Река-жизнь... Рассказы
Владимир Николаевич Крупин родился в 1941 году в Вятской земле. Окончил Московский областной пединститут в 1967 году. Первую книгу выпустил в 1974 году, но широкое внимание привлек к себе в 1980-м повестью «Живая вода». Главный редактор журнала «Москва» в 1990–1992 годах. Cопредседатель Союза писателей России. Многолетний председатель жюри фестиваля православного кино «Радонеж». Первый лауреат Патриаршей литературной премии. Живет в Москве.
Камчатка
Декабрь, снега. Прилетел сюда, обогнав солнце. Взлетал при его полном сиянии, прилетел, а тут уже рассвет. Красные стекла иллюминаторов. Живу несколько дней, погода всякая, но так хорошо! Вдруг объявляют с вечера штормовое предупреждение на завтра. А как улетать? Тут и на месяц, бывает, застревают. Были в эти дни и метели, и солнце, и холодно, и тепло, и пасмурно, и даже дождливо. Снега казались мне уже глухими. «Разве это снега? Снега у нас в марте. Снега и в мае лежат». Из окна номера в гостинице три сопки, Три Брата. Разные все время, не насмотришься. Да, Камчатку можно полюбить. Тем более я житель школьной «камчатки» — последней парты. Да, посадили на нее за шалости, но как же на ней хорошо!
Жить на Камчатке трудно. Один факт: рыба дороже, чем в Москве.
Японцы все время завидуют: «На Камчатке сто пятьдесят тысяч населения, в Японии сто пятьдесят миллионов». Мол, делайте выводы.
Богатства Камчатки неисчислимы. Рыба, ископаемые, термальные воды, дичь. Показали газету 30-х годов. Рыбколхозу дают задание: заготовить на зиму сто медведей; рыбколхоз рапортует: заготовили триста. Ужас. Еще ужаснее: убили медведицу, медвежат раздают в бедные семьи, кормить на мясо к зиме. Ну а что делать, это жизнь.
На Камчатку приехали молодые супруги. Заработать на квартиру. Дочка родилась и выросла до пяти лет. Это у нее уже родина. А деньги накоплены, и они свозили дочку к родителям. И уже вроде там обо всем договорились. Возвращаются за расчетом. Дочка в самолете увидела сопки и на весь самолет стала восторженно кричать: «Кам-чаточка моя родненькая, Камчаточка моя любименькая, Камчаточка моя хорошенькая, Камчаточка моя миленькая!» И что? И никуда ни она, ни родители не уехали. Именно благодаря ей. Сейчас она взрослая, три ребенка. Преподает в Воскресной школе при епархии.
Очень я полюбил Камчатку.
Мерзавцы и мерзости
Стодевяностолетие Пушкина. Журнал «Октябрь», гнуснейшая публикация Абрама Терца (Синявского) о Пушкине. Добавляется мерзость Гачева, размышления о Синявском в «Московском вестнике». И только что «Собеседник» вновь мерзотит имя Пушкина. Ни Гачева, ни Терца не буду цитировать, ни какого-то (для меня какого-то) Цветкова из Вашингтона: напечатаны мелкопакостные измышления на тему «Поэт и народ».
Цитировать — значит тиражировать. И сейчас так во всем. Под видом борьбы с наркотиками идет руководство по их изготовлению и пользованию, борьба с проституцией — ее пропаганда. Да, и Саскии на коленях сиживали, и Боккаччо, и Верлен, и Апулей, но мы-то в России, вот с чем не могут смириться враги ее. В России чистота отношений, стыдливость были нормой. Вот почему оскорбляет отклонение от нее.
Стыдно бы изданиям, выходящим на русском языке, использовать русский язык для словоблудия о русской национальной гордости. Ну, ты сказанул: «Стыдно». Это им-то стыдно?
Был случай
Писал телепьесу о художнике Федотове. Она была поставлена. Потом у меня была работа, в которой цитировались нравящиеся мне заметки из книги Олеши «Ни дня без строчки».
Была еще жива вдова его, одна из сестер Суок. Прочла, понравилось. «Давайте все-таки покажем Шкловскому, он на моей сестре женат, хорошо знал Юрия Карловича. Я ему передам сценарий, прочтет». Вскоре звонит. «Шкловскому понравилось, хочет вас видеть». Приехал в писательский дом на Красноармейскую, метро «Аэропорт». Знакомимся, вспоминаю прочитанное о нем, как в академии «петардой взрывался Шкловский». Маленький, круглый, говорливый необычайно. «Крепкая у вас рука. Молодец! Сколько лет? О, вечность в запасе!» Я все не мог улучить момент, чтобы выразить ему благодарность за его маленькую брошюрку о художнике Федотове. Я, конечно, ее читал, но, кроме нее, использовал и много других источников. Список их приложил к сценарию. Наконец уловил паузу, благодарю.
