Желтый дом и красные окна. Рассказы

Сергей (Серго) Евгеньевич Акчурин родился в 1952 году в Москве. Окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А.М. Горького. Первые рассказы опубликовал в 26 лет в журнале «Литературная учеба» с предисловием Юрия Трифонова. Написал сценарии для двух фильмов: «Все могло быть иначе» и «Диссидент». Автор книг «Воздушный человек» (1989), «Повести» (2000), «Ма-Джонг» (2014), романа «Божественное стадо» (2018). Печатался в журналах, коллективных сборниках. Лауреат различных конкурсов. Член Союза писателей России. Живет в Москве.
Вена
Исповедь патриота
Год 2000-й. Помню, я прекрасно отдохнул в Австрии, на горнолыжном курорте в Альпах, получив и испытав все те удовольствия, которые предоставляет человеку в подобных местах европейский сервис. Ко всему, для начала, наступил Миллениум, я застал это событие в поезде, отпраздновав новый век с проводником и веселыми молодыми людьми, которые ехали тусоваться в Вену: поезд прибывал в шесть утра, и молодежь надеялась еще успеть поживиться остатками с тех столов, на которых к Миллениуму на площадях Вены были выставлены бесплатные еда и напитки. Последнее меня не интересовало, я дождался открытия «Ренты кар», сел в машину и укатил в горы, в свой отель, кататься на лыжах.
Десяти дней как и не было: шведский стол утром, потом лыжи, подъемники, вечером тот же стол, разумеется, более разнообразный, с парой кружек настоящего пива, ночью альпийские сновидения, и наутро — опять горы, лыжи, — и вот я уже снова в Вене, возвращаюсь в Москву, жду поезда, до отправления еще часа два.
Старый вокзал в Вене, с которого я уезжал, состоял из двух уровней: на нижнем отходил поезд в Прагу с прицепными вагонами до Москвы, на верхнем поезда отправлялись на запад, на юг — например, в Италию и еще куда-то в Европу. Я упрятал багаж в камеру хранения, перехватил чашку кофе за стойкой бара и спустился к нижней платформе. Мой поезд, какой-то холодный на вид, уже стоял, с темными пока окнами, над вагонами слегка парили вентиляционные трубы. Едва освещенный перрон был еще пуст, лишь два-три пассажира трещали вдоль состава чемоданами на колесиках — наверняка это были русские пассажиры, которые всегда загодя приезжают к отправлению самолетов и поездов. Чтобы скоротать время, что-нибудь посмотреть, я поднялся на верхний уровень и сразу попал в среду пассажиров, отъезжающих в Рим. «Vienna — Rome», — было написано на вагонах. Итальянская речь, эмоции, все улыбаются или смеются, у некоторых, как у мужчин, так и у женщин, помню, разноцветные перья в шляпах, как у берсальеров, светлые огромные окна поезда, в которых, как на витрине, виден высококлассный дизайн европейских купе, тут же, на ярко освещенном перроне, очень элегантно распивают шампанское, вино или пиво, играет музыка, дудят какие-то трубки, и все это похоже на съемки итальянского фильма, на счастливую сказку в реальности! И аромат, аромат духов, одеколонов, сигарет и сигар и еще не поймешь чего! Благоухание! Возможно, это продолжалось празднование Миллениума, возможно, люди просто отмечали свой отъезд после отдыха в Альпах. Помню, разница между двумя поездами заставила меня здорово призадуматься, и я даже сказал себе с грустью: «Да-а-а, где они — и где мы...»
Я сошел вниз и устроился на скамье в большом проходном зале между верхним и нижним уровнями. Здесь ничего не было примечательно, двигались со своим багажом туда-сюда пассажиры, одетые в спортивные куртки, брюки, вообще — сплошь в синтетику, как того требовал европейский Гринпис. Но все же здесь, в Австрии, богато одетые люди позволяли себе некоторую оттороченность натуральным мехом — воротников, например, обшлагов рукавов, головных уборов, не опасаясь или относясь равнодушно к тому, что их могут облить краской, — такая принципиальная, хотя и частичная демократичность австрийцев мне очень нравилась, поскольку напоминала наше русское наплевательство на всякие дурацкие выдумки и законы.
Вскоре я обратил внимание на человека в клетчатом, но довольно неброском, темно-серого оттенка пальто и тирольской шляпе, но без пера; в руке у него был так называемый gladstone bag, то есть саквояж, похожий на старый докторский. Проходя неподалеку от меня, этот человек споткнулся, что называется, на ровном месте, и, если бы он не споткнулся, я бы и не обратил на него внимания. «Черт!» — сказал человек с саквояжем и стал спускаться на нижний перрон.
Не знаю, что он там делал, но скоро он снова появился в поле моего зрения и стал теперь подниматься на верхний перрон.
В течение приблизительно часа человек этот проделал спуски и подъемы не менее трех раз. Казалось, он кого-то или что-то искал и не мог найти. Наконец он остановился, снял шляпу, обмахнулся ею, как обмахиваются от духоты, поставил свой саквояж на пол, вытащил из кармана пальто какую-то бумагу, порвал ее в клочья, причем не задумываясь, с очевидной решительностью, и выбросил эти клочья в контейнер для мусора. И после этого, нервно искурив сигарету, зашел в магазинчик «Spar», где продавалась всякая всячина.
Приблизилось время отъезда, я забрал из камеры свой багаж, спустился к поезду, окна которого теперь хоть и светились матово, но общий вид перрона и состава вдоль него оставался все таким же холодным и даже мрачным, тоскливым. Хотя, возможно, в голове я невольно сравнивал этот поезд с поездом в Рим. Я зашел в свой прицепной вагон до Москвы, отыскал купе и обнаружил, что если в Вену я ехал в трехместном, довольно комфортном купе, в котором, во всяком случае, был свой умывальник и шкаф для одежды, то теперь мне предстояло ехать в обычном четырехместном купе.
Вскоре появились мои соседи: мужчина и женщина — очевидно, семейная пара — и как раз тот самый человек с саквояжем (так и буду его называть). Женщина тут же попросила нас, мужчин, выйти в проход и начала пристраивать свои чемоданы, сумки и пакеты, приговаривая при этом: «Вот и чудненько, вот и чудненько...» Наконец вещи были уложены так, как хотелось хозяйке, все разделись, расположились в купе. Муж и жена, в одинаковых бело-голубых свитерах с высоким горлом и с вышитыми оленями, сидели передо мной, и, сколько бы я ни старался сейчас, я не могу вспомнить их лица; помню только оленей на свитерах. Но, кажется, они были симпатичной, хотя и безликой парой, приблизительно как на какой-нибудь фотографии-картинке, которая рекламирует зимний отдых. Человек с саквояжем как-то замкнуто, в какой-то степени даже угрюмо, с явным неудовольствием, невидимо распространяя его вокруг себя, устроился возле окна, выложил на столик футляр для очков и небольшой бумажный пакет, очевидно с чем-то съестным. Пока все молчали, даже не познакомились. Мы были приблизительно одного возраста: около сорока или чуть более того.
