Очень хорошо. Рассказ

Юлия Александровна Сафошина родилась в Москве. Окончила Финансовый университет при Правительстве Российской Федерации по специальности «финансы и кредит». В настоящее время учится в Литературном институте имени А.М. Горького. Публикуется впервые. Живет в Москве.

Игнат Борисович проснулся и почувствовал, что озяб. Окно было открыто. На сером небе листья тополя казались черными. Ветер срывал их с веток целыми клоками, как выпадают у больного человека волосы. Стали видны провода. Они тянулись от крыши лаборатории до профессорского дома, перечеркивая небо, словно решетка тюремной камеры. Хотелось закрыть глаза и не видеть их. В голове был туман.

— Фа-йа, — позвал он.

Никто не ответил. Он снова задремал. Ему снилось, что он едет куда-то на своем «Патриоте», только почему-то без крыши, и дождь моросит ему на макушку. Казалось, что вот-вот он приедет, что вот там — гостиница за углом, но он подъезжал, и это была не гостиница, а какой-то коровник, да к тому же заброшенный, и надо было двигаться дальше, а он уже очень устал.

Его разбудил щелчок замка во входной двери. Из тамбура донеслось шуршание пакетов, бряцание ключей, брошенных на трюмо, перестук каблуков.

— Фа-йа!

— Иду, Игнаша, иду.

Жена вошла в комнату и закрыла окно.

— Ну и погодка. Я на Привоз ходила, говядинки купила. Отварим с тобой сегодня, а?

Она с шумом выдохнула воздух, почесала красную черточку от шапки на лбу.

— Давно проснулся? Сейчас руки помою, и будем ужинать.

В ванной загудела труба, с клокотом вырывалась из крана вода. Хлопанье шкафчиков на кухне, звон тарелок, нетерпеливое мяуканье Дорофея (да замолчит этот кот или нет?), долго нарастало рычание чайника, наконец он засвистел. Жена вошла в комнату, держа перед собой тарелку. Супа она налила слишком много, и теперь шла осторожно, но все-таки накапала на паркет. Игнат Борисович нахмурился. Она поставила тарелку на табурет и побежала за тряпкой.

— Ветер сегодня такой на улице, аж в спину подталкивает, — сказала она, ползая по полу на корточках. Потом улыбнулась, поправила ему подушки. — Ну что, Игнаш? Давай?..

Игнат Борисович схватился левой рукой за кожаный ремень, привязанный к штырю, ввинченному в стену над его головой. Он подтянулся на ремне, чтобы снизить вес своего тела, Фая обхватила его и помогла сесть. Потом она свесила его правую ногу с кровати, левую он спустил сам. Она разложила на его коленях кухонное полотенце, чтобы прикрыть его пах, — под простынкой он был совсем голый.

Фая только взяла в руки тарелку, как зазвонил телефон. Она побежала отвечать.

— Конечно, поговори с ним, — донесся ее голос из зала. — Он скучает. Ты ему вопросы не задавай, Миш. Про свои дела рассказывай. Он будет рад тебя слышать.

Она появилась в дверях и сунула ему трубку под ухо. Игнат Борисович молчал. Фая наклонилась и крикнула в трубку:

— Миша, говори, он тебя слушает.

— Привет, дружище! Как твои дела? — сказал Миша и осекся.

— Оч-чень хо-ро-шо, — проговорил Игнат Борисович.

— Я рад, очень рад! Отлично, что ты не падаешь духом. А все, между прочим, про тебя спрашивают: «Как там наш завкафедрой?» Волнуются...

— Оч-чень хорошо.

Из трубки послышался Мишин принужденный смех.

— Молодец, дружище. Это я передам... У меня тоже все слава богу. Работаем, сессия. Потапов теперь ректор... Да ты, наверное, слышал. Все молчат, улыбаются, а на перекурах шепчутся: «За какие такие заслуги?» Ну да ладно... Я вот теперь на кафедре паразитологии... Студенты год от года все глупее. Хотя, казалось бы, куда уж дальше, а? Один знаешь что учудил вчера...

Игнат Борисович оттолкнул подбородком трубку.

— Что такое, Игнаш?

Игнат Борисович мотнул головой.

— Ладно, Миш. Мы ужинать собираемся. Потом тебе еще позвоним.

Фая взяла с табуретки тарелку.

— Ну, поговорил бы с Мишей, послушал его. Чего вредничаешь? Так из всех друзей у тебя один телевизор и останется.

Она зачерпнула ложкой суп, поднесла ко рту мужа. Но он не разжал губ, отвернулся в сторону.

— Что такое, Игнаш? Вкусно. Я поперчила, лаврушечки добавила.

Он молча глянул на нее.

— Надо покушать. А то сил не будет.

— О бож-же, — проговорил Игнат Борисович и лукаво улыбнулся.

— Что такое? Болит что-то? Пить хочешь?

Игнат Борисович мотнул головой.

— Не понимаю, Игнаш.

— Фа-йа, — повысил он голос.

— Рюмку не дам! Слышал, что врач сказал? Еще один припадок хочешь?

— Фа-йа! — гаркнул он.

— Ну хорошо, хорошо. Только одну. Больше не проси.

Она сбегала на кухню и вернулась с рюмкой коньяка. Игнат Борисович взял ее здоровой рукой, опрокинул. Сделал жене знак, чтобы та принесла вторую. Она не стала перечить. После второй он посидел чуть-чуть.

По телу медленно разливалось тепло. Поднявшееся было негодование мягко отступало от солнечного сплетения вниз, к животу. Мышцы расслабились и мысли тоже. Прохладное прикосновение правой руки к бедру больше не вызывало брезгливого ощущения чьего-то чужого тела. И Мишу он зря обидел. Надо будет ему перезвонить. Проснулся аппетит.

Все еще строго Игнат Борисович кивнул на суп.

Он смотрел, как Фаин рот непроизвольно открывался, когда она подносила ему ложку, будто зевая, и вспомнил, что так же делала его мать, когда кормила годовалую сестру много лет назад.

— Ты чего? — улыбнулась Фая. — Что смешного?

Игнат Борисович поперхнулся, закашлялся, и Фае пришлось бить его по спине.

