Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР. Отрывки из мемуарно-документального романа

Андрей Алексеевич Молчанов родился в 1953 году в Москве. Окончил МЭИ и Литературный институт имени А.М. Горького. Ученик В.П. Катаева. В 70-х входил в труппу театра на Таганке, но профессиональным актером не стал, отдав предпочтение литературе. По дебютному произведению Андрея Молчанова «Новый год в октябре» снята картина «Человек из черной “Волги”». Автор многих романов и повестей, написанных в остросюжетном жанре. Награжден правительственными и ведомственными наградами. Член Союза писателей СССР и России. Живет в Москве.
Начнем с Высоцкого...
— Ну-с, начнем с Высоцкого, — нейтральным тоном молвил Любимов, озирая рассеянным взором собрание сидевшей в зале труппы Таганки.
Одет он был в свитерок грубой вязки, с выпуском расстегнутого ворота рубахи — по-моему, голубенькой; седина уже изрядно пробила его густые волосы, а лицо отдавало легкой желтизной — болел, печень.
Накануне Валера Золотухин драматическим тоном поведал мне, что у шефа хронический гепатит, что спиртного ему — ни-ни, и вообще судьба театра на волоске из-за недомоганий обожаемого мэтра. В этом же контексте он сообщил об обострении язвы желудка у Высоцкого, общем плачевном состоянии его здоровья, так что все выходило плохо, тревожно и туманно.
Валера всегда был склонен к паникерству и к пессимистическим выводам, но в ту пору я, семнадцатилетний придурок, проникался его мнением как истиной в первой инстанции, да и вообще доверял ему бесконечно. Именно он уговорил Любимова взять меня в театр в качестве гитариста и актера в массовку, без театрального образования, в расчете на оное в дальнейшем. Валера — мой названый старший брат. Эта роль ему нравилась, а уж мне тем более. В далеком семидесятом наши лица были неуловимо схожи, и легенда в недрах театра проходила на ура, тем паче автором и инициатором ее был сам каждодневно набирающий очки народной славы артист. Впрочем, история о нашем братстве с ее началом и финалом — это история отдельная и будет изложена ниже, в моем первом опыте в бессюжетной мемуарной прозе. Интуитивно ориентируюсь на своего учителя — Валентина Петровича Катаева с его «Алмазным венцом», однако в его готовый трафарет умещаться не собираюсь и изысков высокой прозы в этой работе сознательно избегаю — пусть будет так, как бог на душу положит: прямиком, просто и, постараюсь, честно. Также не собираюсь наивно шифровать всем известные имена выдуманными милыми прозвищами и подражать манере его «мовизма», которым был очарован в юности, но к которому, увы, равнодушен ныне. Юная душа иначе воспринимает все новшества и все необычное, с возрастом мы черствеем и в итоге становимся невозмутимыми и крепкими, как просроченные пряники.
Итак, вернемся к закулисному театральному мероприятию производственного толка.
— Начинаем с Высоцкого в очередной раз! — вслед за Любимовым повторил директор театра Дупак, скосившись на популярного актера и менестреля, сидевшего на крайнем кресле в первом ряду.
Менестрель, несмотря на свою оглушительную популярность в массах, в этих стенах был всего лишь служащим человеком, подчиненным и режиссеру, и уж конечно ему, директору. Иерархия административной театральной вертикали — режиссер, директор — на сей момент уподоблялась двум орлам крамольного в те годы российского герба, раскрывшим клювы возмездия над непокорной главой прогульщика и пьяницы всесоюзного, что сквозь зубы признавалось и недоброхотами, значения. Недоброхоты, впрочем, уповали на временность славы менестреля, на то, что власть-де прищучит вольнодумного песнопевца, и ее отеческая снисходительность к заблудшим в своей наглости персонажам из богемы — до поры. В закономерном же итоге воздастся всем шагающим не в ногу, а потому в неотвратимости кары не следует заблуждаться никому.
Впрочем, и родственники менестреля, а именно отец и мачеха, будучи в окружении близких приятелей, а именно моей маман, с ними дружившей, вздыхали на вечерней кухне, чему был свидетелем, подслушивая из коридора:
— Да все это скоро пройдет: песенки, почитатели, слухи о нем... Сама слышала: один дурак убеждал другого, будто Володя отсидел десять лет! Другой говорил, что пятнадцать! Подойти объяснить им, кем я ему прихожусь? Это значит — им уподобиться!
— Сам образумится! — следовал отклик. — В конце концов, на нем дети, Люся; надо думать о карьере, сыграть что-то героическое, серьезное, чтобы комар, как говорится...
— Кто ж ему такое поручит?..
— Безобразия творим, Владимир Семенович, — констатировал Любимов, разведя руки. Был он огорченно задумчив, но и не более, что-то, видимо, опустошенно решив для себя в отношении и к Высоцкому, и к вынужденному этому собранию, продиктованному правилами необходимых дисциплинарных мероприятий. — Итак, на повестке дня — вопрос о вашем поведении, господин артист, а вернее, о фактах нарушения трудовой дисциплины, выразившихся в широко известных срывах спектаклей, пропусках репетиций... Мне даже скучно продолжать... Да вы хотя бы привстаньте, покажитесь во всей красе для соблюдения протокола...
Господин артист привстал. Обернулся на соратников по творческому цеху. Так, вполвзгляда, надменно.
Всегда поражался, как мгновенно менялся его взгляд от отрешенного или благодушного к искрящемуся весельем или же откровенно враждебному, когда в нем блистала просто сумасшедшая ярость или же холодное, грозное предупреждение: «Прочь с глаз моих!»
И ведь умел он играть этим взглядом, как ненароком показанной финкой, из-под голенища сапога привынутой. А где игра, там и расчет... Впрочем, расчетлив он был, за исключением некоторых изменений своего сознания, всегда. Но пьянка есть пьянка, а то изменение сознания, что необходимо актеру как навык для погружения в роль, он тоже умел контролировать жестко. Хотя порой умышленно отпускал удила и переигрывал.
Но сейчас, на этом пустопорожнем собрании, он был трезв, расчетлив, а внешне — зол и колюч. И все было уложено в его мозгу сообразно ветвистости сюжета в развитии действа сегодняшнего сборища: обличений врагов с требованием изгнать из театра, с робким заступничеством друзей, с колебаниями в решениях начальства...
Все уже было... Очередной спектакль, где финал определяет лишь импровизация. Что в козырях? А то, что зритель идет сюда, на Таганку, в первую очередь на него, а уж во вторую — в авангардный театр как таковой. Он — сердце труппы. На всех — его отблеск, как вы от него, соратники, ни отмахивайтесь, как ни отрекайтесь, как ни завидуйте. Все вы им помазаны... И режиссер, и директор — тоже!
— Замечания учту, — проронил он веско. — Недопустимость некоторых своих поступков глубоко осознал. Театр мне дорог, и этим, собственно, сказано все.
— Пью, пил и пить буду, — грустно подытожил из зала голос актрисы из стана нейтральных.
— А вот я хочу о проблеме клептомании! — неожиданно возопил из зала Ваня Бортник, искусно перебивая обсуждение основной темы. — У меня вчера с пиджака в гримерке значок свистнули! Наш, театральный, таганский! Это что же творится, а, братцы? А если бы портмоне? Там двадцать пять рублей, хорошо, вор посовестился... Но значок — это тоже обидно, знаете ли... Но и до портмоне дело дойдет! Теперь свои кошельки и все прочее с собой на сцену таскать надо?!
— Значок я вам выдам, — отмахнулся Дупак. — Вы перебиваете основной вопрос...
— Да, теперь у нас второй вопрос, — тряхнув своей породистой, поседелой гривой, молвил Любимов. — Причем, замечу, касающийся всех без исключения, поскольку с курением и мусором за кулисами — ситуация вопиющая, и вместо творческой работы мне приходится выслушивать нотации от всякого рода административных инстанций...
Пусто и скучно стало в зале... Явственно ослабла всеобщая энергетика творческого коллектива. Ожидание разноса менестреля не оправдалось, да и сам он слинял под шумок за портьеры, но — точно — обретался еще здесь, в гримерках, — мол, если чего — я с передовой лишь временно, по нужде, а коли нужда во мне — вот и опять я, смиренный, — корите, позорьте, трезвоньте, готов ко второму отделению аутодафе; только гаркните через служебные репродукторы: «Артист Высоцкий, вернитесь в зал!» — и вот он, артист, готовый на очередную взыскательную потеху...
Да уж нет, вышел пар, оравнодушилось общество, спал градус, как в стакане с недопитой, с вечера водкой... Но тут пошла потеха другая, органически-жизненная, сермяжная, сравнимая разве что с импровизациями того же Ивана Бортника в «Живом», когда публика на артиста через день ходила, ибо в каждом спектакле выдавал Иван Сергеевич все новые и новые «пенки», да какие! Изящнейшие «самоволки» он умел устраивать из любой роли! И... ничего не осталось в истории. Не то что кадра узкопленочного — даже блеклого фото, ибо думали: «Да все навечно: что сегодня, то и вчера, то будет и завтра...» Как и собрания труппы на предмет дисциплинарных выговоров. Однако эта потеха в истории чудом осталась, ибо у актрисы Нины Шацкой диктофон по случаю в сумочке оказался, и — записалась речь ответственного театрального пожарного Николая Павловича:
«— Я хочу еще раз напомнить о культуре быта. Я с этими рычами выступаю на каждом собрании, но рызультаты пока не видно глазом. Хоть бы для того, чтобы не выступал я, поправили б этот вопрос. Вот вчерась на обходе помещения вижу, волос настрыган, женский, настрыган волос у женщин в гримерных и везде разбросан. По-моему, сознательно настрыган и разбросан нарочно! Волос преимущественно черный, отсюда вывод: брунетки безобразничали, их у нас несколько, можно легко установить, кто это наделал. Бывает, когда в супе случайно волос попадает, даже свой, и то я уже не могу такой суп есть, в унитаз его сношу. А тут в таком количестве — женский волос... в культурном учреждении! Товарищи! Стрыгитесь же в одном месте... А Таню Сидоренко с ножницами я точно в гримерке видел!
— Мы — публичные женщины! — донеслось из зала возмущенно. — И должны держать себя в форме при обозрении нас массами!
