Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

О психологизме прозы Л.И.Бородина

Ирина Александровна Казанцева родилась в Комсомольске-на-Амуре. Окончила Калининский государственный университет, кафедра русской литературы XX века. Доктор филологических наук, профессор кафедры журналистики, рекламы и связей с общественностью Тверского государственного университета. Автор более 150 научных работ, из которых пять монографий. Живет в Твери.

Чем дальше уходит от нас последний день земной жизни Леонида Ивановича Бородина, тем необходимее становится для читателя его творчество. Мне хочется вспомнить о Бородине-писателе, чьи книги открывают перспективы вечного во временном. Считается, что проза Л.И. Бородина исследована больше его лирики и публицистики (что подтверждают диссертации, количество которых подходит к десяти), при этом не покидает ощущение нераскрытости тайны бородинского текста, отличающегося глубиной и простотой, поскольку важнейшими своими качествами от актуальности он восходит к вечности, корнями прорастая в будущее из традиции классического реализма. Проза писателя открывает нам глубокие уроки сострадания, прощения, любви. Уникальное место его творчества в истории отечественной литературы определяется сочетанием противоположных качеств. О них мне представляется важным говорить сегодня, ибо они позволяют не только с благодарностью вспоминать писателя, но и осмыслять уровень мастерства и контексты понимания в малом и большом времени, по М.М. Бахтину [2][1]. Остановлюсь на ключевых.

1. Собственная интонация, определяемая судьбой, природой дара и характера, невписываемость в направления сочетаются с опорой на традицию русской классической литературы.

2. Игнорирование приемов «постстратегий», будь то постреализм или постмодернизм, при расширении возможностей метода классического реализма.

3. Превалирование содержания над формой при многообразных неповторяющихся в произведениях приемах, гармонично вытекающих из специфики разрабатываемых проблем, жанра, типа героя.

4. Владение всей палитрой оттенков и возможностей избранного жанра с учетом органичности взаимодействия в художественной ситуации истории и биографии отдельной личности.

5. Психологизм как стилевая доминанта автора [6, с. 86] проявляется в развитии традиции психологического романа М.Ю. Лермонтова. Именно она позволяет достичь глубины и увлекательности содержания, выраженного в гармоничном сочетании приемов реализма в художественной картине мира, композиционных решениях, речевой организации прозы.

