Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Венеция: город любви... и смыслов

Вера Владимировна Калмыкова родилась в Москве. Окончила филологический факультет Тверского го­сударственного университета. По­эт, искусствовед. Кандидат филологических наук. Сотрудник Мандельштамовского центра НИУ ВШЭ. Печаталась в журналах «Аврора», «Арион», «Дружба народов», «Ли­тературная учеба», «Нева», «Перекресток», «Сибирские огни», «Toronto Slavic Quarterly», в альманахе «Дери­басовская-Ришельевская» и др. Автор поэтической книги «Первый сборник» (2002), книги «Растревоженный воздух» (2010) и многочисленных статей о русской поэзии. Лауреат конкурса «Книга года» (2010), премии имени А.М. Зверева (журнал «Иностранная литература») и журнала «Гостиная» (2020). Член Союза писателей Москвы. Живет в Москве.

Чтобы оставаться человеком, каждому из нас, помимо материального благополучия, приносящего уверенность и достоинство, нужна сверхидея: либо представление об идеальном самом себе, либо ощущение принадлежности к чему-то огромному, сильному, мощному, влиятельному, великому, выдающемуся и др. Примерно так можно обозначить два крайних полюса, между которыми множество вариаций. Без этих референтных точек мы не поймем источника нашей самооценки, который непременно связан с идеей красоты — до поры до времени не обязательно в сфере искусства (может ведь быть красота поступка, красота души, красота личности, красота государственного устройства и др.). Там, где есть представление об идеале, обязательно рождается некий текст, устный или письменный, который это представление так или иначе фиксирует. Для удобства мы называем его мифом.

Очень часто, нуждаясь в мифе, мы как бы назначаем красивым то, что таковым вовсе не является. Такова, например, история князя Андрея из «Войны и мира» Л.Н. Толстого. Мечтая о «своем Тулоне», герой как будто не знал, что ничего действительно прекрасного Наполеон там не совершил: командир артиллерийских частей революционной французской армии, он всего-навсего приказал закидать непокорный город роялистов ядрами. На современном языке это называется ковровой бомбардировкой. Чему уж тут подражать... Но слава Бонапарта началась с той победы.

Сравнительно редко объект нашего поклонения действительно сам по себе исполнен красоты и величия. Венеция, «город любви и смерти», — из их числа.

Каков стержень венецианского мифа? Вопрос не нов, его еще Валерий Брюсов задал: «Почему под солнцем Юга в ярких красках и цветах, // В формах выпукло-прекрасных представал пред взором прах?» («Венеция», 1902). И сам себе ответил: «Человек здесь стал прекрасен и как солнце горделив». Потому-то «к Венеции безвестной поползли, дрожа, века» и «доныне неизменно всё хранит здесь явный след // Прежней дерзости и мощи, над которой смерти нет».

Началось с унижения: сюда в V–VI веках, после нашествия варваров, уничтожавших римскую цивилизацию, бежали те, кому удавалось спастись. Изгнанники, лишившиеся всего, беглецы оставались патрициями, и сознание хозяев жизни побуждало быть предприимчивыми. Знаниями и навыками они обладали. Почему выбрали местом жительства забытые Богом острова? Потому что там могли жить, как считали нужным.

«Горделивый» человек не испугался отвратительного здешнего климата, малопривлекательной атмосферы болотных испарений, ненадежных почв, непригодных для земледелия, туманов — всего, чем спустя века восхищался Иосиф Бродский. Но для Бродского и его читателей сырость уже не просто объективный климатический фактор, а факт культуры, воспринятый, осмысленный, превращенный в знак. Семиотика — дело долгих веков, а в основе — сырость и туман... но и прекрасные восходы, сияющие закаты, невероятные оттенки, которыми солнечные лучи одухотворяют ландшафт.

Формально территория принадлежала Византийской империи, фактически не очень-то и была ей нужна. Потихоньку на островах Торчелло и Маламокко уже со второй половины VI века началось строительство поселения. Землю надо было укреплять — и понадобились сваи из лиственниц. Их доставляли из альпийских лесов (сведения о так называемых пермских карагачах ошибочны).

Такова первая победа человека Венеции — над природными условиями.

В VII веке отчасти по инициативе Византии, отчасти для сопротивления внешним врагам 118 островов и терраферма (побережье Венецианской лагуны) были объединены под властью дожа. Уже с VIII века Византия не имела к выборам правителя никакого отношения. Его выдвигал Большой совет из 40 представителей самых влиятельных семей города путем чрезвычайно сложной процедуры. Видно коренное отличие от общеевропейского порядка вещей: здесь не властвовали аристократы крови, но проходили выборы путем голосования. Предпочтение отдавали самому влиятельному, самому успешному. Возраст не помеха: чем старше, тем достойней.

Такова вторая победа венецианцев — над преобладавшим в те времена общеевропейским социальным порядком.

