Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Александр Блок. Этюды

Cергей Романович Федякин родился в 1954 году в Москве. Окончил Московский авиационный инс­титут и Литературный институт им. А.М. Горького. Кандидат филологических наук, доцент кафед­ры русской литературы XX века Литературного института. Автор книг «Русская литерату­ра конца XIX — начала XX века и эмиграции первой волны: Учебное по­собие для учителей» (1999, со­в­мест­но с П.В. Басинским), «Скря­бин» («ЖЗЛ», 2004), «Мусоргский» («ЖЗЛ», 2009), «Рахманинов» («ЖЗЛ», 2009) и др. Лауреат литературной премии Государственного академического Большого симфонического оркестра имени П.И. Чайковского в рамках юбилейного фестиваля «Вера, Надежда, Любовь…» (2005).

Ко дню рождения поэта

1. Жизнь «до Блока» глазами Блока

Он родился в эпоху... С этого часто начинаются книги-биографии. Но Александр Блок в русской литературе, русской культуре, истории — имя особенное. И хотя мальчик Блок действительно родился в одну из эпох русской жизни, про поэта Блока можно сказать: эпоха дала нам его.

День его появления на свет окружен событиями символическими. Конец 1880-го — начало 1881-го. Уже забрезжил поворот русской истории. Неотвратимый. 28 января 1881-го уйдет из жизни Федор Михайлович Достоевский. Совсем недавно, в ноябре, завершилось печатание «Братьев Карамазовых», чуть раньше, 8 июня 1880-го, писатель потряс мыслящую Россию своей речью о Пушкине: в ней услышали призыв к национальному единению. В замысле так и осталось продолжение последнего романа, где главный герой, Алеша Карамазов, должен был вступить на тот же путь, что и его исторический «прообраз» Дмитрий Каракозов: поднять руку на помазанника Божия. История договорила за писателя: 1 марта того же года народовольцами убит Александр II.

Это событие изменило русскую жизнь. Будто дрогнуло что-то в дотоле привычном существовании, хотя покушений до этого дня было уже немало.

«Дело первого марта было не скажу “злодеянием”, но “деянием” действительно страшным и исключительным, имевшим, во всяком случае, не тот смысл, который ему придают историки так называемого освободительного движения» — свидетельство Павла Муратова, ровесника Блока, чуткого и точного в своих характеристиках мыслителя-эссеиста.

В списке особо значимых событий первых месяцев 1881-го есть еще одно имя: 9 марта уйдет из жизни Модест Петрович Мусоргский, создатель музыкальных драм, где в центре стояла русская история: смута в государстве, тема цареубийства, тема монаршей вины.

Александр Блок родился в то время, когда особо чуткие уже могли уловить эхо грядущих бед и крушений. Сам Блок об этом скажет не только в стихах.

«Как сорвалось что-то в нас, так сорвалось оно и в России...» — это он ощутит в 1910-м. «Все будет хорошо, Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться», — поправит себя в 1917-м. В начале 1918-го уточнит: «России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой».

В записях этих не только судьба отечества, здесь — излом истории, мировое распутье, жизнь в неизбывном ее трагизме. Сквозь разрозненные реплики звучит настойчивый лейтмотив: умереть, чтобы возродиться, воскреснуть. И все же сначала — умереть, пройти через «Возмездие».

В поэме с этим названием эпоха схвачена в двух строках:

Неслыханные перемены,

Невиданные мятежи...

Великая империя — это множество народов, языков, вероисповеданий (пусть даже иной язык или религия охватывают лишь небольшое количество людей). Это разные сословия. Разные образы жизни. Многообразие интересов. Империя стоит твердо, когда в этой разноголосице ощутим общий тон, когда голоса сплетаются в сложном контрапункте. Но приходит время диссонансов, и то, что казалось прочным, устойчивым, вдруг обнаруживает шаткость.

Эпоха «до Блока» — это великая империя накануне крушения. Она пролегла от Варшавы до Владивостока. От одного города до другого — к моменту ее исчезновения — можно было проехать по железной дороге. Именно в Варшаве в начале 1910-го Блок ощутит:

И вот — в лучах больной зари

Задворки польские России...

Та часть Европы, которая не один раз подталкивала Русское государство к исторической пропасти, в начале ХХ века — лишь его окраина. Но «задворки» эти помнили о былом величии, о времени «дороссийском». И стали для империи местом нескончаемого брожения.

Историческое время воссоздают по документам, свидетельствам, хроникам событий. Но если это время поэта — брошенные им фразы дают возможность увидеть эпоху его же глазами.

В октябре 1911 года Блок захочет, нет, не узнать, а постигнуть время до своего появления на свет. Его замысел — большая поэма, в ней должна отразиться «история рода». Появляются предварительные прозаические наброски. На лист ложится запись: «Последние годы Александра II».

Но эпоха 1860–1870-х наплывает на другую, на время 1910-х. Наброски Блока появятся в 1911-м, потом в 1913-м. И годы застывшей в воздухе тревоги — перед роковым 1914-м — дают особый угол зрения на мнимое благополучие времен более далеких.

«Солнечный сентябрь 1878. Войска наши возвращаются от стен Цареграда. Их держали в карантине, довезли до Александровской станции и теперь по одному полку в день вводят в город по шоссе от Пулкова. Трибуны у Московской заставы, там императрица и двор. Народ по всему пути. Из окон летят цветы и папиросы на “серые груди”. Идут усталые и разреженные полки. У командиров полков, батальонов — всюду цветы, на седле, на лошадиной челке. У каждого солдата — букет цветов на штыке. Тяжелая, усталая пехота идет через весь город — по Забалканскому, Гороховой, Морской... Адреса, речи. Гренадеры, бывшие у Московской заставы утром, дошли до казарм только в шестом часу.