Важнейшая роль в ряду классических традиций в творчестве Л.И. Бородина принадлежит М.Ю. Лермонтову. На уровне реминисценций детальный анализ творческого диалога писателей был проведен на примере главы «Героя нашего времени» «Тамань» и повести Л.И. Бородина «Женщина в море» [5]. На наш взгляд, существенной для восстановления целостной картины поэтики Л.И. Бородина является роль психологического романа «Герой нашего времени» как начала одной из линий развития реализма, наследуемой Л.И. Бородиным. В творчестве писателя она реализуется в стилевой доминанте, определившей его неповторимую интонацию на различных этапах деятельности писателя в произведениях разных жанров. Сопоставляя творческую лабораторию обоих писателей, мы можем убедиться, что сближает их и требовательность по отношению к слову. Не случайно количество прозаических произведений обоих авторов невелико и оба отказываются считать себя литераторами. При этом многообразие и глубина проблематики прозы Л.И. Бородина столь широки, что нет ни одной значимой темы, оставленной вне художественного осмысления писателя, а жанровые и стилевые решения поражают органичностью взаимодействия. Выбор композиционного оформления произведения, точки зрения повествователя, проявляется на уровне речевой организации, всякий раз выстраиваемой вокруг «истории души человеческой» в ее движении/отталкивании от Христа. В одном из важнейших для понимания христианской традиции у Л.И. Бородина произведений — «Годе чуда и печали» повествователь совмещает восприятие подростка и взрослого героя, вспоминающего историю любви и чуда. В «Третьей правде» субъект повествования определен так: «...и было бы чистой ложью назвать дальнейшее повествование воспоминаниями Андриана Никаноровича Селиванова, потому что воспоминания, даже в самом подробном и добросовестном пересказе, и меньше, и больше того, что было в действительности: не все чувства подвластны слову, и не все происходящее доступно чувству, что-то обязательно остается за его пределами, как бы назначенное чувству другого, кто при этом присутствовал или присутствовать бы мог» [3, т. 1, с. 166]. В «базовой философской вещи» [3, т. 7, с. 567], повести «Ловушка для Адама», рассказчик — человек 90-х, он воссоздает реальность через условность сна и сновидения как равноценных планов существования. В произведении о Великой Отечественной войне 1941–1945 годов «Ушел отряд» повествователь максимально отдален как от партизан, так и от деревни. Уже на примере этих разных по жанру, организации, проблематике, времени написания произведений как наиболее наглядных феноменах творчества писателя проявляются неповторимость и значимость написанного, и это только в прозе. Выбор рассказчика или повествователя всякий раз органичен структурным особенностям организации текста. В «Годе чуда и печали» принцип романтического двоемирия дает возможность достоверного психологического изображения противостояния мира фантазии ребенка, выросшего из легенд байкальского края, и мира обыденности, преобразованного православным пониманием «проблемы вины, ответственности, страдания, смысла жизни» [3, т. 7, с. 565]. Удвоение мотивировок и героев, живущих одновременно в мире фантазии и реальности, свойственное романтической поэтике, в тексте автобиографической повести о подростке и взрослом, выросшем из того глубокого и настоящего, что было пережито в раннем возрасте, сочетает в себе особенности психологии подростка 12 лет и взрослого, при этом сохраняется тайна о человеке, созданном Богом по Своему образу и подобию. Удивляется Светкин отец: «Что ни говори, а медицина знает о человеке только самое внешнее» [3, т. 1, с. 118]. Трихотомия, лежащая в основе христианской антропологии, реализуется в художественной концепции человека Л.И. Бородина. Глубоко личные переживания, умноженные на педагогический опыт и понимание ограниченности этого знания вне связи с Христом, приводят к возможности отражения в произведении разных проявлений человеческих характеров, их следствий, жизненных итогов, что определяет целостность образа. Так Анна Васина из повести-сказки прощает убийцу своего родственника, так герой-повествователь душевно ранен от невозможности спасти Ри от незаслуженного наказания Сармы печалью, которая «вошла в... сердце» [3, т. 1, с. 59], чтобы остаться с ним навсегда, так легко умирает после покаяния неизлечимо больной дед Генки.

