Альпийские снега. Роман. Продолжение

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих дру­гих литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».

Глава одиннадцатая

Парад на краю пропасти

Интенданты вернулись в ГИУ и среди ночи занялись делами, связанными с предстоящим парадом. За окнами гудела сирена воздушной тревоги, но на нее не обращали внимания, ведь до парада оставалось всего девять дней. Спать Павел Иванович лег только под утро в своем кабинете. Как обычно в таких случаях, мгновенно провалился в сон и, как ему всегда в таких случаях казалось, тотчас же и проснулся, хотя пробыл в небытии пять часов. И снова побежал серый октябрьский день, полный бумаг, звонков, телеграмм, писем, рапортов, распоряжений, снова сквозь все его существо, как нить сквозь игольное ушко, пошли эшелоны, шинели, сапоги, валенки, ремни, шапки, ящики с консервами и концентратами, мешки с крупой и мукой, замороженные говяжьи и свиные туши, оковалки сала, мешки с картофелем и морковью... И многое-многое бесконечное разное.

В отличие от некоторых, Павел Иванович нисколько не сомневался в необходимости парада, и лишь иногда вспыхивало сомнение: немцы в Волоколамске, а это сто двадцать километров от Кремля, подошли к Туле, и оттуда их танковая армия готова устремиться на Москву с юга...

Но утешают донесения об ухудшении состояния гитлеровских войск: пленные все сплошь во вшах, чешутся, как макаки в зоопарке, летнее обмундирование истрепалось, а зимнее поступает крайне редко. В бой очень часто идут пьяные, иначе командиры не способны их поднять в атаку. А холодное время года еще только начинается. Оснащение наших воинов гораздо лучше, к зиме достаточное количество полушубков и новых ватных курток с такими же теплыми ватными штанами...

В начале восьмого часа вечера 29 октября он сидел в своем кабинете, напряженно работал.

И вдруг — ба-бах! — страшнейший грохот!

Павел Иванович подбежал к венецианскому окну и сквозь Андреевские кресты увидел над Кремлем огромное зарево.

— Да что ж это такое! Опять Журавлёв прошляпил!

Доселе Кремль трижды подвергся бомбардировкам. В первый раз ночью с 22 на 23 июля. Одна из фугасных бомб, весом 250 килограммов, начиненная аммоналом, пробила крышу и потолочное перекрытие Большого Кремлевского дворца, упала на пол в Георгиевском зале, но по какой-то причине не взорвалась, а развалилась на части, оставив на полу зловещую воронку.

— Чудо святого Георгия, — пошутил тогда Сталин, который в ту ночь находился на Ближней даче.

Всего в первую бомбежку немцы сбросили более семидесяти термитно-зажигательных бомб на Соборную площадь, в Большой сквер, на крышу Большого Кремлевского дворца и на чердак четырнадцатого корпуса, но все они были благополучно потушены, никто не пострадал. На Красной площади, между Мавзолеем и зданием ГУМа, взорвались три фугасные бомбы, но лишь повредили брусчатку, а вся Красная площадь и Кремль оказались завалены желтой листвой немецких агиток.

Во второй раз Кремль подвергся попаданию около семидесяти термитно-зажигательных бомб в ночь на 7 августа, все они оказались обезврежены, и снова никто не пострадал. Сталин летом и осенью почти постоянно находился в Кремле, но и в эту августовскую ночь пребывал на Ближней даче.

Удивительно, что и в ночь на 12 августа, в десять часов пополудни, Иосиф Виссарионович уехал в Кунцево, а Кремль подвергся бомбежке, и на сей раз весьма сильной. В час ночи стокилограммовая бомба упала у подъезда президиума Большого Кремлевского дворца, другая, весом в тонну, попала в здание Арсенала, сильно повредила его, еще три взорвались у Боровицких ворот и в Александровском саду. Во дворе Арсенала оказались разрушены гараж, общежития подразделений гарнизона, склады, столовая и кухня, уничтожена зенитно-пулеметная огневая точка. Погибли пятнадцать человек, тринадцать вообще пропали без вести, более сорока получили ранения.

И вот снова шибануло! Павел Иванович стоял у окна своего кабинета и смотрел на языки пламени и клубы дыма, поднявшиеся над Кремлем. Боже, что творится, горит русская святыня! Как горела в сентябре 1812-го, когда из нее бежали французы, как горела в ноябре 1917-го, когда большевики выкуривали юнкеров, а потом просто бомбили спьяну.

На сей раз потери оказались тяжелее, чем в августе. Полутонная бомба снова попала во двор Арсенала. Погибли сорок один человек, не найдены четверо, ранено более ста.

Целесообразно ли проводить в таких условиях парад? Многих одолевало сомнение. Журавлёв, Громадин и Сбытов поклялись, что больше к центру Москвы немецких небесных хищников не пустят, и все первые дни ноября в центре столицы стояла тишина, лишь третьего числа гитлеровцы сумели сбросить фугаски в районе Красносельской.

Всю неделю Драчёв напряженно работал, спал лишь два-три часа в сутки, ел на ходу, всецело направленный на то, чтобы со стороны интендантской службы парад прошел без сучка, без задоринки. Сильно взбодрил его звонок из Новосибирска: добрались, обосновались, квартира хорошая, та же самая, в которой они всей семьей жили двенадцать лет — с мая 1924 по май 1936 года, продуктов хватает, девочки пошли в школу, Ната — в десятый класс, Геля — в восьмой. Слава Тебе, Господи! Уж дотуда крылья черные не долетят.

А накануне парада и письмо пришло с родным адресом на конверте: Новосибирск, Красный проспект, дом 78, квартира 18. Он поцеловал конверт, неторопливо вскрыл его, в глаза бросились теплые слова «отец», «скучаем», «хорошо», «всего в достатке», «в квартире не холодно», «без тебя плохо»... Прислонил лист бумаги к лицу и пронзительно ощутил запах пельменей. Таких, которые умела готовить единственная женщина во всем мире — его Муся-Маруся и за тарелку которых он бы сейчас отдал многое. О, это была еда так еда! Он мог месяц питаться только ими, окунать в сметану, чтобы на пельмене появлялась белая шапочка, откусывать крохотный кусочек черного хлебца и отправлять чудо кулинарии в рот, где пельмень открывал свою сущность — сок, лучок, чесночок и мясную начинку из говядины и свинины. Есть ли что-либо вкуснее? Хотя нет, в их семье с пельменями воинственно соперничал «Танец живота». Ната и Геля постоянно спорили, кто из них первой придумал такое название для маминого потрясающего пирога с мясом или рыбой. Как его готовила Маруся, одному только Богу известно! В середине она большим пальцем проделывала отверстие, чтобы пирог дышал, сверху смазывала сливочным маслом и яйцом так, что выпекалось некое подобие смуглого живота восточной красавицы, отверстие в середине становилось изящным пупком, вот и родилось столь меткое наименование. Попробовав сей шедевр кулинарного искусства, все хотели танцевать от восторга.