За ними Плевна, Шипка, Горный Дубняк. Шапки и темляки будут украшены. Но за ними еще — голод, лохмотья, спотыканье по снегу на Балканах, кровь, холод, смерть, хуже смерти воровство интендантов».

Завершение Русско-турецкой войны. Объемное, стереоскопическое зрение. Не только торжество, но и его изнанка. Все нужно запечатлеть, без этой полноты нет эпохи.

Другой набросок менее красочен. Здесь — дальний план, взгляд с высоты: «Турецкая война 1877–1878. Военные действия кончились уже в январе — русские войска подошли к Константинополю. Всеобщее возмущение — зачем его не взяли (Александр обещал не брать англичанам). День получения известия о взятии Плевны в Петербурге (конец зимы 1877) — сухой бесснежный мороз».

Поэту нужны не только события, но и детали. Без них прошлое постичь невозможно. «Сухой мороз», а следом, 1 марта 1881-го, в день убийства Александра II, «яркое солнце, тает».

«Мороз», «тает» — эпоха в знамениях. За ними — эпоха в лицах.

Достоевский, Некрасов, Салтыков-Щедрин. Первый раздражал демократов своими «имперскими» призывами и консерватизмом. (Об этих «идейных» современниках великого писателя у Блока коротко: «Ненависть к Достоевскому».) Второй, главный лирик 70-х годов XIX века, для тех же демократов фигура двойственная. Сочиняет «народнические» стихи — и тут же: «А вот если бы бутылочку шампанского — другое дело». А вот имена писателей рядом с семьей деда: «Бабушка ненавидит Достоевского. A.Н. Бекетов, встречаясь с ним, по мягкости не может ненавидеть». Здесь же и Салтыков: «А.Н. Бекетов всегда вместе с Щедриным ездит на заседания Литературного фонда, нанимают карету. Уже больной Щедрин. Щедрин у Донона — лакею, принесшему лангусту: “Ступай вон со своим раком”. Циник, вечно “злится”».

Врывается в наброски и особо важное для Блока имя: «Вл. Соловьев — восходящая звезда».

Записи ложатся «пятнами». Важна не хронология, важна картина. Важно схватить панораму событий и лиц: Александр II («любил гулять в Летнем саду»), дамы («старались вертеться перед ним»), убийца государственного деятеля («ускакал на лошади»)... Рядом — шумный процесс Веры Засулич, стрелявшей в санкт-петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова, студенческие волнения и беспорядки, пересмотр университетского устава...

Но брожение в государстве началось раньше семидесятых, и Блок шагнет дальше, вглубь. Упомянут «Колокол» Герцена, начало царствования Александра II... «Прокламации. Польские волнения. Студенческие беспорядки в Санкт-Петербурге (исключение и высылка под надзор полиции)».

Блок погружается в источники: книги по истории, воспоминания, опубликованные документы. В конспектах — имена министров и террористов, покушения, аресты... События культурной жизни — и события общественные. И вдруг — как вспышка — «время до Александра Блока» целиком, мгновенный образ эпохи: «В 70-х годах жизнь идет “ровно” (сравнительно; лейтмотив — пехота). Это оттого, что деды верят в дело. Есть незыблемое основание, почва под ногами».

Поэма «Возмездие» — итог жизни и творчества. Не вполне состоявшийся: поэма писалась долго, почти до самой смерти, но так и не была закончена. И все же... В набросках оживает — кусками — век XIX. Чеканные строки поэмы дышат не только историей, но и воздухом русской лирики.

«Век шествует путем своим железным...» — писал некогда Боратынский. «Железный путь» — не только рельсы и поезда, это — новая история. Время машин, механики, неуклонного нашествия цивилизации; мощью своей она давила все природное, живое, человечное.

В начале первой главы «Возмездия» — эхо того же образа:

Век девятнадцатый, железный,

Воистину жестокий век!

И строки эти не просто отсылка к «последнему поэту» Боратынского. Они призваны оттенить и усилить другие:

Двадцатый век... Еще бездомней,

Еще страшнее жизни мгла...

Поэзия питает историософию Блока. В стихах поэмы царствует панорамное зрение — даже когда взгляд падает на детали. В прозаических набросках Блок ближе к истории семьи. Сюда тревога приходит не с «железным веком», не с «жизни мглой», но с образом отца. Предыстория его рокового появления пришла из семейных преданий.


* * *

Сюжет поэмы после ее начала, где сошлись времена и сроки, должен был сузиться. Уже не история русского XIX века, но история семьи.

Вечер. Достоевский в гостях. Здесь же — молодой человек, которого трудно не заметить. Это Александр Львович Блок. Знаменитый писатель обратился к хозяйке: «Кто этот красавец? Похож на демона».

Вторую фразу Блок подчеркнет. В образе мерцал символ. В стихах эпизод обретет черты эпические:

Средь пожилых людей и чинных,

Среди зеленых и невинных —

В салоне Вревской был как свой

Один ученый молодой.

Непринужденный гость, привычный —

Он был со многими на ты.

Его отмечены черты

Печатью не совсем обычной.

Раз (он гостиной проходил)

Его заметил Достоевский.

«Кто сей красавец? — он спросил

Негромко, наклонившись
                                             к Вревской. —

Похож на Байрона». Словцо

Крылатое все подхватили,

И все на новое лицо

Свое вниманье обратили.