Мотивация героев, выбор ими своего пути в иных условиях революции и Гражданской войны, а затем советской реальности 30-х годов, итоги которых приходятся на 60-е годы ХХ века, в одной из самых известных и номинированных повестей «Третья правда» могут быть поняты и осознаны в диалоге со значимым для писателя сотериологическим измерением человека. Восприятие критикой повести, созданной за 10 лет до первой публикации в России, в 1990 году, было самым неоднозначным, попытки интерпретировать «правды», как и двух главных героев произведения, Рябинина и Селиванова, полярны. На наш взгляд, это доказательство смятенного состояния умов, маргинального положения православного прочтения концепции личности в литературе 90-х, неготовность встречи критики (и значительной части читающей публики) с подобными произведениями. Психология героев, и прежде всего носителя «третьей правды» Андриана Никаноровича Селиванова, названного по святцам, и исправляющего Семена: «А прозываюсь я не Андреем, потому как в день моего на свет появления в святцах такого святого не имелось, а прозываюсь я Андрианом» [3, т. 1, с. 195–196], раскрывается в диалоге с разными правдами. Важная деталь, указывающая на связь с христианской традицией и знание ее персонажем, несмотря на самоуничижение («хоть глупое имя, да мое» [3, т. 1, с. 196]), — народный вариант от имени Адриан. Это дает возможность мгновенно углубить характеристику героя, вникнуть в его психологию и прояснить его «третью правду». Психология Андриана Селиванова явлена в речевой и поведенческой составляющих. Характеристика усложняется от «людей неострого глаза... » [3, т. 1, с. 160] к представлению иных точек зрения на Селиванова, вплоть до удивленного рябининского вопрошания: «А если много не думать, то не для него ли сберег Господь Селиванова — единственную душу родную! За такую мысль было стыдно, но разве могло такое случиться без воли Божьей, чтоб двадцать пять лет человек верность хранил другому человеку, кого уже и в живых не считал!» [3, т. 1, с. 278]. В отличие от правды Селиванова, правда Ивана Рябинина дана в эволюции: от «хомутной» (по характеристике Андриана Никаноровича) до правды Бога, к которой пришел в условиях лагеря, и поэтому писатель так характеризует ее: «...правда Рябинина... неполна, потому что пришел он в христианство в нечеловеческих условиях» [4, с. 53]. Психологически достоверно разделение Бога и церкви: «Боялся он церкви, где тесно и душно, а главное, боялся услышать из уст священника что-нибудь непрямое и неправое, боялся обиду получить за Бога, если нечистоту увидит в святом месте. Один на один — это привычно, икона чиста и свята, в ней образ Божий благодатью запечатлен» [3, т. 1, с. 263]. Неортодоксальное отношение усилено сквозным мотивом произведения — портретным сходством Рябинина с образом на иконе, которую он чудом сохранил, деталь повторяется дважды. Во время первой встречи с Селивановым после разлуки: «...в центре ...висела или, вернее, парила икона, а лик на ней (что и привело Селиванова в онемение) был писаной копией того, кто впустил его в дом и кто был некогда Иваном Рябининым» [3, т. 1, с. 236]. Удвоение психологической составляющей портрета дано в сцене в электричке, когда молодой художник делает эскиз Рябинина, потому что «когда-то с таких лиц святых писали» [3, т. 1, с. 245]. «Статичный и плоский И.Рябинин», как написал после опубликования повести в России критик А.Агеев [1, с. 203], характеристика, никак не соответствующая герою повести. Названное максимально преодолевается благодаря многомерному изображению Ивана, который дан не только глазами Селиванова, молодого художника, но и Людмилы, и дочери Натальи, и собирательной деревни, и Светличной, каждый из них вносит свои оттенки в создание психологически достоверного образа, а точка зрения повествователя в этом диалоге дана в косвенных признаках: в выборе структуры повествования, в особенности во внесюжетных элементах (портрете и пейзаже). Лермонтовский показ «истории души человеческой», которая «едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа» [7, с. 685], в «Третьей правде» представлен в максимальном нравственно-этическом напряжении, что свойственно классике. Разгадать тайну Селиванова не удастся не только «людям неострого глаза», но и другу его Рябинину, который не нашел ответа на вопрос отрицающего веру Андриана Селиванова: «Не может того быть, чтоб не веровал! Во имя чего тогда добро творишь?» [3, т. 1, c. 262]. Определеннее представляется правда Рябинина, в отражении причин ее эволюции значима емкая деталь: «И Селиванов успел разглядеть его пальцы, будто обрубленные по половинкам ногтей, сплющенные и грубые настолько, что вроде бы и сгибаться не должны» [3, т. 1, с. 238]. В диалоге правд главных героев преодолены схематизм и дидактичность, интонация складывается из сердечного принятия обеих сторон при твердом православном основании истины у автора. При этом в основе принципа организации формы (стиля, по Н.А. Гуляеву) — психологизм, в котором важна не столько «третья правда», сколько «поиски правды» [4, с. 53]. От Селиванова одинаково далека как правда «хомутника» Ивана, так и «Иванов Бог».