— Второй пункт — курение. С курением у нас очень плохо. Немного, правда, легче стало — Клим ушел (Климентьев). Тот не признавал никаких законов, курил где хотел и не извинялся. Хотя и дорогие сигареты “Марлибр”. Где их брал — вопрос. Теперь Клима нет, но его заменили, как по призыву, несколько, в том числе — Маша Полицеймако. Я не понимаю таких женщин. Женщина — такое существо! И вдруг от нее при целовании будет разить табаком, да как же тогда ее любить прикажете... А Маша курит много и всюду нарушает правила безопасности. Далее. На собрании больших пожарных города Москвы было сообщено о пожарах в количестве пятьсот штук, по анализу причин загорания — от курения. Часто загорания начинаются в карманах: курит в неположенном месте, меня увидит — и в карман папироску, и горит потом целый театр или того лучше — завод! Товарищи! Партия призывает нас к бдительности в сбережении социалистической собственности. За последние два дня полетело от безобразий братвы — артистов — четыре стула по 42 рубля, четыре урны фаянсовых. Вопиющее безобразие наблюдалось в четвертой мужской комнате: переработанный харч в раковине, и это засекается мной не первый раз. Напьются, понимаешь, до чертиков и не могут домой донести, все в театре оставляют. Уборщица жалуется, убрать не может, ее самоё рвать начинает. Предупреждаю! Кого засеку с курением — понесут выговорешники тут же, а в дальнейшем буду неутомимо штрафовать преступников, как ГАИ!»
Эх, иметь бы тогда современный телефончик со встроенной камерой, что сейчас у каждого школьника... Увы, такой телефончик на том собрании уподобился бы несусветному волшебству. Но даже на допотопную камеру никто ничего не снимал. Если только фрагменты из спектаклей с согласованием в инстанциях. А снимать ту театральную Таганку стоило едва ли не каждый день, во всех ее закоулках, и осталось бы тогда золотое наследие и самого театра, и его времени. Сохранившиеся фрагменты — так, шелуха. А зерно истины — только в неверной памяти уже немногих оставшихся.
А вот и Высоцкий тем же вечером, стремительно вышедший со сцены в закулисье, на первый этаж артистического закутка, где под потолком и вдоль стен тянулись трубы тепло- и водоснабжения, плюхнувшийся в огромное дерматиновое кресло, разгоряченный, с алым лицом, одетый в трико и «чешки» — кожаные тапочки на резинке в подъеме стопы, для уличной обуви — легкомысленные и непрактичные, для домашней — тесные и неуютные, однако широко используемые гимнастами и самбистами.
— В этот день берут за глотку зло, в этот день всем добрым повезло... — пропел он себе под нос часть куплета, только что исполненного им на сцене в «Добром человеке из Сезуана».
Я, сидевший напротив, куражась, допел продолжение, попадая в его интонации и тембр...
Он выслушал, качнул головой усмешливо.
— Я вижу, как ты поешь на сцене, — погрозил мне пальцем. — Ты работаешь под меня... Это плохо, избавляйся, ищи свое. И запомни: природа не терпит повторений!
Я запомнил.
Выхожу из служебного входа-выхода театра на Таганке семидесятых. Захлопнулась дверь. За ней — тетя Зина, вахтер и одновременно заведующая артистической гардеробной. Номерки, правда, никому не выдавались, артисты вешали свои пальто и куртки произвольно, однако внезапно случился казус: однажды из гардероба было похищено чье-то пальто. Причем подразумевалось — неким злодеем то ли из труппы, то ли из технического персонала, и расследованием занимался знаменитый МУР, так злоумышленника и не уловивший. Причем вину за утрату пальто взвалили именно что на тетю Зину, олицетворяющую на современный манер ЧОП — то есть частное охранное предприятие, обороняющее ныне театр едва ли не ротой, однако во времена оные на всю оборону учреждения культуры вполне хватало одной-единственной тети Зины.
Вот и вышел я в мартовскую темень, вот и обернулся по пути к метро на родимый порог. Для меня это был главный подъезд театра на Таганке — с его боковой правой стены вдоль Земляного Вала. Там было место встреч артистов и их знакомых, там был большой перекур и обмен сплетнями перед спектаклем, там выяснялись отношения, зарождались и замирялись конфликты, — и все это — через идущую к метро публику, косящуюся на увлеченных своим общением артистов. И даже машины, скользящие по Земляному Валу, замедляли ход, а то и вовсе тормозили, и водители выворачивали головы, не веря, что видят у подъезда терпеливо выжидающего своего театрального гостя Высоцкого или Золотухина. Их лица различались издалека, идентифицируясь мгновенно; особенность таких черт для артиста — дар судьбы.
К тому же тогда еще существовали киноафиши.
— Наконец-то у кинотеатра я увидел на плакате свою физиономию, намалеванную гуашью! — говорил мне Золотухин. — Это был... волшебный миг неземного восторга!
И вот — его лицо во гробе, после месяца комы будто слепленное из известки, в коросте похожего на гуашь грима.
Но это случится через вечность, в марте 2013-го. А в ноябре 2013-го я прохожу мимо этого подъезда по пути в ресторан, на свое, увы, шестидесятилетие. И останавливаюсь возле двери, пытаясь вернуться в себя прежнего, семнадцатилетнего. Увы, нет уже такого человека. Глупого, счастливого, стремящегося. Ни одной молекулы от него не осталось. И той озаренной театральным светом двери нет. Передо мной — железная, грубо выкрашенная черной краской преграда, подернутая грязью и пылью. Кажется, намертво вваренная в раму. Уже давно никто не входит в нее. Растрескавшийся приступок. Скоро его снесут, сравняют с тротуаром. А сколько раз на него ступали Высоцкий, Любимов, Вознесенский, Евтушенко... Стоп! Продолжать этот огромный и скучный похоронный каталог не стоит. Хотя жизнь — это список потерь.
Но в памяти моей все близкие мне ушедшие существуют словно бы рядом, а сейчас я иду в своем шерстяном советском пальтишке до метро «Таганская», я еду домой, где тоже все живы, у меня впереди огромная жизнь, я думаю о ней, я пытаюсь представить, как все сложится в дальнейшем, и — напрасно! Не суждено нам ничегошеньки предугадать!
Таганка
Несравнимо скромное обиталище артистов Таганки — в неказистом, стареньком здании с помпезностью МХАТа, Малого или театра Вахтангова. Несравнимы их бархатные занавесы с грубым суконным полотнищем, за которым скользят «тени прошлого» из «Десяти дней». Одна из «теней» — Высоцкий с песенкой:
На Перовском на базаре шум и тарарам,
Продается все, что надо, барахло и хлам...
Но по мне — это самый уютный театр Москвы прошлого века. Нынешний, разросшийся, уже иной и по формам, и по сути. Это уже театр имени театра на Таганке.
Настроение в тот день мне подпортила Нина Шацкая, жена Золотухина. Поддерживая легенду о нашем «братстве», она как бы являлась в глазах труппы моей косвенной родственницей, что меня коробило, поскольку заврались мы глупо и никчемно с подачи Валеры, с его порыва, продиктованного то ли симпатией ко мне, то ли желанием обрести младшего близкого человека под своей опекой. Валера вообще был человеком порыва и сиюминутных страстей, должных неуклонно воплощаться в реальность, даже в очевидный урон себе самому. Правду о наших якобы родственных отношениях знал Высоцкий, отреагировав на эту аферу безразличной ремаркой: «Ну-ну».
— Как Валера? — спросил я Нину, столкнувшись с ней на входе в театр.
— Твой друг находится дома, — веским голосом, словно пробуя на вкус слова, произнесла она. — Лежит пьяный у батареи. — И, поджав губы, будто я был виновен в этаком состоянии ее супруга, скрылась за дверью служебного входа.
Но это ладно, бывает. Но вот уже за кулисами, в закутке, я случайно, краем глаза, из-за угла, узрел ее в объятиях Лени Филатова, и их поцелуи — украдкой, жадные, нежные, ненасытные, заставили меня отпрянуть в коридор в ошеломлении путаных мыслей... Вот так да!
Я действительно находился в смятении. Я понимал, что виной всему Валера с его похождениями на стороне, «подарками» Нине, запойными историями, пренебрежением к ее пожеланиям и капризам, да и вообще несоответствием натур: своей сибирско-мужицкой и ее — рафинированной москвички из интеллигентной семьи. Но чтобы пробежавшей между ними черной кошкой, а вернее, котом оказался проворный Леня Филатов...
И что делать? Закладывать Нинку я не собирался, но за друга все-таки было обидно... И как теперь нам общаться втроем в его доме, в театре?
В этих растрепанных чувствах и мыслях я навестил гримерку с тремя персонажами, в ней обитающими: Высоцким, Шаповаловым и Бортником.
Все были в сценических костюмах: Высоцкий в мундире и галифе, как исполнитель роли Керенского, Шаповалов в одеянии революционного балтийского матроса, Ваня Бортник в красноармейской гимнастерке.
— Тебе, Володя, — говорил Шаповалов, имевший в закулисье кличку Шопен, ибо единственный в труппе обладал высшим музыкальным образованием, по классу духовых инструментов, — надо в этой песне после первой строки использовать аккорд си-бемоль, а ты уходишь выше...
— Чё? — спросил Ваня Бортник, приподнявшись со стула. — Какой бемоль?
— Вот именно, — отозвался Высоцкий, скосившись на зеркало гримерного трюмо и припудривая щеку. — Меня народ без всяких твоих бемолей прекрасно понимает...
Я озадаченно глядел на его прическу: он был подстрижен «под горшок», как кузнец Вакула, и волосы его отличал темно-рыжий цвет. Остаточные явления каких-то кинопроб, что ли? Эта стрижка придавала народной знаменитости вид босяка из трущоб, но это его, чувствовалось, не занимало, да и я свой вопрос по данному поводу, вертевшийся на языке, высказать постеснялся в боязни резкого ответа, связанного с неприкосновенностью его предпочтений. В тот же миг он как на пружине, в своей манере, поднялся, подмигнул мне, хлопнув меня по плечу своей маленькой, пухловатой кистью руки, и ушел на сцену.
— Ну, — сказал Ваня Бортник, глядя на меня, — чего такой кислый вид?
Помедлив, я ответил так:
— Узнал, что жена близкого друга изменяет ему с нашим общим знакомым.
Повисла пауза. Народ переваривал информацию. Гремел в динамиках завораживающий голос Семёныча, доносившийся со сцены.
— И теперь ты раздумываешь, поставить ли тебе в известность о данном факте своего товарища? — предположил Шопен.
— Роль доносчика — роль второстепенная, характерная, но запоминается порой лучше роли главного героя, — закидывая ногу за ногу, молвил Бортник.
— Трепачи вы! — сказал я в сердцах. — Хотя и взрослые люди.
— А ты выпей сто грамм, успокойся, — сказал Шопен.
— А ты налей, — сказал я.
— А может, выскочишь за бутылочкой винца? — обратился ко мне Бортник.
— Выскочу, но у меня денег — на метро и трамвай...
— Я тоже пустой, — развел руками Шопен. — У денег один недостаток: это их недостаток...
В гримерку вкатился разгоряченный Высоцкий. Распахнул окно. Покопавшись в кармане пиджака, вытащил пачку «Мальборо», прикурил, облокотясь на подоконник.
Я стрельнул у него сигарету. Следом Бортник.