В прозаических набросках лишь намечен путь к этому зрению «под знаком эпохи». Характеристики кратки и с неизбежностью почти повторяют друг друга:

— «...предвестием входит в семью “демон”»;

— «В дружной семье появляется “странный незнакомец”»;

— «...В семье появляется черная птица: молодой мрачный (байронист) — предвестие индивидуализма, неудачник Александр Львович Блок»;

— «Дед светел. В семью является демон, чтобы родить сына».

От последней фразы веет предопределением. И это ощущение неизбежного не лишено оснований.

Семья ректора Петербургского университета Андрея Николаевича Бекетова живет жизнью ладной, спокойной и вместе с тем творческой. Сам он — знаменитый ученый, автор книг по ботанике («География растений», «Ботанические очерки», «Из жизни природы и людей», «Курс ботаники для университетских слушателей»). Жена, Елизавета Григорьевна, переводит с европейских языков — и литературу научную (Бокль, Брэм, Дарвин, Гексли), и литературу художественную (Вальтер Скотт, Диккенс, Теккерей, Руссо, Гюго, Бальзак, Флобер, Мопассан, Бичер-Стоу...). К переводам потянулись и дочери, девушки необычайно развитые.

По субботам в доме собирается молодежь. Здесь шумно, весело. Среди младших дочек — шестнадцатилетняя Аля. Светлая, ясноокая. Редкие фотографии Александры Андреевны тех лет приводят на память известный портрет М.И. Лопухиной кисти Боровиковского: лицо излучает душевную чистоту и необыкновенную женственность. Молодые люди посвящают ей стихи, просят ее благословить на экзамен. Такой и увидит ее молодой сероглазый брюнет двадцати четырех лет.

Александр Львович Блок. Тонкие черты лица, сросшиеся брови. В романах XIX века о таких героях написали бы: «Хорош собой». Умен, хорошо образован. Гимназию окончил с золотой медалью, в университете ему предсказывают блестящую будущность. При этом — незаурядный пианист. Исполняет Бетховена, Шумана, Антона Рубинштейна и весь отдается музыке.

Из него исходит особый магнетизм. Нервный, порывистый, чрезвычайно одаренный, он производил впечатление. В поэтических формулах Александра Блока запечатлена история отношений Александра Львовича с домом Бекетовых:

— Как гостя милого встречали

В старинном доме над Невой...

— Но скоро стариков привлек

Его изящный ум...

— Бывало всех по вечерам

Он очаровывал беседой...

— «Талант, талант», — прошла молва...

— Его блестящему уму

Противоречия прощали...

Одна строка сына раскроет не только характер отца. Как в зерне содержится будущее растение, так в ней — неизбывная судьба старшего Блока: «И сам не знал он тьмы своей».

Алю этот «демон» заметил сразу. Был внимателен, настойчив в ухаживании. Не сразу добился согласия. Еще до свадьбы поведение Александра Львовича в мире Бекетовых рождало диссонансы. Что-то было мучительно судорожное в его характере. Страстность натуры часто оборачивалась жгучей ревностью.

Бекетовы обеспокоены. Но тут уже Аля проявляет строптивость.

...Но чуждо, пусто, дико стало

Все прежде милое...

О 1878-м Елизавета Григорьевна напишет: «Весной Аля невеста Блока. Начало новых бедствий. Родственные любезности. — Лето в Шахматове... Блок в деревне... Зима грустная, Аля невеста, в переписке с Блоком и враждует с семьей».

Не это ли время — «Блок в деревне» — в воспоминаниях Александры Андреевны? Сад. Вечер. Уже видны звезды. Запах сирени. Шорохи и крики ночных птиц. Месяц отражается в пруду. Рядом он — нежный, страстный.

Он — жизнь, он — солнце, он — стихия...

Однажды ревнивый жених, находясь вдалеке, написал невесте, чтобы та не смела появляться на субботних бекетовских вечерах. И Аля, такая живая, вольнолюбивая, покорилась: в ближайший прием осталась у себя в комнате, заставив гостей слегка поволноваться: не очень ли приболела?

Начало 1879 года — перемена и в ее жизни, и в жизни семьи Бекетовых. Елизавета Григорьевна запечатлела этот день: «8 января Алина свадьба с Блоком. Сенаторы, фрейлины, министры. Много шампанского и горя».

Блок в поэме воссоздаст всю панораму:

Он диссертацией блестящей

Стяжал отменные хвалы

И принял кафедру в Варшаве...

Готовясь лекции читать,

Запутанный в гражданском праве,

С душой, начавшей уставать, —

Он скромно предложил ей руку,

Связал ее с своей судьбой

И в даль увез ее с собой,

Уже питая в сердце скуку, —

Чтобы жена с ним до звезды

Делила книжные труды...

Живого характера Али бекетовскому дому не хватало. Без Александры Андреевны дом будто опустел. Но и ей пришлось сначала разочароваться в своих ожиданиях. После — пережить тяжелое время.

Первые роды — мертвый младенец. Все очевидней и одна мучительная особенность мужа. В черновиках «Возмездия» сказано о неспособности Александра Львовича достичь «золотой середины», его ум обречен «вечно в крайности блуждать». Отсюда и эта черта:

И ненавистное любовью

Он мог порою окружить.

Но и любовь его окружена если и не ненавистью, то душевной жестокостью. Близких людей Александр Львович страстно любил, но и мучил: скупостью, неуравновешенностью, ревностью.

В конце 1880-го, по прошествии почти двух лет после отъезда в Варшаву, Аля вместе с мужем прибудет в Петербург. Александра Львовича ждет защита магистерской диссертации. Ее — скорые роды.