В повести «Ушел отряд», посвященной теме Великой Отечественной войны 1941–1945 годов, мастерская психологическая прорисовка трех ключевых героев, руководителей партизанского отряда, позволяет на одном эпизоде войны показать цену и смысл победы. Через психологические особенности Кондрашова, Никитина, Зотова даны разные типы участников войны; топос болота, в котором развивается действие, усиливает условия для реалистического объяснения узла противоречий. Психологические особенности каждого из героев предопределяют динамику сюжета, емкость и глубину характеристик героев. Не можем согласиться с утверждением Л.А. Нестеровой о том, что Л.Бородин в своей повести показывает отечественную войну как «войну без Бога, когда глубокая религиозная традиция веры была искусственно прервана, а духовно-нравственные идеалы были подменены идеологией. Такие духовно-религиозные понятия, как “душа”, “совесть”, “прощение”, были или забыты, или наполнены новым, нерелигиозным содержанием» [8, с. 15]. Традиция выражена не только в прямом слове, что вообще не характерно для писателя, вспомним его замечание о «Годе чуда и печали»: «...если писатель пишет книгу для торжества Православия, у него наверняка не получится. У меня самая православная книга — “Год чуда и печали”. Там слово “Бог” не произносится ни разу» [3, т. 7, с. 565]. Вместе с тем разделяем замечание литературоведа о том, что писателю важно «увидеть человека в его экзистенциальной сущности, наедине со своей совестью и правдой души (курсив Л.Нестеровой)» [8, с. 17]. В повести «Ушел отряд» целостное понимание человека, взаимодействие правд трех героев скорректировано позицией «нетипичных» деревень и старосты Корнеева. Интрига мастерски выстраивается к смещению акцента на противостояние Корнеева и Никитина. Диалог командира партизанского отряда и белогвардейского офицера состоялся с позиции равных, несмотря на сомнения, обозначенные во внутреннем монологе Кондрашова: «...так и провоцировал на равный разговор. Но какой разговор у коммуниста с предателем...» [3, т. 2, с. 274]. Ожидания читателя не оправдываются дважды, и в этом заслуга сюжетно-композиционного решения: деревня и партизаны оказываются сторонами противостояния, а чужой среди своих Корнеев выносит объективный вердикт о том, что помочь отряду перезимовать деревня не сможет, а затем и каждый из миров — деревни и отряда — оказывается абсолютно неоднородным. Так, Кондрашов, делая верный вывод, задает Никитину вопрос: «За что мужиков ненавидишь, капитан?» [3, т. 2, с. 296]. А политрук Зотов с иронией говорит о Заболотке: «Вот тебе и типичная советская деревня» [3, т. 2, с. 288], но характеристика может быть отнесена и к Тищевке, и, что очевидно, к другим. Психологическая подоплека развития действия и глубина проблематики задаются сложностью каждого из трех героев: у них разные возраст, происхождение, жизненный и профессиональный опыт, образование и уровень рефлексии, поэтому, стремясь к общей цели, каждый видит конкретные задачи и тактику их достижения по-своему. Противоположно их отношение к мужикам, взаимодействие с которыми может решить исход существования отряда. Каждый из героев раскрывается с помощью приемов, наиболее органичных типу личности и общей ситуации, мастерство писателя проявляется в адекватном выборе способов психологического анализа. Так, ретроспективный показ предыстории объясняет замешанную на идеализме веру Зотова, «политрука самоделашного» [3, т. 2, с. 260]; неуверенность в праве на лидерство в отряде Кондрашова, скрытность и замкнутость Никитина. Неожиданно открытая история Корнеева и приставленного к нему отцом «для сбережения... драгоценной жизни» [3, т. 2, с. 275] Пахомова осложняется встречей разведчиков во главе с Трубниковым с неизвестным лесным отрядом в традиции приключенческого романа, элементы которого свойственны лермонтовскому «Герою нашего времени», придавая ему увлекательность без снижения глубины проблематики, в подобной функции приемы данного жанра используются Л.