Маруся готовила вдохновенно; забыв про все дела, она бросалась месить тесто, готовить начинку, лепить пироги, пирожки и пельмени самой разнообразной, порой причудливой, формы. В первые годы совместной жизни Павла Ивановича раздражало, что она могла ринуться к стряпне, забыв снять красивое выходное платье, испачкать его в муке, заляпать тестом или, хуже того, каким-нибудь соусом.

Да, Драчёв был дотошный аккуратист, при постоянном множестве дел его письменный стол никогда не бывал завален бумагами, как у некоторых: типа так занят, что не могу навести на столе порядок. Снимая с себя одежду, он всегда вешал ее в шкаф, следя, чтобы ни единой морщинки и складочки, брюки ложились штаниной на штанину в точном попадании одна поверх другой.

В отличие от мужа, Маруся могла раздеться и бросить платье и чулки на спинку стула, а они еще и свалятся на пол. И долгое время его эта безалаберность раздражала:

— Черт знает что такое! Ведь ты же выпускница гимназии, отличница и на службе всегда ответственный работник.

— Пожалуйста, без занудства, — решительно, но не злобно отмахивалась жена.

И однажды он понял, что любит ее в том числе и за те случайные недостатки, которые порой бесили его. И если бы она вдруг исправилась, ему тоже пришлось бы перестраиваться под нее новую. Нет, сказал он себе, настоящая любовь — это когда ты любишь в человеке всё, даже то, что должно вызывать недовольство. Ну конечно, не когда тебе изменяют или тебя не ценят, не любят. Или в магазине тайком приворовывают. Стоп! А если бы Маша тайком приворовывала? Вот тут задумаешься. Но она, слава богу, не приворовывала, не расхищала социалистическую собственность, не шпионила в пользу Японии и вообще являлась образцовой гражданкой СССР, женой и матерью. А небрежность и домашняя безалаберность такой пустяк по сравнению с настоящими грехами.

Запах Марусиных пельменей продолжал преследовать его. И, глядя из окна своего кабинета на марширующие по Красной площади полки, он видел в них ряды сибирских пельменей, добротных, вылепленных умелой рукой жены. Снежок белил сметанкой буденовки, фуражки, шапки и края касок, воротники и плечи. Бойцы шли в новеньких, с иголочки, шинелях, коими в полном достатке обеспечило их его ведомство, и ему есть чем гордиться.

Он предложил идею бросить клич в газетах и по радио, чтобы, помимо фабричного, организовать индивидуальный пошив на дому — москвичи и москвички приходили по обозначенным адресам, брали лекала, материал, пошивочный инструмент, шили обмундирование, приносили его и получали заработанные деньги. Поначалу ручеек слабенький, но быстро набирал силу, превращаясь в ручей, а там, глядишь, и в реку.

Накануне праздника Красную площадь освободили от оков маскировки, взору Павла Ивановича открылся во всей красе Василий Блаженный, засияли надраенные Минин с Пожарским, изгнавшие из Москвы поляков и украинцев. О поляках в учебниках и научных статьях говорилось много, в позапрошлом году фильм сняли «Минин и Пожарский», где тоже враги — только ляхи. Про то, что украинцев в польских рядах было больше, чем поляков, не упоминалось, поскольку Ленин после революции создал отдельную украинскую республику, отдав богатейшие природными ископаемыми восточные области Новороссии. Да и Сталин с умилением слушал украинские песни, коих, как говорят, в его личной фонотеке насчитывалась чуть ли не треть. Ну да ладно, теперь украинцы, особенно из восточных областей, доблестно сражались против гитлеровцев.

Распакованные пятиконечные звезды кремлевских башен снова зажглись в небе над Москвой. Мавзолей из фальшивого дома вновь стал усыпальницей Ленина с трибуной для руководителей страны. На брусчатке еще не стерлись нарисованные зеленые крыши домов, которые с воздуха создавали иллюзию сплошной застройки.

Командующие ПВО и ВВС обещали не допустить немецкие самолеты в небо над Москвой, а метеослужба пророчествовала о снежной буре, которая не даст им даже взлететь.

Когда стемнело, Давыдов вошел в кабинет Драчёва и приказал:

— Одевайтесь, Павел Иванович, едем. Награды!

Куда, зачем, он в таких случаях давно привык не спрашивать у начальства. Надел китель с наградами и проследовал за своим начальником. Выйдя из ГИУ, над Красной площадью он увидел удивительную луну в ореоле светлого круга. Подобное ему уже доводилось наблюдать в Сибири накануне взятия Красноярска. И перед взятием Иркутска тоже, только не вокруг луны, а вокруг солнца.

— Это гало, — сказал он теперь. — Доброе знамение.

На машине Давыдова поехали по улице Горького.

— Гало? — спросил Петр Данилович.

— Да, — кивнул Павел Иванович. — Редкое оптическое атмосферное явление. Для меня всегда было предвестником победы.

— Это хорошо, — сказал Давыдов. Подумал и добавил: — Только немцы его тоже видят. Что скажете, для них это тоже предвестник победы?

— Нет, — решительно возразил Драчёв. — Для них это знак беды.

— Ну, коли так, то пусть, — засмеялся главный интендант.

Доехали до Белорусского вокзала, вышли, направились ко входу в метро. Днем стояла теплынь, а сейчас начало подмораживать. Павел Иванович давно догадался, куда они направляются, слух о торжественном заседании в канун Великого Октября через какую-то трещинку да просочился. У входа в метро милиционер проверил документы, а Давыдов еще показал ему два билета, после чего тот вежливо козырнул. В вестибюле метро повторилось то же самое с другим милиционером. Спустились по эскалатору вниз, где встретились с третьим милиционером. Внимательно рассмотрев билеты, он проводил двух генерал-майоров в вагон, где уже изрядно толпились разные военные чины, в основном полковники и генералы, но мало знакомые. Все в орденах и медалях.

Ждать пришлось недолго, минут пятнадцать, двери вагона закрылись, и поезд поехал по черному туннелю. Остановились на следующей станции — «Маяковской», стали выходить. Своды станции наполнились оглушительными аплодисментами. Издалека Драчёв увидел, как из крайнего вагона выходит Сталин в окружении членов ГКО и Политбюро, увидел и Хрулёва среди них. Все они, самые главные, направились к заранее устроенной трибуне, украшенной цветами, особенно бюст Ленина утопал в цветочной свежести. Вся платформа была уставлена рядами стульев, и Давыдов с Драчёвым оказались в десятом ряду, не близко, но и не так уж далеко.

Все сияло. Поезд, доставленный со станции «Площадь Свердлова», весь состоял из вагонов-буфетов, там виднелись бутылки и закуски, переминались официантки в белых фартуках и кружевных наколках, оттуда доносились манящие запахи бутербродов, будто в фойе кинотеатра или театра. Рукоплескания не умолкали добрых минут десять, Сталин тоже хлопал, стал показывать, мол, довольно, но едва наступила тишина, кто-то с задних рядов громко воскликнул:

— За Родину! За Сталина!