* * *

В больнице ему выписали пирацетам для стимуляции мозга. Фая давала ему две продолговатые таблетки три раза в день. Они сразу мылились у него на языке, и все равно их было сложно глотать: они с трудом проходили по горлу, и он чувствовал их движение вплоть до конца грудины. Эти белые таблетки делали его мысли ясными, но рождали в теле мучительное желание пошевелиться, сменить позу. Сердце резвее гоняло кровь. Хотелось встать и пойти. Он не находил себе места. Ночью становилось душно, было тяжело дышать, и он часто будил Фаю и долго не мог объяснить ей, сонной, чего от нее хочет. Потом, когда наконец она догадывалась открыть окно и свежий воздух наполнял комнату, он лежал и не мог заснуть. Прислушивался к ее сопению на соседней кровати, к едва слышному шуршанию простыни, трущейся о пододеяльник, когда она переворачивалась на другой бок, к урчанию в собственном животе — и вдруг, неожиданно до вздрагивания, кот Дорофей скреб газету в лотке, скреб настырно и методично, и этот звук как в колоколе звенел, отражаясь от стенок черепной коробки.

В эти бессонные часы воспоминания одолевали Игната Борисовича. Иногда они вихрем проносились друг за другом, иногда медленно, как цепь, тащили одно звено за другим. А бывало, какая-нибудь мысль, самая глупая и ничтожная, крутилась в голове до утра.

Вспоминался ему вдруг чайный гриб в литровой стеклянной банке. Как зашел он домой с жары, открыл холодильник и выпил почти половину. Как цедил зубами напиток, кислый, холодный, шипучий, придерживая верхней губой склизкий навалившийся студень гриба.

Или вот: пятница, гости, Фая готовит мясные ежики. Шум, гам, все двери на лестничной площадке нараспашку. Дворовые дети бегают свободно из квартиры в квартиру, резвятся, устраивают засады в подъезде, толпятся под лестницей возле густо обсыпанного солью пня для разделки мяса. От него вкусно пахнет, и кто-нибудь из детей нет-нет да и лизнет с него соль. Застолье. Фая с Иркой заводят романс. Мишино красное лицо и слезы, выступившие от Фаиной аджики. А наутро, пока все спят, они выгоняют из гаража «Патриот» и едут на охоту — в дождь, хмурые и с больной головой, но с щекочущим предвкушением в диафрагме. Вот бы снова это все испытать! Как идешь в зарослях сухой прошлогодней травы, как холодит лицо сырой ветер и медленно приходишь в себя с похмелья. Ступаешь тихо и осторожно, чтобы не вспугнуть раньше времени, боишься хрустнуть палкой или сучком, а сердце так и стучит! И вот взлетает в небо стая, целишься в селезня, спускаешь тугой курок, встречаешь плечом отдачу, тяжелую и бодрую, как хлопок друга по спине. Попал! Все отдал бы, чтобы снова взять в руки ружье!

* * *

Во вторник приходил невролог — молодой человек с рыжей суточной щетиной. Фая чересчур суетилась. Доктор велел посадить Игната Борисовича в постели, а потом стоял и смотрел, как она тянула вверх тяжелое тело мужа. Он сказал откинуть простынку и скривил рот. Игнат Борисович был в памперсе. Профессор тихо злился, что жена его как следует не одела. Доктор посветил в правый и левый зрачок, постучал молотком по коленкам.

Игнат Борисович смотрел на свои ноги. Он видел их впервые после инсульта. Такие тощие, особенно правая, бледные. Точно ноги покойника. Кожа собралась на них, как дешевый женский чулок, сквозь нее проступали голубоватые вены.

— Хорошо, откройте рот и высуньте язык. А теперь улыбнитесь. Пошире, оскальтесь прямо. А теперь вытяните губы трубочкой. Поцокайте языком. Вот так: цок, цок, цок. Можете назвать свои фамилию, имя?

— Нет, не может, — сказала Фая.

— Пусть пациент сам ответит.

— М-м-м, — проговорил Игнат Борисович.

— Вы понимаете, что происходит? Кто я? Как вас зовут?

Игнат Борисович кивнул.

— Можете произнести это хотя бы про себя?

«Конечно, могу», — подумал он, но вдруг не смог вспомнить свою фамилию. То, что он Игнат Борисович, помнил, а фамилию вдруг забыл.

— Вообще ничего не говорит? — обернулся рыжий к Фае.

— Почему же, говорит! «О боже» говорит, «Фа-йа» и «очень хорошо».

— Очень хорошо, — эхом повторил доктор. — Давайте с простого. Пациент, скажите-ка «Фа-йа».

Игнат Борисович молча смотрел на невролога. Ему не нравились его губы, маленькие, пухлые, изогнутые, и острый нос с большими ноздрями. Он подумал, что такие хабалы по восемь раз сдавали у него экзамен. Фая переступила с ноги на ногу, вытерла запотевшие ладони о велосипедки, предложила доктору чай, кофе и сливочную помадку. Свежую, сегодняшнее число. Тот отказался.

— Игнат Борисович, ну хотя бы «А» можете сказать? Скажите-ка «А-а-а-а»...

— Игнаша, скажи. Ты же говоришь «Фа-йа».

Доктор хлопнул себя по коленкам:

— Давайте проверим, может ли он писать. Есть у вас блокнот?

Фая ушла, было слышно, как она роется в мужнином рабочем столе. Она вернулась через минуту с его ежедневником в руках. Доктор взял ежедневник и принялся его листать в поиске пустых страниц. Игнат Борисович чувствовал, как внутри у него закипает.

— Какая у него рука рабочая? Левая? Вот, пациент, пожалуйста, берите ручку в левую руку и напишите свои имя и отчество.

«Сейчас я тебе напишу, — подумал Игнат Борисович. — Сейчас я тебе такое напишу!..» Он взял ручку уверенно, ожидая, что пальцы, сделают все сами, автоматически. Но ручка замерла над страницей и ничего не написала. Несколько долгих секунд он пытался вспомнить, как делал это раньше, но букв на бумаге так и не появилось. Игнат Борисович отшвырнул ручку, выпучил глаза.

— О бож-же! О бож-же! О бож-же! — закричал он громко и властно, как делал это раньше в шумной аудитории.

Рыжий доктор засобирался.