Он неожиданно бледнеет, краснеет, напыживается: «Так это вы автор этой, с позволения сказать, поделки?» — «На обсуждении постановка получила высокую оценку». — «Высокую? Значит, так нынче ценится плагиат? Я сам не видел, но мне сказали, что это инсценировка моей книги». И он стал так орать на меня, что ничего и вставить было невозможно. Катался по комнате, взрывался петардой: «Я написал библиотеку книг! Я вырастил советскую литературу!» Я махнул рукой, решительно встал и стал уходить, а он кричал: «Извольте вам выйти вон! Извольте вам выйти вон!»
В доме было почтовое отделение. Я, разгоряченный и глубоко оскорбленный, написал ему письмо, начав: «Высокочтимый Виктор Борисович, извольте сказать вам...» — и далее по тексту. Думаю, именно оно подвигнуло Шкловского к заявлению на меня как на плагиатора. Он требовал от меня денежной компенсации за уязвленное его авторское достоинство. Начальство Госкомитета по радио и телевидению велело разобраться. То есть просто велело меня вышвырнуть. Кто я? По штату редакторишка. А он тогда значимая величина. Я и не цеплялся за крохотный оклад, сценариями больше заработаю. Но тут же дело другое, тут же обвинение в воровстве. Я потребовал разбирательства. Дело пошло в арбитраж. И вскоре стороны приглашаются. Являюсь в сопровождении приятелей. Шкловский тоже с кем-то. Выводы экспертов: «Следов плагиата не обнаружено, телепьеса самостоятельна. Авторское право не подлежит сомнению». Шкловский выслушивает, встает, надменно мне: «И сколько же вы, позвольте узнать, получили за ваше, так сказать, произведение?» Я: «В документах должна быть означена сумма гонорара». Сумму озвучили. Четыреста пятьдесят рублей. Я видел: Шкловский изумлен. Друг мой Витя Крейдич сурово произнес: «Тут не деньгами надо интересоваться, тут извиняться надо за клевету».
Но Шкловский передо мной не извинился. Я от этого не печалюсь. Мне хватает оценки его личности Олегом Волковым: «Болтливый эрудит Шкловский». Один из организаторов поездки писателей для воспевания рабского труда на Беломорканале.
А тогда мы пошли на свое любимое место, в «полосу отчуждения» железной дороги, и выпили от души. И Витя, прекрасный голос, спел для нас «Не велят Машеньке за реченьку ходить».
Ницше
И как только Ницше сумел так оболванить многих? Специально и внимательно читал еще в конце шестидесятых, получая из спецхрана. Например, «Посрамление кумиров». А уж себя-то Фридрих как любит: «Я говорю предложением то, что не сказать книгой... я дал глубочайшую книгу, моего Заратустру... я учитель вечного возвращения...» Может, вот это Гитлеру нравилось: «Чтоб совершить преступление красиво, надо суметь полюбить красоту». А это глупость: «Современный человек слишком ленив для некоторых пороков, так что они, пожалуй, в конце концов переведутся». Пороки? Переведутся? Да они могут только усиливаться. Если их не гнать молитвой.
И постоянный эпатаж: «Как ранит та рука, которая щадит». Тут на Шекспира замашка. «Сердце не любит свободы, рабство от самой природы сердцу в награду дано», «Данте — человек, раскапывающий могилы. Гюго — маяк на море бессмыслия. Жорж Санд — дойная корова с “красивым стилем”», «Жизнь — это мирно и тихо гниющий от света могильный череп». А вот это, может быть, верно: «Все то, что мы лично переживаем, не может быть высказано. Речь... опошляет говорящего». А вот это его или не его: «Искусство для искусства — собака, бегущая за своим хвостом?» А вот это — чистый фашизм: «Тот, на чьей стороне сила, не заботится о духе», «Если все враги убиты, надо их воскресить, чтобы снова убить».
За что ж его немцы любили, если он о них мнения невысокого: «Поверхностные немцы», «Гёте — последний немец, к которому я питаю уважение»?
А это без комментариев: «В великих людях и в великих временах лежит чрезвычайная опасность: всяческое истощение, оскудение, бесплодие следует за ними по пятам».