И еще две-три минуты аплодисментов. Наконец председатель Мосгорисполкома Пронин объявил, что предоставляет слово Сталину, и тот решительно возгласил в микрофон:

— Товарищи! — И своим властным тоном пресек новую волну рукоплесканий.

Доклад вождя длился довольно долго. Сталин обрисовал обстановку в стране, перестроившей свою экономику на военный лад, и перешел к итогам войны за четыре месяца.

— Враг захватил большую часть Украины, Белоруссию, Молдавию, Литву, Латвию, Эстонию, ряд других областей, забрался в Донбасс, навис черной тучей над Ленинградом, угрожает нашей славной столице — Москве. Немецко-фашистские захватчики грабят нашу страну, разрушают созданные трудами рабочих, крестьян и интеллигенции города и села. Гитлеровские орды убивают и насилуют мирных жителей нашей страны, не щадя женщин, детей, стариков. Наши братья в захваченных немцами областях нашей страны стонут под игом немецких угнетателей.

Драчёв подметил в речи Сталина нелепость: как это они насилуют стариков? Но ладно, не это главное. Пожалуй, впервые вождь государства озвучил плачевные результаты боевых действий, почти беспрерывное отступление по всем фронтам, потери Красной армии убитыми — триста пятьдесят тысяч, еще больше пропавших без вести и миллион раненых. Конечно же, как всегда бывает в таких случаях, потери занижены раза в два, а то и больше, и не сказано про попавших в плен, а их, по просочившейся информации, уже около двух миллионов. Но Сталин вообще мог и не называть чисел, а он их назвал.

Дальше он с надеждой говорил о провале германского плана молниеносной войны, об истощении вражеских сил, о падении немецкой экономики, а тут еще Гитлеру не удалось переманить на свою сторону США и Великобританию.

— Неудачи Красной армии не только не ослабили, а, наоборот, еще больше укрепили как союз рабочих и крестьян, так и дружбу народов СССР, — говорил вождь в импровизированном зале заседаний, под землей, словно властелин недр. — Моральное состояние нашей армии выше, чем немецкой, ибо она защищает свою Родину от чужеземных захватчиков и верит в правоту своего дела, тогда как немецкая армия ведет захватническую войну и грабит чужую страну, не имея возможности поверить хотя бы на минуту в правоту своего гнусного дела.

Сказанное вселяло зыбкую надежду на то, что изверги опамятуются, вспомнят, что и они когда-то имели человеческий облик. Обнадеживала и мысль о том, что чем глубже враги вгрызаются в тело Родины, тем труднее им сохранять захваченное, приходится создавать новый тыл в чужой стране.

Сталин перешел к осмыслению причин наших неудач. Во-первых, отсутствует второй фронт, американцы и британцы ждут, кто кого свалит, и в Европе война затихла. Зато за Гитлера добровольно воюют Финляндия, Венгрия, Румыния, Италия. Во-вторых, наши танки и самолеты превосходят в качестве немецкие, но в количестве мы пока еще значительно уступаем.

— Нельзя сказать, что наша танковая промышленность работает плохо и дает нашему фронту мало танков. Нет, она работает очень хорошо и вырабатывает немало превосходных танков. Но немцы вырабатывают гораздо больше танков, ибо они имеют теперь в своем распоряжении не только свою танковую промышленность, но и промышленность Чехословакии, Бельгии, Голландии, Франции.

— Кроме Англии, вся Европа воюет против нас, — наклонившись к Драчёву, пробормотал Давыдов, будто Павел Иванович не знал этого.

Сталин продолжал выступать подробно и обстоятельно, и хотелось, чтобы он как-то, хоть чуть-чуть обозначил положительные сдвиги в работе интендантской службы. Но докладчик перешел к обсуждению вопроса о том, что такое национал-социализм, и определение нынешних немцев как националистов и социалистов решительно отверг, назвав их партией грабителей-империалистов. Дальше он стал цитировать вождей Третьего рейха:

— «Человек, — говорит Гитлер, — грешен от рождения, управлять им можно только с помощью силы. В обращении с ним позволительны любые методы. Когда этого требует политика, надо лгать, предавать и даже убивать». «Убивайте, — говорит Геринг, — каждого, кто против нас, убивайте, убивайте, не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте!» «Я освобождаю человека, — говорит Гитлер, — от унижающей химеры, которая называется совестью. Совесть, как и образование, калечит человека. У меня есть то преимущество, что меня не удерживают никакие соображения теоретического или морального порядка».

Он продолжал цитировать, тем самым доказывая всем гражданам СССР: нельзя надеяться на то, что со зверем можно будет ладить, а потому следует биться с ним до конца.

— И эти люди, лишенные совести и чести, люди с моралью животных имеют наглость призывать к уничтожению великой русской нации — нации Плеханова и Ленина, Белинского и Чернышевского, Пушкина и Толстого, Глинки и Чайковского, Горького и Чехова, Сеченова и Павлова, Репина и Сурикова, Суворова и Кутузова!..

Он называл дореволюционные имена, призывая их носителей встать в один ряд с нынешними защитниками Отечества. И это было ново. Павел Иванович почувствовал, как наполнились груди сидящих, принимая в себя глубокий вдох.

— Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат!

Грянули аплодисменты, но Сталин вырвался из них и, повысив голос, продолжил:

— Отныне наша задача, задача народов СССР, задача бойцов, командиров и политработников нашей армии и нашего флота, будет состоять в том, чтобы истребить всех немцев до единого, пробравшихся на территорию нашей Родины в качестве ее оккупантов. Никакой пощады немецким оккупантам! Смерть немецким оккупантам!

Здесь можно было и закончить, но он еще говорил о шаткости созданного Германией европейского миропорядка, по сути рабовладельческого, о непрочности самой Германии, уже истощенной войной, о постепенном укреплении коалиции СССР с США и Великобританией. По тону угадывалось, что выступление Сталина близится к концу, и вот уже загремели последние раскаты грома:

— За полный разгром немецких захватчиков!

Аплодисменты.

— За освобождение всех угнетенных народов, стонущих под игом гитлеровской тирании!

Аплодисменты, и все начали вставать со своих мест.

— Да здравствует нерушимая дружба народов Советского Союза!

Бурные аплодисменты.

— Да здравствуют наша Красная армия и наш Красный флот!

Шквал аплодисментов.

— Да здравствует наша славная Родина!

Буря аплодисментов.

— Наше дело правое, победа будет за нами!

Казалось, прочные стальные и гранитные своды метро «Маяковская» не выдержат таких сильных рукоплесканий. На задних рядах представители рабочего класса Москвы вскакивали на стулья, чтобы он видел, как горячо они его поддерживают.

— Товарищи! Не вставайте на стулья! — приказывали им снующие повсюду энкавэдэшники, но их почти не слушались.