И. Бородиным. Любая психологически напряженная ситуация: собрание отряда и деревни, тайная встреча Кондрашова и Корнеева — подготавливается или разрешается юмором, способность к которому для повествователя и читателя — признак человечности и психологическое обоснование лидерства сомневающегося Кондрашова. Известно, что он «из пролетариев» [3, т. 2, с. 274], «вырос... в городишке приличном» [3, т. 2, с. 248], служил при Блюхере в Гражданскую, а в Отечественную попал в окружение. Предыстория Никитина самая короткая, но все необходимые для понимания характера и мотивов поступков факты обозначены, это профессиональный военный в звании полковника, был комбригом, встретил войну на брестской границе, роль и полезность его для отряда ярко показана в сцене подготовки к передислокации отряда. Углубление психологической обрисовки характера происходит естественно, ключевую роль в этом играет постепенно раскрывающаяся правда о его военной биографии сначала Зотову, а затем и Кондрашову. О семье героя читатель так ничего и не узнает, кроме предположений о его одиночестве. Скрытность, замкнутость и жесткость объясняются психологическим состоянием военного, у самой границы встретившего войну и оказавшегося в деревне на болоте. Л.И. Бородин подготавливает читателя к неизбежности будущего столкновения Никитина и Корнеева, завершившегося трагедией. С самого начала знакомства воссоздаются два противоположных, но одинаково убежденных в своей правоте человека. Так, их истории жизни, умноженные на полярность, провоцируют читателей на их сопоставление и ожидание трагического финала. Профессиональный военный Никитин и совсем не военный человек Корнеев, «пожизненная досада папаши покойного» [3, т. 2, с. 276], два идейных противника, неминуемо должны столкнуться. Через призму восприятия Кондрашова, испытывающего «уж не ненависть, а презрение и жалость к белогвардейскому недоумку» [3, т. 2, с. 280], дан взгляд «пролетария», психологическое состояние которого акцентировано парцелляцией: «Была тревога. Неконкретная. Вообще... » [3, т. 2, с. 281]. Здесь диалог неравных по образованности, а следовательно, и степени достоверности оценки друг друга. Различия Никитина и Корнеева объяснены не образованием, но тем, что первый «ранен в душу» [3, т. 2, с. 296] и ослеплен целью «мозги баранам прочистить» [3, т. 2, с. 295]. Этим объясняется суженность горизонта восприятия «другого» Никитиным. Бывший ближе всех к назвавшемуся капитаном полковнику Зотов дает ему меткую характеристику: «Понимаю, боевой... Но злющий!.. Кого хошь шлепнет, если не по-евонному...» [3, т. 2, с. 313]. Накануне убийства Корнеева Кондрашов, который «в душе пасует перед душевной яростью капитана» [3, т. 2, с. 322], задается главным вопросом войн: «Возможно даже, что кто-нибудь умом трогался от величины и нелепости самого упертого исторического факта» [3, т. 2, с. 321]. Чувства Никитина по отношению к ситуации вынужденного бездействия (из-за ранения остался в отряде, хотя планировал прорываться к своим), неприязнь к старосте, крестьянам, в которых он видит врагов или приспособленцев, суммируются, чтобы сосредоточиться на событии, ставшем поводом к убийству Корнеева. Читателю прямо не показана экспрессивная составляющая поступка, мы не увидим описания казни, автор дает косвенный итог, проявляющийся в странном поведении вернувшихся в отряд перед передислокацией Никитина и Зотова: «Мало того, что сторонились друг друга, но и в глаза Кондрашову лишний раз глянуть избегали» [3, т. 2, с. 345]. Предшествует этому другое косвенное указание, данное в значимом для автора (вспомним автобиографический рассказ «Музыка моего детства») элементе поэтики — сне. Кондрашов пытается выбраться из болотной воронки, в которую попадает, подняв роту в атаку, «а когда силы отказывают... вышаривает в грязи пистолет, чтобы застрелиться, но не находит, и уже не плачет, а воет волком» [3, т. 2, с. 336]. В финальном обобщении, предшествующем уходу отряда, дана саркастическая деталь: Ковальчук называет Пахомова «посмертно сагитированным» [3, т. 2, с. 350]. Не может Кондрашов отдать приказ о захоронении: «...почти просил, — он ведь на расстрел пришел... как положено... в исподнем... босиком...» [3, т. 2, с. 352]. Интонация, синтаксический прием умолчания воссоздают образ христианского отношения к смерти. И дает командир Трубникову совет: «В общем... решай сам. Как душа подскажет. Может, в этой ситуации твоя душа правее моей» [3, т. 2, с. 352]. В сильной позиции финала внутренний монолог Кондрашова о Никитине становится итогом, сопоставимым по уровню с постановкой проблемы смысла у М.Ю. Лермонтова: «И ранен был не по-людски, и убит не в бою... Если судьба складывается из поступков, то сколько ж раз капитан прокалывался на поступках?.. Капитан жизнь чувствовал неправильно — к такому выводу пришел Кондрашов, кидая последний взгляд на покойника» [3, т. 2, с. 352].