Поезд наконец тронулся.
— Ну, поплыли в наше болото, — сказала женщина.
Тут человек с саквояжем неожиданно и довольно громко хмыкнул, достал из футляра очки, тщательно протер стекла салфеткой, надел эти очки, посмотрел через них на мужчину и женщину, потом на меня и отвернулся к окну. Взгляд у него был отсутствующий — так смотрят, когда думают не о том, что видят перед собой.
— А что, — продолжила женщина, — разве не так? А вообще, мы с мужем замечательно отдохнули! В Альпах! Виды — грандиозные, просто неземные! Как вам Альпы?
— Неплохо, — ответил я.
— Лично мне — никак... — пробурчал человек с саквояжем. — Я тайгу люблю, тундру... заболоченную.
— Шутите! Ну, вы на лыжах-то хоть катались?
— Да я в Альпах и не был, мне неинтересно... — ответил человек с саквояжем, и с этой минуты разговор продолжился уже без меня.
— А что же вы делали в Австрии?
— Так, шлялся по Вене...
— Тоже неплохо, — примирительно сказала женщина. — Прекрасный город. Мы тоже три последних дня провели в Вене. Были в потрясающем музее... Как он называется? — обратилась она к мужу.
— Kunsthistorisches Museum, — ответил муж по-немецки.
— Да, да! Сложно произнести. Там шедевры: Рафаэль, Рубенс, Веласкес, Климт...
— Ну, мне другая живопись нравится, — сказал человек с саквояжем.
— Какая же?
— Мне нравятся картины всяких безлюдных полустанков в России, железных дорог, путей, причем чтобы все это заснежено было, и картины поездов, вагонов, особенно люблю изображения товарных вагонов и... столыпинских.
Женщина пожала плечами:
— Где же вы такие картины видели?
— Ну, видел, есть такие картины.
— Вам, наверное, и австрийская кухня не нравится, — сказала женщина. — Вы, например, знаменитый шницель по-венски пробовали? Или венский штрудель?
— Пробовал, ничего особенного, — ответил человек с саквояжем. — Я картошку люблю, жаренную на маргарине...
— Опять шутите. — И она теперь обратилась к своему мужу, как к ребенку: — А тебе, милый, в Альпах понравилось?
— Мне, — сказал ее муж, — больше всего сауна в отеле понравилась. Покатаешься на лыжах, а вечером в сауну. Просто прекрасно!
— Да, сауна, — сказал человек с саквояжем, — а я вот в общественной бане люблю, с веником, с пивом, с воблой, с водочкой, с разговорами...
— Ну, это-то и понятно, — ответила женщина.
Тут я замечу, что человек с саквояжем во время разговора то и дело снимал очки, протирал их и надевал снова, и сам тон его ответов женщине был вовсе не ироничным, но каким-то утверждающе-раздраженным, слишком серьезным.
— Вот только досадно, — сказала женщина, — что в Зальцбург мы не попали — времени не хватило. Уж вас я и не спрашиваю, — это человеку с саквояжем, — вы наверняка там и не были.
— Не был. А зачем? Что там делать?
— Ну как же, там Моцарт...
— Да ну, Моцарт... это не по мне. Я вот простую гармошку люблю, баян. Или балалайку — на крайний случай.
— Вы опять шутите так?
— Почему же шучу? Вот некоторые ненавидят балет, а другие, большинство, им упиваются, если им можно верить.
— Да вы просто музыки не знаете классической...
— Почему же не знаю? Знаю.
— И что же вы знаете, что слушали?
— Ну, вот, например, «Петя и волк» Прокофьева.
— Все понятно, — сделала заключение женщина и обратилась уже ко мне: — У нас тут в соседнем вагоне друзья — мы одной компанией отдыхали. Пойдем их проведаем. Вы посмотрите за вещами?
— Конечно.
Муж и жена ушли, я погасил яркий свет, в купе стало полутемно.
Сколько-то мы молчали, потом я спросил:
— Что это вы так с ними?
Человек с саквояжем снова протер очки, вздохнул:
— Это я не с ними — это я сам с собой разговаривал, над собой издевался.
— У вас что-то случилось? Я, пока поезда ждал, невольно заметил, как вы ходите по вокзалу, то вверх, то вниз, как будто кого-то ищете.
— Да, вы угадали, я просто метался... Потерял, можно сказать, самого себя... Я уехать хотел, распрощаться, можно сказать, навсегда с Россией, но вот не получилось. Хотя все было готово. У меня, знаете, билет был в Рим, так вот я его порвал...
— А почему в Рим?
— Там друзья ждут, работа есть. Со временем помогут гражданство получить.
— А кто вы по профессии?
— Я инженер и в России оказался совершенно не нужен, нет для меня работы, а вот в Италии нужен. Так что абсурд. — И добавил: — Но уехать хочу не оттого, что за границей работа для меня есть, просто хочу уехать, и всё.
Тут я замечу, что к началу двадцать первого века в России такими ненужными оказались миллионы людей, так что абсурдного, как заявил собеседник, в его ситуации ничего не было, и скорее было бы абсурдно, если бы в те годы у инженера нашлась работа.
— А почему не сразу в Рим? Почему вы в Вене оказались?
— Да как-то не объяснишь... Ну, хотел посмотреть Вену, никогда не был, да и подумать, побыть в одиночестве хотелось перед, так сказать, эмиграцией. Вот целую неделю провалялся в гостинице, почти не выходил, только в кафе, в бар. Вот шляпу купил. Правда, перо вытащил.
Поезд неслышно плыл, такое движение должно было бы усыплять, но спать, напротив, совсем не хотелось. Впереди была Чехия, Польша, хотелось смотреть в окно на разные страны. К тому же я не просто почувствовал, но был уверен, что человек с саквояжем сейчас расскажет мне, почему же он не уехал, порвал билет, да и, собственно, интересно было, что может склонить нас к такому поступку, — лишь бы это не было чем-то банальным и скучным, как семейная драма. Поэтому я предложил:
— Знаете что, давайте пить... шнапс! У меня есть бутылка австрийского шнапса. Попробуем?
— Давайте! — с радостью отозвался человек с саквояжем и потер руки, как в предвкушении чего-то приятного.
Я достал из чемодана бутылку — черного стекла и довольно изящной формы, открыл, налил шнапса в чайные стаканы, стоявшие на столике, освободив их прежде от подстаканников, и мы выпили.