Когда овации стихли, начался концерт. Играли музыканты, плясали танцоры, пели певцы, среди них — Козловский. Сталин сидел между Берией и Микояном, улыбался и хлопал выступающим. В почетном карауле у бюста Ленина танкистов сменяли морские пехотинцы, тех — казаки в черкесках, казаков — пехотинцы, даже просто девушки в формах метрополитена выходили туда.

После концерта разрешили пойти к вагонам-буфетам, но никто не спешил, покуда Сталин со своей свитой не сел в поезд на противоположной стороне платформы и не уехал. Давыдов придержал Драчёва, и они оба остались с народом, который мог наконец причаститься праздничных даров. Петр Данилович взял бутылку пива и бутерброд с бужениной, Павел Иванович — нарзан и пирожок с мясом.

— Можно было с ними поехать, но только до «Белорусской», — сказал Давыдов. — Отдельного банкета не будет, всем надо выспаться до завтра. Начнется в десять. Так что мы сейчас обратно в ГИУ и там заночуем.

Но завтра началось не в десять. На всякий случай утром все срочно перенесли на восемь, дабы сбить врага с толку, если его разведка успела передать время начала парада. С самого рассвета пошел легкий снежок, и подморозило до минус четырех. От фасада ГУМа грянул духовой оркестр под руководством Агапкина, написавшего марш «Прощание славянки». Между прочим, с началом войны Василия Ивановича Агапкина назначили старшим капельмейстером Отдельной мотострелковой дивизии Дзержинского войск НКВД с присвоением звания полковника интендантской службы.

На трибуну Мавзолея под аплодисменты собравшихся на Красной площади вышли Сталин и его окружение — Молотов, Каганович, Микоян, Берия, Маленков, Щербаков, нарком военмор Кузнецов, а также заместитель Кагановича в Совете по эвакуации Косыгин. Кто-то еще. От окон Второго дома Наркомата обороны, где располагался кабинет Павла Ивановича, до Мавзолея далековато, и что-то он мог разглядеть, а что-то нет.

Ровно в восемь загремели куранты, и прямо из-под этого звона в открытых воротах Спасской башни появился конник — маршал Будённый. В течение пяти минут он объезжал войска, стоящие поверх нарисованных крыш несуществующих домов, и, когда закончил, с трибуны Мавзолея заговорил Верховный главнокомандующий.

Генерал-майор слегка приоткрыл окно, но то, что говорил Сталин, едва доносилось до его слуха. Судя по всему, он повторял свою вчерашнюю речь, но в сильно укороченном виде, пять минут вместо вчерашних сорока. И снова услышались имена Александра Невского, Дмитрия Донского, Минина и Пожарского, Суворова и Кутузова. Великих воинов России, о которых после революции 1917 года надолго забыли, будто они защищали только правящий класс эксплуататоров, а не народ русский!

— Вперед, к победе! — громко закончил свою речь Верховный.

С Софийской набережной грянул залп артиллерийского салюта, оркестр Агапкина заиграл гимн СССР «Интернационал», и вся площадь запела под звуки музыки и продолжающиеся залпы орудий со стороны Москвы-реки.

Заместитель главного интенданта Красной армии Драчёв тоже пел, стоя у приоткрытого окна, морозный воздух шел в его кабинет, но сейчас важнее участвовать в общем хоре, чем прятаться от холода. И лишь когда после слов «воспрянет род людской» прозвучали последние аккорды, он прикрыл окно, оставив узенькую щель, чтобы слышать звуки площади. Заиграл марш «Победа», недавно сочиненный дирижером оркестра Наркомата обороны Семеном Чернецким, на взгляд Драчёва, излишне витиеватый. Сам Чернецкий в данный момент руководил оркестром на параде в Куйбышеве.

Первыми со стороны Исторического музея пошли по Красной площади курсанты артиллерийского училища имени Красина, за ними — училища Верховного Совета и окружного военно-политического. Вчерашние мальчики шагали по нарисованным крышам, будто маршировали между небом и землей, но снегу все прибавлялось, он покрывал краску, и крыши исчезали, как будто под облаками, с заснеженной главной площади страны, словно по облакам, храбрые юноши шли в бой за столицу Родины, и тогда-то во многодневно невыспавшейся голове Павла Ивановича родилось сравнение их с пельменями, так ладно слепленными, такими хорошенькими, но предназначенными для поедания ненасытной обжорой — войной. Ему в голову ударило, но он продолжал стоять, схватившись за оконную ручку, и смотреть, как маршируют батальоны Московской стрелковой дивизии ополчения, войск НКВД, полки Ивановской стрелковой дивизии имени Фрунзе и другие, другие, другие...

Вдруг его пронзило неожиданным глубоким смыслом памятника! Он увидел незримую ось Красной площади, пролегающую от Исторического музея к храму Василия Блаженного прямо между Мининым и Пожарским. Князь оказался справа от оси, и на его стороне — Кремль, в Кремле Сталин, Верховный главнокомандующий, и Пожарский тоже Верховный главнокомандующий того героического ополчения, отбросившего врагов от Москвы. Кузьма Минин от оси стоит слева, и на его стороне Главное интендатское управление во главе с Драчёвым. А Минин кем был? Он обеспечивал хозяйственное и продовольственное снабжение войск Пожарского. Он тоже главный интендант! Пожарский сидит, потому что еще не залечил раны, и Минин простер десницу с растопыренными пальцами, как бы говоря: «Вставай, Дмитрий Михайлович, и воюй! А я тебя всем обеспечу для победы». Так вот какая связь через гениальный памятник между Повелеванычем и Сталиным! Теперь все встало на свои места. Бойцы проходили через горловину между Спасской башней и Блаженным собором, осеняемые десницей Минина и благословляемые Спасом Нерукотворным на щите у Пожарского.

Всего на парад шестидесяти девяти батальонов пехоты отводилось полчаса, и они все шли и шли по заснеженным крышам, нарисованным на брусчатке, под звуки военных маршей, рождаемых оркестром Агапкина. Минин и Пожарский приветствовали их, и со стороны Драчёва казалось, будто бойцы исчезают в этих двух фигурах великолепного памятника, а потом падают в пропасть смерти.

— Парад на краю пропасти, — тихо произнес он и почувствовал, как лицо сводит судорогой, попробовал повторить фразу, но получилось: — Пад наю попаси...

Тут его еще раз толкнуло в голову, и он, шатаясь, побрел в сторону дивана. Но руки и ноги стали холодеть и неметь, сильно затошнило, до дивана он не дошел и упал — в пропасть! — с отчаянной мыслью: только бы не вырвало!

Следующее, что он уже помнил, — вечер, он очнулся на диване в своем кабинете и увидел взволнованные лица Давыдова и доктора Виноградова, известного тем, что он лечит самого Сталина. Баба Дора заканчивала в кабинете уборку.

— Ожил! — сказал Виноградов.

— Ну и напугал ты нас, Повелеваныч! — произнес Давыдов.

— Ожил, сердечный? — обрадовалась баба Дора. — Ах ты лапочка, как напугал-то!..

— А ну-ка, господин хороший, улыбнитесь! — приказал доктор.