— Продолжаем давать пирацетам, — говорил он уже в тамбуре. Фая строчила за ним на весу. — Больше говорить с ним, просить повторять слова. Простые: «да», «нет», «на», «возьми»... Те, которые понадобятся в обиходе.

Фая подняла голову от блокнота:

— А что, эти тренировки помогут? Ну, то есть... Речь восстановится?

Доктор посмотрел на себя в зеркало трюмо, почесал щетину:

— Бывает, восстанавливаются после инсульта. Главное, не лениться. Не забывайте сажать и переворачивать. Важно, чтобы не появились пролежни. Полезно пересаживать в инвалидное кресло.

— Как же я одна пересажу?

Доктор снял с ботинок и отбросил в угол бахилы, застегнул портфель:

— У нас есть медсестра, которая приходит на дом. Берет недорого.

— Знаю я это недорого, — проворчала Фая, заперев за ним дверь.

Она села возле мужа и погладила его по руке:

— Вот видишь, Игнаш, а ты переживал. Все можно восстановить, все! И говорить снова будешь, и на ноги тебя поставим. Надо только не лениться. Ну, лениться — это же не про тебя. Тоже мне, видал, что этот сказал? Лениться! Да знал бы он, что у тебя докторская степень, уж, наверное, бы так ехидно не улыбался. А медсестру я сама дешевле найду.

Так однажды у них дома появилась Нина Михайловна. Это была крупная женщина с крикливым голосом и стрелками на капроновых колготках. Она сначала оробела, оказавшись в большой профессорской квартире, отказалась от чая и кофе, прошла на цыпочках за Фаей по залу, украдкой оглядывая шелковые фиолетовые обои, хрусталь в серванте, Фаин портрет, написанный на вернисаже, и «Охотников на привале», подаренных коллективом. Один из охотников был с лицом Игната Борисовича, другой — с лицом Миши, а третий, что лежал и чесал затылок, был вылитый Николай Семенович, прошлый ректор академии. Но, войдя в спальню и увидев больного, Нина Михайловна ободрилась. Она по-хозяйски осмотрела инвалидное кресло, стоявшее в углу, уселась в него, нашла ногами подножку, откинулась на спинку. Ее лицо показалось Игнату Борисовичу знакомым.

— Удобная коляска? — спросила она у Фаи.

— Наверное. В больнице дали. Я вот думаю, потеплее будет, Игнашу на улицу в ней вывозить.

— А по лестнице как спускать?

— Ну, вдвоем с тобой и спустим.

— И как вы себе это представляете? Там ни рельсов, ни пандуса нет. Два пролета ее на горбу, что ли, тащить? Так мы все втроем и полетим до самого первого этажа — ребра себе считать. Нет, Фаина, я в этом участвовать не буду.

— Что, не узнал? — улыбнулась жена, когда Нина Михайловна ушла. — Это же уборщица. Третий корпус у вас моет.

И действительно. Вспомнил.

Раньше, встречая Нину Михайловну в коридорах ветеринарной академии в грязном синем халате, с ведром и шваброй в руках, Игнат Борисович с ней не здоровался. Теперь с ним не здоровалась она. Она поправляла ему подушки, кормила с ложечки, подносила лекарства, но ни разу не сказала ему ни слова, не посмотрела в глаза. Не спросила, вкусно ли, не холодно ли, не беспокоит ли что. Обращалась она только к Фае, словно, кроме нее, в комнате никого больше не было. Иногда к коту. «Иди отсюда, засранец. Не мешай», — говорила она, когда Дорофей терся о ее ноги, пока она хлопотала над постелью больного.

Когда пересаживали Игната Борисовича на коляску, она командовала: «За ноги держите, Фаина. Крепче! Ну что же вы! Каши мало ели?» Потом, поднатужившись, перехватывала пациента под грудью, пересаживала его в коляску сама. Дышала ему в ухо запахом испорченного желудка, везла на утренние процедуры. Благо профессорская ванная была большая, с окном, и в ней помещалась и коляска, и обе женщины. Игната Борисовича брили, иногда стригли, чистили зубы.

— Зубы хуже всего летят у таких больных, — приговаривала Нина Михайловна, орудуя щеткой во рту профессора. — Бывает, лежит дедушка, лежит. И все родственники думают, что чуть-чуть ему осталось. Помрет скоро. Зачем зубы чистить? А он, глядишь, год лежит, два. Десять... И все не помирает. И вот гниют зубы, болят. Дед, бедный, стонет, корчится. Лечить надо. А как его в стоматологию везти? Замучаешься. Проще на дом вызвать. А на дом знаете сколько стоит вызвать дантиста? Лучше вам не знать! Вот и получается, что хоть плоскогубцами выдирай. Так что, милочка, зубы не советую вам запускать.

Игнат Борисович не слушал ее. Он смотрел на голубой пластмассовый таз, выглядывавший из-под ванны. Нина Михайловна наливала туда теплой воды, мочила полотенца. Его раздевали до пояса, на ноги накидывали простынку и обтирали. А ему вспоминался другой таз — жестяной, в котором мыла его мать. Она ставила таз в горнице, на пересечении ковровых дорожек, которые соткала сама. Одна дорожка вела от двери к западному окну, вторая — от северного окна к южному. Он сидел в тазу, а мать поливала его теплой водой из ковша. Она намыливала его хозяйственным мылом, и вода в тазу становилась белая, как водянистое молоко. Кожа его покрывалась мурашками. Мать намыливала уши, царапала заусенцами кожу, дергала больно, как привыкла дергать за вымя. Он морщился, отталкивал ее, бодался. «Ты ж мой бычок», — говорила она и целовала его в мокрые брови.

— Все, заворачиваем, — командовала Нина Михайловна, и Фая подскакивала с большим махровым полотенцем.

После утренних процедур загоняли коляску на кухню. С трудом: дверной проем был узкий, да еще и ступенька. Зато там Игнат Борисович завтракал сам, сидя за столом, держал левой рукой ложку, и на короткое время можно было представить, что ничего не изменилось, что все как раньше.