С 1000 года после избрания дож проходил обряд посвящения — обручения с морем. Корабль под названием «Бучинторо» (буквально «Золотая ладья») в сопровождении множества лодок и судов выходил в Венецианскую лагуну. Недалеко от храма Святого Николая, покровителя моряков, церковные служители читали молитву, затем окропляли дожа и сопровождающих святой водой, после чего остатки воды выливали в море под звуки торжественных песнопений. С XII века добавился другой обычай: дож снимал перстень и бросал его в море, таким образом действительно обручаясь с ним, как с супругой.

Отсюда пошло одушевление Венеции: это не просто город, но город-женщина, город-властительница и супруга, Светлейшая или Яснейшая. Обряд проходил не единожды, в день инаугурации дожа, а ежегодно, чем подтверждалась связь города и моря, и дож произносил формулу: «Desponsamus te, mare» («Мы женимся на Вас, Море»). Победа над природой, в реальности одержанная строителями, оказалась обнулена самим смыслом обряда обручения: море готовилось стать супругой и подчинилось мужу, как верная жена. Стихия натуры, о да, грозит гибелью всему, кроме мифа.

Обручение дожа с морем описано в новелле Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Дож и догаресса», опубликованной в 1819 году. Герой ее — исторический дож Марино Фальеро, в русском переводе новеллы Фальер. Он попытался экспроприировать власть, за что и поплатился головой. Но сначала венецианцы умоляли его стать владыкой, о чем и писал Гофман. Фальер согласился, Венеция приветствовала его: «“Буцентавр”, с гордо развевающимся львом на венецианском флаге, точно золотой лебедь, плавно приближался под дружными ударами весел. Среди множества окружавших его галер и гондол гордо поднимал он из волн свою голову, точно полководец, окруженный ликующим войском. Заходящее солнце освещало море и Венецию, и все казалось утопающим в его сверкавших, огненных лучах». Позже между Фальером и его молодой женой Аннунциатой состоялся разговор о супружестве с морем, а еще позже, когда изменница Аннунциата после убийства мужа собиралась бежать с молодым прекрасным любовником, море отомстило ей, потопив лодку с ними и старой колдуньей, помогавшей им: «...море поднялось, как ревнивая вдова обезглавленного Фальера, охватило наконец лодку исполинскими пенящимися волнами и погребло всех троих в своей холодной, шумящей бездне!»

Имя молодой жены дожа, Аннунциата — в буквальном переводе «Возвещающая», — одно из именований Девы Марии. Оно перекочевало в известнейшее произведение Гоголя — знаменитый отрывок «Рим», где с героиней связан образ идеальной, почти нечеловеческой красоты. А Пушкину новелла Гофмана дала замысел стихотворения, увы, оставшегося незаконченным: «Ночь тиха, в небесном поле // Светит Веспер золотой...» Существует и другой вариант черновика, найденный в бумагах покойного брата Львом Сергеевичем: «[В голубом] небесном поле...» Магия строк сильна, обаяние неистребимо, продолжить сюжет желали русские поэты следующих поколений. И это уже не венецианский миф в чистом виде, а венецианско-русский, в котором Светлейшая выступает если не в окружении наших «родных осин», то во всяком случае как законный образ отечественной поэзии. Вот, например, строки из продолжения, сделанного Владиславом Ходасевичем: «Про высокое преданье // Запевает им гребец. // И под Тассову октаву // Старец сызнова живет...» Откуда Ходасевич взял «Тассову октаву»? Да из «Евгения Онегина»! Глава I, строфа XLVIII. Герой стоит на набережной Невы:

С душою, полной сожалений,

И опершися на гранит,

Стоял задумчиво Евгений,

Как описал себя пиит.

Все было тихо; лишь ночные

Перекликались часовые;

Да дрожек отдаленный стук

С Мильонной раздавался вдруг;

Лишь лодка, веслами махая,

Плыла по дремлющей реке:

И нас пленяли вдалеке

Рожок и песня удалая...

Но слаще, средь ночных забав,

Напев Торкватовых октав!

Петербург в пушкинское время уже не только российская столица, но и «северная Венеция». Лодка здесь — гондола там, параллели ясны. Вместе со своим героем автор мечтает поехать в настоящую Венецию. Почему мы так думаем? Потому что упоминаются «октавы», правда, «Торкватовы», но ведь автора звали Торквато Тассо, так что все в порядке.

Октава — восьмистишие, — кстати говоря, первая часть «онегинской строфы». Торквато Тассо (1544–1595) — итальянский поэт XVI века, автор поэмы «Освобожденный Иерусалим», в которой описаны обстоятельства Первого крестового похода, завершившегося взятием христианами Иерусалима. Жизнь Тассо, очень тяжелая и сложная, и история публикации его произведения связаны с Венецией. Гондольеры действительно пели октавы из «Освобожденного Иерусалима» в народной переделке. Совсем недавно русский литератор Роман Дубровкин, живущий в Швейцарии, перевел «Освобожденный Иерусалим» целиком. Первое издание разлетелось почти мгновенно...