В «Ловушке для Адама» эмоциональная составляющая человека — жизнь души — основа психологизма Л.И. Бородина, а сон — основное средство раскрытия «истории души человеческой». По словам Л.И. Бородина, «если во мне есть боль Православия, то она вся — в этой книге» [3, т. 7, с. 567], поэтому она исключительно важна для понимания православной традиции русской литературы, вклад в исследование внесен комментарием Л.В. Штраус [3, т. 3, с. 526–545]. В повести мы видим целостный образ художественного воплощения путей духовного спасения через апокалиптический сюжет. При том что к анализу произведения ученые обращались, ее уникальную роль в развитии традиции, основанной на христианской антропологии и воссоздающей реалистическую картину ошибок и заблуждений современного человека конца ХХ века, еще остается осмыслить. Посвящение матери — отправная точка поисков своеобразия психологизма автора, сны о матери — определяющая причина попытки изменения своей жизни главным героем, оказавшимся в глубоком кризисе. Повествование в форме монологической речи главного героя, взявшего себе символическое имя Адам, обращает читателя к апокалиптическому мотиву, писатель прибегает к приемам, отчасти сопоставимым с не менее важным для него «Годом чуда и печали». Существенное отличие связано как с максимальной дистанцией между повествователем первого и рассказчиком второго произведения, так и с ключевым принципом объективного изображения душевной жизни, достигаемой за счет максимально субъективных средств: поэтики сна и сновидений. При этом представлен целый спектр картин мира, а динамичность возникает за счет показа деятельности героя, до снов о матери не задававшегося этическим обоснованием общих с Петром дел. Так происходит апробация идеи, так испытывается крепость характера и фиксируется отсутствие серьезных убеждений у главного героя. В «Ловушке» значительно более сложная по сравнению с «Годом» композиция, в которой роль снов и сновидений абсолютно уравнена в правах с реальностью. Обобщенный портрет человека конца ХХ столетия, запутавшегося в этических вопросах и попавшего в ловушку сатанинского соблазна, не может быть создан с опорой на романтическую поэтику, как это было в повести о детстве и взрослении. Так, в диалогах Адама в сновидениях, снах, воспоминаниях, сопровождающих путь героя в физическом и психологическом измерениях, обнаруживается, как «корень всех грехов» — гордыня ослепила его и не позволила услышать предостережений матери и «голоса Бога в душе» — совести: «Не уступи, не подчинись! — вопила моя душа» [3, т. 3, с. 235]. Сны, сновидения и реальность воссоздают целостную картину пути обобщенного человека к возможности спасения, от которой его уводит самость. Бегство от преследования становится бегством от себя, задуманного «по образу и подобию». Разрушение жизни Антона, Ксении и Павлика лишает человечество второго пришествия, Адам остается «ветхим» человеком, «не преображается из душевного в духовного» [3, т. 3, с. 533]. Ключевая сцена — диалог в видении с погибшим другом Петром, чье имя «камень», на котором создал Свою Церковь Христос, через конкретный и символический планы повести вовлекает читателя в диалог с христианским пониманием любви, пути, веры. «Были только я и камень, который выщупывал руками... чтобы не обмереть от страха перед пустотой» [3, т. 3, с. 273], которая соотносима с трактовкой зла в христианском богословии [3, т. 3, с. 539]. Читатель получает инструменты для различения правды и лжи, реальности и псевдореальности. Дальнейший монолог Адама об обретении новой жизни, попадании в «другой мир» [3, т. 3, с. 274] показывает, что для героя эти инструменты не работают. Важный эпизод повести — сон о плачущей матери, о котором он накануне просил: «Я понял, что мне совершенно необходимо снова “увидеть” маму, чтобы убедиться, что все правильно, все хорошо, что, главное, ей хорошо» [3, т. 3, с. 274]. Иерархичность мира проявляется в том, что этот сон не приходит по требованию героя, иначе проблематика свелась бы к магическим версиям. Герой видит сон о матери только после видения Надежды. Оценка о. Виктория «тот психопат в облачении» [3, т. 3, с. 274], данная Адамом, — выражение невозможности преодолеть зло в себе. Ускорение художественного времени, сжатие событий до решающего испытания сосредоточено в многочисленных деталях — указаниях душевного состояния Адама. За самохарактеристикой героя «здравомыслие суждений» угадывается ироничное авторское «прямоспинный», в обвинениях погибшего Васи из видений: «Душа умерла!», «Через тебя все мертвые» [3, т. 3, с. 292] видится следствие самооценки Адама: от «мир — это я, и ничего больше!» [3, т. 3, с. 299] до «свет хлестнул мне по глазам, и они полностью прозрели» [3, т. 3, с. 306]. Определенность нового психологического состояния дает возможность воспринять версию о. Виктория, понять наконец неблаговидную роль, в которой он выступил. В финале повести психологическое состояние дано в емком сравнении: «Вдруг боль в сердце, острая, как штыком насквозь» [3, т. 3, с. 309]. И далее: «Боль от сердца переползла в голову» [3, т. 3, с. 309]. Путь полного прозрения от чувства к мысли сконцентрирован в нескольких деталях, приводящих к закономерному поступку, герой ныряет в Озеро. Чем станет для него вода, символика которой в христианстве двойственна, остается открытым. Для бородинского героя возможно как физическое, так и духовное спасение (он видит фигурку Антона, отвязывающего лодку, чтобы плыть ему на помощь), как, вероятно, и для человечества.