— Пожалуй, закурю тоже, — сказал Шопен. — Володя, расщедрись...
— Стреляй в коридоре, — отозвался, не оборачиваясь, ведущий артист. — Раздача заграничных сигарет прекращена ввиду их дефицита.
— Хорошо. Пятерку до пятницы одолжишь?
— Вам всем надо нищих играть! — Высоцкий снова полез в карман пиджака, сунул Шопену пятерку. — Окно не закрывайте, пусть проветрится, пожарные сунутся — опять скандал... — И снова исчез, протопав до двери бутафорскими сапожками правителя Керенского.
Я принял пятерку из рук Шопена, прихватил пустую сумку и побрел через мост знакомым маршрутом к универмагу «Звездочка», где в подвале находился превосходно знакомый всей труппе театра винный отдел гастронома, куда с улицы тянулась очередь. Очередь — это то место, где люди боятся потерять друг друга.
Игнорируя очередь, я пробрался к прилавку, сунул продавщице купюру:
— «Медвежья кровь», две бутылки...
— Куда прёшь?! — взвились отстоявшие уже час в подвальной толкучке ветераны. — Совсем оборзел, салага!
— У нас в театре перерыв... — сообщил я доверительно и смиренно, склоняя народ к сочувствию.
— Да по нам хоть гори твой театр!
— Ребята, я для Высоцкого, лично, на его деньги, честное слово...
Очередь, ворча, подвинулась... Я ощутил на себе уважительные взгляды...
На обратном пути я вспомнил, как неделю назад после спектакля ехал с Золотухиным в метро к нему домой на улицу Хлобыстова, рядом со «Ждановской» (ныне «Выхино»). Разговорились о Высоцком. И Валера сказал:
— После наших с ним съемок в «Хозяине тайги» я понял: Володя — явление космическое!
Это «космическое» отчего-то запало мне в душу. Но тогда, бредя с бутылками полусладкого болгарского вина в гримерку, где находилось космическое явление, я более всего опасался его вполне вероятной агрессивной реакции на предстоящую пьянку с Бортником и Шопеном, причем с них-то эта пьянка как с гуся вода, а на меня весь гнев Семёныча выльется водопадом: мол, ты сюда ходишь искусству учиться или обрел здесь притон, щенок этакий?
Замечания и тычки я от него получал постоянно и побаивался его, как молодой солдатик въедливого старшину. К тому же в памяти моей навечно запечатлелась картина моего же разноса, когда по устройстве в театр мне с ходу пришла мысль приударить за актрисой Таней Иваненко, чья красота поразила меня тут же и напрочь. Подкатил. Пригласил в ресторан. И — нарвался! Откуда мне было ведомо, что таганская красотка — его любовница? Заложила меня мгновенно! Охарактеризовав, по сведениям источников, наглым типом и самоуверенным оборванцем. И уже через пять минут после сделанного ей мною ресторанного предложения я выслушивал отповедь оравшего на меня Высоцкого с белыми от злобы глазами:
— Ты, сопляк, сюда что, баб пришел клеить?!
— Ай-яй-яй, как неосторожно! — посочувствовал мне Золотухин, выслушав мою горестную историю.
— Я думал, у него Влади...
— У него и Влади, и далее в рифму, — сказал Валера. — И Таня прицепом... Хозяйство большое. И за всем нужен глаз да глаз, как выясняется...
С неделю попадаться в поле зрения Высоцкого я не хотел. Но попадался. Правда, смотрел он сквозь меня, невидяще. Было даже обидно. А после столкнулся с ним в коридоре. И вот — чудеса! Приобнял меня за плечи, повел к гримерке, мол, как дела, какие виды на будущее, чем занят...
— Андрей, у тебя затасканные брюки, как ты одеваешься! Посмотри на Димку Межевича (гитариста): джинсовый костюмчик, шелковая рубаха...
— Поднакоплю — сменю портки...
— Да уж, ты поднакопишь... — Отстранился, махнул рукой, сбежал по лестнице вниз, как его и не было.
А через неделю:
— Пошли к машине!
— Зачем?
— Пошли, говорю! — И достает из багажника своего серого «жигуля-копейки» красивый пластиковый пакет.
Потянуло от пакета неведомым иноземным запахом. Джинсы.
— С размером, думаю, угадал. Носи, иждивенец.
И лицо — веселое, смеющееся. А у меня язык к нёбу прилип...
...Распили «Медвежью кровь» под байки Шопена о его театральном прошлом.
— А еще у нас был артист из старорежимных, — повествовал Шопен. — Ветеран дореволюционных провинциальных подмостков. Представьте, неграмотный. Ему роли читали, он их запоминал на слух. И шпарил потом без запинки. Весь репертуар до исторического материализма он обожал и плавал в нем как гусь в собственном пруду. Современные пьесы недолюбливал, но что интересно: когда играл профессоров или писателей, у него в глазах возникал интеллект...
— Внутренние тиски роли, — комментировал Бортник. — Реакции создаются практически физиологические...
По звучавшим из динамика репликам сценическое действо подходило к концу.
Я вышел из гримерки и тут же был подхвачен под руку разбитной Инной Ульяновой:
— Пошли на поклоны, быстро, народ уже разбегается...
— Я же не в униформе...
— Ничего, пошли...
Силком вытащила меня на сцену. Тут же мою кисть зацепила иная рука, вытянулась шеренга труппы, поклонилась публике снова и снова и гуськом проследовала за край портьеры, в закулисье.
А через пару минут там появился Любимов, тут же вперив в меня негодующий взор:
— Вы какого черта выкатились на сцену в своем костюмчике?!
— Тык ведь... сказали...
— Кто сказал?! Бог на ухо?! Вы вообще что здесь сегодня делаете? Вы разве заняты в спектакле?
— Я вчера забыл в театре записную книжку... — Я старался не дышать на главрежа, цедя слова сквозь сомкнутые губы. — Вот сегодня заехал.
— А где ваш попечитель Золотухин?
— Он заболел...
— Я знаю эти болезни! Безобразие! Вы у меня вылетите из театра оба!
И чего я сунулся сегодня в эту драму и комедию на Таганке? За каким хреном? Сплошные расстройства! И еще рупь с полтиной с меня за кровь эту медвежью, от которой изжога уже прёт... А Инка — провокатор, вон стоит у стенки, хохочет в ладошку, стервоза.
Вышел из театра. Прошел по тротуару вверх, встал на углу здания. Неподалеку виднелась машина Высоцкого. Затем появился и он, словно выкатился из ниоткуда. Я давно заметил за ним такую манеру: мелькать метеоритом, с прямой спиной, появляясь и исчезая неуловимо, как будто сам себя из рогатки выстреливал... Открыл машину, но садиться в нее не спешил, словно кого-то ожидал. Мимо меня пропорхнула симпатичная блондиночка лет двадцати, с восторженно раскрытыми глазами. Явная провинциалочка с веявшей от нее свежестью каких-то заповедных просторов... Дошло: я видел ее со сцены стоящей в проходе вместе с публикой, пришедшей на спектакль по «входным» пригласительным билетам без мест. Кто ей билетик устроил и в чью сторону был устремлен ее восхищенный взор, стало понятно через мгновение, когда она буквально подплыла к Высоцкому, подтанцовывавшему на месте в ее ожидании, как взнузданный жеребец. Еще одна потерпевшая...
Позицию стороннего наблюдателя я выбрал удобную. Скосившись за угол, приметил Филатова, стоящего на краю пятачка у метро. А вот и Нина. Вышла из парадного входа, не из служебного, откуда валит весь рабочий театральный люд.
Парочка поспешно уселась в уже поджидающее ее салатовое такси «ГАЗ-24» и конспиративно укатила развивать свои страсти в ведомых им кулуарах.
Мне представился Валера, пускающий слюни на коврике у батареи центрального отопления.
Видимо, поделом тебе, братец!
А вот и следующие действующие лица: Любимов и Вознесенский, усаживающиеся в персональное авто и горячо обменивающиеся репликами — наверняка по поводу нового спектакля по произведениям модного поэта. Назывался спектакль «Берегите ваши лица» и пока что ходил в размноженной рукописи по рукам будущих исполнителей ролей. Спектакль, правда, вскоре запретило начальство из-за обнаруженных в нем критических подтекстов.
«Жигуль» с Высоцким промчался мимо. Бард со снисходительной улыбкой на лице что-то втолковывал зачарованно взирающему на него нежному созданию, таящему на глазах.
Шла весна 1971 года...
Золотухин Валерий
Характер Валеры напоминал гармошку, привычную для него сызмальства, как крик деревенского петуха за окном или звон молочной струи в дойном ведре.
То распахнется гармонь, взбудоражив притаившуюся мелодию в своих мехах, то, выплеснув ее без остатка, замрет в опустошении.
Валера мог явить русскую натуру во всех крайностях: в бесшабашности и боязливости, в высочайшем взлете и нижайшем падении. И укротить безудержность своего характера он так и не смог до конца жизни, да и не очень-то к этому стремился. Он пил, порой крепко, но никогда не опускался во хмелю до непотребства и оскорблений кого-либо, даже если его откровенно задевали; во всех своих влюбленностях был искренен, щедр и неистов; и все свойства его мягкой, сострадательной, восторженной и общительной души сквозили и в его ролях.
Охрипший, обреченно тяжелый голос в телефонной трубке:
— Андрюша, гулял три дня. Где, что — не помню. Пришел домой, дымящийся от скверны. Начал читать Евангелие. Вслух. Тамара не выдержала, ушла. Может, приедешь?
— Ты приведи себя в порядок, поспи... Вообще... возьми себя в руки... — Хотел добавить «если не противно», но удержался: юмор тут был вряд ли уместен.
— В руках-то я себя держу, но, чувствую, вырвусь... Моя беда: я к себе требователен, но не исполнителен...
— Я вообще-то за город собрался, — сообщил я. — Уже на выезде...
— С собой меня заберешь? — вопросил он мрачно. Добавил с волевой интонацией: — Пить не будем!
— Предупреждаю: за день не управимся...
— Это уже не страшно...
Тогда дачей у меня именовался старый деревенский дом под Калязином, отстроенный еще в веке девятнадцатом в древнейшем поселении с названием Толстоухово на берегу реки Жабни, впадающей в Волгу. Жабней, как понимаю, речку назвали неспроста, ибо до строительства всякого рода ГЭС являла она собой заросший осокой и камышом ручеек, заселенный пескарями и земноводными существами, но затем, со строительством плотин и каналов, Волга разлилась, затопив часть Калязина и находившийся в нем монастырь, оставив посреди водной глади лишь торчащую из нее колокольню, а мелкий приток с жабами и лягушками стал полноценной, едва ли не полкилометра вширь, рекой, чье прежнее название явно умаляло ее сегодняшнюю полноводную суть.