А это полнейший сатанизм: «Из любви к жизни следовало бы желать смерти, свободной, сознательной, без случайностей, без неожиданностей. Наше появление на свет не от нас зависит, но мы можем эту ошибку — а это иногда бывает ошибкой — вовремя исправить. Упраздняя (читай: убивая. — В.К.) себя, человек совершает достойнейший поступок, этим он заслуживает почти... жизнь».
Что это? И им увлекались? Гитлера вырастил.
Всем труба
Невесело жить: Россию лихорадит, в семье безденежье, усталость, слезы жены, работа не идет. А «умственно» пишу постоянно. Особенно когда занят работой, но не умственной. Косте помогаю строить баню. Роемся во дворе, в завалах дерева, железа, бочек, разных швеллеров, обрезков жести, кирпича. Ищем трубу на крышу. Трубы есть, но или коротки, или тонки. Такой, какая нужна, нет. Придется идти на «французскую» свалку. Там были французские могилы. Тут и конница Мюрата была. И партизанка Василиса. Сейчас свалка.
Думаю: этот серый день, влажная ржавая трава, собаки и кошки под ногами, раствор глины в двух корытах, сделанных из разрезанной вдоль бочки, дым из трубы старой бани, подкладывание в печку мусора — все это интересно мне, и все это и есть жизнь, а не та, в которой ко мне пристают с рукописями, которые почему-то не первый экземпляр, которые, не читая, вижу насквозь, но о которых надо говорить.
С Костей интересней. Радио выведено на улицу, но его болтовня как серая грязная вата для ушей. «И поэтому наши инвестиции...» У Кости не так:
— Блохи и вши бывают белые и черные. Белых бить легче. Лучше всего гимнастерку положить в муравейник, потом месяца три не селятся. А черные прыгают, не поймать. Но ветра боятся. Подуешь, она прижмется, тут ее и лови. Отстань! — отпихивает он Муську. — Сегодня по радио: «Выставка кошек». С ума сошли — пятьсот рублей котенок. Тьфу! — Он запузыривает матом и от возмущения ценой на котят прерывает работу. Начерпывает внутри кисета табак в трубку, прессует пальцем. — Были выставки лошадей, коров, овец, свиней, сейчас кошек. Чего от этого ждать? Ничего, жрать кошек начнут, опомнятся.
Идем за трубой. На свалке, прямо сказать, музей эпохи. Выброшенные чемоданы, патефоны, примусы, телевизоры, плиты, холодильники, крысы живые и мертвые, дрова, доски, шифер, россыпь патефонных пластинок. Нашли две трубы. Не очень, но приспособим. Еще Костя зачем-то тащит тяжеленный обрезок стальной рельсы.
Обратно идем через аккуратного Федю. У него даже на задворках подметено.
— Трубу искали? — спрашивает Федя. — Сейчас всем труба. Пока вроде не садят. До войны один жестянщик кричит на базаре: «Кому труба? Всем труба! Колхознику труба, рабочему труба!» К нему тут же Очумелов, участковый: «А, всем труба? Пройдемте!» Тот говорит: «Конечно, всем. И самовар без трубы не живет, чай не поставишь. И на буржуйку труба». Отступился. Только велел конкретно кричать: «Труба для буржуйки, труба для самовара!» Чего, долго вам еще стройку века созидать? До морозов надо шабашить. Эх, — крякает он внезапно. Уходит в сарайку, возвращается с трубой. Да и с какой! Из нержавейки. — Аргоном варил, колено вот приварено, дымник. Дарю!
Костя потрясен, но сдерживается. «Будет за мной!» Торопится уходить. И те две трубы и рельс мы тоже не бросаем. Еле дотащили.
Кошки и собаки обнюхивают новые вещи. Несъедобны. По радио «Ночь в Мадриде» и «Арагонская хота». В конце ведущая ляпнула: «Вот подошел к концу наш музыкальный круиз». Не сердись, Михаил Иванович, что с них взять, с «перестроенных»? Ты испанцев лучше их самих понял, а мы и сами себя скоро забудем.
Всем скоро труба. Но еще подымим.
Харе-харе
Увлечение другими учениями совершенно нормально. Хорошо, если только в молодости. О.Серафим (Роуз) не только умозрительно, но и опытно исследовал многие вероисповедания. И вывел: все они несравнимы с Православием, единственно верным путем к Богу.