Состояние Александры Андреевны, ее усталость, измученность, рассказы о деспотическом характере мужа родных поражают. Бекетовы настояли: до появления ребенка Александра Андреевна остается в Петербурге. Александр Львович, защитив свою работу с блеском, уезжает в Варшаву. И это мгновение — начало их разрыва.


* * *

Есть и другой взгляд Блока на «свои истоки». Такого рода документы пишутся сухо; здесь важны только сведения. В блоковской «Автобиографии» нет той музыкальности, того переплетения различных тем и того «ветра истории», которыми дышит поэма «Возмездие». Но зато есть четкость. И ощутимы те акценты, умолчания, невольные проговорки и важные для Блока «реплики в сторону», без которых ни судьбу его, ни «самоощущение» понять невозможно.

«Семья моей матери причастна к литературе и к науке...» — для биографий вполне обычный «тезис». Но Блоку важно не только то, что дед его ученый, без имени которого не обойдется ни одна история биологии, но и то, что Андрей Николаевич Бекетов — «идеалист чистой воды», что летом, живя в своем именьице, готов помочь мужику тащить срубленную березку, не думая даже о том, что взята она из его собственного леса. И бабушка — не только дочь известного путешественника-исследователя Григория Силыча Корелина и не только переводчик-просветитель, открывший русской культуре зарубежных писателей и ученых, но человек особенный: «Она умела радоваться просто солнцу, просто хорошей погоде, даже в самые последние годы, когда ее мучили болезни и доктора, известные и неизвестные, проделывавшие над ней мучительные и бессмысленные эксперименты. Все это не убивало ее неукротимой жизненности».

От бабушки останутся и ее устные рассказы, ее «не-литература» — «пяльцы, на которых с необыкновенной быстротой вырастают яркие шерстяные цветы, пестрые лоскутные одеяла, сшитые из никому не нужных и тщательно собираемых лоскутков». За пестрыми кусочками ткани — тоже ее облик: «невозвратное здоровье и веселье, ушедшее с нею из нашей семьи».

Если бабушка напитала его детскую душу рассказами, то дедушка — особенным, необыкновенным общением: «...мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции; при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий».

Это были не просто рассказы. Андрей Николаевич чуял саму душу растений. Потому позже и родятся у его внука многие завораживающие строчки.

Золотисты лица купальниц... —

Блок видит не только венчик цветка. Сквозь чашелистики и лепестки он прозревает пусть маленькую, но личность.

Повиликой средь нив золотых

Завилась я на том берегу. —

И здесь преображение. Повилика при беглом взгляде может показаться невзрачной. Но не глазам Блока.

Из длинных трав встает луна... —

Взгляд наинеобычайнейший. Будто смотришь на сумеречное небо снизу, из густотравья.

Обычно в биографиях первым упоминается отец. Блок подробнейшим образом рассказал о семье матери. Упомянет и ее, Александру Андреевну, и теток (все пошли по стопам его бабушки — в литературу, в перевод, в просветительство); упомянет и доброго друга деда (и своего тестя) знаменитого ученого Дмитрия Ивановича Менделеева.

Об отце — после. Короче и глуше: «Я встречался с ним мало, но помню его кровно».

О «второй» своей родословной Блок знал не так много. Столь же скудны свидетельства и в книгах воспоминаний его родной тетки М.А. Бекетовой. «Фамилия его немецкая...» — самая точная фраза из биографии поэта, написанной Марией Андреевной[1].

Иоганн Фридрих Блок, немецкий лекарь, переселился в Россию в 1755-м, при императрице Елизавете. От него и пошла новая дворянская фамилия. Следующие поколения Блоков более заметны на военном поприще. Но дед поэта, Лев Александрович, стал юристом. Лютеранин, он женился на православной, дочери псковского губернатора Черкасова Ариадне Александровне. Постепенное врастание немецкой «ветви» в русскую жизнь заметно проявилось в лице отца, Александра Львовича, соединившего немецкую и русскую кровь, а вместе с тем — грубость и утонченность, редкую одаренность во всем (музыка, юриспруденция, философия истории) и скромность достигнутого. После себя профессор Варшавского университета А.Л. Блок оставил лишь два сочинения: «Государственная власть в европейском обществе» и «Политическая литература в России и о России». Книги, впрочем, примечательные: в них можно найти сходное с сыном ощущение России.

Некогда от Александра Львовича ждали деяний, соизмеримых с отпущенным даром, но... «свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которых искал, — поясняет «Автобиография» сына, — в этом искании сжатых форм было что-то судорожное и страшное, как во всем душевном и физическом облике его».

Выразительны и воспоминания ученика старшего Блока Е.В. Спекторского: «Александр Львович был убежден, что у каждой мысли есть только одна действительно соответствующая ей форма выражения. Годами переделывая свой труд, он и искал эту единственную форму, преследуя при этом сжатость и музыкальность (ритмичность, размеренность). В процессе этой бесконечной переработки он стал в конце концов превращать целые страницы в строки, заменять фразы отдельными словами, а слова — знаками препинания». Не замечал Александр Львович, что после столь яростных правок работа его «становится все более и более символистическою, еще понятною для ближайших учеников, но для широкого круга непосвященных уже совершенно недоступною».

Талант мыслителя историософского склада и дар стилиста не дополняли друг друга у старшего Блока, но сталкивались между собой. Отсюда же, из-за внутренних разногласий с самим собой, и его извечная неуживчивость.

Оставив Петербург, он пытается заново расположить к себе жену. Попытки были безуспешны: 24 августа 1889 года по указу Святейшего Синода брак Александра Львовича и Александры Андреевны был расторгнут.

Женился отец Блока и во второй раз. Но и тот брак оказался непрочным.

