное сочувствие и даже ободрение.
Когда делегация миновала, Стеклов опрометью вернулся к себе, скинул взмокшую спортивную личину и вернулся в сухую докторскую оболочку. Посмотрев на непривычно заваленный папками и бумагами стол госпожи Дюпон, Семен Петрович почуял неладное, и первые ее слова по возвращении подтвердили недоброе предчувствие:
— Ну вот и всё, доктор. Даже не верится, но уже вечером я снова буду в Брюсселе.
— Как?.. Вы уезжаете домой?
— Домой, но не по домашним делам. Ничего не поделаешь, мы люди подневольные. Руководство решило — день на сборы, и до свидания. Кроме меня, еще пятерых отсылают. То, о чем вчера говорили как о возможном, слишком быстро стало реальностью.
— Аврора! Но как же вы теперь... как же я теперь без вас буду?
— Надеюсь, так же, как прежде, — улыбнулась госпожа Дюпон одними губами. — Войцех остается, он продолжит вести ваше дело. Русский доктор оказался здесь более живучим, чем полдюжины европейских дипломатов.
Где-то вдалеке, на набережной завыла сирена, а Семен Петрович рухнул на диван и закрыл глаза.
— Доктор, что с вами? Вам плохо? — Женщина бросилась к кулеру, налила воды и села рядом, лицом к лицу с побледневшим мужчиной.
Вдохнув жасминовый аромат, Стеклов приоткрыл глаза и впервые увидел ее так близко: золотые искорки плясали по окантовке голубых глаз, у края одного из них пульсировала жилка, а совсем рядом залегли небольшие, робко скрытые под косметикой морщинки. Пораженный, доктор смотрел на распахнувшееся лицо как на карту звездного неба, и открывшийся космос вдохновенно шептал о том, что, возможно, ни одна женщина не была ему так дорога, как эта нежданно возникшая на небосклоне Аврора.
— Все хорошо, моя дорогая, — тихо сказал он, положив одну руку на ее тонкую кисть, а другой поглаживая по ее мягким каштановым волосам. — Просто я вас... просто мне очень полюбилось ваше общество.
— Знаю, доктор. Мне тоже будет вас не хватать. — Ее глаза подернулись влагой. — Но в жизни все возможно. Приезжайте в Брюссель, и мы снова будем рядом.
— Вам бы этого хотелось? Но ведь я не знаю, сколько мне еще придется здесь пробыть.
— А может, вам уже пора выбираться отсюда? Просто вырваться на волю, а потом уже все остальное?
— Поймите, меня могут сразу задержать и больше уже не выпустить, — отнимая руки от собеседницы, ответил Стеклов.
— Неужели вас будут так уж преследовать? Я вот почитала о вашем Чаадаеве — ведь он не побоялся вернуться в Россию после путешествия по Европе. Причем почти сразу после восстания и казни декабристов, с которыми был связан!
— Увы, я не Чаадаев, — поднимаясь с дивана, глухо сказал Семен Петрович.
— Именно! — с каким-то вызовом воскликнула Аврора. — Вы доктор Стеклов, профессор Стеклов! Разве этого мало?
— Госпожа Дюпон, — раздраженно парировал он. — Вы прекрасно знаете: никакой я не профессор! Вы же сами составляли на меня досье, разве нет?
— Профессор, рад видеть! — весело возгласил ворвавшийся в кабинет поляк. — Что, прощаемся сегодня с нашей пташкой? И на кого она нас оставляет?
— Войцех, почему тебя не было на утреннем совещании? — строго, по-деловому спросила госпожа Дюпон.
— А чего это Крешера дернуло в такую рань? Я два часа в пробке проторчал! Как съехал на Кадашёвскую, думал, что все, успеваю. Но прямо напротив нас дорогу перекрыли, тут такой затор образовался! Полиция, народ, сутолока. Еле проехал на парковку. Оказалось, вашего брата, доктор, сбили, тоже ученого. Какого-то Алмазова, не слышали?
— Как? Как вы сказали? — Стеклов подскочил к окну и сразу все понял.
Черный седан, нагло мигающий огненными вспышками; машины скорой помощи и полиции с режущими глаз, но безмолвными маячками; человек с микрофоном, размахивающий руками в ореоле накамерного света; толпа зевак, отсеченных чуть в сторону, — а посреди всего этого прикрытый белой простыней, ничком лежащий посреди дороги пострадавший в знакомом пиджаке, с багровыми подтеками на взлохмаченной шевелюре. Рядом влажно поблескивали осколки разбитой бутылки, а к бордюру сиротливо прижалась потерявшая хозяина шляпа.