Дорога наша лежала через Сергиев Посад с его злато-бирюзовой лаврой, но трасса на подъезде к городу была перегорожена машиной ГАИ — то ли ждали приезда начальства, то ли велись некие милицейские мероприятия.
— В объезд! — заорал, свирепо размахивая полосатой палкой, гаишник, приближаясь к моему «жигулю».
Валера опустил стекло. Высунулся в оконце. Подмигнул милиционеру. И, уловив миг своего узнавания на его физиономии, начавшей покрываться патиной приятного удивления, беспечно произнес:
— Меня-то, заслуженного милиционера СССР, по прямой в город пропустите?
Гаишник расплылся:
— Да вас — хоть куда... Только не гоните, там военная колонна на выезде...
— Вот, — сказал я, объезжая милицейскую машину, — налицо преимущества знаменитостей. Не надо никаких ксив. Стекло опустил, ослепил физиономией — проблема закрыта.
— Да, — кивнул Валера. — Но иногда мне нравится дождь... Зонтом прикрылся, идешь, никто тебя глазами не ест, никто с рукопожатиями не суется... Помнишь, я с тростью раньше ходил? И собачку мою, фокстерьера? Я тогда еще мало снимался... А тут мне роль Махно предложили. В «Салют, Мария!». Я волосы отрастил по плечи, шапку-кубанку приобрел... Ну, чтоб в образ войти. Вечером оделся и с этой тростью, в кубанке и сапогах пошел фокстерьера под вечер выгуливать. Меня пожилая пара стороной обходит, и вдруг я слышу: «Петя, кстати. Этот придурок живет в нашем подъезде».
Я невольно усмехнулся. Вспомнился Высоцкий: «Когда Валера берет в руки гармошку, в нем пробуждаются все его деревенские корни, и он превращается в полного придурка».
Ну, если не роль придурка, то роль человека блаженного, не от мира сего, ему действительно удавалась походя. И его дебют в фильме «Пакет», собственно, являлся предтечей образа знаменитого Бумбараша, прославившего Валеру ослепительно, — попал он им в какую-то народную, близкую миллионам сограждан суть, выразив ее частью собственной души. И Моцарт в «Маленьких трагедиях» получился в той же манере, но в других гранях, и состоялся бы, уверен, Гамлет, если бы на рожон не полез Высоцкий и не отступился от своей затеи Любимов...
— Эта история с Гамлетом у меня в глотке сидит! — говорил Валера. — Ну, посуди сам. Приходит Володя к Любимову и ледяным тоном сообщает ему, что вынужден уехать в Париж на неопределенное время и, дескать, крутитесь без меня как хотите. И это, мол, не просьба в предоставлении отпуска, а констатация факта. Любимов взвелся: переверстывать планы из-за капризов или личных мотивов актеров — бред! А раз так, в «Гамлете» будет дублер, подать сюда Золотухина. Репетируйте, Валерий. А как же Высоцкий? А это неважно. Вот вам роль. Хотите отказаться — пишите заявление об уходе. Конечно, никто бы меня не уволил. И, сознаюсь, вторым планом я понимал, что спектакль сделаю. Собою, своим пониманием образа, опытом всего сыгранного... И Высоцкий потом согласился, что мог бы я вылепить своего принца датского, и это была бы интересная работа... Но ведь тогда — взвился! Все, ты мне не друг, ты предатель! Он же собственник дичайший! И разброс у него в настроении — от запредельной щедрости до въедливой мелочности. На гастролях как-то нам сувениры местные устроители подарили, чепуху всякую... В том числе — ножички от артели умельцев. Володи с нами не было, отлучился, я его ножик взял, а после — банкет, суета, и куда-то я его заховал, ножик этот... Так он мне за него истерику закатил: «Где мой нож?!» Сутки успокоиться не мог... На Татю Иваненко — не посмотри! А когда Гарик Кохановский к ней по пьянке клеился, а потом перед ним покаялся, лишь отмахнулся: «Ты же ведь по нетрезвому делу, какие проблемы...»
Я вспомнил свой эпизод с Иваненко, кивнул хмуро.
— Лучше грешным быть, чем грешным слыть! — подытожил Валера. — Надо мне было этого Гамлета сыграть! А то ушаты дерьма на меня вылились, а за что?! Между прочим, в реальном смысле... Мне его поклонники письма присылали. Открываю, а там их анализы... Это — не поклонники. Это — фанатики с зашкаливающей психикой! И кстати, Семёныча от их восторгов и низкопоклонства воротило, как от рвотного...
Я поймал себя на мысли, что мы говорим о Высоцком, будто он еще с нами: живой, близкий, доступный. Впрочем, таким он для нас и останется до конца уже наших дней.
Проехали деревню Иудино. Неподалеку у Валеры была дача, и я предложил:
— Свое хозяйство навестить не желаешь?
— Ни в коем разе! Хочу отрешиться от всего! Едем в новую жизнь!
Распахнутыми глазами он смотрел в летящий на нас простор словно поднимающихся из-за горизонта пригорков и налитых тяжелой августовской желтизной полей под нежной голубой акварелью залитого солнцем неба.
Вот и осень... Скоро упадет спрос на мороженое, исчезнут комары и мотоциклисты...
Мы ехали по узкой извилистой дороге, ведущей на Углич, поражаясь, что в этом пространстве, по этой же земле, ныне залитой асфальтом, перемещались кареты, везущие царевича Димитрия, спасающуюся от чумы царицу Марию, следовавшую в Калязин, объявленный столицей Руси; двигалось польское войско, принявшее бой возле моей деревеньки на берегу Жабни с ратниками Скопина-Шуйского; и ничего, даже призрачных теней не оставил от былого неумолимый ластик времени, стирающий всех и вся, дабы в оголенности прошлого произросло неизбежное в своей гибели настоящее...
Похожее чувство охватило меня, когда в 2011-м, опять-таки в августе, я приехал в театр к Золотухину, откуда мы намеревались направиться в ближайший ресторан перекусить. Театр был пуст, сезон еще не начат; Валерий принимал в своей гримерке каких-то знакомых, а я прошел в полутемный зал с занавешенными простынями полотен креслами, вышел на сцену и присел на ее изгвазданный от прошлых декораций дощатый настил, невольно припомнив, сколько страстей бушевало под этими сводами, сколько людских масс поместил в себе этот зал, в сей миг словно замерший в своем сонном и гулком таинстве...
И сколько ушло тех, кто когда-то впервые ступал на эту сцену с волнением исполнения доверенной роли и заканчивал свой жизненный путь тут же, среди прощальных гробовых венков... И вот — сцена опять пуста и готова для новых лицедейств, грома аплодисментов, взрывов смеха и музыки и, увы, новых прощальных венков... Но духа той, прежней Таганки семидесятых я, как ни старался, не ощутил. Искрящееся вино прошлой жизни пролилось и исчезло, и я пребывал на донышке пустого бокала... И почему-то мистически остро ощутилось, что те, кто ушел, уже далеко-далеко и возврата сюда для них нет.
Но сейчас мы ехали с Валерой на Север, мимо корабельных сосновых лесов к Волге.
Машину загнали на участок, под кущи терна, усыпанного ягодными гроздьями, налитыми седым фиолетом, вошли в прохладный сумрак бревенчатого дома, в запахи его: застоялой без топки печи, старого дерева, угасших свечей в подстаканнике на полке в красном углу под зачерненной сажей иконкой — наследством от прошлых хозяев.
Я распахнул окно. На смежном дворе хлопотали люди: сосед перевозил престарелую мать к себе в город, на квартиру. Вещи заносили в кузов жестяной машины военного типа, в народе именуемой «буханка». Матрац, кухонная утварь, телевизор...
— А это ты чего с собой припасла? — спрашивал сын, поднимая с травы длинный плоский предмет, упакованный в старую простыню.
— Обыкновенно что, пила саморучная, — отвечала старуха.
— И зачем тебе она в городе? У тебя там все удобства, электричество, центральное отопление...
— А ежели война? — донесся невозмутимый ответ. — Разбомбят твое электричество с центральной отопкой, чем дрова пилить будешь? А? То-то!
— Кто разбомбит?
— Найдутся кто. За этим у нас дело никогда не стояло!
Мы с Валерой переглянулись озорно.
— Вот это театр! — сказал он. — Вот это тексты! И такого золота в каждой деревне — ведрами. А мы чего-то вымучиваем, придумываем...
— Завтра, — сказал я, — меня должен навестить один мой приятель. Вот за этим балаболом надо точно все записывать. Этот тебе такого понавешает...
— И кто такой?
— Некто Володя Полунин. Майор, боевой пловец.
— А пока пловца нет, может, на реку сходим? — оживился Валера. — Удочки есть?
— Удочками, — сказал я, — тут развлекается несовершеннолетняя публика. Но на реку мы сходим. И улов гарантирую. Но — позже...
Разъяснение относительно «позже» Валера получил ближе к полуночи, когда мы под робким сиянием ущербной луны шли к берегу в компании местного жителя дяди Жени — кряжистого, лысоватого мужичка, опытнейшего рыболова и совестливого браконьера в плане умеренного отношения к добываемым природным ресурсам.
— Рыба ведь как, — рассуждал дядя Женя, выволакивая из кустов свою видавшую виды лодочку, — она ж за ночь как огурец не вырастает, хотя воду любит куда больше его, паскуды пупырчатой. Но если огурец закуска вторичная, то рыба — это уже блюдо из категории вторых и первых, то есть питательная масса для непосредственного жизнеобеспечения организма. Потому брать ее надо столько, сколько организму ее потребуется, но не больше. У меня в доме еще пара организмов: жена и внук. Далее следует арифметика необходимого белкового продукта, выражающегося в... Ну, в общем, пару щук, пару судаков, еще по паре налимов, лещей и линей — вот неделя, считай, закрыта...
— Не много ли? — усомнился Валера.
— А сын приезжает? А невестка? Как раз впритык. А сосед зайдет на уху? Тогда, считай, еще окунь обязательно должен присутствовать и чехонь, у меня ее бочка в засолке, кстати, к пиву завтра возьмете... Вот так рационально следует природу использовать, чтоб без взаимных обид... Ведь раньше сколько рыбы было — в воду без трусов не войдешь! А тут рыбзавод неподалеку уже всю Волгу вычерпал, а в магазине в Калязине только минтай мороженый. Я кусок отщипнул, коту дал попробовать, так тот понюхал да и опорожнился на него, и лапами зарыл в угол — до чего понятливая скотина! Даже покурить полезнее, чем этого минтая есть! А за него денег просят, как за какого-нибудь осьминога, прости господи! На рыбзавод же с черного хода проникни — ящик плотвы на двадцать кило за пузырь — без вопросов! Свежак, прямо с реки. Такие нравы...