А что на бытовом уровне? В Венеции 11-метровая гондола — до поры до времени не только туристический, но и общественный транспорт. Гондольер поет, чтобы не уснуть от монотонной гребли и развлечь пассажира. Есть ли в русской культуре аналогичный образ поющего перевозчика? Ямщик. У Пушкина ямщицкая песня — один из повторяющихся мотивов, своего рода кончик словесной нити, выводящий из лабиринта житейской бессмыслицы.

Миф — такое место, где все связывается. Все симметрично: Венеция и Петербург (невозможные города на болотах), лодка и гондола, песня и песня. Особенно хорошо закрепляется миф, если в реальности присутствует мотив гибельности, обреченности. Вот откуда строка брюсовского стихотворения «Венеция»: «В формах выпукло-прекрасных представал пред взором прах».

Кстати говоря, дома на островах начали падать, а лучше сказать, складываться уже в самом начале истории города. Море не выходит замуж за всех горожан. Целостности строений оно не гарантирует.

...В 751 году лангобарды заняли Равенну, и Венеция осталась последним византийским владением в этих местах. В IX веке вся территория, которую мы сейчас называем Италией, вошла в состав государства Карла Великого, Империи Запада. Между двумя порождениями некогда единого Рима — Восточной Римской империей, или Византией, со столицей в Константинополе и Западной Римской империей со столицей в Ахене — находилась Венеция, формально подчинявшаяся Византии, а на самом деле свободная республика с выборной властью. Она связала оба Рима, Восточный и Западный, и обе части света. Она стала центром мировой торговли, а значит, и культуры, потому что торговцы способствовали распространению знаний. В правление дожа Пьетро II Орсеоло (991–1009) Венеции удалось заключить со всеми окружающими державами договоры, обеспечивающие независимость города и беспрепятственную торговлю, а также начать территориальное расширение республики, захватив Далмацию.

Еще раньше произошло событие, определившее духовное значение Венеции для всего христианского мира. История произошла в 828 году, но корни ее более глубоки.

В 63 или 68 году Марк, ученик апостола Петра и один из четырех евангелистов, погиб от рук язычников в Александрии Египетской. Он был похоронен под той церковью, которую основал здесь в 42 году в районе Бавкалис, и чуть менее восьми столетий его мощи покоились там.

В 828 году флот из десяти венецианских торговых судов попал в шторм у берегов Александрии, контролируемой мусульманами. Согласно эдикту византийского императора Льва V запрещались коммерческие контакты с мусульманами, но буря есть буря, и в том, что венецианские купцы оказались в Александрии, не было намеренного нарушения закона. В Александрии двое венецианских купцов, Буоно да Маламокко и Рустико да Торчелло, ежедневно отправлялись молиться к могиле святого Марка в церкви недалеко от порта и там познакомились со священником Теодором и монахом Стаурациусом. Христианская (коптская: копты — египетские христиане) община Александрии в те годы стремительно сокращалась под властью ислама, и халиф Аль-Мамун приказал снести базилику Св. Марка, чтобы собрать строительный материал для новых мечетей. Опасаясь за сохранность тела святого, копты предложили венецианцам перевезти его в Венецию. Свое предложение Теодор и Стаурациус основывали на предании о жизни святого Марка. Легенда, записанная к «Хронике Венеции» Мартино да Канале (XIII век), гласит, что святой Марк после миссии в Северной Италии и христианизации Аквилеи возвращался в Рим на лодке через Венецианскую лагуну. Он пристал на ночь к берегу, и на месте будущего города Венеции ему явился ангел, приветствовавший его: «Мир тебе, Марк, мой евангелист», — и предсказавший, что его тело однажды упокоится в Венеции и будет почитаться добродетельными и благочестивыми людьми, которые построят славный и вечный город.

Сначала заговорщики заменили мощи святого Марка останками святой Клавдии, находившимися в той же церкви. Затем Буоно и Рустико в корзине вынесли мощи евангелиста и доставили их на корабль. Чтобы мусульмане не обратили на них внимания при досмотре, венецианцы спрятали корзину под свиными тушами — свинья, как известно, для мусульман нечистое животное, и таможенники ни под каким видом не стали бы их трогать.

По пути святой Марк явился купцам и предупредил о надвигавшейся буре, благодаря чему моряки сумели сберечь его мощи и спастись.

Хочу сразу обратить внимание, что значительная часть Александрии Египетской после землетрясения 365 года находится под водой, но район Бавкалис с древним храмом Святого Марка — по-прежнему на суше. Будем надеяться, что евангелист охранит и Венецию — по крайней мере, остров Риальто, на котором стоят собор Святого Марка и целый ряд исторических зданий.

Тело святого было торжественно встречено венецианским дожем. Священное животное евангелиста, крылатый лев, стал символом Венеции.

Дож Джустиниано перед смертью попросил жену и брата построить базилику, посвященную святому Марку. Она была возведена между дворцом и часовней Святого Теодора Стратилата, тогдашнего покровителя Венеции, в 832 году, спустя три года после смерти Джустиниано.