Помню очень короткое время не увлечения даже, а интереса к Индии, от романа Германа Гессе «Будда Готама», немного от картин и стихов Рериха, от тогдашнего (60–80-е годы) вторжения в Россию возгласов: «Харе-рама, харе-рама, харе-харе. Кришна-Кришна!» Еще и в начале 90-х они маршировали в белых балахонах по Арбату, за ними семенили женщины в белом, босиком. Они, как дети Арбата, ночевали даже там (сейчас дети Арбата — это торговцы матрешками для иностранцев). Это я очень и очень помню, ибо к этому времени я уже, слава богу, причащался и был для их реинкарнаций неуязвим. Для них я был прямой враг. И вот почему: в журнале «Москва» — редакция как раз на Арбате — печатались работы Валентина Сидорова, хорошего русского поэта, который увлекся Индией и восторженно о ней писал. Гималаи, позы лотоса, древность традиций, стойкость и выносливость — все описывалось им увлекательно. Даже тираж журнала подскочил. Собирались (и уже начали) печатать «Агни-йогу». А я пришел в журнал главным редактором и воспротивился. И тираж у нас упал, и мне это ставили на вид. Ибо подписчики наши кормили весь коллектив издательства «Художественная литература», где мы печатались.
Они (люди в белом) приходили под окна и подолгу барабанили, возглашали свою «харе-раму». Даже явились в редакцию.
«Вы учите добру и терпению, — сказал я, — почему же вы так агрессивны? Если ваше учение такое правильное, такое главное, значит, не пропадет и без публикации о нем в журнале». Выстоял. Узнали домашний телефон, звонили даже и среди ночи. Перетерпел. Еще же им и Блаватская очень помогала. Потом я узнал, что при всей своей оккультности она была патриоткой России. Но вот «рерихнулась». Да и мне какое-то время Рерих нравился, например: «Мальчик, мой милый, не медли, скорее в путь соберемся».
В защиту учения Будды Готамы (Шакья Муни, как стали его звать, когда он слез с коня и срезал мечом свои длинные волосы, знак царского достоинства) говорят, что оно похоже на христианское. Ограничения в пище, молитвы, терпение, все так, но даже с первых шагов Готамы видно, что это совсем не русское. Собрался уйти из дворца, тут у него рождается сын. «Узнав об этом, сказал: “Это новые оковы; мне надо их разбить”. Рождение сына не удержало его» (Лебедев П. Будда и его учение. 1903). Ни йоги, ни истязатели плоти, ни созерцатели не освободили его от сомнений. Ушел от них и жил в посте и размышлении. Упал от истощения, чуть не умер. Перестал поститься, чтобы жить. Никто не мог искусить его, даже сам Мара (злой дух, смерть по Бунину). Утром ему открылась истина. Он нашел путь избавления от страданий. «Есть две крайности, их должен избегать человек. Одна крайность — жизнь, полная наслаждений, жизнь похоти. Другая — жизнь добровольных страданий. Надо выбирать средний путь — покоя и просвещения».
Но как это «избавление от страданий»? Вот я избавился, а у меня друг умер. «Не убивай живого существа. Даже шелковая ткань через убийство червячка». Но червячок не умирает, а сам превращается в бабочку, которая все тут сожрет. И если я комара не прихлопну, за меня его съест ласточка. «Должен быть беден, как птица, которая не несет с собой ничего, кроме крыльев». А детей надо кормить?
Конечно, совсем не нужно мне разбирать тонкости их учения. Доселе на улицах и станциях метро ученики брахманов навязывают литературу Кришны: «Бхагават-гита как она есть», «Шри Чайтанья-чаритамрита, Ади — и Адхья-лила», «Сознание Кришны — высшая система йоги», многие другие.
Поневоле знакомишься. Вот и обобщающая книга об авторе этих трудов о «человеке святой жизни», о «его божественной милости А.Ч. Бхактиведанте Свами, впоследствии известном как Шри Праб-хупада». Читать ее (для меня) трудновато. Шрила Бхактиведанта считал, что счастье человечества только в следовании учению Кришны. Он и в Америке проповедовал, и с Индирой Ганди встречался. Лично сам был аскетом. Сам себе готовил пищу. Возил с собой медную кастрюлю, «разделенную на секции для одновременного приготовления на пару риса, овощей и хлеба». Но так как его книги и книга о нем очень доступны и с ними легко познакомиться, то закончу тем, что кришнаитское вероучение православной России не подходит.
А один кришнаит убеждал меня, что Иисус Христос до выхода на проповедь был в обучении у кришнаитов. И он верил в это. И верил в то, что хорошая собака в следующем воплощении будет человеком, а плохой человек превратится в собаку. Но потом собака может стать хорошей и стать человеком. А плохой человек станет собакой. А будет плохой собакой — станет деревом, а будет хорошим деревом — вернется в собаку. И так далее.