Будущий поэт рос вдали от отца. Видел его лишь изредка. Их сдержанное общение — в письмах. Образ отца, его душевная глубина, сложность его характера откроются Блоку уже после кончины Александра Львовича. И тогда образ отца соединится с образом Варшавы («задворки польские России»), где он жил и преподавал. Именно смерть отца пробудит замысел поэмы, где история рода вплетается в историю Отечества. Именно с этого времени обострится слух Блока — и без того чрезвычайно чуткий — на особо значимые события. И в своей биографии, и в жизни рода, и в судьбах России.


2. Январь 1904 года. Москва

Зимняя Москва 1904 года. Старая, уютная. Сугробы, снег на крышах, на карнизах, на черных ветвях деревьев. Золотые купола церквей. В переулках тихо, будто время остановилось. Но стоит выйти на более оживленную улицу — и мимо промчатся рысак и сани, повизгивая полозьями и распугивая галок.

Утром с вокзала Блоки отправились на Спиридоновку, к деревянному дому Марконетов, в два этажа, с высоким цоколем. Некогда место это знавало совсем иные времена, когда прохожие с улицы слышали шум за освещенными окнами, веселые выкрики, смех. Но время людных вечеров давно прошло. В 1896-м младший брат ушел в мир иной. К январю 1904-го его вдовы тоже не было дома: ее поместили в лечебницу для душевнобольных. В квартире покойного Александра Федоровича Марконета, куда и вселились гости, оставалась только кухарка Марья. Старший из братьев, Владимир Федорович, дядя Сережи Соловьева, жил в двух шагах; он был первым, кого навестили Александр Александрович и Любовь Дмитриевна.

Прежде чем отправиться к Сереже Соловьеву, Блок черкнул несколько строчек для матери — о том, как доехали, о ближайших планах. В беглый перечень событий, пережитых и возможных, вплелась еще одна фраза: «Мороз, на небе есть синее». За зимним просветом — он мог поймать его и по дороге с вокзала и просто глянув в окно — мерцало предчувствие.

Блоки подоспели к утреннему чаю. У Сережи застали новых знакомых, студентов Московского университета Бугаева и Петровского. Соловьев чувствовал всю особость этого мгновения: его друзья и его необыкновенный брат наконец-то увиделись.

Минуты едва скрываемой неловкости. С Борисом Николаевичем уже год они в переписке. Каждый, читая очередное послание дальнего и столь духовно близкого корреспондента, поневоле должен был мысленно рисовать своего собеседника. При встрече оба ожидали увидеть совсем иное лицо. Белый позже припомнит: несколько мгновений испытывал чуть ли не разочарование. Когда читал стихи за подписью «Блок», когда читал письма — видел существо особое: небольшого роста, коренастый и коротконогий, лицо — белое, тяжелое, вид болезненный, взгляд — куда-то «в горизонт» и светится. Перед ним же был статный, высокий, широкоплечий молодой человек с тонкой талией. Питерский гость был чем-то похож на «молодца» из народных сказок, что никак не вязалось с его молитвенной лирикой.

Вот он снял пальто, остался в студенческом сюртуке. От смущения тискает в руках белые рукавицы. Жена его раздевается тут же, сняв что-то меховое. Вошла в комнату с муфтой в руках — и Борис Николаевич ощутил запах духов. Все-таки лицо доселе незнакомого ему Александра Александровича внезапно показалось знакомым (потом поймет: как увиденный однажды портрет Гауптмана).

Блок тоже ожидал совсем другого собеседника. И матери напишет из Москвы: «Совсем не такой, как казался, — поцеловались». Об Алексее Сергеевиче Петровском, книгочее с умными карими глазами, еще короче: «Очень милый».

Пока присутствовал Сережа Соловьев, можно было приглядываться друг к другу. Сережа говорил, жестикулировал, но времени у него было мало: в этот день гимназиста Соловьева ждал экзамен по немецкому. Как только он удалился, ситуация осложнилась. Разговор блуждал — о Москве, об общем знакомом Леониде Семенове, об издательствах «Скорпион» и «Гриф». Борис Николаевич вспомнил Брюсова, как тот внушал: не пишите для «Грифа». Коснулись погоды — и тут все разом заулыбались: стало совсем уж похоже на «визит». Бугаев заметил, что сейчас, после их писем друг к другу, так трудно найти нужный тон! Блок коротко бросил:

— Очень трудно.

Позже Белый не без стыда будет вспоминать, как его вдруг «понесло». Ударился в анализ их отношений, говорил, не в силах остановиться, и в то же самое время чувствовал, насколько сейчас это все неуместно.

Ответные жесты гостя — скупы. В каждом движении питерец самодостаточен. Голову чуть склонил набок. Курит, стряхивая с папиросы пепел. Борис Николаевич все говорит, все анализирует. На лице Блока — «недоуменные голубые глаза» и застывшая улыбка.

Белый чувствовал: превращается в Репетилова. Рядом с Блоком он слишком «интеллигент» и слишком москвич. В Блоке ощутил противоположное: дворянин, петербуржец. И в поведении подчеркнуто старомоден. В нем ощущалась внутренняя сила. Будучи старше на месяц, Борис Николаевич сразу ощутил себя младшим.

Первая встреча не могла быть долгой. Но именно в эти минуты — в разнице характеров — очертится разом их будущее: их дружба, их братство, позже — их расхождение. Белый торопится выговориться. Блок не терпит суесловья. Белый — мягкий, податливый, Блок — внутренне тверд и самостоятелен.