В середине XI века собор был уничтожен пожаром, и в 1063 году освятили новое здание — собственно, его мы и видим сейчас. Мощи святого должны были тщательно сохраняться во время стройки — и были спрятаны настолько хорошо, что к моменту освящения собора никто не помнил, где же они находятся. Христианская община молилась трое суток, в результате случилось землетрясение, упала колонна, за ней открылась ниша с мощами.

Слова «Pax tihi, Marce, evangelista meus» («Мир тебе, Марк, мой евангелист») — надпись на книге, которую держит в лапах лев святого Марка, евангельское животное, ставшее символом Венеции. И о нем у Брюсова есть отдельное стихотворение, причем начинается оно опять-таки с вопроса, весьма, как говорится, по существу: «Кем открыт в куске металла // Ты, святого Марка лев?» Дело в том, что этот самый лев первоначально не имел никакого отношения к евангелисту. Первые христиане, еще украшая катакомбы, пользовались канонами и символами античной живописи. Известен также первохристианский обычай приспосабливать языческие скульптуры для новых целей: бралась, например, античная женская статуя в длинном одеянии, отсекалась непокрытая голова, отсекались детали, связанные с язычеством, из мрамора вырезались новые части — и получалось изваяние Девы Марии. То же самое случилось и со львом, венчающим одну из гранитных колонн на площади Сан-Марко в Венеции.

Лев в его нынешнем виде представляет собой композицию из разных фрагментов бронзы, созданных в разное время. Он подвергался обширным реставрационным работам. Ученые за последние 200 лет относили происхождение наиболее древних частей статуи к Ассирии, Сасанидам, Греко-Бактрии, средневековой Венеции и др. Научные искусствоведческие исследования 80-х годов ХХ века привели к выводу, что лев создан между концом IV и началом III века до н.э. где-то в эллинистическом греческом или восточногреческом мире. Вероятнее всего, он начал свой путь в искусстве как крылатый лев-грифон на памятнике богу Сандону в Тарсе, в Киликии, около 300 года до н.э.

Лев был вывезен во Францию после завоевания Наполеоном Венецианской республики во время Итальянской кампании 1797 года. Во время снятия и транспортировки его повредили: утрачены крылья, лапы, хвост и Евангелие. После реставрации французскими скульпторами, возможно Эдме Голлем или Жаном Гийомом Мойтом, лев был установлен на постаменте в новом фонтане Инвалидов. Фонтан, построенный в 1804 году, находился на площади Инвалидов в Париже.

После падения Наполеона льва возвратили Венеции, ставшей частью Австрийской империи. 2 октября 1815 года в процессе вывоза он снова был сильно поврежден. Веревка оборвалась, статуя упала и разлетелась на части — неясно, то ли случайно, то ли в результате саботажа одного из французских рабочих. В результате бронзовая фигура была разбита примерно на 20 фрагментов.

Возвращенные в Венецию фрагменты льва хранились в Арсенале до того, как Бартоломео Феррари отремонтировал их и вернул на колонну 13 апреля 1816 года. Реставрация включала в себя изменение вида львиного хвоста, который ранее был зажат между задними лапами, а теперь приобрел удлиненную форму. Книга под его лапами была снова переделана, так как французская замена утеряна, украдена или разбита.

Итак, фигура на восточной колонне — лев святого Марка, евангелиста. Фигура на западной колонне — святой Теодор (Феодор) Тирон Амасейский, покровитель города до святого Марка. Он держит копье и стоит на крокодиле (символизирующем дракона, которого он убил). Памятник также составлен из частей античных статуй. Оригинал хранится во Дворце дожей.

К концу IX века Венеция приобрела современную городскую структуру. На сегодняшний день здесь 150 каналов и проток, через которые переброшено около 400 мостов. Для защиты от возможного вторжения венгров была построена оборонительная система со стенами и цепью, перегораживавшей вход в Большой канал.

Дальнейший экономический и политический взлет Венеции связан с масштабным предательством: в 1204 году, во время Четвертого крестового похода, Светлейшая обманула Византию.

Единая античная Римская империя была разделена для удобства управления еще в III веке на западную и восточную части. Культурные противоречия усиливались в обеих областях — слишком разные народы их населяли. С момента возвышения Византии (IV век) и формирования столицы в Константинополе, на месте маленького, никому не известного Византия, разрыв постепенно приобретал характер, ведший к образованию нового государства. В 395 году последний император единого Рима, Феодосий I Великий, разделил свое владение между двумя сыновьями. После падения Рима, ближе к концу V века, владыка Константинополя император Зенон получил от завоевателя-язычника царские инсигнии, то есть знаки верховной власти. Впоследствии город Рим восстановился, но единой империи уже не получилось. Однако христианская Церковь, несмотря на все противоречия, оставалась единой до 1054 года, когда произошел Великий Раскол (Великая Схизма) и образовались две ветви христианства — западная (католичество) с центром в Риме и восточная (православие) с центром в Константинополе.