Психологизм как стилевая доминанта прозы Л.И. Бородина определяет его уникальное место в отечественной литературе, традиция лермонтовского психологического романа обусловила глубину и увлекательность проблематики в сочетании с продуманностью и гармоничностью формы. В прозаическом наследии Л.И. Бородин охватил важнейшие вехи исторического пути России и человека, следуя православной составляющей культуры. Принцип организации произведений, сюжетное развитие, формы повествования, речевая организация, жанровые предпочтения основаны на глубоком знании истории и психологии человека, а все уровни проблематики и поэтики находятся в органичном взаимодействии. Герои Л.И. Бородина объемны и многогранны, поскольку даны в перспективе христианской антропологии — от онтологических оснований человека, задуманного «по образу и подобию», через пристальное и последовательное внимание к страстям, грехам, ошибкам, их причинам и следствиям, через важнейшие грани воплощения человека в сопряжении с сотериологической составляющей к эсхатологическому звучанию тайны человека во взаимодействии временного с вечным. Именно из подобной перспективы обретают смысл и цель герои бородинской прозы, а читатели остаются с возможностью преображения Словом.

Литература

1. Агеев А. Моралист перед сфинксом // Октябрь. 1991. № 6. С. 201–204.

2. Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 361–373.

3. Бородин Л.И. Собр. соч.: В 7 т. М.: Изд-во журнала «Москва», 2013. (В тексте ссылки на тексты Л.И. Бородина и внетекстовые материалы даны по этому изданию с указанием тома и страниц.)

4. Бородин Л.И. «Такая привязанность на всю жизнь...» // Литература в школе. 1991. № 2. С. 52–55.

5. Гречаник (Калус) И.В. Бородин Леонид Иванович // Лермонтов М.Ю. Энциклопедический словарь / Гл. ред. и сост. И.А. Киселева. М.: Индрик, 2014. С. 584–585.

6. Есин А.Б. Принципы и приемы анализа художественного текста. 13-е изд. М.: Флинта, 2017. 248 с.

7. Лермонтов М.Ю. Избр. cоч. М.: Худ. лит., 1983. 831 с.

8. Нестерова Л.А. Нравственно-философские искания автора и героев в прозе Леонида Бородина: Автореф. дис. ... канд. филолог. наук. Саратов, 2007. 21 с.

 

[1] Здесь и далее в квадратных скобках указан порядковый номер литературного источника.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0