Каждый день теперь Фая приходила к нему с блокнотом. Она писала простые слова, произносила их, а он пытался за ней повторять. После долгих усилий что-то даже получалось. Правда, коряво как-то, смешно и по-детски. «Возьми» выходило как «а-зи», «не надо» превращалось в загадочное «ы-ад». А ведь даже такие малые успехи требовали невероятного напряжения сил, предельной концентрации. Это его изматывало. Он все ждал, что, как и обещал доктор, упорным трудом речь восстановится, а может быть — чем черт не шутит! — правые рука и нога оживут. Но этого не происходило. Слово, которое после долгих мучений поддавалось, на следующий день приходилось учить заново. Сделав один шаг вперед, он совершал два шага назад. Фая расстраивалась.

— Ну что же ты не стараешься? — восклицала она. — У тебя же получалось! Ты же вчера говорил «да». Ну-ка, Игнаш, скажи: «Да». Ну, давай же!

Он смотрел на нее и думал: «А ведь она верит, что можно вернуть прошлую жизнь. Ведь эта вера ее и держит. А что будет, если она разуверится? А я сам-то верю?..»

Как-то приснилось ему, что они поехали с Мишей стрелять уток. Едут прямо по полю с подсолнухами, по проложенной кем-то до них дороге.

— Эх, кто-то раньше нас встал, — сокрушается Миша.

Едут и едут, и вот вроде бы уже давно должны приехать, а реки все нет. Вдруг справа из подсолнухов им наперерез выходит мужик с рыжей бородой.

— Далеко до реки? — спрашивает у него Миша.

— До какой реки? — говорит мужик.

— Да она же здесь одна.

— А, до этой реки... Недалеко, прямо езжайте.

— А ты тоже, что ли, на крякву?

— Тоже, — отвечает мужик и ныряет в подсолнухи.

Поехали дальше. И долго едут, а реки все нет. Вдруг опять выскакивает тот же мужик и чуть ли не под колеса кидается. Они едва успевают затормозить.

— Опять ты, что ли? — говорит Миша.

— Опять я.

— А река-то где?

— Да вот же вы совсем чуть-чуть не доехали. Езжайте прямо.

Снова едут — и снова им этот рыжий дорогу пересекает. И снова говорит, что чуть-чуть осталось. А Игнат Борисович смотрит и видит, что борода у мужика отклеивается в уголке и что мужик этот — тот самый доктор, невролог, который к нему приходил.

Игнат Борисович стал отлынивать от тренировок. Позанимается с Фаей минут десять, поповторяет худо-бедно какие-то звуки, потом отвернется, глаза прикроет, задышит мерно.

— Заснул, что ли, Игнаш? — толкала Фая его в бок.

Он не открывал глаза, и она уходила. Он ждал этого, чтобы спокойно подумать наедине с собой. Иногда она на цыпочках заглядывала в спальню и видела, что он лежит с открытыми глазами. Входила в комнату — он резко притворялся спящим.

— Ненатурально, Игнаша. Попался! — смеялась она. — Ладно, живи уж. Не буду я тебя больше мучить.

* * *

Была зима. День слабо тлел, пропуская через тяжелые облака тусклый свет, освещал на мгновение комнату и сразу гас. Воздух в спальне кипятили батареи, но Фая боялась раскрывать окно — мороз. Она варила суп. На кухне работал телевизор, показывали «Магазин на диване». До Игната Борисовича доносилась болтовня ведущих — мужчины и женщины. Они рекламировали смартфон. Женский голос был живой и звонкий, он напоминал ему голос матери в молодости.

В дверь позвонили, и Фая побежала открывать. В прихожей зашуршали синтепоном курток, затопали ногами, чтобы стряхнуть снег. В зал переместился скрипучий, словно несмазанная дверь, голос Нины Михайловны.

— Ну-ка, давай сюда садись. На, раскрашивай. Сиди и раскрашивай, говорю! Чтобы ни звука от тебя не было! Там в комнате дедушка лежит. Умирает. Услышу хоть звук от тебя — убью!

На кухне что-то возмущенно зашипело, и по коридору промчалась Фая — оттирать убежавший бульон. Следом вразвалочку на кухню прошла Нина Михайловна. Игнат Борисович напрягся, как и всегда, когда она приходила.

— Чей это мальчик? — донеслось из кухни.

— Да мой. Никита. Оставить не с кем было. Ох и бесенок...

«Пойдут они сразу сюда или сядут пить чай?» — думал Игнат Борисович.

Хлопнула дверца шкафчика, звякнула чашка, заскрипел о плитку пола отодвигаемый стул.

— Натерпелась я с ним. Слава богу, хоть от отца его избавилась. Драчун был. И этот весь в папашу. Не знаю, что с ним делать. Через два года в школу, а он еще не говорит.

— Немой, что ли?

— Да нет, не немой. Звуки-то он издает. Но ни одного вразумительного слова я от него не слышала.

Послышался Фаин смех.

— Ну, вот и Игнаше будет с кем поговорить.

Игнат Борисович помедлил пару секунд и решился. Он протянул руку под кровать, достал оттуда полуторалитровую бутылку из-под молока. Большим пальцем отвинтил крышку, сунул бутылку под простыню, облегчился. Закрыть ее он не успел, отодвинул подальше к стене: в дверях уже кто-то стоял. Под кровать шмыгнул кот Дорофей.

Игнат Борисович повернул голову и скосил глаза, но увидел лишь детский силуэт. Глаза заболели, голова закружилась.

«Хитер пацан», — подумал профессор.

Мальчик сделал шаг вперед, подобрал с пола мышку кота Дорофея и снова пропал из поля зрения. Мышка полетела Игнату Борисовичу в лицо и, царапнув щеку, свалилась на подушку. Профессор поджал губы, но промолчал.

Тогда Никита осмелел, пошел по комнате, с любопытством осматриваясь вокруг. Это был плотный мальчик с круглым лбом, большим, под ноль побритым черепком и темненьким пушком над верхней губой. «Похож на молодого бычка», — подумал Игнат Борисович.

Проходя мимо зеркальной дверцы платяного шкафа, мальчик вздрогнул. Брови его поползли вверх, собрав складки на лбу. Вид складок ему понравился, и он с интересом ощупал их мясистыми пальцами.

— А-дя, а-дя, а-дя, — погрозил он своему отражению и шлепнул по зеркалу.

Дверца звякнула в петлицах.

— О бо-же, — предупредил его Игнат Борисович.