— Похоже на самогон! Впервые пью шнапс.
— Да, — согласился я, — самогон.
— Но раз уж бутылка такая красивая, да и мы с вами пока что на Западе, — давайте возвысимся до этого шнапса: будем считать, что напиток очень даже неплох... И у меня, кстати, крендели соленые есть, немецкие, купил на вокзале. Вот и будем закусывать кренделями, а проще — бубликами.
В пакете, который лежал на столике, и оказались эти самые соленые крендели, и после второй, скажу, «рюмки», мысленно возвысив вкус шнапса до вполне приличного, крякнув и закусив кренделем, мы в общем-то остались довольны.
— Так что уехать не удалось, — сказал человек с саквояжем, — потому что в голову мне прилетело нечто такое, отчего я и не уехал. Правда, это нечто — труднообъяснимое, не знаю, поймете ли.
— И все же...
— Вот любой человек сейчас, предполагая, что же мне прилетело, переберет самые существенные, подходящие к этой ситуации моменты: от простой, задушевной любви к нашим березкам и елкам, восходам и закатам и всему прочему лирическому до неожиданного прилета высоких патриотических чувств, которые могут так тряхнуть человека, что он откроет в себе то истинное отношение к Родине, о котором и не подозревал... Но все ошибутся, потому что мне лично, не поверите, прилетел в голову... бутерброд.
— Бутерброд?! — удивился я.
— Да, именно бутерброд. Вы москвич?
— Да.
— Ну, тогда знаете Пушкино под Москвой. И вот это Пушкино мне и прилетело, от этого я и метался между верхним вокзалом и нижним... Собственно, не само, конечно, Пушкино, а эпизод в Пушкине. Маленький такой эпизодик с бутербродом... Выпьем еще!
Мы выпили, немецкий крендель все-таки как нельзя пришелся к австрийскому шнапсу.
— Вы курите?
— Да.
— Ну, давайте покурим.
Мы вышли в тамбур, и в тамбуре, искуривая сигарету за сигаретой, несколько сбивчиво, с паузами, человек с саквояжем поведал мне следующее:
— Так вот, вспомнился мне на вокзале эпизодик, из детства. После летних каникул нам в школе надо было представить гербарий, собранный за лето. Ну там всякие листья с примерами расположения жилок. И вот у меня и еще одного, по фамилии, помню, Лебединский, не хватило в гербарии листьев то ли с сетчатым, то ли с пальчатым расположением этих жилок, и гербарии у нас не приняли, сказали, дополнить надо. Где взять необходимые листья? Была уже поздняя осень, все листья на деревьях пожухли, а которые не пожухли нам не подходили. И мы с Лебединским махнули в ботанический сад на проспекте Мира, стали искать там, под куполом сада. Но тут обнаружили лимоны на деревьях, огляделись, сорвали по лимону, нас застукали, лимоны отобрали, чуть милицию не вызвали. И тут Лебединский мне говорит: «У меня бабка в Пушкине живет, у нее дом весь в цветах, в растениях, наверняка там листья найдем!» И мы махнули на электричке в Пушкино. Уже темнело. Пока нашли бабушкин дом, пока выбрали листья — совсем стемнело. Бабушка все чай предлагала с вареньем, но мы торопились домой, засиживаться было некогда. Вернулись на станцию, стали ждать электричку. Поднялся ветерок, ветер, стало очень холодно, да еще косые снежинки полетели. Мы замерзли как цуцики, рассопливились. Надо сказать, что я, мальчик или уже отрок, выросший в центре Москвы, впервые видел Россию такой, увидел, собственно, где я живу: мрачный, едва освещенный перрон, одинокие пассажиры, дядьки и тетки, одетые во все темное, черное, несколько пьяниц, шатающихся по перрону, а чуть за перроном — вообще мрак непроглядный, одинокие огни на путях, пронеслись два пассажирских поезда со светлыми окнами — как из другого мира вынырнули со свистом и исчезли, — и тут еще такой голод вдруг наступил, что животы заболели. А на перроне ларек деревянный, синий такой стоял, продавались бутерброды и стаканчики с кофе и молоком. Мы наскребли мелочи, хватило только на бутерброды. Это называлось бутерброд с ветчиной, но, по сути, это был хлеб просто с кусочком ветчинного жира. Сопли, извините, текут, мы жуем бутерброды — но как было вкусно! В животе потеплело, все вокруг показалось не таким уж и мрачным! Наскребли медяков еще на один бутерброд, разделили по-братски. И тут подплыла электричка, мы нырнули в нее и поплыли к Москве. Лебединский в электричке уснул, а я все зевал, зевал и тоже уснул. Словом, намыкались в поисках этих листьев. И вот что странно, что удивительно: всю жизнь я думаю о России только вот о такой, как на том самом перроне в Пушкине, — как будто бы меня ткнули носом и заявили: вот где ты на самом деле живешь, вот твоя грядка... И что еще более странно — как только я вспоминаю этот мрачный перрон, холод, снежинки, черных людей и особенно бутерброд, так тут же на сердце, в душе мне становится как-то тепло... И вот вся эта ситуация в Пушкине то и дело вспыхивала во мне, пока я валялся в гостинице в Вене... И вот уже на вокзале все это какого-то апогея достигло: мне просто мучительно захотелось оказаться сейчас же в этом далеком Пушкине, на холодном перроне, купить в ларьке бутерброд, так захотелось, что потекли, извините, слюнки, захотелось ждать электричку под ветром и снегом и жевать бутерброд, так захотелось, что отправляться в Рим совсем расхотелось... Ощущение было такое, что в том самом далеком детстве мне сделали какой-то укол, ввели в вену какой-то наркотик, который приковал меня к этому бутерброду с кусочком жира, к перронному мраку, к холоду... Так что билет в Рим я, как дурак, порвал и вот поехал назад, в наше болото, как выразилась милая дама с оленем на свитере...
Мы вернулись в вагон, у двери в купе стояли соседи, и женщина причитала:
— Господи! Где же вы были?! Чем это пахнет?! Господи, у вас что-то протухло. Вы что, не чувствуете?!
И действительно, в купе пахло... рокфором. Запах был, как говорится, еще тот!
— Господи! — спохватился человек с саквояжем. — Я же совсем забыл... Это сыр начал расти! — И он быстро открыл саквояж, вытащил круглую красивую коробку с растущим сыром и два свертка. — Побегу к проводнице. Может, обернет как следует и в холодильник положит! Извините!
— Ну, теперь по всему вагону несет этим сыром. А в купе вообще невозможно. Как спать-то? Все провоняло! Пойдем, — сказала женщина своему мужу, — попробуем переселиться в другой вагон, там, кажется, есть пустые купе.