Увлечение браманизмом, индуизмом было сильным в начале XX века. Русский корабль причалил к Калькутте. Офицер, поклонник браманизма, повел матросов к знаменитому факиру, брахману. Тот ходил по горячим углям, заклинал змей, при молитве поднимался над землей. Пришли. Индус показывал свои достижения, но все как-то косо поглядывал на одного из моряков. И ничего у него не стало получаться. Наконец факир зашипел и, изрыгая проклятья и показывая пальцем на моряка, повалился на бок. Они вернулись на корабль, и офицер спрашивал моряка: почему именно его отметил заклинатель? «Не знаю, — чистосердечно ответил матрос. — Мне тоже интересно было. А я же всегда про себя читаю Иисусову молитву. Может, он это почувствовал. Ему, видно, это не по губе».
«Сокол»
Потерял ручку — велика ли потеря по нынешним временам, да и цена рублевая, а жалко, привязалась. Вечная ей память, пишу новой, еще холодной в руке, обтекаемой, как щуренок, ручкой типа «дипломат».
Так и бывает — к чему привыкнешь, то и жалко, вот уж воистину — у потерянного кинжала всегда золотая ручка. Или: не радуйся — нашел, не тужи — потерял. А мама всегда советовала думать так при потерях, что, значит, от чего-то откупился, что мог потерять большее. Сразу вспоминается у Твардовского: «Потерял боец кисет, заискался, — нет и нет...» Или трагическая потеря Тарасом Бульбой трубки. «Стой! выпала люлька с табаком, не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!»
Думая о вещах, окружающих меня, я легко представляю потерю многих из них. Вспоминая опыт жизни в этой части, в части нашествия вещей на человека в наше время, я вспоминаю Аннушку, веселую, ясную лицом старушку нищенку. Она всегда приговаривала так: «Мне если какая вещь на дню три раза не понадобится, то я ее и выкину». И вся поклажа ее была — холщовый мешочек, в котором были хлеб, луковица, смена белья, кружка и ложка.
Я поднял глаза и посмотрел на вещи вокруг. Да, много их. А вот некоторые было бы жаль. Жаль было бы вот этот приемничек «Сокол». Сколько ему лет, не знаю, но много. Много радости принес он. Особенно когда я жил один где-нибудь в деревенском доме. Бедный «Сокол» прошел такие испытания, какие вряд ли бы вынесла другая техника. К чужой дворняжке так не относятся, как я к нему относился: забывал одного в доме, и он зимовал в морозе и сырости, лежал, бывало, под дождем, батарейки из него я не доставал, а выдирал из паутины и ржавчины, впихивал другие, любые. Если не влезали в гнездо, приматывал сбоку, и «Сокол» работал. Зимой, растапливая печь, доставал его из-под перемерзшей подушки и включал. И он работал. Первое время, пока поотогревалось в нем сердчишко, работал плохо, особенно простуженно хрипели певицы, потом налаживался. Сколько опер, арий, романсов, песен подарил он мне. Работал безотказно, качаясь на трех могучих волнах Всесоюзного радио. Снисходя иногда к эстрадным программам, он не унижался до спортивных передач.
Но однажды с ним был случай, осенью 70-го. Я жил в дачном домике у знакомых в Подмосковье и ходил в лес. Брал и «Сокол» с собой. Ставил на пенек, сам садился на другой и что-нибудь вырезал, а приемник выключал или включал, в зависимости от качества передач. Уже начинало смеркаться. И вдруг приемник громко, на весь лес произнес: «Говорит Пекин, говорит Пекин!» И после этого было передано сообщение о смерти Мао Цзэдуна. Каково? Видимо, китайская радиостанция по случаю смерти вождя употребила для передачи сверхмощную энергию.
Больше таких штук мой «Сокол» не выкидывал.
Дождь идет за окном. На плите чайник шумит. А по приемничку передают музыку.
А на могилу Аннушки до сих пор ходят.
Упрямый старик
На севере Вятской земли был случай, о котором, может быть, и поздно, но хочется рассказать.