Мы уселись в лодку, завороженно глядя на звездное августовское небо. Дядя Женя смочил водой уключины весел. Мне был вручен увесистый крюк, привязанный к канату, — им ловилась за верхнюю нить притопленная в глубинах реки сеть, поставленная еще прошлой ночью.
Речная волна терлась о песчаный берег сонно и вкрадчиво, словно убаюкивала саму себя.
— За сутки рыбки набралось, — говорил дядя Женя, отгребая от берега. — Накормлю всех, как Христос паству, пока на другой лодке не отправлюсь в пределы Магдалинские запредельные... — Он внезапно уронил весла и трижды перекрестился на сияющие небеса. Глаза его стали истовы.
Валера покосился на него недоуменно, но с пониманием.
— Как бы нам с тобой в пределы магаданские не угодить, — сказал я. — Статья «Браконьерство», часть вторая, в составе организованной группы сообщников...
В этот момент ночная тишина дрогнула от внезапно заурчавшего в далекой темени лодочного мотора, в небо словно вонзился длинный желтый луч прожектора, метнулся в нем заполошно, а после лег на воду, дрожа в ее ряби и словно нащупывая нашу тихую лодчонку.
— Чтоб тебе типун на помело, черт ты речистый! — выразился в мой адрес дядя Женя, лихорадочно скидывая с себя одежду. — Рыбнадзор! Крюк спрячь под телогрейку!
— А ты куда?
Дядя Женя, оставшийся в одних сатиновых трусах до колен, перевалился через борт в воду, сказав:
— Плыву к бакену, за ним схоронюсь... — Сплюнул попавшую в рот воду. — Они меня очень хорошо знают, грядут неприятности.
— А мы?
— Сидите тихо! — донесся ответ уже из черноты реки. — Вы — творческие люди, совершаете ночное катание по реке перед отходом ко сну.
— А вам — не чихать и не кашлять! — напутствовал его Валера.
— У меня есть носки, которые старше тебя, а ты меня учишь! — донеслось в ответ.
В этот момент свет прожектора уперся в нашу лодку, рев движка перешел в октаву уверенного приближения к цели, и через считанные минуты перед нами качался на разбуженной воде боевой баркас рыбнадзора, представлявший собой внушительную посудину с застекленной будкой и стационарным дизельным агрегатом. На борту находились двое крепких мужчин в брезентовых робах и высоченных сапогах с отворотами. Один из мужчин держал в руках тяжелое двуствольное ружье, второй — пожарный багор, которым довольно бесцеремонно подтащил наше беспомощное суденышко к жестяному борту своего правоохранительного плавсредства.
— Где рыба? — прозвучал требовательный вопрос.
— Мы не справочное бюро, — сказал я. — И не магазин «Океан». Мы участники лирического променада по водной глади.
— Приехали на дачу, решили развеяться, — покладистым тоном откликнулся Валера, утрамбовывая пяткой под лавку ком дяди-Жениного облачения.
Я посмотрел в сторону лениво покачивающегося бакена в облезлой оранжевой краске. Дядя Женя скрывался за его пустотелым бочонком искусно, как опытный партизан в тревожной засаде.
Один из рыбнадзорцев, наклонившись, вгляделся в безмятежный лик моего друга.
— Что за дела? — пробормотал оторопело. — Вы это... чего... Вы же Золотухин!
— И я тоже рад вас приветствовать! — бодро произнес Валера.
— Вот так и встречи под луной... — изумился второй рыбнадзорец. — Это как же такое случается в жизни?
— Времени на отдых у нас мало, используем каждый миг, — поведал Валера скорбно. — А вы-то здесь почему?
— Снимаем браконьерские сети, — доложили суровым голосом. — Служба!
— И много сняли?
— Три!
— С рыбой?
— А как же!
— Может, поделитесь рыбкой с городским населением? — В Валере тут же пробудилась его неизбывная практическая сметка. — Истосковались без свежего фосфора, прозябаем на мороженой треске... Ее из холодильника вынимаешь, а у нее в глазах немой вопрос: «Какой сейчас год?»
Ответственные лица переглянулись.
Приподнявшись, я заглянул в глубь баркаса, заметив кучу спутанных сетей и блеск увесистых рыбьих туш во всем их разнообразии.
— Чего ж не поделиться с таким человеком, — сказал рыбнадзорец с ружьем. — Это даже нелепо обсуждать. Но у меня тоже просьба имеется. Вы нам спойте, а? Ну, хоть куплет... Это ж просто не верится, это ж вроде как сон мне снится...
— Зачем куплет? — сказал Валера. — Можно и всю песню...
Я подумал о дяде Жене, изнемогающем в холодной августовской воде. Дядя Женя, вероятно, исполнение полной песни сейчас категорически не одобрял, мысленно заклиная народного артиста обойтись именно что коротким, как залп, куплетом.
— Ну, получите, уважаемые сограждане! — объявил Валера, и над черной водной ширью грянул его сильный, тугой голос:
Счастье вдруг в тишине
Постучалось в двери...
Представители власти замерли в немом восхищении, вслушиваясь в каждое раскатистое слово, а я в который раз убедился, что административные работники у нас млеют перед богемой, а богема — перед административными работниками.
Закончив, солист подытожил через одышку:
— Моя песенка спета. Прошу выплатить гонорар.
— А? — словно вынырнули из забытья охранители природных богатств.
— Где рыба, говорю!
— Так это... Из сети ее выпутать надобно, значит...
Я взял багор и, перевесившись через борт баркаса, самым наглым образом подтащил к себе сети. И чуть не ахнул, сразу же признав в одной из них имущественный признак дяди-Жениного снаряжения. На этой снасти красовались поплавки, сделанные из раскрашенных снежинками пластиковых шариков, подаренных дяде Жене в объеме картофельного мешка работником фабрики елочных игрушек за пару вяленых икряных лещей еще прошлым летом.
— Мужики, — сказал я, — чего нам с этой рыбой сейчас мазаться? Дайте нам ее с сетью, мы дома все выпутаем, а сеть завтра сожжем, она нам все одно ни к чему!
— Точно сожжете? — спросили настороженно.
— Ну не в Москву же ее везти на балконе сушить!
— А если деревенским отдадите? Тут есть один черт лысый, Евгений Карпыч! Ему дай — он завтра же ей точнейшее применение найдет!
Я, не теряя времени, вытягивал на себя заветную сеть.
— Да и рыбы там — два пуда! — горестно комментировал сотрудник, совершая незаконченные телодвижения в сторону ускользающего от него конфиската. — Не меньше ведь!
— У нас семьи большие, — заверил его Валера с ободряющей улыбкой. — Справимся!
Покряхтев удрученно, рыбнадзорцы, пожав нам руки, завели свой дизель и вскоре исчезли за арочным мостом на месте впадения Жабни в Волгу.
Из-за бакена показался сиреневый, утопленнический лик дяди Жени.
— Гребите сюда, я уже околел! — просипел он через силу. — И за пятку меня кто-то хватанул, не дай бог, сомище у нас объявился, с бакеном на дно утянет!
— А может, это русалка? — предположил Валера.
— Скорее! Пока вас дождусь, ваша русалка научится на шпагат садиться!
Мокрого, стучащего остатками зубов дядю Женю мы кулем уложили на дно лодки, спешно направившись к береговой заводи.
— Спасли кормилицу! — перебирая деревянными пальцами сеть, воздыхал главный деревенский рыболов. — Спасли родимую!
Головы судакам и щукам отчленяли в сарае топором на дубовой колоде — никакой нож не совладал бы с хребтами матерых рыбин. Улов поделили поровну. Свою долю мы уместили в подпол, в бочку с крапивой.
— Чтоб я так пел, как вы живете. Никаких снастей не надо. Лишь рот раскрыл — еда образовалась, — сказал дядя Женя на прощание.
В тельняшке и телогрейке, посверкивая металлической фиксой, он стоял под уличным фонарем. Полиэтиленовый мешок с рыбой и мокрая тяжелая сеть, свисавшая с его налитого плеча, органично вписывались в его образ, вполне подошедший бы для иллюстрации в популярном журнале «Рыбоводство и рыболовство», в рубрике «Успехи наших передовиков».
Умяв к полуночи со сковородки двух румяных увесистых лещей, попили привезенного мной из Индии гималайского чайку и улеглись спать.
Утром, как, собственно, я и предчувствовал, Валеру одолели муки совести из-за покинутой жены, вспомнились кинопробы, назначенные на завтрашний день, и пришлось искать попутную машину в Москву, ибо я ожидал гостей, а «жигуль» мой стоял во дворе на приколе с малой толикой горючего: с бензином на колонках начались безысходные перебои, и в деревне я заправлялся у местных водил с близкого космического объекта — то бишь высившегося над лесом радиотелескопа. В стране неистовствовал «сухой закон», за водкой давились в колыхающихся очередях, крепло партизанское движение алкоголиков, именуемое самогоноварением, и здесь, в деревне, канистра бензина обходилась в поллитровку привезенного из столицы первача, посему на дачу я неизменно приезжал с пятилитровой банкой собственноручно изготовленного зелья, меняя алкогольные градусы на октановые числа.
Сравнивая прошлое с временами актуальными, стоит заметить: кто при Горбачеве за водкой стоял, тот в нынешних пробках не ноет!
— Рыбу возьми, — сказал я Валере.
— Об этом я и размышляю, — откликнулся он. — Явление второе. Приезжаю бог весть откуда, в чешуе и крапиве, с рыбьими хвостами...
— Зато трезвый и с добычей. Скажешь: забочусь о семье, специально поехал на Волгу за свеженькими судаками и щуками...
— Сказать-то я скажу... Но версии все равно возникнут... С возрастом у женщин слабеют ушные мышцы. И лапша перестает держаться... Моя-то знает, что мужики — как куры. Десять метров от дома, и они уже ничьи... Но ехать надо! Хотя приятнее ехать домой, когда тебя там ждут, а не поджидают... — Он задумчиво глядел в окно на засохшие гроздья сирени в палисаднике.
Я тоже следовал за его взглядом, пораженный каким-то странным ощущением узнаваемости происходящего, красиво именуемым «дежавю». Все вокруг — как в детстве у деда в деревне: позднее лето, зелень, кузнечики, река и — какая-то тоска, словно перед тягостной неизбежностью... Ах да! Ведь скоро в школу! А Валере уже сегодня... И деваться некуда. Если в паспорте стоит отметка о браке, считай, что это как штамп «Военнообязанный».
— На начало сезона в театр придешь? — спросил меня Валера, стоя у раскрытой дверцы машины.
Я неопределенно пожал плечами.
— Понял, — вздохнул он.
Проводив друга, вернулся в дом, гулко и грустно опустевший без него.
Эта гулкая грусть нахлынула на меня, когда в марте 2013-го с утра мне позвонил его сын Денис, сказав:
— Все, отец умер. Сейчас грянет всякого рода суета... Мы хоть и были готовы к этому дню, но все равно потеряны, а вы в нашей семье единственный, кто сможет все как-то организовать...