Первый крестовый поход состоялся в 1096 году и был походом западного мира, нацеленным на защиту христиан от мусульман и освобождение Иерусалима. Но постепенно акцент смещался: вместо того чтобы сражаться с иноверцами, западный мир обратил внимание на Византийскую империю и начал бороться уже с ней. И вот во время Четвертого крестового похода Иерусалим был отвоеван соединенными силами Запада не у мусульман, а у византийцев, до этого года владевших Иерусалимом. Византийцы и сами не ангелы: в 1182 году они истребили все латинское население Иерусалима. Но сути дела это не меняет. Христианин пошел на христианина, а морская держава-талассократия Венеция, обещавшая Византии военную помощь, выдвинула флот на стороне Запада.

Разгром Константинополя, богатейшего города эпохи, не только принес Венеции прямую материальную выгоду (участие в дележе греческих земель и вывоз тысяч произведений греческого искусства, таких, как квадрига на соборе Св. Марка и Пирейские львы), но и, что самое главное, содействовал торговой экспансии на восток. В 1381 году была нейтрализована Генуя, основная соперница Венеции. Венеция стала госпожой торговли на Востоке, а в реалиях той эпохи — во всем мире.

Но это внешнеполитическая картина. А человеческая выглядит более тонко и объемно. Разумеется, византийцы спасались от турок, и едва ли не единственным безопасным городом для них оставалась Венеция. Переселение византийцев зачастую шло не спонтанно, а по плану, и в город на Адриатике не только захватническим, но и мирным путем прибывали активы и ресурсы, что тоже подготавливало расцвет Светлейшей в XV–XVI веках.

Венецианский дож Пьетро Дзаини еще в начале XIII столетия убеждал соотечественников покинуть сие нездоровое место, перенести столицу республики туда, где проживание не вредило бы здоровью, — на терраферму. «Боги не живут на болотах», — уверял он. Сограждане не вняли голосу рассудка. Им нравилось ощущать себя победителями стихии и наследниками святого Марка. Люди того времени мыслили себя иначе, чем мы, их представления о себе самих не исчерпывались сроками отдельной человеческой жизни, они ощущали себя в Большом времени и предчувствовали расцвет своего города. А чудовищные запахи — со временем к природным испарениям прибавилось амбре от городских нечистот — удивительным образом никто не замечал. Если же человек адаптировался к местным климатическим особенностям, он жил значительно дольше, чем где-либо в Европе, и прекрасно выглядел, поскольку кожа сохраняла мягкость и эластичность. Возраст дожа за 80 и 90 лет — норма для Венеции. Конечно, венецианцев поддерживала и привычка бороться с жизненными препятствиями, никогда не расслабляясь.

Политический и экономический расцвет Венеции наступил в XVI столетии, когда был связан с подъемом экономики и военными победами, а затем, позже, когда экономическая система пришла в упадок, но начали работать иные культурные механизмы, основывался на  памяти о былом величии, «золотом веке». Аналогию мы можем найти в Афинах V века до н.э.: под предводительством Перикла древнеэллинский город-государство достиг своего акмэ, высшей точки развития, формально лет на 10–20, а в мифологии города на значительно большее время.

Но подъему предшествовало бедствие невиданного масштаба.

Осенью 1347 года венецианская галера вернулась из торгового плавания в Каффу на Черном море. В трюме прибыли черные крысы, на них — блохи, зараженные чумной палочкой. Конечно, об этом никто не знал. Разразилась первая в городе эпидемия черной смерти. Весной 1348 года венецианские власти, напуганные массовой гибелью горожан, назначили комиссию из трех человек — они должны были разработать план спасения.

Великую чуму в Лондон более трех столетий спустя привезли тоже венецианцы.

Экономические и социальные последствия первой в Европе эпидемии чумы были огромны. Она послужила косвенной причиной социальных потрясений в Англии и во Франции. Однако венецианцы не бунтовали, хотя умерло их столько, что власти Светлейшей в первый и последний раз в истории предложили венецианское гражданство каждому, кто захочет здесь поселиться. Впоследствии чума посещала город более 70 раз. Два венецианских острова — Ладзаретто-Нуово и Ладзаретто-Веккио (некогда там жили больные проказой) — превратились в госпитали и одновременно кладбища. Тела погибших сжигали, смрад распространялся по лагуне.

Так что кто бы первым ни назвал Светлейшую «городом любви и смерти», он был прав. Смерти — в память о чуме. Любви — как напоминание о знаменитом обольстителе XVIII века Джироламо Казанове, помимо прочего, философе и библиофиле.

Миф о Венеции как о средоточии красоты уже в том смысле, который мы вкладываем в понимание искусства, категории прекрасного, проявляется в безграничной поэтизации любых, даже  самых страшных и в бытовом плане грязных, физиологически неприятных реалий. Например, топонимы. Мост Вздохов — один из самых красивых в городе — соединяет Дворец дожей, где располагался зал суда, и тюрьму. Вздохи издавали осужденные, которые, проходя под стражей по этому мосту, в последний раз бросали взгляд на Венецию через узкие окошки и надолго — некоторые до конца жизни — утрачивали свободу. Или набережная Неисцелимых, с которой плотно связалось имя Иосифа Бродского благодаря названию его эссе о Венеции (1989).