Когда началась так называемая кампания по сносу деревень, в деревне жил хозяин. Он жил бобылем. Похоронив жену, больше не женился, тайком от всех ходил на кладбище, сидел подолгу у могилки жены, клал на холмик полевые и лесные цветы. Дети у них были хорошие, работящие, жили своими домами, жили крепко (сейчас, конечно, все разорены), старика навещали. Однажды объявили ему, что его деревня попала в число неперспективных, что ему дают квартиру на центральной усадьбе, а деревню эту снесут, расширят пахотные земли. Что такой процесс идет по всей России. «Подумай, — говорили сыновья, — нельзя же к каждой деревне вести дорогу, тянуть свет, подумай по-государственному». Сыновья были молоды, их легко было обмануть. Старик же сердцем понимал: идет нашествие на Россию. Теперь мы знаем, что так было. Это было сознательное убийство русской нации, опустошение, а вслед за этим одичание земель. Какое там расширение пахотной площади! Болтовня! Гнать трактора с центральной усадьбы за десять–пятнадцать километров — это разумно? А выпасы? Ведь около центральной усадьбы все будет вытоптано за одно лето. И главное — личные хозяйства. Ведь они уже будут — и стали — не при домах, а поодаль. Придешь с работы измученный, и надо еще тащиться на участок полоть и поливать. А покосы? А живность?
Ничего не сказал старик. Оставшись один, вышел во двор. Почти все, что было во дворе, хлевах, сарае, — все должно было погибнуть. Старик глядел на инструменты и чувствовал, что предает их. Он затопил баню, старая треснутая печь дымила, ело глаза, и старик думал, что плачет от дыма. Заплаканный и перемазанный сажей, он пошел на кладбище.
Назавтра он объявил сыновьям, что никуда не поедет. Они говорили: «Ты хоть съезди посмотри квартиру. Ведь отопление, ведь электричество, ведь водопровод!» Старик отказался наотрез.
Так он и зимовал. Соседи все перебрались. Старые дома разобрали на дрова, новые раскатали и увезли. Проблемы с дровами у старика не было, керосина ему сыновья достали, а что касается электричества и телевизора, то старик легко обходился без них. Изо всей скотины у него остались три курочки и петух, да еще кот, да еще песик, который жил в сенях. Даже в морозы старик был непреклонен и не пускал его в избу.
Весной вышел окончательный приказ. Сверху давили: облегчить жизнь жителям неперспективных деревень, расширить пахотные угодья. Коснулось и старика. Уже не только сыновья, но и начальство приезжало его уговаривать. Кое-какие остатки сараев, бань, изгородь сожгли. Старик жил как на пепелище, как среди выжженной фронтовой земли.
И еще раз приехал начальник: «Ты сознательный человек, подумай. Ты тормозишь прогресс. Твоей деревни уже нет ни на каких картах. Политика такая, чтоб Нечерноземье поднять. Скажу тебе больше: даже приказано распахивать кладбища, если со дня последнего захоронения прошло пятнадцать лет».
Вот это — о кладбищах — поразило старика больше всего. Он представил, как по его Анастасии идет трактор, как хрустит и вжимается в землю крест, — нет, это было невыносимо.
Но сыновьям, видно, крепко приказали что-то решать с отцом. Они приехали на тракторе с прицепом, стали молча выносить и грузить вещи старика: постель, посуду, настенное зеркало. Старик молчал. Они подошли к нему и объявили, что, если он не поедет, его увезут насильно. Он не поверил, стал вырываться. Про себя он решил, что будет жить в лесу, выкопает землянку. Сыновья связали отца — «Прости, отец», — посадили в тракторную тележку и повезли. Старик мотал головой и скрипел зубами. Песик бежал за трактором, а кот на полдороге вырвался из рук одного из сыновей и убежал обратно в деревню.
Больше старик до самой своей смерти не сказал никому ни слова.
Молитва матери
«Материнская молитва со дна моря достанет» — эту пословицу, конечно, знают все. Но многие ли верят, что пословица эта сказана не для красного словца, а совершенно истинно и за многие века подтверждена бесчисленными примерами?
Отец Павел, монах, рассказал мне случай, происшедший с ним недавно. Он рассказал его, как будто все так и должно было быть. Меня же этот случай поразил, и я его перескажу, думаю, что он удивителен не только для меня.
На улице к отцу Павлу подошла женщина и попросила его сходить к ее сыну. Исповедать. Назвала адрес.
— А я очень торопился, — сказал отец Павел, — и в тот день не успел. Да, признаться, и адрес забыл. А еще через день рано утром она мне снова встретилась, очень взволнованная, и настоятельно просила, прямо умоляла пойти к сыну. Почему-то я даже не спросил, почему она со мной не шла.
Я поднялся по лестнице, позвонил. Открыл мужчина. Очень неопрятный, молодой, видно сразу, что сильно пьющий. Смотрел на меня дерзко, я был в облачении.