Драчёв удивился такому приказу, но кое-как улыбнулся.

— Левая сторона слабее улыбается, но в целом все не так страшно, — сказал доктор. — А скажите-ка: «Контрреволюция».

— Конк... революция, — напрягшись, произнес Драчёв.

— Прекрасно, прекрасно, — похвалил его Виноградов. — На этом слове почти все спотыкаются. Конкреволюция это, можно сказать, на пять с плюсом. Обычно говорят: «Коноюц» или вообще мычат: «О-э-у». Наш случай обнадеживающий. Недельку в больнице, пару недель в санатории, и будет на ногах.

— Какие недельки! — приподнялся и сел Павел Иванович. Перед глазами кружилось.

— Гляньте! Воскрес, аки Лазарь четверодневный, — засмеялся Виноградов. — Однако вам пока вертикализация тела не рекомендуется.

— Ты бы, брат, того... — пробормотал Давыдов. — Не прыгал бы.

— Страна на краю пропахти, — возмущался его заместитель, все еще не попадая в некоторые буквы. — А я в больниху? В ханатохий?

— Оставайтесь в положении сидя, уважаемый, — велел личный врач Сталина. — Я вам давление измеряю. — Он установил серебристый новенький тонометр, открыл его, надел на предплечье больного манжету и стал накачивать резиновую грушу, следя за движением серого ртутного столбика. Наконец определил: — Да вы у нас симулянт, товарищ. Сто семьдесят восемь на сто два. Шучу, конечно. Не симулянт, не симулянт. Дайте-ка я вам укольчик. Вены у нас соответствуют стандарту качества? Отличные! Мечта врача.

Он сделал укол в вену, немного посидел и сказал:

— Гипертонический криз, граждане, это вам не чудеса в Вифании, можно и не воскреснуть. Алкоголь? Табакокурение?

— Да он не пьет и не курит вообще! — возмутился Петр Данилович.

— Это хорошо. Понимаю. Такие, как вы, горят на работе. И если вас сейчас в больницу, сгорите еще быстрее. От безделья. Поэтому вот что. Нормализовать режим дня. Спать не менее семи часов в сутки. Нагрузки сократить вдвое. Поменьше пользуйтесь служебным автомобилем, и когда дистанция небольшая, лучше преодолевайте ее пешком. Гуляйте, одним словом, дышите свежим воздухом. Острую и жирную пищу исключить полностью. Утром и вечером к вам будет приходить от меня медсестра, измерять артериальное давление. Если почувствуете сильное головокружение, онемение конечностей, сковывание мышц лица и все остальные признаки, сразу — к врачу. Вот мой телефон. — Виноградов протянул ему визитную карточку. — Если, когда улыбаетесь, левая или правая сторона улыбки проседает, это явный признак, что скоро стукнет. А посему время от времени улыбайтесь. В качестве проверки.

— Да он и без проверки улыбчивый человек, — сказал Давыдов.

— Он вообще лапочка, — добавила баба Дора.

— Ну-ка, улыбнитесь сейчас. Представьте, что вас фотографируют.

Драчёву стало смешно, и он улыбнулся.

— Неплохо, генерал-майор, неплохо, — похвалил личный терапевт Сталина. — Ну, мне пора. У кое-кого сегодня напряженный день, надо быть вблизи.

— Спасибо, Владимир Никитич, — поблагодарил Павел Иванович.

— О, четко произнес! — обрадовался доктор. — Так держать! — И ушел.

— Дорофея Леонидовна, присмотрите за ним чуток, — попросил Давыдов и тоже удалился.

— Ах ты мой генеральчик! — Бабочкина приблизилась к больному. — Вот ведь довел себя до чего. Гипертонический криз. Хорошо, что вообще кондрашка кверху тормашка не шибанула. Лежи, лежи, сердечный. И семья-то в эвакуации, некому поухаживать за тобой.

— Не беспокойтесь, — взмолился Драчёв. — Мне уже лучше.

— Лучше ему, — проворчала уборщица. — Такой, как ты, и умирать станет, так сам себя на кладбище отведет, чтобы других не беспокоить.

— Скажите, а меня не вырвало?

— Это уж чин чинарем, — почему-то похвалила Бабочкина. — Насвинячил, как и полагается настоящему мужику. А то все чистюля да чистюля. Не боись, генерал-майор, я все прибрала.

Но ему все равно стало стыдно, и он поморщился.

— Не морщись. Говорю же, чин чинарем, — гнула свое баба Дора. — И не переживай. Тебе вообще переживать ни о чем нельзя. Не то настоящая кондрашка шибанет. Останешься парализованный. А так доктор тебя всего проверил, руки-ноги действуют. Ты, ей-богу, как у моей тетки муж, покойничек. До того был деликатный, все «извините», «простите», «будьте любезны», «извольте», «соблаговолите». Тетка ему что-то говорила, а он ей: «Извини, дорогая, я, кажется, умер». Прилег, глянули, а он и впрямь умер. Сердце. Вот и ты так же помрешь. Скажешь: «Извините, товарищи, но я, кажется, умер». Хорошо, что не сейчас. Живой пока что. Радуйся. Радуешься?

— Радуюсь.

— А ты радостно отвечай: «Радуюсь!»

— Да радуюсь я, радуюсь, Дорофея Леонидовна, отстаньте, ради бога. Дайте отдохнуть.

— Вот молодец, уже сердито мне приказал. Ну-ка, нахмурь брови. Во, вот так, отлично. Вполне себе. И дальше так. Генералы должны быть сердитые.

Глава двенадцатая

Не отдали Москву!

После парада 7 ноября в воздухе повеяло Победой, чудилось трепетание ее крыльев, казалось, теперь произойдет давно и страстно желаемое — немцев начнут оттеснять от Москвы, а там и погонят на запад. Но прошла неделя, а ненавистный враг все продолжал наступать, с приходом холодов прекратилась распутица, и немецкие железяки сделались поворотливее, ожили, снова залязгали колесами и гусеницами. Танковые соединения вермахта, окружая Москву, поползли с севера — на Клин и Солнечногорск, а с юга на Каширу и Коломну.

Несмотря на отличную работу ПВО, атаки черных крыльев продолжались, и самолетам врага удавалось время от времени прорваться и сбросить бомбы. То в Измайлове, то в Нижних Котлах, то на Большой Бронной, то в Марьиной Роще. Сирены воздушной тревоги завывали каждый день по полчаса, часу, по два, изредка и вовсе по пять часов кряду. Но с 17 ноября и аж до начала декабря ни одна бомба Москву не укусила, Журавлёв наконец-то хорошо наладил дело. Правильно поступили, что тогда его не наказали, а даже наградили.

Павел Иванович на удивление быстро восстановился после гипертонического криза, да и некогда долго болеть, положение в войне критическое. Бойцы, из последних сил сдерживающие натиск оккупантов, должны получать все в достатке — и вещи, и пропитание.