Это его в «нашей семье» сбило мне дыхание. Вот как закончилось наше братство, Валера... Хотя — почему закончилось?
Я выдохнул стоящий в горле ком. Вечером предстояло ехать на телевидение — провести прощальную программу на Первом канале с Андреем Малаховым, надлежало связаться с театром по устройству прощальной процедуры и договориться со знакомым мне начальством «Аэрофлота» о перевозке гроба на Алтай, на Валерину родину.
Через год с друзьями Иры Линдт мы собрались в ее доме во Внукове. Подрастающий Ваня Золотухин играл со сверстниками во дворе в баскетбол.
— Копия отца, — высказался кто-то из гостей, и компания дружно с этим утверждением согласилась.
А я вспомнил Высоцкого: «Природа не любит повторений». Похожесть черт не означает схожесть душ. Но росток от светлого и сильного дерева обязан Божьим Промыслом обрести свою изобильную крону. Чего мысленно Ване я и пожелал.
За белыми, тонко вязанными шторами, похожими на снежную заоконную завись, стояло фото Валеры Золотухина, глядящего на нас — беспечных, вкушающих, живых...
А в моей памяти калейдоскопом мелькал его образ из семидесятых: вот он на сцене, вот мы едем в такси, сидим на кухне, гуляем по Тверской... А те, кто сейчас рядом, та же Ира Линдт, еще не существуют на этой земле, и мы даже не подозреваем, что когда-нибудь они появятся в этом мире и станут частью нашей жизни.
— А теперь настала пора рассказать вам о городе Калязине, его окрестностях и особенностях тамошней рыбалки, — сказал я, еще раз невольно посмотрев на фотографию, как на немого свидетеля.
Калязин и окрестности
Мое недолгое одиночество разрушил рявкнувший сиреной автомобиль «Урал», подъехавший к дому и заслонивший своей громадой всю узкооконную деревенскую панораму. Из кабины вылезли два местных молодчика в цветастых рубахах и замасленных портках, один из них живо открыл крышку бензобака, привычно сунул в рот запыленный шланг, хранившийся под кабиной, вобрал в него бензин, равнодушно выплюнув излишек, попавший в организм, и направил струю горючего в горловину одной из канистр, выставленных мною рядком у калитки.
Я в свою очередь добросовестно разлил самогон из банки по пустым пивным бутылкам, на чем товарообмен был, к удовольствию сторон, плодотворно закончен.
Шоферюги поделились последними местными новостями: скот в колхозах шел на массовый убой, ибо кормов на следующий год государство не предоставило, стройка на космическом объекте, где они трудились, была заморожена из-за недостатка материалов и рабочей силы, разбежавшейся по размножающимся кооперативным лавочкам, а сами они подумывали податься в какую-нибудь коммерческо-бандитскую группировку, наподобие тех, что зарождались в столице.
Слушая этих провинциальных пролетариев, я приходил к мысли, что, несмотря на сегодняшний запас бензина и рыбы, завтрашний день обещает нам большие повсеместные проблемы во всех аспектах нашего покачнувшегося бытия.
Тревожными и странными были годы конца восьмидесятых. Ровненький асфальт, по которому мы катили в обещанное светлое будущее, постепенно покрывался ямами и рытвинами, а потом перешел в некое бездорожье, застланное мглой неопределенности. Морковка в виде будущих коммунистических благ, подвешенная перед нашими носами, усохла, подвяла, и наличия в ней жизнеутверждающих витаминов не ощущалось. Упадок царил повсюду, обесценивались деньги, зарождалась волна эмиграции, на телевидении и в газетах хлестали фонтаны скандальных разоблачений и всякого рода сенсаций — фонтанчики мутные, вонючие, но щедро омывающие мозги обалдевшего от идеологических перемен обывателя. Издательства и киностудии деградировали столь же стремительно, как вся советская система: спрос на их товары сваливался в область равнодушной невостребованности.
Союз писателей-бездельников дышал на ладан, и вскоре его недвижимость будет растащена, продана и перепродана хищниками, умело и цинично обдурившими ничего не соображавшую в коммерческих сделках творческую интеллигенцию, сброшенную ими же за борт ее прежнего оранжерейного существования. От прежней писательской шарашки никаких пряников я не получал, а распавшийся на самостийные части Союз писателей меня не интересовал в принципе: главное, в моих романах были заинтересованы любые издатели, вопрос состоял только в том, кто заплатит больше, но на гонорары от литературных трудов я, как и раньше, не полагался, выбирая стези для заработков стабильных и основательных. А в какой Союз — московский или российский причислят мою персону, я относился с полнейшим равнодушием. Как и все мои друзья — состоявшиеся писатели, не нуждавшиеся ни в подачках, ни в членстве в каких-либо сообществах с их пустопорожними заседаниями, коллективными выпивками, именуемыми банкетами, и беспомощными пьяными драками во имя идейных и художественных самоутверждений.
Работая в «Интеркосмосе» с делегацией американцев из НАСА, я познакомился с одним из них, прямого отношения к научным деятелям не имевшим, представляющим одну из компаний, заинтересованных в покупке наших ракетных двигателей, и, как в дальнейшем я уяснил, вольным стрелком на ниве крупного западного бизнеса, ищущего свои ниши в странах третьего мира. Имя этому человеку было Хантер де Баттс.
Предки Хантера еще в восемнадцатом веке эмигрировали из Франции в Америку и, как он утверждал, являлись прямыми потомками, как, собственно, и он сам, знаменитого мушкетера д’Артаньяна, чья оригинальная фамилия действительно озвучивалась именно как «де Баттс».
Об этом удивительном факте Хантер поведал мне без тени зазнайства, между прочим, как о банальном факте, отраженном в его родословной, и я отчего-то в таковом его утверждении не усомнился. Впрочем, что удивительного в том, что среди нас существуют носители генов царя Соломона, Понтия Пилата, Людовиков, а что касается России — того же Ивана Грозного? Логически не исключено, что и привезшие мне краденый бензин шоферюги отдаленные родственники Чингисхана или же Вещего Олега. Только толку-то...
Хантер был подвижным крепким парнем с волевой нижней челюстью, постоянно перемалывающей мятную жвачку, с карими смешливыми глазами и неизменно дружелюбной, отзывчивой манерой общения, чем сразу подкупал любого собеседника. Он был ветераном Вьетнамской войны, служил во взводе «зеленых беретов» — то есть в спецназе ЦРУ — и, как я не без оснований заподозрил, связей со своей бывшей, а может, и актуальной конторой не терял, хотя находился на территории главного американского противника с целями сугубо личного, шкурного характера.
Направления деятельности Хантера исчислялись десятками. Он был непоколебимо убежден, что вскоре СССР предстоит движение по капиталистическому пути, а значит, стране потребуются западные технологии, новейшее оборудование, компьютеры, трактора и автомобили. Валюты в стране было всего ничего, но зато хватало всевозможного сырья, что означало процветание бартерных сделок.
В своих деловых устремлениях Хантер считал основой взаимодействие с российскими чиновниками из министерств и ведомств, способными предоставить государственные гарантии под поставляемый дефицит и собственной властью разрешить всякого рода таможенные и банковские неувязки.
Он сразу же столкнулся с озадачившим его российским взяточничеством в крупнокалиберных наличных суммах и различной переговорной византийщиной, обтекающей его прямолинейный деловой менталитет, как вода горной реки прибрежный валун. Однако вскоре сообразил: ему необходим англоязычный помощник с двумя, что называется, «сим-картами»: умеющий мыслить как американский бизнесмен и как российский держиморда от экономики. Этому немало способствовали мои рекомендации и наущения по поводу его кулуарных взаимоотношений с распорядителями министерских ресурсов. Но если раньше, под неусыпным надзором КГБ в сфере внешнеэкономических сделок, распорядители, подписав многомиллионный контракт, с благодарностью довольствовались в качестве предоставленного «отката» колготками для жен и тещ либо каким-нибудь магнитофончиком «Сони», то ныне, в условиях всевозрастающей демократии и умаленной роли госбезопасности, аппетиты их выросли стремительно и агрессивно вместе с уясненным пониманием своих прошлых досадных недоимок с алчных западных олигархов.
Хантер был мне глубоко симпатичен, и я оказывал ему всяческую помощь совершенно бескорыстно: посодействовал с арендой квартиры в доме напротив американского посольства, пару раз переводил переговоры, оберегал его при времяпрепровождении в малоизученных компаниях сомнительных, с моей точки зрения, персонажей, и без моих советов он вскоре не мог обходиться и дня. Пока наконец не предложил мне работу в качестве своего помощника за зарплату. Сумма зарплаты была вдохновляющей, а по тем временам — сумасшедшей: шестьдесят тысяч долларов в год. За доллар уже давали российский красный червонец с профилем плешивого Ильича, новый «жигуль» по спекулятивной цене стоил двадцать тысяч наших деревянных «дубов», двухкомнатная кооперативная квартира — десять, и такие же десять — японский телевизор с диагональю экрана 67 см. Цена бытового компьютера колебалась в районе шестидесяти тысяч, хотя в долларах он стоил всего лишь одну.
В этой парадоксальной несусветице цен за месяц созидались состояния, должные в своем ватном рублевом эквиваленте вскоре сгореть без остатка, но в нашей стране оптимистов это еще мало кто понимал. Разноцветные советские деньги мистер де Баттс именовал «Микки-Маус мани».
Так или иначе, но предложение Хантера меня более чем устроило, и, хотя писательские труды были отложены в сторону, я с уверенностью полагал, что вернусь к ним как к основному делу жизни, причем уже с тем опытом и пережитыми событиями, которые мне уготованы благодаря отчасти моему столь внезапно обретенному американскому приятелю, должному сегодняшним днем явиться в деревню под городом Калязином в сопровождении еще одного из моих знакомцев — Вовы Полунина, майора ВМФ, боевого пловца.
Прошла уже неделя после того, как мы с Хантером возвратились из Красноярска, где местные деловые ребята решили построить деревообрабатывающий комбинат, закупив оборудование в Штатах. Из Америки приехали специалисты для осмотра будущей площадки и близлежащих лесных угодий. Контракт обеспечивали я и Хантер.
В сам Красноярск нас не допустили, воспротивилось КГБ: дескать, в городе много военных режимных предприятий, иностранцам въезд воспрещен. Пришлось менять билеты и лететь через Абакан, что сильно осложняло логистику дальнейшего маршрута. Сибирские ребята через мат комментировали такое решение властей следующим образом:
— Да все эти предприятия у нас каждому ханыге известны! В городе шарашка типа НИИ с бактериологическим, значит, оружием, ну, мандавошек выращивают... Когда она загорелась, из тюрьмы зэков на пожаротушение бросили — вот тебе и секретный объект! А тут людей из аэропорта по прямой дороге в тайгу перевезти не моги!