Я поздоровался, говорю:
— Ваша мама просила меня к вам зайти.
Он вскинулся:
— Ладно врать, у меня мать пять лет как умерла.
А на стене ее фотография среди других. Я показываю на фото, говорю:
— Вот именно эта женщина просила вас навестить.
Он с таким вызовом:
— Значит, вы с того света за мной пришли?
— Нет, — говорю, — пока с этого. А вот то, что я тебе скажу, ты выполни: завтра с утра приходи в храм.
— А если не приду?
— Придешь, мать просит. Это грех — родительские слова не исполнять.
И он пришел. И на исповеди его прямо трясло, говорил, что он мать выгнал из дому. Она жила по чужим людям и вскоре умерла. Он даже и узнал-то потом, даже не хоронил.
А вечером я в последний раз встретил его мать. Она была очень радостная. Платок на ней был белый, а до этого темный. Очень благодарила и сказала, что уже виделась с сыном.
Тут я уже сам с утра пошел по его адресу. Соседи сказали, что вчера он умер, увезли в морг.
Вот такой рассказ отца Павла. Я же, грешный, думаю: значит, матери было дано видеть своего сына с того места, где она была после своей земной кончины, значит, ей было дано знать время смерти сына. Значит, и там ее молитвы были так горячи, что ей было дано прийти и попросить священника исповедать и причастить несчастного раба Божия. Ведь это же так страшно — умереть без покаяния, без причастия.
И главное: значит, она любила его, любила своего сына, даже такого, пьяного, изгнавшего родную мать. Значит, она не сердилась, жалела и, уже зная больше всех нас об участи грешников, сделала все, чтобы участь эта миновала сына. Она достала его со дна греховного. Именно она, и только она силой своей любви и молитвы.
«...И о всех, кого некому помянути»
Оттого, может быть, так тянет к себе кладбище, что оно означает для кого ближайшее, для кого отдаленное, но для всех неминуемое будущее. Ходишь по дорожкам, вроде как выбираешь себе место. Тихо, спокойно и на тесном городском, и, конечно, на просторном сельском. Кресты, памятники, оградки. Засохшие живые цветы и выцветшие искусственные.
Особенно хорошо на кладбищах поздней осенью. Выпало немного снега, он лежит светлыми пятнами между могил. И всюду золотая пестрота умирающих листьев.
Но ни мрамор памятников, ни громкие фамилии лежащих под ними так не останавливают и так не волнуют меня, как безымянные холмики чьих-то могил. Кто там в земле? Кто-то же плакал здесь, кто-то же приходил сажать бессмертники, поливать цветы. И почему больше не приходят? Где они? Умерли и сами? Уехали? А может, просто так задавлены бытом, жизнью, что и умирать не думают и сюда не ходят?
В Димитриевскую родительскую субботу отец Александр служил поминальный молебен. Я ему помогал. Перед началом написал большущий список имен своих родных и близких, уже ушедших в глубины земли. Но у самого батюшки списки поминаемых были вообще огромными, целые тетрадки имен усопших, убиенных — за Царя и Веру, за страну нашу российскую пострадавших. Батюшка читал и читал. Молящиеся все передавали и передавали ему через меня листочки-памятки. Торопливо взглядывал я на них: там значились имена воинов, младенцев, даже и безымянных младенцев, погибших до рождения, и бесчисленные ряды имен, имен, имен... Иногда грамотно: Иоанна, Симеона, Евфимия, Иакова, а иногда просто: Фисы, Пани, Саши...
Батюшка читал и читал. Вспомнил я иностранца, стоявшего со мной однажды на субботнем богослужении. Сказал он: «У нас все службы не более двадцати минут». А тут только зачитывание поминаемых имен заняло много времени.
Так вот зачем я все это вспомнил? Именно из-за одних слов батюшки. Заканчивая поминовение, он, принимая в руки кадило и вознося его молитвенный дым, возгласил: «Молимся Тебе, Господи, и обо всех православных, кого некому помянути».
И вот это «некому помянути» довело до слез. Но как же некому? А мы? Мы, предстоящие престолу, в купели крестившиеся, как и те, безымянные для нас, но Господу ведомые? Мы же повторяем слова: «Имена же их Ты, Господи, веси». Мы же с ними встретимся, мы же увидимся.
Будем поминать всех от века почивших. Как знать, может, и наши могилки травой зарастут. Вдруг да и нас будет некому помянути.