Желая поддержать своего лучшего работника, Давыдов показал ему подписанный им документ:

Тов. ДРАЧЁВ отличный, культурный, знающий свое дело интендантский работник, честный, преданный партии Ленина–Сталина большевик. Провел большую подготовительную работу по обеспечению имуществом Красной армии до войны. Много работает по обеспечению армии в настоящее время. Был интендантом западного направления в течение двух месяцев, с работой справился хорошо. Является одним из старых, опытных интендантских работников. Заслуживает высшей правительственной награды — ордена ЛЕНИНА.

«Беззубое представление, скучное, тут не то что Ленина, про Красное Знамя задумаются, давать или нет», — вздохнул Драчёв, но ничего не сказал. И в пучине дел вскоре забыл про давыдовскую любезность.

Через несколько дней после парада пришел первый эшелон помощи из Монголии: валенки, бурки, телогрейки, варежки, шарфы, толстые носки, все шерстяные вещи из верблюжьей, козьей и ячьей шерсти, а главное — пятнадцать тысяч изумительных белых дубленых полушубков, вызвавших у Драчёва одновременно и радость, и огорчение: хороши полушубки, очень хороши, но жаль, что не успели к параду, вот бы в таких шли по Красной площади наши бойцы и офицеры! Совсем другая картинка, чем в серых шинелях. Любо-дорого было бы посмотреть, и на кинопленке осталось бы для памяти потомков.

— Ну какой молодец Чойбалсан! — отставив досаду, ликовал Павел Иванович. — Настоящий друг. Не человек — человечище. Ай баярлала!

Вскоре в Москву пришла и пробная партия американской продовольственной помощи, и в ГИУ устроили дегустацию. Понемногу каждый пробовал тушенку, консервированные колбасы и сосиски, мясо с овощами, свиные языки в желе, галеты, печенье, сгущенное молоко и прочее — всего около двадцати наименований. Никаких нареканий ни у кого не возникло, продукция оказалась высокого качества. Заодно и подкрепились, время-то наступило голодное.

К тому времени советские люди давно уже недоумевали: «Почему Америка не откроет второй фронт, не вступит в открытое противостояние с Гитлером? Ведь мы союзники, а президент Рузвельт, выбранный в прошлом году на третий срок, чего еще ни разу не случалось в истории США, симпатизирует нам. Почему он медлит?»

Заговорили об этом однажды и на очередной летучке в интендантском ведомстве.

— Медлит, потому что ждет, — сказал Давыдов. — Если мы дадим отпор немцу под Москвой, значит, можно выступать с оружием на нашей стороне, а проиграем — американцу какой смысл? Ежу понятно.

— Нечего нам ждать второго фронта от американцев. Второй фронт это мы, — позволил себе вставить слово Драчёв. — Тыл. Интенданты. Провалимся мы — провалится и первый фронт. И сейчас наша главная задача — продовольствие. Которого не хватает.

К середине ноября недоедание стало особенно ощущаться. Потеря территорий, в значительной мере снабжавших страну питанием, сказывалась. К тому же предприятия пищевой промышленности не имели брони, и на них не оставалось мужских рук. Всех трудоспособных, а стало быть, боеспособных, забирали на фронт. Встала необходимость увеличить поставки от союзников. Монголия и Тува — хорошо, эти народы в благодарность за то, что СССР защитил их от японцев, отдавали половину того, что имели, и даже больше, но потребности значительно превышали присылаемую ими помощь.

А во сто крат более богатые заокеанские союзники и впрямь выжидали, кто кого. Самый распрекрасный Рузвельт не станет помогать тем, чье дело швах. На то он и американец. Московская конференция представителей антигитлеровской коалиции прошла уже месяц назад, но хваленый президент Америки лишь к этому времени удосужился рассмотреть подписанные документы и утвердить планируемые поставки, так что ручеек англо-американской помощи пока еще журчал тихо. С конца августа до начала декабря в Архангельск прибыло пять конвоев, доставивших в разобранном виде самолеты «Хоукер Харрикейн» и «Кёртисс Томагавк», танки «Матильда» и «Валентайн», бомбы, каучук, шерсть и ботинки. Обратно союзники везли к себе лес и золото. Первый конвой имел наименование «Дервиш», остальные назывались PQ — инициалами главного офицера связи Питера Куэлина Эдвардса, передававшего судам сигналы, с добавлением порядкового номера конвоя.

В ноябрьском решающем наступлении на Москву немцы задействовали пятьдесят одну дивизию, в том числе тринадцать танковых и семь моторизованных. Эти силы группы армий «Центр» призваны были разбить фланговые части обороны советских войск и окружить Москву. Вторая половина ноября стала самой напряженной и кровопролитной в битве за Москву. После тяжелых боев немцы взяли Клин, Солнечногорск, Истру, последний рубеж обороны удерживался на сорок втором километре Волоколамского шоссе. Расстояние от позиций гитлеровцев на северо-западе от Москвы до Кремля сократилось до тридцати километров. Однако тут силы наступающих иссякли, требовалось большое пополнение, но его-то как раз в это время получила Красная армия, мужественно сражавшаяся за столицу великой Родины. Численность ее войск под Москвой достигла миллиона человек. Но немцев все равно больше — более полутора миллионов.

Сотрудники ГИУ поговаривали, что распоряжение от 14 октября пока не отменено, а в нем Давыдов приказывал сформировать из сотрудников управления батальон из пяти рот: первая рота — из личного состава ГИУ, технического комитета и Управления кадров, вторая рота — сотрудники Управления вещевого снабжения, третья — Управление продовольствия, четвертая — Квартирно-эксплуатационное управление и пятая — Управление обозно-хозяйственного снабжения. И если бы немцы дошли до самой черты города, все пять рот встречали бы их с оружием в руках. «Мы не дрогнем в бою за столицу свою!»

В первый день декабря командование группы армий «Центр» предприняло последнюю попытку прямого наступления на Москву в районе Апрелевки. Каково же было генерал-майору Драчёву узнать, что в этом наступлении впереди всех рвался в бой семитысячный французский добровольческий легион, единственное иностранное формирование вермахта в подмосковной битве. Четверть века назад Павел Иванович воевал против немцев, защищая Париж от их натиска, и вот вам благодарность — прибыли лягушатники снова брать Москву, как при Наполеоне! Однако на сей раз не удалось им осквернить Кремль, выходцы из прекрасной Франции были полностью разгромлены, половина этой нечисти погибла.

— Obtenez-vous, le salauds! — узнав о крахе французов, воскликнул Драчёв, припомнив свои познания в их языке. — Получите, сволочи!

К 5 декабря соотношение сил оставалось все еще в пользу немцев — миллион и сто тысяч наших против миллиона семисот тысяч гитлеровцев, и тем не менее войска Калининского, Западного и Юго-Западного фронтов перешли в решительное контрнаступление. Начался разгром нацистской Германии в битве за Москву.

Отныне каждый день приносил радостные известия о том, как гонят проклятых в хвост и в гриву, все больше укреплялось осознание, что не отдали мы столицу нашей Родины.