После вчетвером, вместе с Петровским, шли по скрипучему снегу в издательство «Гриф». Никого не застав, отправились на Спиридоновку пить чай. Блокам еще нужно было навестить родственников Любови Дмитриевны, но позже — снова Спиридоновка, чай и разговоры с уже зыбкими контурами скорого братства: Александр Александрович, Любовь Дмитриевна, Борис Николаевич и Сережа. Пятый случайный собеседник — дальняя родственница — уедет на следующий день.

Московское время оказалось до невероятного плотным. Пусть утро началось с вежливой невнятицы у Соловьева, но уже вечер стал для них «осиянным». Пока их всех связывал воедино Сережа, он говорил, шутил, изображал постановку Чехова Станиславским. Сидели долго. В записной книжке Блока о самом конце первого дня две фразы: «Легли спать в 1-м часу. Стихов еще почти не читали».

После столь позднего сна пробудились только к полудню — «от криков Сережи». Будет визит к издателю «Грифа» Сергею Соколову (в письме матери — реплика о его жене: «Нина Ивановна очень мила, довольно умная (умнее мужа)»). Потом — визит к Борису Николаевичу и его матушке (и необычное сочетание теплого разговора с резким ветром за окном).

Вечер у Бугаева был несколько удивителен для Блока. Он знал, что здесь будут друзья Бориса Николаевича, «аргонавты», знал, что придут и старшие — Бальмонт и Брюсов, но никак не ожидал столь диковинной атмосферы. «Аргонавты» ждали его, ждали с нетерпением, и эта изначальная приверженность его поэзии оборачивалась иной раз некоторой неуместностью. Слишком было шумно от возбужденных голосов, слишком было надымлено в столовой. Москвичи в разговоре вскакивали, громыхали стульями, уходили в споры, подступали к Блоку с вопросами. Сергей Львович Кобылинский говорил об одном, его брат Лев, тот, кого будут вспоминать по его псевдониму Эллис, — о другом. Этот второй Кобылинский, Лев Львович, бледнолицый, с чрезмерно красными губами, сразу пытался втолковывать идеи. Блок же будто сразу почувствовал его будущее — вечную переменчивость, неспособность быть самим собой. В тот день питерский гость старался быть вежливым, словно «задеревенев», выслушивал Эллиса. Но Блок всегда сторонился мыслей безосновательных, не имевших внутренних опор, и от собеседника чувствовал усталость.

Москвичи тоже наблюдали за питерцем. Молчалив и сосредоточен. Может, испытав волнение, встать, подойти ближе к собеседнику, открыть портсигар и предложить папиросу. Не стремится включиться в умствования, словно бы ощущая некоторую поверхностность в скороспелых суждениях. Всего интересней ему чтение стихов. В этот вечер читали старшие — Бальмонт, Брюсов (и Блок отметит его «Urbi et orbi»[2]), читали и младшие — Андрей Белый, Блок. Его слова, произнесенные глухим голосом, ловили жадно:

Встала в сияньи. Крестила детей.

И дети увидели радостный сон.

Положила, до полу клонясь головой,

Последний земной поклон...

Первые дни на новом месте всегда помнятся сильнее. Утро третьего дня — Новодевичий. Соловьев заходит за Блоками. Юный Сережа все так же криклив и безудержен. В конке шумно дурачится: кричит о недавно воскресших мертвецах, возвещает, что антихрист из Бельгии двинул войска. С удовлетворением ловит на себе удивленные взгляды.

В монастыре навестили усопших — Соловьевых, Коваленских, Марконетов. Тут Сережа приутих. Было морозно. Порывы ветра раздували снег. Солнечный свет падал на могильные плиты, горел на золоченых куполах соборов. Блок в письме запечатлел цветовую гамму: «Золото в глубоко синей лазури сквозь ветки тополя». Сергей Соловьев через многие годы вспомнил: «Маковки собора горели, как жар. Весь собор был белый, полукруги икон под куполом — из ясной бирюзы с золотом. Мы долго смотрели на эти иконы. Визжал дикий ветер января, крутя снежинки. Блок говорил: “Особенно хороши эти иконы через дерево” (высокие, обнаженные дерева колыхались перед храмом)».

За Новодевичьим будет Кремль. Мимо соборов шли, когда солнце уже начинало клониться, багровея. От усталости все трое были словно пьяны, когда навестили Рачинских. Матери Блок напишет: «Поразительность хозяев и квартиры».

Григорий Алексеевич, опекун Сережи, был гостеприимен и предупредителен. С особым почтением целовал руку Любови Дмитриевны. Был день именин его жены, были другие гости, были чай с конфетами и вареньем, литературные разговоры.

Дальнейшее запечатлелось в блоковском письме. Вместилось в несколько строк: «Выходим, спускаемся от Иверской. Смятение, веселье внутри и на улице. Полнеба страшное — лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц. Сережа едет обливаться (ежедневно), мы — обедать к нему».

Когда вечером приехал Борис Бугаев — они отсоединились от остальных родственников Соловьева: «Запираемся вчетвером (Буг., Сережа, мы). Пьем церковное вино, чокаемся. Знаменательный разговор — тяжело-важный и прекрасный. Возвращаемся домой. Тетя Соня, Бугаев. Читаем стихи. Ночь».

Впечатления множатся, отражаясь в отчетах для матери. Поездка (спокойные Люба и Саша, сумбурно веселый Сережа) вместе с Владимиром Федоровичем Марконетом к душевнобольной вдове его младшего брата: «Сидим с ней около часу. Подробности устно (почти не сомневаюсь в ее сумасшествии). Она рада. Впечатление хорошее». Следом — издательство «Скорпион» (редактор Поляков, Брюсов, Балтрушайтис), издательство «Гриф» (редактор Соколов, Лев Кобылинский, Боря Бугаев, спирит и философ Павел Николаевич Батюшков). Чуть позже сюда заявился и пьяный Бальмонт, «грустный, ребячливый, красноглазый».