Мне вспомнилась речка Мана с деревянным от топляка дном от молевого сплава, чья быстрая, но мертвая вода несла наш плот с Олегом Корабельниковым до Дивногорска, и Олег с саркастическим смешком рассказывал, что японцы, дабы расчистить навалы серой, иссохшей древесины по берегам и забитое ею русло, предлагали миллионы, но опять-таки в силу режимных соображений получили отказ: пусть сидим в дерьме по уши, но стратегические секреты Отчизны дороже каких-то бревен. А уж алюминиевый комбинат с сиреневыми лицами вкалывающих на нем работяг и серый купол от него, укрывающий город, вообще наше принципиальное национальное достояние. Тайга в округе благодаря ему жухнет? Ну, что пожухло — то на дрова... Правда, пропитанные промышленными ядами, они неважнецки горят...
Бросив плот у многотонной запруды из громоздящихся друг на друга бревен вблизи Дивногорска, пошли через тайгу под теплой сыпью мелкого дождичка. Вдоль дороги буквально на глазах из опавшей хвои возникали маленькие, крепенькие маслята, коих набралось пара ведер.
В Дивногорске разместились в квартире приятеля Олега, нажарили уйму грибов в сметане, но тут из окна донесся крик:
— Пиво завезли!
С банками и канистрами весь подъезд метнулся к заветной бочке. Что и говорить, день удался. Но не удалась ночь: в туалет вся наша компания шествовала один за другим до изнурительного рассвета.
— Несовместимо пиво с грибами! — причитал я запоздало.
— Это осадки с комбината, грибы ни при чем! — возражал Корабельников. — Губим природу, а она — нас!
Эту историю я излагал своим попутчикам, когда из Абакана кружными путями в сопровождении «хвоста» комитетской машины мы ехали к далекому поселку в тайге, где располагалась убогая местная лесопилка, должная быть замененной сверкающими американскими станками. Но уже через пару километров присыпанной щебнем грунтовки пришлось остановиться: из гущи тайги прямо на нас выкатились тягачи с незачехленными стратегическими ракетами.
Фотоаппараты американцев защелкали пулеметными очередями, запечатляя стальные махины военной техники. У нашего водилы, явного труженика чекистского ведомства, почернело от горя лицо: такой подарок не мог быть преподнесен чужеземным пронырам и по самому коварному умыслу.
Я еле удержался от хохота, представляя эмоциональную лексику контрразведчиков в плетущейся за нами машине. Вот вам, ребята, и премия на погоны за все ваши хитромудрые ухищрения!
Таежный поселок поразил меня чистенькими, аккуратными домами, ухоженными палисадниками и вымощенной булыжником мостовой. Оказалось, что большинство жителей — высланные сюда еще с началом войны приволжские немцы, и их глава, дородный, неторопливый в словах и жестах мужик с суровым лицом, тщательно выбритый, в приличном костюме, ознакомившись с проектной документацией, усмехнулся потерянно, молвив:
— Такая техника все деревья в округе за полгода сожрет...
— Ну, тайга же тут до горизонта, — оптимистично заметил я.
— Только дорог нет. На горбу стволы тащить будете? — Он помолчал. — И кедровник жалко. Думал, внукам моим останется... — Махнул рукой. — Ладно, все равно уезжать...
— Куда?
— Да у нас в поселении у всех уже визы на переезд в Германию. Так что располагайтесь тут со своей механикой и пилами, будьте как дома...
Сейчас, стоя на крыльце, глядя на корабельные сосны, плотно окружающие нашу приволжскую деревеньку, я представил себе вместо них удручающее безлесье с цветным пластиковым модулем американского лесопильного монстра, подумав, что, слава богу, здешние угодья его прожорливости не чета, хотя, уверен, променяла бы местная публика без всяких колебаний совести эту розово-янтарную красоту на повсеместно вожделенные ныне долларовые бумажки, вольное хождение которых с недавней поры власть благосклонно разрешила.
А неутомимый сеятель этих бумажек на российской почве мистер Хантер де Баттс уже вылезал из машины, откуда вскоре выбрался и двухметровый атлет — морской офицер Вова Полунин с двумя поллитровками, зажатыми в чугунных кулаках.
— Я предупредил твоего друга, что в деревне особенных удобств нет, — сказал Володя. — Но это его не смутило. Он сказал, что его, как потомственного фермера, наше захолустье своей простотой быта не удивит.
— Ну-ну, — сказал я. — Как же вы друг друга понимали? И где ты учился английскому?
— В кино, — пожал Вова плечами. — Но главное, я, как и он, ориентируюсь на интонацию, чтобы соображать, что происходит, да и вообще. И это великолепно удается.
— Отличное место, — оглядываясь, произнес Хантер. — А это дом для жилья? — Он критически осмотрел приобретенное мной строение. — Что же... — Подумав, спросил простодушно: — А где здесь душ?
— Здесь только джакузи, — ответил я. — Называется река Жабня. Там бьют ключи, придающие телу необычайную бодрость и свежесть.
Хантер несколько скис, но я твердо пообещал ему сауну, то бишь баню, которую уже топил мой сосед, пригласивший нас скоротать в местной компании старожилов воскресный вечерок.
В деревне между тем справлялась свадьба, на всю округу гремели из динамиков быдловатые мелодии из категории ресторанного жанра, доносились заливистый женский хохот и мычание взволнованных музыкальными непотребствами коров.
На основной дороге, разделяющей поселение, выясняли несостоявшиеся, судя по всему, отношения порядком хлебнувшие гости жениха и невесты, одетые по случаю в мешковатые костюмы явно из сельского универмага и неумело повязанные галстуки тусклых расцветок, похожие на засохших тропических рыб.
Отношения выяснялись с помощью колов, выдернутых из разоренных огородных оград. Битва кипела вдумчивая, беспощадная и по всем видимым признакам — привычная. На мордах бойцов то и дело возникали багровые вздутости, кто-то вставал, потерянно нащупывая утраченное орудие, но тут же валился от очередного удара увесистой деревяшкой; последовательно хрустели кости, сочными шмяками отзывалась плоть, и летели на асфальт не успевшие отслужить свое зубы.
Хантер с банным полотенцем на шее скрылся за могучей спиной Володи, который, беспечно поплевывая семечки, с абсолютным спокойствием шел прямиком на сражающуюся ватагу, обронив опасливо похрюкивавшему потомку мушкетеров:
— Не бзди, американец. То есть донт ворри. Сквозь такое воинство я прохожу как эсминец сквозь запруду шаланд. Переведи, Андрюха, вторую часть я не знаю как. — И, глядя на разворачивавшиеся события битвы, продолжил: — Нам предстоит еще многому поучиться у японцев. Их культура владения деревянным мечом и копьем ни в какое сравнение не идет с этой калязинской самодеятельностью. Насколько все же разные у нас традиции снятия накопившегося стресса и контактной соревновательности... — Не замедляя шаг, он переложил семечки в мою ладонь и, ухватив за лацкан пиджака вставшего на его пути драчуна с занесенным над головой колом, отшвырнул его, как напакостившего кота, в кучу соратников, сбитыми кеглями повалившихся в придорожную канаву. Продолжил: — Но если нам привить японские тщательность и углубленность, наверняка исчезнет вся бытовая харизма...
И мы проследовали далее под оторопелыми взорами пьянчуг, невольно растерявших свой боевой пыл от нашего невозмутимого в своей уверенной силе коллектива.
Следующим испытанием для Хантера явилась баня с ее раскаленными булыжниками, огненным паром и ледяной обмывочной водой.
Он с ужасом смотрел на веники из ядреной крапивы, запаренные в жестяных ведрах.
— Зачем здесь эта опасная трава?
— Для массажа тела и оздоровления кожных покровов.
— Я спрашиваю тебя очень серьезно...
— Этим не шутят, Хантер...
— Вот именно. Возможна фатальная аллергическая реакция.
— Мы это так и запишем в твоем свидетельстве о смерти.
— Проводи меня обратно домой, Энди!
— В Америку?
— Нет, туда, где мы будем сегодня жить!
— Сегодня мы будем жить здесь.
— О мой Бог!
Собравшееся в бане общество, состоявшее из крепких провинциальных мужчин, невзирая на протестующее блеяние Хантера, заволокло гостя в парилку, далее различились его протяжные вопли, чередуемые ненормативной английской лексикой, выкрикиваемой в стиле «рэп», но в итоге, укутанный в простыню, порозовевший, как новорожденный поросенок, он вернулся за накрытый стол умиротворенно-восхищенным, тараща просветленно глаза от неведомых доселе ощущений.
В предбаннике в топку печи хозяин то и дело подбрасывал вяленые туши судаков и щук — неликвиды от прошлогоднего улова, уже ссохшиеся до каменной очерствелости. Сухая рыба сгорала в мгновения, словно начиненная порохом.
— Стыдно перед природой, — сетовал истопник. — Попусту израсходованные ресурсы. Зажрались мои едоки, теперь рыбу вялить буду в обрез, чтобы и такую, крестясь на дары Господни, жевали...
Общество на такое замечание согласно кивало головами, не без укоризны наблюдая за канувшим в огонь чучелом полуметровой стерляди.
Володя Полунин безвылазно провел в парилке не менее часа и, бесстрастно освежив туловище студеной водичкой, высказался в том духе, что парок сегодня слабоват, венички жидковаты, а в парной он чуть не заснул, на что старожилы недоуменно покачали головами, а один из них, лысый, грузный человек с неторопливыми манерами и с большим жизненным опытом в глазах, заметил:
— Ты хоть и советский офицер, но таких нагрузок никакая машина не выдержит, тут и у дизеля радиатор закипит...
— Если сравнить человека с машиной, — сказал Вова, усаживаясь в креслице и поглаживая свою волосатую мужественную ногу, — то степень износа в процентном отношении у меня куда меньше, чем год выпуска. Фары — серые, но не тусклые, карданный вал без разболтанных крестовин, салон — чистая кожа. Горючее — воздух, иногда пиво. Совсем иногда — водка. Все узлы и приборы работают согласно параметрам и задачам. Аккумулятор — есть свои плюсы и минусы. Кузов не битый и не ржавый. Крыша на месте. СО не мерил, не проктолог. В общем, состояние рабочее. Готовлюсь к очередной командировке.
— И куда? — поинтересовался лысый, почесывая застарелый шрам на носу пальцами, татуированными синими чернильными перстнями. Судя по количеству перстней, объему заведенных на этого персонажа томов в уголовных архивах мог бы позавидовать и Дюма-отец.