Глава тринадцатая

«Спам»

В самый разгар Московской битвы, 28 ноября, в Архангельск прибыл конвой PQ-4. Пока его разгружали, началось наше контрнаступление, грузы с едой и обувью стали поступать на фронт. После небольшой дегустационной партии продовольствия, наконец появилась в Москве вторая партия, предназначенная непосредственно для отправки в Красную армию. В течение нескольких дней она проходила проверку в научно-исследовательской лаборатории пищевой экспертизы. Результаты оказались возмутительными.

И вот в середине декабря два генерала — заместитель главного интенданта РККА Драчёв и начальник Упродснаба Белоусов шли по Красной площади в сторону Исторического музея. После парада 7 ноября в несколько дней уродливую маскировку вернули зданиям, а кремлевские звезды одели в деревянные ящики.

В последний месяц осени температура то повышалась до нуля, то понижалась до тридцати градусов мороза. Когда немцы решились на последний рывок, похолодало до минус десяти, но в первую неделю нашего контрнаступления планка упала ниже минус двадцати. Затем потеплело до минус одного, а сегодня, 13 декабря, вновь ударило минус двадцать.

— Отличная погодка, учитывая, что наши одеты гораздо теплее, чем фрицы, — радовался Белоусов.

Они прошли мимо Угловой Арсенальной башни и через Кремлевский проезд вышли на Моховую улицу. А вот вам и «гвоздь в крышку гроба конструктивизма» — американское посольство, дом, построенный архитектором Жолтовским для работников Моссовета и ставший определяющим для всего архитектурного направления, названного сталинским ампиром. Красота в классическом духе, державная помпезность, полуколонны с хорошо развитыми полукомпозитными капителями — словом, смотри да радуйся. Вот только работникам Моссовета радоваться не довелось — дом на Моховой передали не им, а американскому посольству, поскольку Америка вдруг увидела торгашескую пользу в дружбе с нами, установила дипотношения, прислала посла, Уильяма Буллита, с его многочисленной свитой и любовью к грандиозным пирам, не случайно Фрэнсис Скотт Фицджеральд списал с него своего гуляку — великого Гэтсби.

Затем Буллита сменил ушлый Джозеф Дэвис, он скупил по дешевке огромное количество антиквариата, но совершенно не понимал происходивших в мире событий, оказался некомпетентен, и его заменили ярым сторонником Рузвельта богачом Лоуренсом Штейнгардтом. Этот оказался та еще гадина, во время Советско-финской требовал разорвать с СССР дипотношения, выслать из США всех советских граждан, закрыть американские порты и Панамский канал для наших судов и наложить эмбарго на экспорт из Америки в Советский Союз. В октябре 1941-го сей супостат эвакуировался в Куйбышев, 7 ноября там наблюдал военный парад, но через пять дней усвистал из России в Турцию, куда его назначили послом, не удосужившись назначить в СССР нового амбассадора.

Вот уже больше месяца кресло посла Америки в Москве пустовало, и временно обязанности исполнял второй секретарь Льюэллин Томпсон, остававшийся на Моховой все это время.

К нему-то и направляли стопы Павел Иванович и Василий Федотович холодным декабрьским днем.

— В такие морозы особенно хочется жрать, — признался Белоусов.

Питание все ухудшалось и ухудшалось. Если в начале ноября в столовой ГИУ на обед давали винегрет, рыбный рисовый суп и какую-нибудь кашу с маленьким кусочком мяса, то к концу ноября в винегрете оставались только свекла и картошка, из супа уплыла рыба и остался только рис, а из каши куда-то эмигрировал мясной лилипут. А сейчас, в середине декабря, и вовсе давали только вареную картошку и пустой рисовый супчик. Уж американцам-то такой скудный паек и не снился!..

— Сволочи эти янки, — произнес Белоусов. — Сидят себе, окруженные океанами...

— И в белоус не дуют, — ответил шуткой Драчёв и сделал неверный шаг в сторону. После гипертонического криза его иногда пошатывало, особенно когда из помещения выходил на улицу.

Вступив в посольство, два генерала предъявили документы учтивому атташе и переводчику, тот помог им в гардеробе снять шинели и папахи, провел к Томпсону. Он усадил их напротив себя за столом, на котором стоял огромный глобус с надписями, естественно, на английском.

Начался разговор, атташе переводил довольно сносно, хотя при полномочном после конечно же служил бы куда более опытный. Да и все вообще говорило о подлой выжидательной позиции американцев, начиная с того, что вместо посла в Москве оставался не советник-посланник и даже не первый, а лишь второй секретарь посольства. По табели о рангах чин второго секретаря соответствует полковнику, да и то с большой натяжкой, и приходить к нему аж целым двум генерал-майорам больно жирно. Следовало послать одного Белоусова. Но Павлу Ивановичу ни разу не доводилось бывать в американском посольстве, а хотелось посмотреть, как там. Да и мягковат в характере Василий Федотович. Нужно говорить в просительно-повелительном тоне, примерно как в том анекдоте про грузина: «Слушай ты, умоляю, ну!»

— Для начала позвольте выразить сожаление по поводу удара японской авиации по главной военно-морской базе США в Пёрл-Харборе, — пожав руку Томпсону, начал Драчёв. — Надеюсь, Соединенные Штаты найдут силы быстро пережить эту катастрофу.

— Благодарю вас, присаживайтесь.

— Нас радует, что наконец-то США нашли в себе решимость объявить войну Германии и Италии.

— Нас к тому вынудили обстоятельства. В ответ нам объявили войну Германия и Италия, к ним примкнули Румыния, Венгрия и Болгария.

— Господин второй секретарь посольства, на Московской международной конференции, завершившейся первого октября сего года, — говорил Повелеваныч ровным и строгим голосом, — состоялось подписание протокола о ежемесячных поставках США и Великобританией танков, самолетов, грузовиков, алюминия, толуола, танковой брони, всевозможных материалов и механизмов военного назначения. А также продовольствия и обмундирования, в чем наша армия остро нуждается. От Советского Союза Соединенные Штаты Америки получили масштабные поставки сырья. Это на конференции официально заявил ваш представитель Гарриман.

— Да, — кивнул Томпсон, — и мы благодарны вам.

— А вот наша благодарность пока что сдержанная, господин второй секретарь посольства, — ответил Драчёв. — Пять конвоев доставили в Архангельск самолеты, танки, каучук и прочее. Что касается вооружения и оборудования, это не наша епархия. Этим занимается другое ведомство. А вот в отношении вещей и питания... Василий Федотович!

По кивку начальника Белоусов достал из своего портфеля банку консервов и поставил ее на стол. Драчёв продолжал:

— Сначала мы получили образцы продуктов питания, и они соответствовали стандартам. Однако поступившая партия для отправки на фронт вызвала, мягко говоря, недоумение. Начнем вот с этого экспоната. — Он взял в руки продолговатую жестяную коробку с крупной надписью «SPAM». — Вот тут написано, что продукт содержит в себе рубленую свиную лопатку с добавлением ветчины, сахара, соли, воды и нитрата натрия. То есть по составу это должен быть продукт высшего качества, равный чистому свиному мясу. Так?