Петушиные крики
Все люди, все до единого, те, кто вышел из сельской местности, а теперь живут в городах, вспоминают детство. Оно им снится, о нем они любят говорить. Рыбалка, река, сенокос, лыжи зимой, санки. Сияние полной луны над серебряным снежным покровом. Запах дыма от русских печей — что говорить!
Один большой начальник особенно тосковал по петушиному пению. Дети его просили купить им попугая. Он купил. Попугай оказался очень способным к обучению. Когда начальник поехал в отпуск навестить старуху мать, то взял с собой клетку с попугаем. В деревне он поместил попугая в курятник, и попугай в два дня выучился кукарекать.
И теперь он живет в Москве и кукарекает. Вначале мешал спать, ибо по примеру сельских своих учителей кричал на заре, и его клетку стали накрывать. Тогда он приспособился кричать днем и вечером. Так и живет. Кому-то напоминает деревню, а кому-то евангельского петуха, который дважды успел прокричать в то время, в которое апостол Петр трижды отрекся от Христа.
Конечно, наш попугай, играющий роль петуха, будет кукарекать долго и обязательно переживет своих учителей, ибо им до старости дожить не суждено.
Река Лобань
До чего же красива река Лобань! Просто как девочка-подросток играет и поет на перекатах. А то шлепает босиком по зелени травы, по желтизне песка, по серебру лопухов мать-и-мачехи, а то прячется среди темных елей. Или притворится испуганной и жмется к высокому обрыву. Но вот перестает играть и заботливо поит корни могучего соснового бора.
Давно сел и сижу на берегу, на бревнышке. Тихо сижу, греюсь предвечерним теплом. Наверное, и птицы, и рыбы думают обо мне, что это какая-то коряга, а коряги они не боятся. Старые деревья, упавшие в реку, мешают ей течь плавно, зато в их ветвях такое музыкальное журчание, такой тихий, плавный звон, что прямо чуть не засыпаю. Слышу — к звону воды добавляется звоночек, звяканье колокольчика. А это, оказывается, подошла сзади корова и щиплет траву.
Корова входит в воду и долго пьет. Потом поднимает голову и стоит неподвижно, смотрит на тот берег. Колокольчик ее умолкает. Конечно, он надоел ей за день, ей лучше послушать говор реки.
Из леса с того берега выходит к воде лосиха. Я замираю от счастья. Лосиха смотрит по сторонам, смотрит на наш беpeг, оглядывается. И к ней выбегает лосенок. Я перестаю дышать. Лосенок лезет к маминому молочку, но лосиха отталкивает его. Лосенок забегает с другого бока. Лосиха бедром и мордой подталкивает его к воде. Она после маминого молочка не очень ему нравится, он фыркает. Все-таки он немного пьет и замечает корову. А корову, видно, кусает слепень, она встряхивает головой, колокольчик на шее брякает, лосенок пугается. А лосиха спокойно вытаскивает завязшие в иле ноги и уходит в кусты.
Начинается закат. Такая облитая светом чистая зелень, такое режущее глаза сверкание воды, такой тихий, холодеющий ветерок.
Ну и где же такая река Лобань? А вот возьму и не скажу. Она не выдумана, она есть. Я в ней купался. Я жил на ее берегах.
Ладно, для тех, кто не сделает ей ничего плохого, скажу. Только путь к Лобани очень длинный, и надо много сапог сносить, пока дойдешь. Хотя можно и босиком.
Надо идти вверх и вверх по Волге — матери русских рек, потом будут ее дочки: сильная, суровая Кама и ласковая Вятка, а в Вятку впадает похожая на Иордан река Кильмезь, а уже в Кильмезь Лобань.
Вы поднимаетесь по ней, идете по золотым пескам, по серебристым лопухам мать-и-мачехи, через сосновые боры, через хвойные леса, вы слышите ветер в листьях берез и осин и вот выходите к тому бревнышку, на котором я сидел, и садитесь на него. Вот и всё. Идти больше никуда не надо и незачем. Надо сидеть и ждать. И с той, близкой стороны выйдет к воде лосиха с лосятами. А на этом берегу будет пастись корова с колокольчиком на шее.
И редкие птицы будут лететь посередине Лобани и будут забывать о своих делах, засмотревшись в ее зеркало. Ревнивые рыбы будут тревожить водную гладь, подпрыгивать, завидовать птицам и шлепаться обратно в чистую воду.
Все боли, все обиды и скорби, все мысли о плохом исчезнут навсегда в такие минуты. Только воздух и небо, только облака и солнышко, только вода в берегах, только родина во все стороны света, только счастье, что она такая — красивая, спокойная, добрая.
И вот такая течет по ней река Лобань.