— Ты странный человек, — отозвался Вова. — Здесь находится американец, а мне предлагается публичное разглашение государственной тайны. Андрей, это не переводи, у нас сейчас разрядка отношений, возможны необоснованные обиды... А в парной я могу и ночь перекоротать — так намерзся в просторах Ледовитого океана. По двое суток с боевыми дельфинами ночевал в волнах...
— Зачем? — поинтересовалась публика, с аппетитом поглощавшая свежую свиную убоину, присыпанную сырым ядреным лучком.
— Снимал натовские разведывательные буи, — покосившись на Хантера, с подозрением уставившегося на убоину, ответил Вова.
— А как же спал?
— Жилет поддул, нагрев прибавил, на дельфина облокотился и — кемарь, — объяснил Вова. — Жди, когда подойдет лодка.
— Да за это Героя надо давать!
— Меня представляли, — важно кивнул Вова. — Но что-то перепутали в инстанциях и вручили всего-то медаль...
— «За отвагу»?
— «За спасение утопающих». Штурмана смыло с мостика в шторм, пришлось нырять, идти на очередной подвиг. Он уже на пятьдесят метров в глубь ушел, был обнаружен по фосфоресцирующему циферблату часов. Далее наградные документы наслоились друг на друга — видимо, слиплись, — награду вручили по последнему зафиксированному событию.
— Во как! — изумилась публика сокрушенно.
— М-да, мне тоже обидно, но, думаю, все еще впереди...
Хлебнув кваску, я вышел из бани. Уже начинало вечереть, вдалеке утихал гул отгулявшей свадьбы, кружили первые пожелтевшие листья, опадающие со старых лип, и накрапывал редко и колко назревающий к ночи дождь. Неужели скоро зима?.. Укутается деревенька шубами из сугробов, в снежную пустыню превратится Волга, почернеет замороженный лес, остудится мой одинокий дом в печали своей заброшенности...
Я вернулся в теплую, радостную от людского застолья баню. Вова повествовал разинувшей рты публике очередную тюльку, якобы связанную с его флотской службой. Я подсел ближе к Хантеру, принявшись за синхронный перевод Вовиных баек.
— Рыбой мы на лодке уедались! — безапелляционным тоном травил Вова. — У нас там спецотсек был. Как гидролокатор косяк нащупает, команда: «Отсек раздраить!» Р-раз — и косяк наш! Всосало! Спускаем воду, туда кок приходит, Борей его звали, сортирует рыбу. Лопатой. Однажды акула в общую массу втерлась и в зад ему вцепилась. Откусила полжопы! Напрасно ржете, смех хреновый... По радио объявление дали о сдаче крови для операции, бутылку спирта пообещали — так весь личный состав в очередь в санчасть по линейке выстроился, у лодки даже дифферент на нос пошел...
Я с самым серьезным видом перевел Вовин рассказ Хантеру.
— Кок выжил? — спросил тот взволнованно.
— Вставили силикон, — мрачно кивнул Вова. — Мы потом в Бангкок пришли. На отдых, значит...
— Но там же нет моря, — слегка удивился Хантер, — там река...
— Правильно, — с уважением взглянув на эрудированного слушателя, согласился Вова. — По реке мы... Через устье, дельту то есть. И Борю один секс-турист за зад схватил, думал... ну, понимаете... Силикон, формы дамские... Мы с этого пидо... ну, понимаете... потом неустойку за моральный ущерб получили. Купили на нее «Запорожец». Уже в Москве, естественно. Это такая представительская украинская машина, мистер Хантер. Черного цвета. С антенной. И с радиотелефоном.
— А зачем радиотелефон? — спросил тот механически.
— Как?! Чтобы связь с лодкой не терять. Мы же люди военные, вдруг аврал?..
— Вы человек с историей! — уважительно заключил Хантер.
— Послушай, — встрял в разговор один из гостей, долговязый тип с цепкими глазами, стриженный под бобрик. — Ты сказал, что вытащил этого утопленника с пятидесяти метров глубины.
— Ну, — пожал плечами Володя. — Рабочая глубина. Не вижу препятствий для преодоления.
В глазах собеседника блеснул ядовитый скепсис.
— У нас на Жабне возле бакена яма, — продолжил он. — Общая глубина — тридцать пять метров. Гидрологи измеряли. Вот следующим летом приезжай, посмотрим, как ты нырнешь до дна. Ставлю на кон ящик коньяка.
— Во-первых, — рассудительно молвил Вова, — когда мне выражают недоверие, я склонен повышать ставки. Например, в данном случае — до тысячи рублей.
— Идет, тысяча рублей! — заключил долговязый, опустошив рюмку и волевым жестом утвердив ее на середине стола.
— Во-вторых, — продолжил Вова, подняв бровь, — необязательно ждать следующего лета. Сомнения в наших доверительных взаимоотношениях мы можем устранить прямо сейчас.
— Да сегодня к ночи до нуля похолодает, — высказался хозяин дома.
— Глистам холера не помеха, — сказал Вова. — А Северный Ледовитый океан приучил меня к неблагоприятным температурам. Я принимаю ваш смехотворный вызов.
Возникла настороженная пауза. Затем, наспех накинув на себя залежалые дачные шубейки и ватники, побрели к реке. Мне достался драный овчинный тулуп, Володя степенно шествовал в пластиковых пляжных тапочках и в двубортной старой шинели, надетой на голое тело. На плече шинели болтался скукоженный полковничий погон.
Дошли до края пирса, остановившись на краю его бетонной плиты и всматриваясь в оранжевый поплавок далекого, метров за сто, бакена, одиноко торчавшего в черной, неприветливой воде.
Небо уже заполонила вечерняя лиловая мгла, влажный холод лез настырными лапами в прорехи моей овчины, в воздухе я заметил пару мимолетных снежинок, канувших в речную неуютную стынь.
Вова неторопливо снял шинель, повесив ее на ограду пирса. Скинул с себя тапочки.
До последнего мгновения никто, в том числе и я, не верил, что он нырнет сейчас в эту холодную непроглядную жуть, полагая, что мы участники всего лишь бесшабашного розыгрыша. Но тут случилось и вовсе несусветное: Вова не просто без всплеска, в длинном скользящем падении вошел в глубину, но и бесследно канул в ней на несколько минут, заставив нас в беспокойстве озирать речное пространство с его бесстрастно утвердившимся бакеном, возле которого наконец возникла голова нашего товарища.
— Контрольная точка достигнута без происшествий! — донесся до нас его выкрик. — Приступаю к основному заданию!
Я посмотрел на долговязого спорщика, тянувшего шею для лучшего рассмотрения своего оппонента в застланном мглой водном просторе. Лицо спорщика отяжелело от нехороших предчувствий скорого расставания с опрометчиво выставленной на кон суммой, равной в своем выражении цене деревенской хаты. Его товарищ включил прихваченный из дома фонарь, в подробностях высветивший бакен и мелькнувшие над водой Вовины голеностопы, тут же исчезнувшие в пучине.
Потянулись еще несколько минут томительного ожидания, но вскоре из фонтана брызнувшей по сторонам воды стремительно, во весь торс возникло тело боевого пловца с широко раскинутыми руками, в его кулаках находился придонный грунт, тут же подброшенный им в воздух.
Глаза долговязого сначала округлились, затем остекленели, как у выпотрошенного к ухе ерша. Остальная компания, ошарашенно переглядываясь, предалась комментариям, основанным на сложных витиеватостях нецензурных эпитетов, выражающих восхищение. С помощью той же лексики в ее англоязычном варианте свои впечатления выражал и Хантер, восторженно, как заводной попугайчик, крутивший головой из стороны в сторону. Он был облачен в ватные штаны лагерного конвоира и видавший виды милицейский бушлат с латунными пуговицами. Голову его украшала бейсболка с эмблемой футбольного клуба «Манчестер юнайтед». Стоит заметить, что, выслушивая его, публика с ним понимающе соглашалась.
Между тем, используя могучий стиль баттерфляй, Володя, словно паря над водой, приблизился к пирсу, подтянулся за край бетонной плиты и, отряхнувшись зябко, сказал:
— Погрузившись под бакен, я одновременно погрузился в воспоминания о нашей парилке. Ее пора вновь навестить.
— Долго ты там... — последовала реплика.
— Опытный ныряльщик всплывает через три минуты, — отозвался Володя. — Неопытный — через три дня. Но есть исключения. Например, водолазу может последовать приказ: «Поднимайся, мы тонем!» Тут для принятия решения необходимо время на раздумье...
Побрели обратно, в заветное тепло жилья. Я шел впереди, слыша за спиной очередное повествование матерого моряка:
— А вот когда я нырял в Японском море, то нашел в зарослях трепангов, то есть кораллов, шестиконечную морскую звезду.
— Да ну!
— Явно еврейского происхождения... Биробиджан-то рядом...
По возвращении в баню удрученный и отчужденный от нашей беспечности спорщик переоделся, отлучился на полчаса, после чего явился вновь, молча выложил на стол пачку червонцев и, не попрощавшись, растворился в гулком мраке накрывшей деревню ночи.
Утром, выйдя за калитку, я встретил соседа, хозяина вчерашней незабвенной баньки.
— Ты вот что... — сказал он мне хмуро. — Ты эту чуму сюда больше не привози. Эк как он Геннадия нахлобучил... Американец — да, американец хороший, а эту чуму... — Он сплюнул через плечо. — Ты понял, в общем...
— Пожелание учтено, — сказал я.
В этот момент дверь дома открылась и на крыльце, просунув во входную дверь свои габариты, появился Вова — босой, с влажным после утреннего омовения торсом и в набедренной повязке в виде махрового полотенца. Вова сладко потянулся, при этом протяжно и отдохновенно пукнув в утреннее безмятежное пространство.
— В хорошем человеке дурное долго не держится, — обратился он к нам. — А баня прекрасно способствует здоровой перистальтике. Доброе утро!
Сосед снова, но куда энергичнее сплюнул и как бы ненароком перекрестился в обуревающих его неприязненных чувствах.
Вечером, по приезде в Москву, Хантер позвонил в Америку своей сестре, доложив, что с ним полный порядок и только что он вернулся из удивительного путешествия в старинную русскую деревню. Я оказался нечаянным свидетелем этого семейного разговора.
— Там все очень похоже на Америку, — говорил Хантер. — Какой она была двести лет назад. Я видел много интересных людей. И много опасных. Они бьют друг друга на улице большими палками. И топят печь сухими осетрами! Что еще? Они едят сырое мясо и моют себя крапивой. И носят одежду разного рода войск. Я сам одевался в это. Мы видели, как один из них нырял ночью в реку на сто пятнадцать футов за большие деньги! Но в целом они живут очень скромно. Там были такие бедные люди, что перстни на пальцах у них были нарисованы авторучкой.
Я подумал, что Вова Полунин охарактеризовал бы такой отчет как донесение агента ЦРУ о своем нахождении в малоизученном американской разведкой регионе российской глубинки.