Человек с саквояжем, пристроив свой сыр, вернулся и все покачивал головой и протирал зачем-то очки. Вскоре соседи забрали багаж и переместились в другой вагон.
— Ушли, ну и ладно, — сказал человек с саквояжем. — Кстати, сыр этот, и еще два других, твердых — те не пахнут — я купил маме. Перед отъездом она попросила: «Купи мне в Австрии сыра, у нас недодержанные сыры...» И вот спрашивается: если я наметил уехать, зачем же я покупал эти сыры? Кстати, купил в шикарном французском магазине перед отъездом, обслуживали два француза, просто профессора в своем деле, сыр этот пахнущий дали в подарок. И предупреждали ведь, что он нежный и влажный, что будет расти, что надо бы его сразу в холод, а я и забыл.
Тут я решил, что нужно все-таки отреагировать на его «исповедь» в тамбуре, а то получилось бы как-то не очень корректно: человек вроде душу излил, а я как будто и не услышал его. И только поэтому я спросил:
— Какая же все-таки у вас причина уехать? Вы, кажется, сказали, что дело и не в работе, а просто хотите уехать, и всё, — ваши слова.
— Ну, тут-то как раз все просто, так у многих, но у всех разное. Я, например, птица вольная, семьей не обременен — два неудачных брака, детей не было, — обязательствами перед кем-то, долгами я не связан. Последние годы жил с сестрой и мамой в квартире, где вырос, то есть вернулся, так сказать, в отчий дом. Правда, отца давно нет. Отец гуляка был, поклонник Северного, Высоцкого, всяких сборищ — свадеб, дней рождения, посиделок, загульный был человек зимами, а летом альпинист-любитель и уже лет двадцать назад сорвался в пропасть где-то в горах Тянь-Шаня... Плесните шнапса!
Я плеснул, и мы выпили, вроде как помянув отца. Человек с саквояжем поморщился и продолжил:
— И вот, живя с сестрой и с мамой, я постепенно действительно, как сказала наша соседка, в полное болото попал. В стране болото, этого никто не оспорит, и дома образовалось болото. Мама у меня тридцать лет отработала врачом, терапевт, прекрасный диагност, и вот теперь что — мизерная пенсия. Взялась какие-то нелепые беретки вязать в кооперативе... Сидит и вяжет целыми днями, сидит и вяжет — это врач-то высшей категории... На улицу не выходит, только и спрашивает про погоду, причем отвечать ей нужно художниками...
— Как это так?
— Ну, предположим, на улице — Левитан, или Юон, или какой-нибудь Бялыницкий-Бируля...
— Оригинально, — заметил я.
— Да, оригинально... Сестра, как и я, тоже под сокращение попала. У нее биофак МГУ, занималась какими-то насекомыми, но лабораторию упразднили — вот и осталась без работы. С тех пор живет в своей комнате затворницей, пьет коньяк и читает книги, читает книги и пьет коньяк. По квартире расхаживает в халате и с папиросой, телевизор не смотрит, играет на компьютере в преферанс. Замужем она была дважды, но неудачно, и детей тоже нет — видимо, это у нас семейное. И обе — и сестра, и мама — постоянно жалуются на недомогания: то одно у них болит, то другое. И не готовят, я готовлю. Сестра, бывает, сварит кашу, но вкус такой, как будто она ее с каким-то презрением варила. Мама так и говорит на эту кашу: «Изготовила...» На фоне всего этого и у меня то в ухе, кажется, стреляет, то голова болит, то под ребром тянет, то сердце вроде как-то не так работает... Пожалуешься маме — заканчивается одним: цепко так за запястье хватает, считает пульс и спрашивает: «Когда последний раз пил?..» Заходишь к сестре пожаловаться на головную боль, получаю совет: «Выпей рюмку, и полегчает!» И показывает пример! Иногда мне кажется, что я в больнице живу... И так целыми днями, месяцами... Иной раз, чтобы координаты сместить, заглядываю в Ибн Сину — пятитомник в шкафу стоит. Раскрою наугад и читаю: «Если у вас завелись черви в ухе, пусть кто-нибудь поплюет вам в это ухо — черви тут же умрут. А также если поплевать на скорпиона — он тут же сдохнет». Ну, улыбнусь, хоть что-то оптимистичное...
Пока он рассказывал, мы еще пару раз выходили курить в тамбур.
— На что, спрашивается, живет наша семья? Ну, сначала сестра в ларьке торговала, а я рано-рано утром очередь для сдачи финансовых документов в налоговую инспекцию занимал и потом эту очередь продавал, а мама вот беретки вязала... А потом очень просто: продали старую дачу за хорошие деньги и стали на эти деньги жить, тратить их понемногу... Да еще собака у нас — французский бульдог с повисшим ухом: тяпнул овчарку за нос, она его за ухо... С собакой тоже только я и гуляю, кормлю ее... Иной раз прихожу с собакой с прогулки, встаю перед дверью в квартиру и — не поверите! — запах болота чувствую! Вот до чего дошло... И ничего впереди. И вот я решил сбежать, даже своим не сказал — сказал, что еду на недельку отвлечься.
— Да, но почему же сбежать? Ведь вы можете уехать, поработать там, потом вернуться, потом снова уехать. Так многие сейчас начали делать.
— Нет, по мне, если уж уезжать — то навсегда, возврата не будет, это принципиально... Хочу именно эмигрировать... Честно и говоря проще, надоела мне наша страна со всеми ее, к месту будет сказано, кренделями. А маму и сестру со временем обязательно вытащил бы к себе. Маме-то всего шестьдесят...
— Но ведь у вас, получается, был билет и на этот поезд.
— Верно, я запасся на всякий случай, потому что сомнения были, что смогу уехать. Так и случилось.
Он вздохнул.
Мы допили шнапс, погасили свет в купе, разлеглись по полкам. И уже в темноте он договаривал:
— Так что по приезде куплю передник — у нас там рядом с домом магазин есть, «Ивановский текстиль», — а то я вечно забрызгиваюсь, когда жарю или варю что-нибудь... Так что поухаживаю недельку за своими, а потом махну в деревню — мы с дачных денег избу в деревне по дешевке купили, правда, далековато от Москвы. Вы в деревне бывали?
— Конечно, кто же не бывал...