После литературных знакомств и собраний — на другой день — тихая и несуетная поездка в Донской монастырь к старцу Антонию. В него Блок вглядывается («Прекрасный, иногда грозный, худой, с горящими глазами, но без “прозорливости”, с оттенками иронии») и вслушивается («Говорит много и хорошо»). В этот день и первые общения: «Очень полна жизнь. Москва поражает богатством всего». Это в сравнении с Петербургом. И после особенного общения с Сережей («Разговор наш с ним вдвоем был необычайно важен, отраден, светел и радостен. Много говорили о Любе») совершенно новое чувство: «Я надеюсь на особенную бодрость и знание после нынешней Москвы».

Скоро будет и еще одна московская встреча. Она запомнилась — не могла не запомниться — Андрею Белому.

Дом неподалеку от храма Христа Спасителя. Душная комнатенка студента Владимира Эрна. Здесь — весь религиозный кружок. Юный Павел Флоренский, математик, ученик покойного Николая Васильевича Бугаева, в будущем знаменитый ученый-энциклопедист, богослов и священник, Валентин Свенцицкий, за которым в грядущем невероятная смесь «небесного» и греховного с необыкновенной прозой («Антихрист»), сам Эрн — он еще заявит о себе и как мыслитель, и как философский публицист с особенным зрением («Время славянофильствует»). Сейчас все они юные, готовые к жаркому спору. Пришли и другие: комнатенка набита людьми. Белый по корректуре собственной статьи из журнала «Мир искусства» произносит реферат. Слушатели спорят, Белый втягивается в прения. Вдруг бросает взгляд на своего нового молчаливого друга. Блок сумрачен. Лицо его каменеет, нос заострился... Когда они вышли на воздух, Блок казался измученным. Боря Бугаев спросил не без робости:

— Не понравилось?

Блок признался: в кружке было тягостно.

— Люди?

Ответ Борю поразил:

— Нет. То, что между ними.

Сближение их не было мгновенным, но именно на следующий день после религиозного кружка какая-то грань — человеческое их «несовпадение», несоответствие воображаемого собеседника в письмах и его реального образа — пала. Они у Поповых, родственников Любови Дмитриевны. И записная книжка Блока полнится записями: «Брудершафт с Бугаевым». Следом: «С Сережей Люба на ты».

Вторая неделя в Москве — это ставшие дорогими сердцу вечера в тесной компании за чаем, это их «тройственный союз», где они — Саша, Боря, Сережа — «братья», Люба — «сестра». Любовь Дмитриевна москвичей поразила. Среди их разговоров — молчала, но молчала столь внимательно, что без этого бессловесного участия в беседах вряд ли сложилось бы их необыкновенное братство. Соловьев позже вспоминал: «тициановская и древнерусская красота», «умение изящно одеваться», «отсутствие всякого style moderne». Белый: «слушала, так уютно зажавшись (с ногами) в клубочек на уголочке дивана», «слушала — и светила глазами». У Соловьева: «милая внимательная хозяйка», разливала чай. У Белого: их сестра и держалась как «старшая». Но и сами «братья» наособинку. Соловьев и Белый — люди внезапных поступков, они говоруны. Блок спокоен, не торопит события. Больше слушает с доброй улыбкой. Изредка может бросить фразу, но в скупости его слов — особая их вескость.

Будут новые встречи, знакомства, прогулки по Москве. Многочисленные родственники и новые знакомые. Кремлевские соборы, образа, мощи, гробницы патриархов и царей. Будут Третьяковская галерея и чеховский «Вишневый сад» в Московском Художественном театре. Москва для Блока — источник сокровенного знания, потому и пишет матери: «Я думаю с ужасом о том, как в большинстве петербургских квартир никто ничего не знает».

С особенным чувством будет Блок вспоминать и дом на Спиридоновке, и кучи снега на улице, и квартиру, их с Любой приютившую. Все старое — кресла, диваны. Стар и самый тон — серо-коричневый и будто выцветший. И вместе с тем все такое домашнее. Нравился и хозяин дома, старенький Владимир Федорович Марконет. Козлиная рыжеватая бородка, большой, отвисший живот. Жил во флигеле, но часто заходил — выразить почтение, пошутить. Был он добродушен и галантен, раскланивался. Человек «староколенный», отживших почти уже нравов, над декадентами посмеивался. Вышучивал Брюсова. Но к «Саше Блоку» его тянуло. Владимир Федорович чувствовал в нем поэта. Поражался: Саша все замечает — и погоду, и цвет зари, и оттенки облаков, и то, как легли тени.

Но за две недели и сам Блок изменился. Пережито многое. И ближайшую свою жизнь он видит совсем не так, как в декабре: «Я думаю с удовольствием только о нашей квартире в Пбге. Видеть Мережковских слишком не хочу. Тоже — всех петерб. “мистиков” — студентов. Все это — в стороне. То же с Любой — относит этих “мистиков”. Пьяный Бальмонт отвратил от себя, личность Брюсова тоже для меня не очень желательна. Хочется святого, тихого и белого. Хочу к книгам, от людей в Пбге ничего не жду, кроме “литературных” разговоров в лучшем случае и пошлых издевательств или “подмигиваний о другом” — в худшем. Но будет так много хорошего в воспоминании о Москве, что я долго этим проживу».

Главное событие января 1904 года — родившееся «братство». Главное на ближайшие годы. И не только для Блока, но и для всех «действующих лиц».