Начать с того, что набережной с таким названием в Венеции нет. Есть набережная Дзаттере, то есть плотов, — сюда-то как раз и приставали плоты из тех самых альпийских лиственниц, на которых стоит Венеция. Вдоль части набережной стояло здание госпиталя, где во время чумных эпидемий содержались безнадежные больные. Их тела выкладывали и под открытым небом. Два смысла — физическое основание города, свайные конструкции, и массовая гибель его жителей от неизлечимой болезни, мучившей Европу в Средние века, — Бродский соединяет в один. Плюс мотив вздохов, появившийся до Бродского. Из суммы возникает поэтический образ неисцелимых влюбленных, никак не связанный с историческими реалиями.

Венеция — место, где связываются смыслы, порой противоположные. Дож и море обручены, и потому наводнение — не столько бедствие, сколько проявление стихийного характера супруги. Совсем не то, что в «Медном Всаднике» Пушкина, где стихия противопоставлена человеку. Так Венеция в культурном прочтении противостоит Петербургу.

Любой символ в Венеции двойствен, если не тройствен. Например, маска. Это непременный атрибут и карнавала, и не менее знаменитой фигуры чумного доктора, едва ли не главного действующего лица ужасающей трагедии — эпидемии. Полный костюм чумного доктора появился в начале XVII века и включал в себя защитный шлем с клювоподобным завершением, в котором находились прокладки с ароматическими травами, защищавшими дыхание врача от вони. Уже в следующее столетие в общеитальянской и венецианской комедии масок, комедии дель арте, появилась роль чумного доктора, выходившего на сцену в маске. Но маска скрывала лица и наемных убийц, уничтожавших врагов государства под покровом ночи.

Бродский писал: «Ах, вечная власть языковых ассоциаций! Ах, эта баснословная способность слов обещать больше, чем может дать реальность! Ах, вершки и корешки писательского ремесла. Разумеется, “Набережная Неисцелимых” отсылает к чуме, к эпидемиям, век за веком наполовину опустошавшим город с регулярностью производителя переписи. Название это вызывает в памяти безнадежные случаи — не столько по мостовой бредущие, сколько на ней лежащие, буквально испуская дух, в саванах, в ожидании, пока за ними приедут — или, точнее, приплывут. Факелы, жаровни, защищающие от заразных испарений марлевые маски, шелест монашеских ряс и облачений, реяние черных плащей, свечи. Похоронная процессия понемногу превращается в карнавал, или даже в прогулку, когда приходится носить маску, потому что в этом городе все друг друга знают. Добавьте сюда же чахоточных поэтов и композиторов; добавьте приверженцев маразматических взглядов и влюбленных в это место неисправимых эстетов — и набережная заслужит свое имя, реальность нагонит язык».

Еще раньше, чем Бродский, великий исследователь искусства Италии Павел Муратов писал в книге «Образы Италии» о венецианской маске, цитируя Симондса: «XVIII век был веком маски. Но в Венеции маска стала почти что государственным учреждением, одним из последних созданий этого утратившего всякий серьезный смысл государства. С первого воскресенья в октябре и до Рождества, с 6 января и до первого дня поста, в день св. Марка, в праздник Вознесения, в день выборов дожа и других должностных лиц каждому из венецианцев было позволено носить маску. В эти дни открыты театры, это карнавал, и он длится таким образом полгода». Только вдуматься: дож в маске, юрист в маске, торговка в маске, — ни патриция, ни служанки, тотальная театрализованная демократия. Один на всех титул, все — одно существо: Sior Maschera.

Бродский полнее, чем какой-либо другой автор, сумел соединить все смыслы, порождаемые этим городом или собранные им. Обилие воды, по-разному выглядящей при разном освещении, — и эхо старинных гостиничных зеркал, тускнеющих от вечной влажности. Если процедить воду, не окажется ли на дне сотня-другая отражений? Лодка движется медленно, как связная мысль через подсознание. Все неустойчиво, потому что стоит не на суше. Здания вдоль каналов — как сундуки с золотом. «Одно время я даже развивал теорию чрезмерной избыточности: теорию зеркала, поглощающего тело, поглощающее город. В результате, естественно, получаем взаимное отрицание. Отражению нет никакого дела до отражения. Город достаточно нарциссичен, чтобы превратить твой рассудок в амальгаму и облегчить его, избавив от содержимого. Сходно влияя на кошелек, отели и пансионы здесь выглядят очень уместно. После двухнедельного пребывания — даже по ценам несезона — ты, как буддийский монах, избавлен и от денег, и от себя. В определенном возрасте и при определенных занятиях последнее всегда кстати, если не сказать — обязательно». «Зимой в этом городе, особенно по воскресеньям, просыпаешься под звон бесчисленных колоколов, точно в жемчужном небе за кисеей позвякивает на серебряном подносе гигантский чайный сервиз. Распахиваешь окно, и комнату вмиг затопляет та уличная, наполненная колокольным гулом дымка, которая частью — сырой кислород, частью — кофе и молитвы».