— Зимой там — милое дело. В деревне конюх есть, Николай, коней держит, прокатит на дрожках по снежным полям и дорогам, я люблю обязательно ночью, при звездном небе. Валяешься в этих дрожках, укрытый шкурами, глазеешь на небо, и кажется, как будто летишь по нему, летишь по звездам... По дороге то собаки пристанут, то волки... И русские печи пока целы. В шесть утра, пока темно, окна в избах, особенно если избы на взгорке видишь, окна все красные — как будто солнце встает, но это печки русские топят... Впрочем, чего это я завелся, все это как раз лирика, на самом деле деревня-то вымирает, пустеет, скоро мужиков с бабами не останется. И печек русских не будет — не будет красных окон, да и Николай когда-то помрет. Останутся собаки, но их наверняка волки съедят... Нет, все-таки зачем я назад поперся...
И последнее, что я услышал, был вопрос:
— Думаю иногда: может быть, я патриот и сам об этом не знаю?
Почти весь следующий день человек с саквояжем провел на своей верхней полке, и мы не общались. Наверное, он сожалел, что наговорил лишнего совершенно незнакомому человеку. Да и мне было как-то неловко... За весь день он произнес только две фразы: «Люблю верхние полки». И: «Интересно, как там мой сыр?» — это было обращено к проводнице, которая принесла чай.
— Отлично, — ответила проводница. — Чувствуется, что растет, но запах мне не мешает.
Когда поезд стоял уже на границе, в Бресте, мы вышли покурить на перрон, вдоль которого выстроилась цепочка солдат — по солдату у каждого выхода из вагона. Было ветрено, холодно, и, поежившись, человек с саквояжем сказал:
— Хорошо на ветерке! Вот мы и дома. Хочется взять гармонь и что-нибудь закатить!.. Кстати, мы так и не познакомились. Павел.
Я тоже назвался, и мы обменялись рукопожатием.
Тут подошел офицер-пограничник, выговорил солдату и потом нам: «Выходить из поезда строго запрещено!» — и загнал нас в вагон.
Всю оставшуюся дорогу, до самой Москвы, мы невольно избегали друг друга: пообедали порознь, курить выходили в тамбур по одному, человек с саквояжем смотрел в окно из купе, а я — долго стоя в проходе...
— Ну, что ж, — сказал я, — вот и Москва. Приехали.
— Да, приплыли, — ответил человек с саквояжем.
На выходе из вагона, запутавшись в вещах и в толчее пассажиров, мы потеряли друг друга из виду и даже не попрощались.
Дела наши бренные
Маленькая хроника
Я стоял по горло в воде — в озере, которое по берегам все заросло осокой, и только в одном месте можно было купаться: тут были мостки, песчаное дно, плавный вход в глубину — словом, купальня, куда приходили любители искупаться из деревни — ее домики тянулись вдоль берега озера, — дачники и туристы. Я был как раз дачником и не первое лето снимал в этой деревне полдома.
Это был август 2023 года, Вологодская область, и если не смотреть телевизор и не заглядывать в Интернет, приближающие далекое по расстоянию, да и вообще все остальное, то это было вдалеке от войны.
Вода была, можно сказать, парной, и поэтому я блаженствовал, иногда с удовольствием погружая голову в эту воду и снова возвращая ее на поверхность, отфыркиваясь; и немного, очень коротко и лениво, плавал. Выходить совсем не хотелось, солнце палило, к тому же к мокрому телу тут же цеплялись слепни.
В нескольких метрах от моей головы болтались или бултыхались, как огромные поплавки, еще пять голов, образовавших некоторый круг, и тоже отфыркивались. Это были девичьи головы, которые обсуждали всякую всячину, и особенно желание поехать в Дубай и развлекаться там в полную силу. Судя по наивным, бестолковым фантазиям, девочкам было лет по одиннадцать-двенадцать.
— Девочки, — сказал я, — в Эмиратах курить и вино пить строго запрещено.
— А мы не пьем и не курим! — весело ответили мне. — Это все устарело!
— Давайте с мостков прыгать! — предложила одна из голов.
— Давайте! — согласилась другая.
Когда они выбрались на мостки, я увидел девчачьи, совсем еще не развитые в женском смысле тела, то есть это были подростки, как я и подумал, слушая их разговоры, а может, и того меньше — просто дети. Но что у них были за фигуры! Каждая с меня ростом, а то и выше, не худые, но и не полные или плотные — словом, это были детские тела, только вытянутые в рост и по всем конечностям. Они стали прыгать в озеро ласточками, как-то даже достаточно спортивно, почти без брызг, и я видел, как под водой они беззвучно и быстро проплывают мимо меня, подобно большим рыбам. Воздуха им хватило вынырнуть метров через пятнадцать. И только одна, с кудрявыми волосами, вынырнула почти сразу, совсем рядом с мостками, и крикнула:
— Где это я вынырнула?
— Ты совсем мало проплыла!
— Я беременна — поэтому!
— Не ври!
— Все-таки в Дубай очень хочется...
Девочки, отмахиваясь от слепней полотенцами, убежали.
На смену им к купальне пришли трое, всем лет под тридцать, одетые в камуфляжную форму и бронежилеты, в армейских бейсболках. Откуда они и куда потом, почему вдалеке от войны, да и в такую жару в форме и бронежилетах — думать не хотелось, важен был просто тот факт, что вдалеке от войны трое в бронежилетах в жару пришли искупаться. Они разделись до уставных армейских трусов цвета хаки, и я не увидел никаких шрамов, никаких внешних признаков боевых ранений. Да, но только один заметно прихрамывал, у второго глаз как-то дергался, и он то и дело потирал этот глаз рукой, третий же заикался: «Ну, что, па... па... па... поплыли!» Все трое были низкорослыми, плотно сложенными, на вид очень крепкими, без выдающихся, рельефных мышц — как это бывает у тех, кто специально накачивает себя. Коротко разбежавшись по мосткам, они бухнулись в озеро, как кабанчики, и понеслись обычными саженками к противоположному берегу. У того берега развернулись и поплыли обратно. Выбрались из воды, пообсохли, не отмахиваясь от слепней. Появилась бутылка водки, которую они раскатали из горлышка за секунды. Постояли, пошептались о чем-то и, видимо, что-то решив между собой, стукнулись кулачками. Я все пытался увидеть их глаза, поймать их взгляды, но мне это не удалось — как будто у них не было взглядов, как будто они ни на что не смотрели, и это было очень и очень странно. Один, тот, что прихрамывал, наконец обратил внимание на мою голову и спросил:
— Рыбу-то ловишь?
— Иногда. Для кошек.
— Клюет?
— Плохо.
— Метров десять направо вдоль тресты яма есть, я, БРАТ, вечером тебе подкормлю — утром будет клевать.
— Спасибо, — ответила моя голова и спросила: — Оттуда?
— Ну да, оттуда и снова туда.
— Когда?
— Завтра.
Я не знал, чего и желать в такой ситуации, как напутствовать, и ничего больше не говорил. Возможно, это было самое лучшее — промолчать.