Последние дни в Москве — множество визитов. В день отъезда, 24 января, навестили Сережу и узнали: слег со скарлатиной. 25-го Саша и Люба уже в Петербурге. В записной книжке короткая запись: «Приехали. Объявлена Японская война».


* * *

«...Мы тысячу раз правы, не видя в Пбге людей, ибо они есть в Москве. Нельзя упускать из виду никогда существования Москвы, всего, что здесь лучшее и самое чистое».

Эти строки из письма к матери — камертон к его новой жизни. Сначала он задумал поэму о Москве и Петербурге, об их противоборстве. Символ Москвы — Георгий Победоносец, всадник, поражающий змея копьем. Символ Петербурга — памятник Петру. И здесь много совпадений с московскими образами. Царь на взметнувшемся коне. Тот задним копытом давит змею. Образ Петра словно бы повторяет, но и чуть искажает образ Георгия.

Блок целиком на стороне Москвы. Но именно «московская» часть поэмы ему увидится «наивной». «Петербургская» — стала одним из самых сокровенных его стихотворений.

Закаты, некогда бывшие предчувствием откровений, здесь пережили преображение. Жуткое. Особым, «неземным» своим зрением и слухом Блок различил в известном символе Медного всадника внезапные и демонические черты. Царь победитель стихии — так прочитывались некогда образы знаменитого памятника. У Блока отчетливо проступают контуры мифа: «Змей», и он не раздавлен, но только лишь придавлен. И оживает во сне «медного» Петра.

Он спит, пока закат румян.

И сонно розовеют латы.

И с тихим свистом сквозь туман

Глядится Змей, копытом сжатый.

От этого «тихого свиста» пойдут мурашки по спине у одного из самых чутких лириков начала века Иннокентия Анненского: «...но зачем же свистит змей? Ведь змей из меди не может свистать!» И рядом — попытка по-своему природнить блоковский образ: «...этот свистел, пользуясь закатной дремотой всадника».

Образ «придавленного» гада Анненского не отпустит. Прочитывая Блока, он увидит: «Змей и царь не кончили исконной борьбы». В собственном стихотворении «Петербург», написанном позже, продолжит мучительный образ:

Царь змеи раздавить не сумел,

И прижатая стала наш идол.

Но «Петербург» Анненского — итог русской поэтической историософии. «Петр» Блока — догадка, предчувствие, тайное прозрение.

Сойдут глухие вечера,

Змей расклубится над домами.

В руке протянутой Петра

Запляшет факельное пламя.

Конечно, в клоках вечерних облаков можно разглядеть змея, в последнем луче, упавшем на вскинутую руку Петра, — факел. Но образы Блока рождают и новую мифологию. Она помнит об ожившем памятнике в «Медном всаднике» Пушкина, помнит о страшном Петербурге Гоголя, помнит о городе-призраке Достоевского. Но здесь ощутимо совсем иное, стереоскопическое зрение — блоковское. Гоголь вглядывался в миражный трепет ночных фонарей («Фонарь умирал на одной из дальних линий Васильевского острова...»; «Нет, это фонарь обманчивым светом своим выразил на лице ее подобие улыбки...»). Блок видит всю панораму:

Зажгутся нити фонарей,

Блеснут витрины и троттуары.

Этот мир — тусклые площади, набегающая мгла, движение «рядами» людских пар — похож на страшный сон с пронзительным:

Пускай невинность из угла

Протяжно молит о пощаде!

Изнанка Петербурга, едва зримая. Воспоминание о шумных празднествах Петра здесь слилось с чудовищным образом столицы:

Там, на скале, веселый царь

Взмахнул зловонное кадило,

И ризой городская гарь

Фонарь манящий облачила!

Лунный Петербург полнится эхом голосов: «мужских — крикливых, женских — струнных!» Различимы только внешние звуки, но за ними будто бы различим и тревожный подземный гул.

С зыбким рассветом приходит успокоение:

Он будет город свой беречь,

И, заалев перед денницей,

В руке простертой вспыхнет меч

Над затихающей столицей.

Но демоны города Петра не исчезли. Они только затаились до следующего своего пришествия.

Русская история — ее мифология, ее демонология — входит в лирику Блока с началом потрясений: Русско-японская война, гибель крейсера «Варяг», гибель моряков и солдат, а еще — политические убийства, в июне — смерчи, которые разрушили часть Москвы и ее окрестностей... И это лишь 1904-й. Россия стояла на историческом переломе.

Рубеж ощутим и в лирике Блока. Эпоха молитвенных ожиданий и чаяний уходит в прошлое. После «Петра» появится несколько стихотворений, которые войдут в его первую книгу «Стихи о Прекрасной Даме». Но «Петр» — уже другой Блок.

5 мая явится еще одно знаковое стихотворение:

На перекрестке,

Где даль поставила,

В печальном весельи встречаю
                                                          весну...

На земле еще жесткой

Пробивается первая травка.

       И в кружеве березки —

                       Далеко — глубоко —

       Лиловые скаты оврага.

                       Она взманила,

                       Земля пустынная!..

И пейзаж, и состояние души. «Даль» — начало пути. С каждым новым шагом мир его лирики будет меняться. Москва 1904-го стала началом этого, «другого» Блока.

 

[1] Самое выверенное исследование о немецких предках Блока см.: Иванова Е.В. О немецких предках Блока: Документальные материалы // Александр Блок: Исследования и материалы. Т. <5>. СПб.: Изд-во «Пушкинский Дом», 2016. С. 250–257.

[2] К городу (Риму) и к миру (лат.).





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0