«Набережную Неисцелимых» можно цитировать бесконечно, однако вернемся к нашей цепочке смыслов — она еще не полна. С середины XV века город стал храмом искусства: где богатство, там роскошь, а под роскошью в те времена понимали обладание живописными произведениями в том числе. Тогда же сформировался и архитектурный облик города.

В эпоху Возрождения отравленный болотными испарениями, малярийный воздух Венеции метафорически был воздухом социальной свободы от внешнего давления: город сохранял независимость от иноземного влияния. Однако фактически эта свобода возникала благодаря жесточайшему регламенту жизни любого венецианца, вне зависимости от положения в обществе. Верность Светлейшей должна была быть беспрекословной. По малейшему подозрению в государственной измене человека умерщвляли — открыто (приговоренных вешали на площади Святого Марка) или тайно, а после без долгих проволочек сбрасывали тело в канал. Однако это всех устраивало, неслучайно рядовые горожане, люди среднего достатка, довольные своей судьбой, сами следили за порядком в городе. Но тот же Казанова всегда носил при себе нож, понимая, что могущественные враги могут прибегнуть к помощи высшего городского руководства и получить нужный смертельный приговор, который и приведут в исполнение немедленно и тайком. Казанову такой вариант не устраивал. Кстати, он тоже прожил довольно долго.

Павел Муратов писал в «Образах Италии»: «В 1514 году <...> венецианский сенат решил обложить налогом всех куртизанок. По переписи их оказалось около одиннадцати тысяч. Эта цифра сразу вводит нас в несколько головокружительный масштаб тогдашней венецианской жизни. Чтобы нарядить и убрать всех этих женщин и всех патрицианок, сколько нужно было золота, сколько излюбленного венецианками жемчуга, сколько зеркал, сколько мехов, кружев и драгоценных камней! Никогда и нигде не было такого богатства и разнообразия тканей, как в Венеции XVI века. В дни больших праздников и торжеств залы дворцов, церкви, фасады домов, гондолы и самые площади бывали увешаны и устланы бархатом, парчой, редкими коврами. Во время процессий на Большом канале сотни гондол бывали покрыты алым шелком. Но нам трудно, почти невозможно представить себе все это. Нами уже утрачено понимание красоты цветных драгоценных тканей, покрывающих огромные поверхности или падающих каскадом с высоких потолков. Современная жизнь не дает таких праздников глазу, и мы знаем не ткань, а только кусочки ткани. Вот почему наше понятие об убранстве венецианского праздника может быть лишь отдаленным, как отдаленно понятие о море у человека, знающего только ручьи и мелкие реки».

Что же это — ограничение свободы личности? Однако у нас всегда есть лакмусовая бумажка — развитие искусства. Если концентрация социального негатива, ощущение несвободы начинают преобладать в самочувствии художника, его произведения, как правило, носят следы такого воздействия. Ничего подобного мы не наблюдаем в венецианской живописной традиции. Паоло Веннциано. Альвизе Виварини. Якопо, Джованни и Джентиле Беллини. Братья Кривелли. Чима да Конельяно. Витторе Карпаччо и Винченцо Катена. Джорджоне. Тициан. Веронезе. Тинторетто. Недостаточно? Нужно еще? Там хватает...

Здешние художники не формировали теоретических концепций, не стремились научно осмысливать собственное творчество, не преклонялись перед античным наследием... Зато разрабатывали свои живописные приемы, свои принципы видения и изображения мира. Пресловутая постоянная влажность воздуха превращалась на их полотнах в прозрачный красочный туман, обволакивающий людей, здания, предметы: возникала оптическая иллюзия параллельного мира, созданного искусством. Венецианцы любили византийскую роскошь, блеск золота и дорогих тканей, тихое сияние человеческой кожи, золотистых волос, пышные формы — весь материальный мир. Они страстно, без остатка отдавались чувственному наслаждению жизнью. Самое главное для живописца — соотношение красок, и все они без исключения были блистательными колористами. Любили писать фрукты, архитектурные детали, одежду. Умели соединять на полотнах все то, что составляет красоту уже в искусстве, «самые красивые вещи в мире: тело женщины цвета слоновой кости, золотые волосы, шелк, нити жемчуга, зеркало, трельяж, увитый бархатными розами, и жаркая, рыжая зелень сада; аромат высоты, исходящий от них, густ и крепок, как те ароматы, которые продавали в Венеции восточные купцы, и, как они, он крепок до головокружения» (Муратов).

Условия, предопределившие взлет Венеции, одновременно стали предпосылками ее последующего упадка. Подорвав мощь Византии, веками прикрывавшей Европу от мусульманского Востока, Венеция непосредственно столкнулась с турецкой угрозой после падения латинизированного Константинополя в 1453 году. С XVII века Османская империя активно теснила Светлейшую. Торговые пути через ее территории стали небезопасны. Итальянский поход Наполеона (1795–1797) завершился захватом республики.