Тут быстро приблизился дикий, оглушающий треск, и чуть поодаль от купальни остановились несколько мотоциклов с молодыми людьми — юношами, деревенскими, как говорится, парнями или ребятами (не могу сразу подобрать подходящего слова), которым в среднем было лет по шестнадцать или чуть меньше. Они заглушили моторы, немного вроде замешкались, как будто стеснялись, и купаться пошли, когда трое, облачившись в свою форму и бронежилеты, покинули маленький пляж.
Мотоциклисты пообсуждали военных:
— А Васька чего хромает? Ранили, что ли?
— Да нет, он с детства хромает. А вот Антоху контузило — вот и заикается.
— А у Кольки в виске осколок какой-то... Глаз, видел, у него дергается? А операция, говорят, дорогая.
— Зато денег заработали.
— Да?! Сходи туда, заработай! Чё молчишь?
И все же назову мотоциклистов мальчиками. Представить мальчиков достаточно одной деталью: взгляды у них были как ножи, направленные туда, куда падали эти взгляды, — это были плоды воспитания в агрессивной тактике (aggressive tactic), которая в русских детях, да и вообще в русских людях так не по душе европейцам.
Мальчики сначала бросили в озеро музыкальную колонку, которая чуть не попала по моей голове, а потом уже бросились сами, кто с мостков, кто просто с берега, и тут же затеяли такие игры, подняли такую бурю, что я поспешил выбраться на берег и присел на бревно, лежавшее возле купальни. Мальчики плескались, забирались на плечи друг другу и прыгали с плеч, потом стали перекидываться, как мячом, колонкой, вопящей какую-то идиотскую песню, потом принялись друг друга топить, чуть не передрались, но в итоге все кончилось мирно, вот только колонка заглохла и утонула, и сколько мальчики ни ныряли, найти ее уже не смогли.
Купание никак не охладило внутреннюю направленность этих подростков — во взглядах были все те же ножи... Вскоре взревели моторы, давшие обильного, едкого дыма, и мальчики сорвались, вздыбливая, как гонщики, свои мотоциклы.
По берегу подошел и подсел ко мне на бревно дядя Саша — восьмидесяти девяти лет, самый старый человек в этой деревне. По родству дядей никому в округе он не был, но такое уж универсальное обращение существует в нашем языке, которое и буду здесь соблюдать. Дядя Саша был крепок на вид, жилист, видно было, что он еще вполне в силах. Жизнь он прожил мужицкую: пахал, сеял, косил, плотничал и так далее, — но в наше время из-за одежды внешний облик человека настолько изменился, что уже и не поймешь, какого происхождения этот человек. Одет дядя Саша был в розовую футболку с картинкой какой-то короны, перекрещенной мечами, и с надписью «Travel to exotic countries, meet exotic people and kill them»[1], в светлые, кажется, льняные, вполне городские брюки, очень приличные мокасины, и пахло от него приятным одеколоном нового поколения. Все это привезла ему внучка из Америки, получившая после школы грант на обучение на другом континенте. Дядя Саша стал недавно вдовцом, жил один, по России у него давно разъехались в поисках счастья восемь или даже десять детей (два сына сейчас воевали). Дом у дяди Саши был желтым, оттенка осени, до сих пор дядя Саша держал на своем огороде небольшую гряду табака, на случай, как он сам говорил, войны.
Он достал кисет как раз со своим табаком, свернул две самокрутки, и мы задымили тем дымом, запах которого в наше время уже никто и не знает.
— Телевизор смотришь, дядя Саша?
— Смотрю новости... Да чего смотреть-то, все понятно и так...
— А война?
— Не знаю, не воевал. Я в армии офицера избил, получил два года дисбата, потом дослуживал еще год, вот и все, вся служба. Да когда это было...
Помолчали.
Опять же по берегу к нам приблизилась деревенская личность, которая, кажется, до сих пор существует в каждой русской деревне и которую в прежние времена почитали за деревенского дурачка, неприкасаемого блаженного, но сейчас уже называют просто больным с детства ребенком, причем некоторые, наиболее сведущие, прибавляют еще такое понятие, как «генетический сбой». Звали дурачка Лёха, родители его давно умерли, ухаживала за ним и следила старшая сестра, слава богу, здоровая, полноценная. Лёха скороговорил сам по себе, разговаривая сам с собой, но когда подошел, то весь набор фраз обратил уже к нам: «Телевизор смотрели?.. Телевизор смотрели?.. Сколько людей погибло... Сколько детей погибло... Домой едешь?.. Домой едешь?.. Не погибни там... Не погибни там... Сколько людей убили... Сколько детей убили... Туда не езжай... Туда не езжай, сиди здесь... Я пойду на войну, я пойду на войну... Всех убью... Всех убью...»
— Иди, Лёха, убирай мусор, занимайся делом, — сказал дядя Саша.
— Убирать мусор, убирать мусор... Иду убирать мусор...
Местная власть немного платила Лёхе за то, что он собирал вокруг озера всякую дрянь, оставшуюся после туристов: бутылки, пакеты, бумагу.
Лёха — в древних калошах на босу ногу — ушаркал.
— Всех он убьет... — сказал дядя Саша. — Да он и мухи-то не обидит!
Тут к купальне пришел молодой священник, батюшка местной церкви, недавно отреставрированной и теперь открытой для всех. Священник был худенький, с жидкой бородкой, на вид скорее юноша, чем мужчина, одет в спортивный костюм (опять же по одеянию никак не подумалось бы, что это священник), и принес два ведра для озерной воды, которой пользовались все деревенские жители: грунтовые воды в этой местности в скважинах и даже в колодцах были мутными, с приличным известковым осадком. К тому же озеро, как гласило предание, было когда-то освящено, то есть было святым, хотя и называлось совсем по-другому.
Разоблачившись, батюшка перекрестился и вошел в купальню сначала до пояса, постоял, окатил свое тело и голову горстями водицы, а потом сразу ухнул в озеро и поплыл, то ныряя, то выныривая, правда, совсем близко от берега, как ребенок, который опасается глубины.
— Батюшка! — крикнул дядя Саша. — Ты там не утони, а то на кого оставишь нас!
— Не утону, дядя Саша, не беспокойся! Да и Господь не оставит вас!
Наконец батюшка накупался, встал в озере опять же по пояс и воскликнул:
— Эх, благодать-то какая! Вот благодать-то!
Несколько раз он приседал, исчезая в озере с головой, и выпрямлялся, и каждый раз восклицал:
— Эх, благодать-то какая!
Набрав с мостков полные ведра и перекинув через плечо спортивный костюм, батюшка так в плавках и удалился, причем босиком, видимо, от счастья такого купания совершенно забыв про свои шлепанцы на песке.