7
Семен Петрович не отрываясь смотрел в точку трагедии и не мог, не хотел поверить, что каких-то полтора часа назад был опять заодно с этим человеком, даже не подозревая, что это не кто иной, как Алмазов — Аркадий Антонович Алмазов, или просто Аркаша. Долгие годы он ничего не слышал о нем и был только рад, что память больше не терзает совесть, надежно задвигая этот кусок прошлого в какой-то совсем дальний угол. Но теперь все живо вспомнилось и заново всколыхнулось, понеслось, захлестнуло всего Стеклова.
Они с Аркашей подружились еще в аспирантуре, изучали смежные вопросы и в один день защитили кандидатские во второй половине 90-х. Однако дальше их пути разошлись: в то время как Семен Петрович осваивал западные просторы, Аркадия Антоновича потянуло резко вправо, в сторону национал-консерватизма, и на этой дорожке он преуспел не меньше своего товарища, попав в одно настроение со страной, взбодрившейся с приходом нового президента. Но главное было не в этом: ни под кого не подстраиваясь, Алмазов был обжигающе талантлив и напорист, и Стеклов, не желая соглашаться с ним, но все же отдавая себе отчет в превосходстве его научной хватки, однажды решился подрезать ему крылья.
Аркадий Антонович защищал докторскую раньше Стеклова, закрутившегося по заграницам, и тому пришлось сорваться из Италии, чтобы не упустить подходящего случая поставить соперника на место. В диссертации Алмазов развивал цивилизационный подход Данилевского в таком ключе, который не просто вскрывал закономерности длящейся через века обособленности России от Европы, но и видел в решительном разрыве со старым континентом едва ли не коренной путь к очищению культурно-исторических основ народа и государственности.
Для Семена Петровича это был просто скандал, и ему удалось отыскать в пламенной работе Алмазова неявный методологический просчет, за который он и уцепился, поставив его на вид перед членами диссертационного совета. Все решило большинство в один голос — не в пользу соискателя. Тем временем ликующий Стеклов, спасший свою Европу от посягательств докучливого противника, довел до ума многолетний труд о Грановском и через год получил докторскую степень, а вместе с ней и новую кафедру. Убранный с дороги Аркадий Антонович больше не маячил перед глазами, да и вообще пропал из виду. После неудавшейся защиты он начал запивать, все реже появляясь в институте, и в конце концов был уволен за пропуск лекций. Спохватившись несколько месяцев спустя, декан пожелал вернуть его обратно, но тот окончательно исчез. С тех пор о нем ходили разные слухи, ни один из которых, впрочем, не подтвердился. Иногда совесть покалывала взошедшего на олимп Стеклова, понимавшего, что его усилиями был загублен самобытный научный талант, в тени которого он боялся оказаться.
Но время шло, постыдная интрига ретушировалась, и только сейчас, созерцая в окно безжизненное тело оппонента, Семен Петрович снова припомнил все в деталях. Не с того ли момента, подумал он, в жизни начался этап, который привел его сюда, в эти стены, выпрашивать гражданство у добрых европейцев? И все события последних лет: обиды на коллег, не дававших ему профессорства, частые вояжи за рубеж, питавшие суррогатным кормом его всеядную гордость, оседлание чужих мыслей за нехваткой своих, наконец, нарочитое фрондирование своей страны — все это показалось Стеклову глупым и ничтожным позерством, предательски пошлым тщеславием.
Семен Петрович обернулся и взглянул на Аврору: в ее сострадательных глазах еще читалась возможность спасения, но доктор уже все для себя решил. На деревянных ногах, как на ходулях, он с тяжелым сердцем прошел мимо и стал спускаться по лестнице.
— Войцех, бегите, с ним что-то не то! — срывающимся голосом крикнула госпожа Дюпон, наблюдая, как Стеклов неестественной походкой отдаляется от нее в воронке пролетов.
Когда Семен Петрович преодолел турникет и схватился за ручку двери, которая вела обратно в Россию, он поднял глаза и увидел часы, на которых вместо цифр горели двенадцать желтых звезд на синем фоне. Он никак не мог сообразить, который час они показывают, но больше всего раздражало, что одна из стрелок не тикала, а бежала без остановки, и Стеклов, последив за ее стремительным ходом, внезапно взревел и начал ломиться в дверь.
Она никак не поддавалась, и Семен Петрович, навалившись из последних сил, в отчаянии стукнул по ней кулаком и стал медленно оседать телом.
— Доктор, куда же вы? — раздался сзади голос подоспевшего поляка. — Постойте, еще не время!
Но никакого времени для доктора больше не было.
Июнь-июль 2023
[1] Aurore — французское имя.
[2] Horreur — ужас, отвращение (фр.).
[3] Тогда зовите меня Симон. Рад, что у меня столь очаровательная соседка (фр.).
[4] Дело Стеклова (англ.).
[5] Приглашенный профессор (англ.).
[6] Ради почета (лат.) — докторская степень, присуждаемая без защиты диссертации, на основании значительных заслуг соискателя перед наукой.