Мальчик обернулся. Кот Дорофей как раз полез из-под кровати. Увидев Никиту, он застыл, хотел рвануть, но мальчик настиг его, прижал к полу и сел верхом.

— О бо-же, — рявкнул профессор.

Никита отскочил, кот исчез. Мальчик зло глянул на деда. Он подошел к Фаиному будуару и взял в руки флакончик духов. Посмотрел на Игната Борисовича, мол, что ты мне сделаешь, и брызнул. Духи попали ему в глаза. Никита взревел было, но тут же замолк — по комнате разнесся громкий, лающий смех профессора. Лицо мальчика скривилось в плаксивой гримасе, и он убежал.

«И слава богу, что нет детей», — подумал Игнат Борисович.

В спальню вошла жена, а за ней хвостиком Нина Михайловна.

— Ой, чем это пахнет? Ты, что ли, Игнаш, надушился?

Фая взяла тушь, наклонилась к зеркалу и, вылупив глаза, стала насаживать ресницы на щеточку. Игнат Борисович приметил белую кофту с кружевным рукавом, внимательно наблюдал, как она красит малиновой помадой губы.

— На праздник, что ли, какой собираетесь? — спросила Нина Михайловна.

— На день рождения к другу нашему — Мише. Они с Иркой сняли кафе. Жаль, что на этот раз иду к ним одна. Да, Игнаш?

Игнат Борисович не отвечал.

— Ниночка, я Игнаше не стала памперс надевать, а то жарко, сопреет. Батареи шпарят вовсю. Пусть так полежит, кожа подышит.

— Хорошо.

Фая провела расческой по волосам:

— Игнаш, ну что ты на меня так смотришь? Мне что, не ходить никуда? Заживо себя похоронить? Ну скажи мне: «Останься дома» — и я останусь. А, Игнаш? Остаться?

Игнат Борисович покачал головой. Фая села к нему на кровать, поцеловала в лоб.

— Фа-йа! — воскликнул Игнат Борисович, но было поздно — жена напоролась на бутылку, та опрокинулась. По паркету расползлась желтая жидкость.

— Что «Фая»? Чего сам не закрыл-то? Теперь убирать...

— Идите, я уберу, — сказала Нина Михайловна.

— Передать Мише от тебя поздравления?

Игнат Борисович отвернулся. Фая встала, посмотрела на себя в зеркало, провела пальцами по флакончикам духов, взяла самый любимый, пшикнула на себя.

— Не идет... Закончились. Все закончилось! — Она махнула рукой и ушла.

Нина Михайловна протирала лужу на паркете. Из кухни доносился разговор ведущих.

«Миша-то вон жив-здоров, — думал Игнат Борисович. — Бегает, работает. Детей воспитывает. А я что? Паралитик несчастный. Мяса кусок. Уже и мяса-то не осталось. Одни кости да кожа. Лежу, под себя хожу. И зачем я сразу не помер? Зачем повезли меня в больницу? Зачем спасали? Чтобы вот так жить?»

Голос ведущего был спокойный, бархатистый. Он приятно оттенял щебетание женщины. Мужчина рассказывал, как забыл дома кошелек. Игнат Борисович задремал, и ему стало сниться, что сидит он на Мишином дне рождения и тот рассказывает ему случай из жизни.

— На кассе уже стою, полная корзинка продуктов. Что делать? Надо домой идти, — говорит Миша, делает паузу, хлопает рюмку водки, занюхивает черным хлебом. — И тут я вспоминаю! Можно же QR-кодом оплатить, через телефон! Вот, пожалуйста, закачиваешь приложение, прикладываешь к терминалу — и готово. Как удобно. Уж смартфон ты точно не забудешь дома.

— Конечно, — поддакивает Мише мать Игната Борисовича. Она сидит тут же, рядом. Бойкая, молодая, с большой грудью, с повязанным на голове платком. — Раньше как было? Выходишь из дома на дойку, темно еще, ночь. Что проверяешь? Взяла ли бидон. А теперь что?

— Ключи.

— Да бог с ними, с ключами. Смартфон!

— Да, без смартфона теперь никуда.

* * *

Нина Михайловна задремала, наверное, — ее разбудили странные звуки. Она не сразу поняла, где находится. Похлопала глазами, прислушалась. Из спальни больного доносились стоны.

«Приступ, что ли?» — пронеслось у нее в голове.

Она вошла в спальню. Воздух в комнате был влажный, мутный от испарений сохнущего белья. Нина Михайловна обвела сонным взглядом обои в огурцах и виньетках, изголовье кровати, Игната Борисовича с красным от натуги лицом. Лежа на боку и размахивая левой рукой, он хрипел, будто ему не хватало воздуха. С бортика кровати свисала его правая, какая-то фиолетовая, рука. Словно и не рука вовсе, а инородное тело. Нина Михайловна пошла было вызывать скорую, но тут почувствовала запах.

— А, вон оно что! Господи, а я уже думала, приступ. Игнат Борисович, вы меня так не пугайте. Умрете еще, что я вашей жене буду объяснять? Вы давайте мне шутки такие не шутите. А это я сейчас уберу.

Игнат Борисович замахал на Нину Михайловну рукой.

— Да что вы стесняетесь? Чего я тут не видела?

— О боже, — гаркнул профессор.

Фая вернулась поздно. Слишком громко хлопнула входная дверь. Она забыла снять туфли и сбросила их уже в коридоре. Облокотилась о дверной косяк, неверным движением пытаясь стянуть следки. Лицо ее блестело от пота, под нижним веком отпечатался черный карандаш.

— Ох, как хорошо мы танцевали. Сначала ели, потом пили. Сдвинули столы. И танцевали. Нина, я молодость вспомнила. Меня даже на смартфон снимали. Да, мы все хорошо танцевали. Все! И Ирка, и Миша, и остальные... Батюшки... Нина! Что же ты за Игнатом не убрала?

— Я хотела, Фаина. Он не дал.

Фая прошла в комнату и посмотрела на мужа. Он тоже внимательно смотрел на нее.

— А чего не дал-то? — Она резко сдернула с него простынку. — Тоже мне стыдливый нашелся. Все стесняешься? А меня не стесняешься? Я одна должна все делать! Ну и валяйся так!