— Надо шлепанцы ему принесть, да он вообще какой-то рассеянный, — сказал дядя Саша.
— А я пожалуй что окунусь. Жарко.
— Ладно, купайся, а я пойду шлепанцы отнесу батюшке. Слушай, зайди ко мне: лампочку надо ввернуть новую в коридоре, а мне на табуретке не устоять, голова кружится... Да... да еще тёрн себе соберешь, уже созрел, пропадет, а мне он и ни к чему.
Снова в одиночестве накупавшись, я вернулся к бревну, на котором теперь сидели молодая, рыжеволосая, очень красивая женщина по имени Лукерья и ее сын лет пяти. Выглядела Лукерья прекрасно, как киноактриса перед съемками, одета была в цветастое модное платье. Имя досталось ей от ее покойной бабушки, которая обладала даром предвидения, исцеления, заговоров и прочими сверхъестественными способностями, которыми обладает настоящая, признанная колдунья. Я ее еще застал, эту бабушку, разговаривал с ней, серьезную болезнь она, конечно, вылечить не могла, но головную боль снимала быстро, недомогание в человеке видела и умела посоветовать что-то сделать, чтобы облегчить недуг, и ко всему давала полезные советы: как отвадить... как уберечься... как привадить... Да и вообще, что будет, а чего точно не будет. Денег за все это она не брала. Внучка же ее, которая сейчас сидела на бревне, никаким особенным даром не обладала, она окончила медицинский колледж и вернулась в родную деревню работать фельдшером, заведовала медпунктом. Вернулась с ребенком (было известно, что отец мальчика — муж Лукерьи — пошел добровольцем воевать на Донбасс и сразу погиб, в первый же день, погиб так, что и останков не нашли, так что хоронить Лукерье было и некого). Раз в месяц Лукерья запивала на два-три и даже четыре дня, бросала работу, но все остальное время, буквально сутками, носилась по всей округе, помогая больным, и поэтому население снисходительно и понимающе относилось к ее слабости в отношении спиртного. Вот и сейчас Лукерья была немного навеселе. Но в меру. Она так и сказала мне:
— Не смотри строго, писатель, я — в меру. Да и развезло на жаре, надо бы охладиться, но выпимши я не купаюсь, можно и у берега утонуть. Был такой случай... — И сыну: — Иди купайся, потом к солдату пойдем. — И она достала из хозяйственной сумки какой-то цветок в горшке.
— Видишь?
— Вижу. А это что за цветок?
— Это герань. Сынок сейчас искупнется, а потом мы пойдем к могилке неизвестного солдата — там, на шоссе. Эту герань мы с ним на могилку и поставим. И помолчим. Посмотрим на звездочку. Сыночка хочу воспитать патриотом, пусть знает, кому жизнью обязан.
— Это, Лукерья, правильно, — только и сказал я.
— Ишь ты, наставник! Только ты думаешь, что это всё? Нет, это не всё, это другая герань, волшебная... Эта герань ночью сегодня поднимется с могилки и полетит, полетит, полетит... туда — сам знаешь куда, и упадет — сам знаешь где, и взорвет — сам знаешь кого. В точку попадет, в блиндаж вражеский, слово даю, бабкой своей клянусь, это она меня сегодня во сне надоумила так сделать.
— Это что же, взрывчатка, что ли?
— А вот как хочешь — так и думай! Считай, это у меня дрон-камикадзе. Вот следи ночью за небом.
Сыночек Лукерьи набултыхался до дрожи, вернулся к бревну, быстро согрелся на солнышке, и Лукерья взяла его за руку, другой рукой подхватила сумку с геранью, и они, немного покачиваясь из-за состояния Лукерьи, отправились по своим делам.
Тут к купальне пришел в семейных трусах и с двумя полотенцами на плечах очень полный, грузный, страдающий одышкой пенсионер. Звали его Иван Данилович. Он снимал на лето тоже половину деревенского дома, то есть был таким же, как и я, дачником; приезжал он из Костромы вместе с женой и внуками. Про свою профессию Иван Данилович говорил так: «Я был просто руководителем. Руководил...» Какая-то официальная иной раз не к месту манера его поведения, некоторые обороты речи, иногда пронзающий, властный взгляд говорили о том, что руководил он чем-то серьезным и до сих пор не мог почувствовать себя простым человеком. В деревне Иван Данилович увлекся игрой на флейте, правда, на маленькой блокфлейте, и каждое утро, часов в шесть, он уходил к берегу озера — чтобы не докучать своим несовершенным свистом соседям — и наигрывал разные мелодии, в которых иногда проскальзывало что-то ирландское. Флейта немедленно привлекала птиц, тут же включавшихся своим пением в свист, и, таким образом, по утрам на берегу образовывался целый концерт. Первое, что произнес Иван Данилович перед тем, как войти в воду, были слова, уже произнесенные батюшкой:
— Эх, благодать-то какая!
Затем он погрузил свое тело в озеро, вяло поплавал туда-сюда и, встав на дно, медленно, с расстановкой и какой-то значительностью произнес следующее:
— Я вот о войне размышляю... Но как-то странно... как-то урывками... То думаю, то не думаю... Я понимаю, что там — жуть что творится, но это если включить телевизор или зайти в Интернет... А так — тишина. — И он опустил голову в воду, довольно надолго.
На поверхность пошли пузыри, и, когда голова Ивана Даниловича снова всплыла, он продолжил:
— Собственно не пойму, война уже в нас или еще не в нас... Я, разумеется, имею в виду тех, кого она не коснулась... Да и народ не пойму: то о ней говорит, то не говорит — значит, как и я: то думает, то не думает... Народец-то наш...
Иван Данилович в очередной раз скрылся, снова пошли пузыри, и, вынырнув, он сообщил:
— Кстати, маслята уже пошли. Соседка насобирала. Так что нам с вами, пенсионерам, остается только грибы собирать.
Подул ветерок, заиграла рябь, серебристая поверхность озера окрасилась в синюю, потом в черную, августовская прохлада наступает быстро.
Иван Данилович интенсивно растерся до пояса одним полотенцем, ноги растер вторым и, тяжело дыша, удалился.
Я же отправился к дяде Саше. Встал на табуретку, вкрутил новую лампочку. Старик обрадовался свету, как ребенок. В саду на скамейке мы искурили опять же по самокрутке махры. Я набрал небольшое ведерко еще не перезревшего тёрна — как раз на варенье на зиму.
Как только стемнело, со стороны озера понеслись крики, довольные, радостные визги, понеслась музыка: завтра был выходной день, и на озеро приехали туристы, установили палатки и вот принялись развлекаться. Потянуло дымом костра, запахом шашлыка. Около полуночи над округой засвистело, завзрывалось, засветились огни красивейшего салюта, который продолжался не менее часа.