И что же, экономический упадок привел к культурному? Нет. Венеция постепенно замыкалась на самой себе и превращалась в символ праздника. Горожане по-прежнему не замечали неприятных запахов, малярийных испарений. Представления о былом могуществе, о вековых ценностях превратились в мировоззренческий кокон, и они укрылись в нем, а миф продолжал ткаться как бы сам собой — во всяком случае, в большинстве произведений венецианской темы начиная с Гофмана красота, праздник, любовь, смерть порой выступают в неразрывном единстве.

Расцвел венецианский театр, связанный с народной традицией комедии дель арте и с именами драматургов Гольдони и Гоцци, писавших знаменитые театральные феерии и сказки. Сохранялась венецианская ренессансная архитектура с ее главным элементом — окном. Венецианский карнавал. Венецианская вилла. Венецианская ведута, воспроизводившая ландшафт с удивительной точностью благодаря использованию камер-обскур. Тоже ведь своего рода театрализованное зрелище.

Венецианская школа музыки. Венецианское (муранское) стекло — последний дар Византии, передавшей здешним стеклодувам древние, еще с античных времен уцелевшие секреты. Венецианские домашние концерты, на которых и хозяева дома, и приглашенные артисты услаждали гостей разнообразными, прежде всего музыкальными и театральными, талантами. Наконец, венецианские моды, венецианский идеал женской красоты — тип полнотелой золотоволосой дамы, запечатленной на полотнах Тициана и других мастеров.

Многократно увеличилось то, что тогда осмысливалось как культурное паломничество, а теперь называется туризмом. В XIX веке Венеция стала центром притяжения и для русских, но нашим соотечественникам достался лишь отзвук отзвука, отражение отражения. Неслучайно и Тютчев, и Вяземский обращались к былой славе, воспринятой, конечно, не непосредственно, а сквозь множество призм — исторических книг, чужих воспоминаний и восприятий.

А теперь?

В волнах забвенья

Сколько брошенных колец!..

Миновались поколенья, —

Эти кольца обрученья,

Эти кольца стали звенья

Тяжкой цепи наконец!..

Это Тютчев (1850).

И дремлют дворцы-саркофаги!

Но снятся им славные сны:

Дни древней, народной отваги,

Блеск мира и грома войны;

Востока и трепет, и горе,

Когда разглашала молва

Победы на суше и море

Повсюду державного льва;

И пиршеств роскошных веселье,

Когда новый дож пировал

В дукальном дворце новоселье

И рог золотой воздевал.

Это Вяземский. В этом стихотворении и появляется мотив сна, со временем подхваченный Осипом Мандельштамом в стихотворении «Веницейская жизнь».

И если Пушкин тосковал: «Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас...» — то Павел Муратов, увидев Бренту, сравнил ее с античной рекой забвения: «Для нас, северных людей, вступающих в Италию через золотые ворота Венеции, воды лагуны становятся в самом деле летейскими водами. В часы, проведенные у старых картин, украшающих венецианские церкви, или в скользящей гондоле, или в блужданиях по немым переулкам, или даже среди приливов и отливов говорливой толпы на площади Марка, мы пьем легкое сладостное вино забвения. Все, что осталось позади, вся прежняя жизнь становится легкой ношей. Все пережитое обращается в дым, и остается лишь немного пепла, так немного, что он умещается в ладанку, спрятанную на груди у странника».

Призрак праздника или призрачность праздника — не все ли равно, стоит ли уточнять?.. Весь XX век Венеция медленно умирала как город в привычном понимании, то есть место жительства. Теперь в ней осталось всего 50 000 старожилов, да и те держатся скорее за счет упрямства — здесь нет, например, продуктовых магазинов с приемлемыми ценами, а туристический сезон круглогодичен: acqua alta не может составить препятствие владельцу высоких резиновых сапог. А гондольеров здесь не жалуют: песен они не поют, зато связаны с мафией.

Но даже если Венеция действительно уйдет под воду, как грозят климатологи, а перед этим беспощадный турпоток разрушит невиданный ландшафт — разве перестанет светить над Светлейшей светлое солнце? Разве не все ему равно — освещать стройные стены или городские руины, медленно погружающиеся под воду? Последнее даже и лучше: неровные конфигурации позволят лучам преломляться, порождая невиданные оттенки и оптические эффекты.

Так же вечен, неистребим миф.

Ржавеет золото, и истлевает сталь,

Крошится мрамор. К смерти все
                                                              готово.

Всего прочнее на земле — печаль

И долговечней — царственное слово, —

писала Ахматова. Угасание Венеции не означает ее поражения, наоборот, ветшая, она становится все притягательнее. Глядя в волны лагуны, она, наверное, видит, как за спинами зданий Дух Божий носится над водами.

Он всегда будет здесь.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0