Фая раскрыла окно и вышла. В комнату ворвался морозный воздух.

— Не простудится? — сказала Нина Михайловна и поплелась за ней.

— Давай, Нина, может, по рюмочке? — донеслось из кухни.

— Да поздно уже. Домой пора.

— Давай, давай, по одной... — Громко хлопнула дверца шкафчика, где хранился коньяк, приятно тренькнуло рюмочное стекло. — Эх, Нина, уже недолго Игнату осталось...

— Тише! Услышит...

— Да тут не слышно. А если и услышит, — повысила Фая голос, — то что? Ему уже все равно. Ничего, Нина, он уже не понимает. Шутка ли, две трети мозга... Ох, как мы танцевали. А потом женщина какая-то романсы пела. «Ой, мороз, мороз... Не морозь меня...» Да, недолго уже...

— Да не переживайте вы так. Еще поживет.

— Да хватит тебе, Нина! Зачем? Мучается он, понимаешь? Вот так лежать целый день. Как думаешь? И ничего дальше уже не будет... Ох, скорее бы! Что так смотришь? Думаешь, мне себя жалко? Нет, Нина. Мне его жалко? Его!

Нина Михайловна помолчала. Снова тренькнуло стекло.

— Еще по одной, и всё...

— А я в отпуск еду, — сказала Нина Михайловна.

— В отпуск? А как же...

— Домой надо, к матери съездить. Я вот подумала, может, я вам Никиту оставлю?

— Нам?

— Да, что он будет со мной мотаться?

— Нет, Нина. Куда мне с двумя? Я с одним-то не справлюсь.

Нина засобиралась, взяла под руку Никиту и холодно попрощалась.

Фая вошла в спальню. Она закрыла окно, посмотрела на мужа.

— Игнат, придется ружья твои продать.

Профессор молчал.

— Что смотришь? Ты хоть знаешь, что нам уже есть не на что? Не веришь? На вот чеки посмотри. — Она вскочила и хлопнула ящиком комода. — Ты вот все думаешь о чем-то, мечтаешь... Я тебя деньгами не беспокою. Вот погляди, на сколько мы живем. Вот твоя пенсия по инвалидности. А вот расходы. А Нине Михайловне из чего, ты думаешь, мы платим? Я на работу выйти не могу — я за тобой ухаживаю. На продукты знаешь сколько уходит? На вот, посмотри, посчитай. Деньги кончились, Игнат! Понимаешь ты или нет? Все! Не на что еду покупать. — Она кинула чеки ему на кровать и расплакалась. — Я уже и шубы свои продала. Золото все продала. Я твои ружья не трогала. Но теперь-то на что они тебе? На что? Говори!

И правда, к чему ему теперь ружья? И что это он совсем расклеился? Мужчина он или нет? О себе только и думает. О своих страданиях... А ей каково? Сидеть так, вошкаться с ним. Всю жизнь хотела ребенка и вот получила. На, нянчись! Меняй памперсы.

Фая вытерла слезы.

— Говори, Игнат, продать ружья?

— Оч-чень хорошо, — сказал он.

* * *

Сначала Игнат Борисович радовался отсутствию Нины Михайловны. Потом прошла неделя, другая. Фая звонила ей на телефон, но он был отключен.

Фая запила. Зло запила, как будто в отместку. После ужина, когда Игнат Борисович, выпив свою рюмку, укладывался спать, она уходила на кухню и там сидела в тишине. Только хлопала дверца шкафчика, в котором всегда стоял коньяк.

— Фа-йа, — звал он ее, и на кухне стихало.

Потом по утрам она спала до обеда. Оплывшее лицо, припухлости под глазами. Поджатые губы превратились в гримасу. Со стоном она просыпалась, запахивала махровый халат с присохшей кашей на рукаве и шаркала в туалет. На зов мужа не отвечала. В глаза ему не смотрела.

И кто виноват в этом? Он один. Что он дал ей? Только горе и несчастья. Ребенка не подарил. А может, оно и к лучшему. Она еще не старая. Всего сорок лет. Еще сможет родить. «Скорее бы», — сказала она Нине Михайловне. Действительно, скорее бы! Сколько еще ждать? И надо ли ждать? Может, лучше самому что-то предпринять? Но что он может в своем состоянии?

Таблетки, молча и безучастно положенные ему Фаей в рот, он сплевывал теперь на ладонь, когда она выходила, и складывал под матрас. Там они копились, склеиваясь в окаменевшую массу. Игнат Борисович погрузился в дремоту.

Ему снилось, что он бродит в степи. Забирается в дальние горы. Плавает по теплым морям, по студеным... Что он солдат и в руках у него ружье. Что стреляет в кого-то и стреляют в него. Он спал, и спал, и спал. Только чувствовал сквозь сон, что слишком сильно шпарят батареи. Фая открывала окно и забывала о нем на всю ночь. Морозный воздух охлаждал его вспотевшее тело. Стало болеть в груди.

* * *

Игнат Борисович был в бреду. Грудь его гнила. Ребра словно стянуло кожаными ремнями, и невыносимо хотелось вздохнуть глубоко. Но едва он наполнял грудную клетку на треть, острая боль пронзала сердце. В легких была жидкость.

Невыносимая духота. Воздух замер, ни единого дуновения. Легкие работали под напором, словно насос, чтобы получить кислород. Но казалось, его молекулы были рассеяны в пространстве, и надо было втянуть в себя половину комнаты, чтобы надышаться, а в его распоряжении была только треть груди. Липкий нарастающий страх. Страх задохнуться. Паника, накатывающая, словно волна. Он чувствовал: чуть-чуть дать ей волю, покориться ей, и уже не выплывешь.

«Как же глупо бояться смерти, ведь именно ее я и жду», — думал он.