А мне в эту ночь приснился весьма странный сон. Я стоял в озере по горло в воде — как прошедшим днем, — и вот вдруг рядом со мной начали всплывать пузыри, а потом на поверхности появились разные головы, причем известных людей... Две головы, помнится, были даже лауреатами Нобелевской премии... Эх, подумал я, бабушка Лукерьи точно бы определила, к чему этот сон...
В окне рассвело. Я вышел из дома, присел на ступеньку крыльца, закурил. Было очень тихо и неподвижно вокруг. Только с двух яблонь-дичков то и дело падали яблоки.
Думал ли я о войне? Нет, не думал, если только в рамках этой маленькой бессюжетной хроники мирной жизни вдалеке от войны.
Впрочем, сюжеты все же пошли.
Обычный концерт в это раннее утро блокфлейты и птиц неожиданно оборвался, и от озера, как-то пыхтя, принесся Иван Данилович:
— Нет, вы представляете!.. Ворона у меня флейту вырвала, прямо из рук! На лету! И унеслась с ней!
Скоро он появился в болотных, огромных, с поднятым верхом, старого образца сапожищах:
— Пойду искать, может, где-то выронила у берега... Вот сапоги надел, а то об тростник можно порезаться. Там, кажется, с дядей Сашей что-то — скорая помощь стоит.
Я отворил калитку, вышел на обочину сельской улицы. Тут уже, слева от меня, стоял батюшка, а справа — трое в военной форме и бронежилетах. Все наблюдали, как из желтого, оттенка осени, дома выносят дядю Сашу на плащевых носилках, как суетится Лукерья, как дядю Сашу грузят в машину.
Скорая помощь уехала, батюшка перекрестил ее вслед.
Лукерья с медицинским чемоданчиком постояла-постояла, как будто в растерянности, потом быстро пошла. Минуя нас с батюшкой, она покачала головой и шепнула:
— Инфаркт, кажется... Руки, б..., трясутся, прости Господи! А надо уколы делать...
Из соседнего дома выскочила та самая кудрявая длинноногая девочка, которая вчера, прыгнув с мостков, не проплыла под водой и пяти метров, мотивируя это тем, что беременна. Она бежала по улице босиком, а за ней неслась ее мать с кочергой и кричала:
— Я те дам беременна!.. Я те дам материнский капитал!.. Я те дам Эмираты!..
К дому, где стояли военные, подъехал и резко затормозил запыленный джип с буквой Z на двери. Никто военных не провожал (прощались, наверное, дома, чтобы не на людях). Перед тем как погрузиться в машину, все трое надели солнечные очки с очень темными стеклами. В последний момент из калитки выбежала мать одного из них:
— Коля, Коля, ночью из огорода бочку для полива стащили!
— Да ну вас! Разбирайтесь тут сами!
Джип рванул и понесся, пыля. За ним откуда-то из-за угла, из проулка вынеслись мотоциклы с мальчиками.
Сигналя на все лады, мотоциклисты проводили джип до шоссе и вернулись, остановившись на улице как раз напротив моей калитки. Один из них крикнул:
— А вчера зареченские Ваньку избили!
— Ага! — крикнул другой. — Нарвались! Сейчас мы им бошки будем сносить! Погнали!
И мальчики рванули свои мотоциклы и помчались «сносить бошки» в соседнюю, в двух километрах, деревню — в Заречье.
По дороге, шаркая, шлепая калошами, почти бежал Лёха, держа под мышкой безжизненную, кажется, курицу. Его догоняла сестра:
— Вот гадёныш, петуху голову свернул! Куда ты его тащишь?! Как курицы будут без петуха!
— Убирать мусор, убирать мусор!
Вернулся Иван Данилович — с флейтой.
— Представляете, нашел, на ветке ивы застряла, у самой воды!
Батюшка вздохнул и сказал на все это:
— Эх, дела наши бренные... — перекрестился и пошел к своей церкви.
Спустя час по округе понесся колокольный звон. Почти одновременно раздалась мелодия андроида. Это звонил мне Друг, десяти лет моложе меня, который по собственной инициативе собрал кое-какую помощь и теперь вез ее на своем джипе к фронту.
— Ты сейчас где? — спросил я.
— Километров двадцать, может, чуть больше от фронта, но уже страшновато: гул, все гудит, стреляют беспрерывно, словом, канонада такая, что сплошной гул идет... Кажется, там ад... А как в деревне? Отдыхаешь?
— Отдыхаю. У нас все тихо и...
Тут в трубке раздался какой-то хлопок, треск, и связь на этом оборвалась.
А вечером жена Ивана Даниловича, скромная, тихая, кажется, очень простая женщина, сообщила мне, что муж ее срочно уехал и в это лето уже вряд ли вернется в деревню.
— Куда он уехал-то? — спросил я.
— Туда, — ответила женщина, — где война... Сказали, что очень нужен — он же по космосу всё... Так что поехал руководить. — И добавила: — Флейту не позабыл.
Тут я несказанно удивился: несколько лет я знал этого человека — и не знал о нем, получается, ничего... «Вот, — подумал тут я, — и кузькин тебе паровоз, и блокфлейта, и космос в придачу... Ну и Россия...» А что было думать?
Летом 2024 года по разным причинам я не поехал в деревню. Но узнал, что зимой, в январе, дядя Саша умер в больнице (лампочка, тёрн, последняя самокрутка никак не выходят из головы), что сыновья дяди Саши весной погибли на фронте, что трое в форме и бронежилетах в августе невредимые снова приехали в отпуск, отдохнули и снова ушли воевать, что Лукерья заключила контракт и, оставив сыночка на престарелых родителей, уехала на войну — фельдшером, что батюшка наш тоже отправился на войну — добровольно, священником — и что нового батюшку в деревню пока еще не прислали, что кудрявая девочка родила мальчика, то есть стала мамой в четырнадцать лет, и что Лёха, разозлившись на новости СВО, разбил молотком экран телевизора и, убегая от разъяренной сестры, споткнулся, упал и сломал сразу ногу и руку... Кстати, моего Друга контузило: как раз во время нашего разговора рядом с ним, оказывается, взорвался дрон, поэтому телефон и заглох. Но Друг подлечился и, слава богу, сейчас жив и здоров. Он прочитал все, что написано выше, и дал мне совет: «Этим и ограничься, потому что дальше придется писать о том, чего ты не знаешь...» Так что я воспользуюсь этим советом и поставлю здесь точку.
[1] Путешествуйте по экзотическим странам, знакомьтесь с экзотическими людьми и убивайте их (англ.).