Игнату Борисовичу стало часто сниться, что ему лет пять. Он один в избе — сидит на подоконнике и боится свешивать ноги. Он ждет мать с работы. Горница кажется чужой и пустой, хотя в ней есть и обеденный стол, и печь, и комод, накрытый белой салфеткой, а над комодом висит карточка отца. Крестом лежат сотканные матерью ковровые дорожки: от двери к западному окну и от северного окна к южному. Этот крест пугает его. Он долго смотрит на дорожки, и они отдаляются. Отдаляются от него и стены, и висящая на гвоздике отцовская гитара с порванной струной — кудрявой, с изломанным кончиком, как сухой мамин волос, застрявший в гребне. Он ждет мать. Набирается смелости и спускает ноги на пол, чтобы залезть в верхний ящик комода — там лежат штурманские часы с порванным ремешком, оставшиеся от отца. Он знает, что мать приходит, когда короткая стрелка на семи, а длинная — между восемью и девятью. Он ждет ее и ждет, а ее все нет. И кажется ему, что мать уже не придет никогда. Страх накрывает. Он задыхается.

Он просыпался и вспоминал, что мать давно мертва. Мертва... Она бы помолилась за него. Она знала хорошую молитву. После нее все проходило...

«“Не я тебя лечу, не я заговариваю, а Божья Матерь, Пресвятая Богородица. Она лечит, умывает, камень рукопашный прикладывает, Господа на помощь призывает с ангелами, архангелами и небесными силами”. А как там дальше? Забыл...»

Фая не умеет молиться. Не знает ни одной молитвы. У ее матери были другие заклинания: «У кошки боли, у собаки боли...» А он еще смеялся над матерью, атеистом был. А вот теперь страх как захотелось именно ту молитву. Мамину. И почему стал он так часто вспоминать мать?

Игнат Борисович был липким от пота и пыли. Стучало сердце. Ему чудилось, что по простынке ползают жуки. Они бегали по его ногам, кишели на плечах, голове и груди, копошились в волосах. Он снова проваливался в забытье. Ему снился один и тот же сон: что комната его наполовину окна ушла под землю. В нижней части окна он в срезе видел, как копошатся черви и тыкается в стекло прорывший сюда проход крот, а в верхней — греющихся у стекла кошек и иногда ноги проходящих мимо студентов. Из верхней части окна еще пробивался в спальню свет, но как бы сверху, как бы последний его отблеск. Этот свет уже был чужой ему, уже как будто его не касался и светил не для него, а для тех, кто жил там — в верхнем мире, а сюда, к нему, попадали только его слабые отблески. Потом уже и вместо пола была земля, и лежал Игнат Борисович уже не на кровати, а на одном матрасе, и простыни его были изорваны и в земле. А на спине, локтях, затылке его были раны. Земля сыпалась на эти раны, от этого они гноились. Смерть была близко. У нее был тяжелый зловонный дух. Так пахнет в душной грязной комнате. Так пахнет его постель. Заспиртованное Фаино дыхание. Рвота. Жар, бред. Динь-динь-дон. Игнат Борисович встал с кровати и пошел открывать. Он шел и шел по коридору и все никак не мог дойти до двери, а звонок все звонил. Динь-динь-дон.

— Иду-иду, — услышал он слабый Фаин голос и проснулся.

Топот ног, суета в тамбуре, какие-то голоса, и выше и звонче всех, словно лязг железа, словно сладкое, попавшее на больной зуб, голос Нины Михайловны.

Его стали ворочать, беспокоить, настырно толкать в бок. Он крикнул: «Оставьте меня в покое!» Или хотел крикнуть...

— Батюшки, да у него пролежни, — услышал он.

* * *

Нина Михайловна взяла ситуацию в толстые красные руки и установила прежний режим.

— Да, запустили вы мужа, милочка, — радостно говорила она Фае. — И себя запустили. И не стыдно? Дома — грязь. Сами на абы кого похожи. А это что? Вы поглядите, да у вас клубки шерсти по квартире летают. И волосы ваши по углам. Срамота!

— А я что, Нина, не человек? Не имею права на слабость?

— Женщина по рождению не имеет права на слабость. Это вон эти могут лежать себе и хандрить. — Нина Михайловна кивнула на Игната Борисовича. — А женщина создана для того, чтобы выхаживать. Ребенка сначала, потом мужа, потом родителей.

— Нет у меня сил больше выхаживать.

— Сил ни у кого нет. А у меня думаете как, есть силы? Ребенок слабоумный, отец его пьяница. Одна пашу на всю семью. Ничего — живу. И вы живите. Какие Бог трудности послал, такие и велел Он выдерживать.

— Ох, как жалко мне этого мальчика, — говорила Фая, оставшись вечером с мужем одна. — Ребенок не мой, а сердце болит как за своего. Она ему чуть ли не в лицо говорит, что он слабоумный. Где ж тут заговоришь? И каждый раз думаю за него вступиться и не вступаюсь. Боюсь я эту Нину Михайловну. Хоть и благодарна ей. По гроб жизни благодарна! Да и что я скажу? Нина, не ругай Никиту?

«Никиту надо не ругать, а лупить», — думал Игнат Борисович.

— Она скажет, это мой ребенок, — продолжала Фая. — Ты сама роди и тогда говори. И будет права. Кто я, чтобы ей советовать?

А Игнат Борисович лежал и думал: «Как же хорошо! Так хорошо, что и помирать неохота». И не думал он уже, что так еще может быть. Фая — рядом, не пьет, он — здоров, если можно так выразиться. Скоро весна.

А вдруг следующая секунда последняя? И не будет за ней ничего. Небытие. Пустота. Не будет больше его. Со всей его жизнью. Ни тела, ни воспоминаний. Останется Фая одна. Сможет ли без него? Наладит ли жизнь свою? А вдруг наладит? Стало неприятно от этой мысли. И все-таки почему с ним это случилось? Наказание это или испытание? А если испытание, то что он должен делать? Что может он в своем состоянии? Да почти ничего уже не может. Только смотреть, наблюдать и ждать.

* * *

Наступило лето. Окно все чаще было открыто, и свежий ветерок овевал лицо и руки Игната Борисовича. Солнечные лучи пробивались через тополиную крону, покрывали комнату кружевом теней и нагревали кожу. Где-то на кухне гудела муха. Он видел ее своим мысленным взором. Она ползла вверх по окну, а потом падала с глухим стуком на подоконник и тут же взвивалась и снова липла к стеклу. Тени в комнате раскачивало. Ему казалось, что он на дне лодки. Протяни руку — и наткнешься на рукоятку удочки. Он прикрыл глаза и задремал. Ему снилось, что его укачивает мать в колыбели. Потом ему снилось, что ему пять лет.

Он один в избе. Ждет мать с работы. Он то и дело лазит в первый ящик комода — там лежат штурманские часы отца с порванным ремешком. Он знает, что мать приходит, когда короткая стрелка на семи, а длинная между восемью и девятью. Он боится, что она никогда не придет.

Дверь открывается, и она заходит. Бледная, уставшая, с поджатыми губами. Он задыхается от счастья!

На ее большой опустившейся груди висит орден «Знак Почета» — награда за высокие надои. Она держит полный бидон молока. Тонкая ручка впивается во вспухшие пальцы, рука матери дрожит и вибрирует, как натянутая струна. Он кидается к ней, чтобы помочь. Выхватывает бидон. Ручка выскакивает из петель, бидон падает. На мгновение на полу проступает белое озеро и исчезает, впитавшись в ковровые дорожки, неотесанные доски, в щели между ними. Мать срывается. Она замахивается на него. Она кричит и кричит и не может остановиться.

Это кричит не мать. Это Нина Михайловна.

Игнат Борисович проснулся.

— Ты что, совсем взбесился, что ли? Я тебе сказала тихо сидеть. Ты что натворил?

Никита ревел. Послышался хлесткий, влажный звук, и рев его оборвался.

— Я тебе сказала, что я тебя убью? Я тебе говорила? Отвечай. Чего молчишь? Скажи хоть слово, как нормальный человек. — Хлесткий звук. — Что, совсем, что ли, отсталый? Совсем ничего не понимаешь?

— Фа-йа! — крикнул Игнат Борисович, но ей было не до него.

— Да бог с ним, с горшком, — лепетала она. — Я все равно его выкинуть хотела.

Тогда Игнат Борисович захотел крикнуть «Нина», но получилось опять «Фа-йа».

— Ах ты мерзавец!

Никита возник на пороге спальни и нырнул под кровать. Нина Михайловна поймала его за ногу и стала тащить. Игнат Борисович почувствовал глухой стук, сотрясший все его тело: Никита ударился головой о царгу. Мальчик уже не ревел, а только изо всех сил вырывался. Нина Михайловна подняла его за руку, но он вис на ней и поджимал ноги, чтобы оказаться на полу.

Игнат Борисович сосредоточился:

— И-а. И-а. Н-н-н-н.. Ни-и-и. Ни-а.

Нина Михайловна лупила Никиту по лицу, и он не пытался закрыться. Игнат Борисович сделал немыслимое усилие:

— Ни-на!

Все в комнате замерло. Никита, его мать, только что вошедшая Фая — все смотрели на Игната Борисовича.

— Ни-на! — четко повторил он.

— Что? — выдохнула Нина Михайловна.

Игнат Борисович перевел взгляд на мальчика.

— Больше он вас не побеспокоит.

— Ни-на!

— Он хочет сказать, чтобы ты оставила ребенка в покое, — вступилась Фая. — Ты его тиранишь.

— Я его тираню? — Нина бросила руку Никиты, и он отполз в угол. — Это он меня тиранит. Ему только дай повод, покажи слабость, он меня живьем съест! Фаина, а может, чайку?

Зазвенело, зашипело, застучало на кухне. Тихо, не издавая ни звука, мальчик сидел в углу и смотрел в батарею. Через минуту в комнату вошла Фая и протянула ему два стаканчика мороженого. Никита не шевелился.

— Бери, бери. Одно тебе, другим деда угостишь.

Никита схватил стаканчики и подбежал к Игнату Борисовичу:

— На!

Игнат Борисович взял мороженое левой рукой и застыл в нерешительности. Никита отобрал у него стаканчик, раскрыл упаковку, вляпался пальцами в подтаявшую белую массу, капнув на майку и на ковер, протянул деду и с увлечением облизал пальцы.

Рука почувствовала приятный холод. Профессор не мог вспомнить, когда последний раз ел мороженое. Кажется, это было еще в институте. Он и забыл, что оно такое сливочное, такое сладкое... Никита залез на подоконник. Его силуэт был будто врезан на фоне закатного неба, и профессору казалось, что это он маленький сидит на подоконнике в их горнице и смотрит в западное окно.

— Вот бы нам такого, да? — сказала Фая, она стояла в дверях.

Он почувствовал, что началось. Сердце забилось сильнее. Он с трудом выдерживал каждый удар.

— О бож-же, — сказал Игнат Борисович.

Он несся напролом через поле подсолнухов на «Патриоте». Вжал в пол педаль газа. Шел к реке через зной. Уже веяло влагой. Он чувствовал контроль, адреналин, восторг. В его руке было ружье. Под колесами хрустели подсолнухи. Миши с ним не было. Да он теперь и не был нужен. Никто ему не был нужен. Он вспомнил, что пришел сюда один и уходит один...

Ему было пять лет. Мать пришла уставшая с работы с целым бидоном молока. Он хотел ей помочь, выхватил из ее рук бидон и не донес до стола. Ручка выскочила из петель, бидон упал, молоко разлилось по полу. Мать сорвалась, отхлестала словами.

— В углу стой, — сказала она и ушла в магазин стоять в очереди.

Он не смел поворачиваться, но чувствовал, что крест ковровых дорожек и стены комнаты раздвигаются и все предметы становятся дальше и мельче.

Мать пришла через три часа. Кинулась со слезами к нему:

— А ты что, все это время стоял?

— Да, стоял.

Она дала ему мороженое в стаканчике. Обнимала и целовала в темечко, и темечко горело от ее поцелуев. Лицо ее было мокрое и соленое.

Он открыл глаза. Мать исчезла. Это его лицо было мокрое и соленое. Он смотрел на самого себя. Нет. Лицо Никиты было мокрое и соленое. В руках его таял стаканчик. Мороженое сползало по кулачку и капало на пол. Расползалась по паркету пенная белая лужа.

— Оч-чень хорошо, — сказал профессор Никите.

Он закатил глаза. Он почти перестал дышать. Тянул воздух едва заметной струйкой через чуть приоткрытый рот. Он еще слышал звуки — суету, беготню, — но как бы издалека. Из глубины квартиры доносились испуганные женские голоса, завывания Фаи. Нина Михайловна вызывала скорую.

«Не надо скорую, — хотел сказать Игнат Борисович. — И так — очень хорошо».





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0