— О да, так, — важно кивнул Томпсон.

— Судя по всему, нечто подобное продается в американских магазинах. Правильно?

— Правильно. Многие люди в Соединенных Штатах покупают эту продукцию и охотно ее потребляют.

— А теперь попробуйте. — Павел Иванович достал из поданного горничной чая ложку, тщательно вытер ее об салфетку, взял из банки кусок бледной массы с мелкими розовыми вкраплениями и протянул Томпсону.

Тот не ожидал, слегка поморщился, но угощение принял, брезгливо понюхал, снова поморщился, стал жевать. Постарался сделать вид, что еда приемлемая.

— Можете ничего не говорить, — упредил его Драчёв. — У нас в лаборатории экспертизы питания провели исследование данного продукта. Свинина в нем присутствует лишь на десять процентов, а все остальное — соя и клейковина.

На этом месте переводчик замолчал, не зная, как перевести на английский язык два последних понятия. Возникло замешательство. Пришлось ему нести русско-английский словарь и лишь с его помощью откупорить смысл сказанного советским генералом: soybeans and gluten.

— Да, глютен, — кивнул Павел Иванович. — Ни соя, ни глютен для здоровья человека опасности не представляют. Но продукт, на девяносто процентов состоящий из них, никак нельзя назвать мясным. В лучшем случае мясосодержащим. Что и должно отражаться на упаковке. А здесь на упаковке заведомая ложь. И у меня вопрос: действительно ли американцы с удовольствием поглощают эту дрянь, или только нам вы решили поставлять нечто, похожее на еду. — Он полистал словарь и добавил: — «Дрянь» это по-английски rubbish.

Томпсон вздрогнул и уже с англосаксонской спесью посмотрел на русского генерала. Если признать, что американцы радостно едят дрянь, — значит, они дураки. А если решили нам поставлять то, что по-английски rubbish, значит, они сволочи и жулики.

— Видите ли... Собственно говоря... — стал он искать ответа. — Тут, знаете ли, такое дело...

— Понимаю, ответ найти трудно, господин второй секретарь посольства, — усмехнулся Драчёв, глядя на Томпсона таким же уничтожающим взглядом, мол, на вашу спесь у нас своя честь. Он надавил: — И всё же?

— Видите ли... как бы это прокомментировать... — пробормотал Томпсон и умолк.

— Могу спасти вашу репутацию, — произнес русский генерал. — Как нам удалось выяснить, сей продукт под названием «Спам» производит компания Джорджа Хормела, который оказался мошенником. Он решил, что русские дикари не знают вкуса настоящей свинины, пробную партию прислал нормальную, а вот для поставок в СССР изготовил заведомую дрянь. Вдруг да сойдет, и доход от такого бизнеса будет огромный. Я уверен, что американцы не дураки и едят консервы с гораздо большим содержанием мяса. Прошу довести до сведения американского руководства, что мы будем принимать поставки только той продукции, которая соответствует написанному на банках: нарезанная свиная лопатка с добавлением ветчины, сахара, соли, воды и нитрата натрия. Скажем, наш нарком — по-вашему министр — пищевой промышленности Микоян ездил в США изучать производство разных продуктов и остался в восторге. В тридцатые годы Первый московский колбасный завод стал производить великолепную продукцию. К примеру, докторская колбаса. Она содержит пятнадцать процентов отборной говядины, шестьдесят процентов нежирной свинины, двадцать пять процентов жирной свинины и лишь небольшие добавки — соль, селитру, сахар и кардамон. Если бы директор завода позволил себе добавить туда хотя бы десять процентов сои и глютена, его бы отдали под суд и наказали со всей строгостью. Вы понимаете?

— Да, я хорошо вас понял, — кивнул Томпсон, радуясь, что этот русский генерал помог ему выкрутиться из скверной ситуации.

— Так что пусть мистер Хормел присылает нам новую партию «Спама». В соответствии с тем, что обозначено на банке. Кстати, что такое «Спам»?

— Честно говоря, не знаю, — пожал плечами и улыбнулся Томпсон.

— А мне один наш специалист поведал, что две первые буквы — от слова «специи», а третья и четвертая это последние буквы слова «ветчина» — ham по-вашему. То есть ветчина со специями. Так вот, если Хормел станет присылать съедобную и вкусную продукцию, слово «спам» мы будем расшифровывать как «спасибо, Америка»!

Когда атташе перевел, второй секретарь посольства улыбнулся и с облегчением выдохнул. Но он рано обрадовался, экзекуция продолжилась.

— Товарищ генерал-майор, — обратился Драчёв к Белоусову, — продолжаем представление. Лот номер два нашего аукциона.

И Василий Федотович извлек из своего портфеля вскрытый бумажный пакет с надписью «Pure dried whole eggs. U.S.A.». Под надписью распростер огромные крылья летящий орел.

— Что не так с яйцами? — вновь с недовольным видом спросил Томпсон. — Опять глютен и соя?

— Нет, глютена и сои в данном яичном порошке нет, — ответил Белоусов. — Но, извините, прошу вас обоих понюхать.

Он протянул пакет американцам. Первым понюхал и скривился атташе, передал своему начальнику, тот нюхнул и простонал:

— Да, запах не вполне приемлемый.

— Такое случается, если продукт просрочен, — продолжил Белоусов. — Содержащийся в порошке лецитин распался, оттого и запах. Дальше порошок станет коричневым и будет издавать зловоние.

— Обратите внимание, — принял эстафету Драчёв. — На пачке изображен орел. Может, это яйца орлиные? Может, у орлиных яиц запах специфический?

— Орел — символ нашей страны, — гордо ответил Томпсон.

— Согласен, — кивнул Павел Иванович. — Но в данном случае логичнее было бы изобразить курицу. Однако шутки в сторону. На пачке обозначена дата производства — десятое октября. Яичный порошок хранится шесть месяцев при температуре двадцать градусов и два года при температуре не выше двух. Сегодня тринадцатое декабря, прошло чуть больше двух месяцев. Что это значит? А значит это то, что порошок уже был просрочен и помещен в пачку с другой датой производства. Как подобное называется в Америке? У нас жульничество. А по-английски?

— Scam, — ответил атташе и покраснел.

— Как-как? Скам? — вскинул брови Павел Иванович. — Так это же почти «спам»! Вот вам и реальное объяснение, почему консервы называются «Спам». Одну буковку поменяли, и все шито-крыто. Как вы считаете?

— Ну и дела! — Томпсон почесал в затылке.

— Мы хотим иметь честные отношения, — строго заявил Драчёв. — Мы поставляем в Америку идеальное сырье, без всякого скама и спама. У нас есть такое выражение — «мнимый друг», что значит «фальшивый друг», который клянется в дружбе, а тайком тебе делает пакости. И нам бы очень не хотелось, чтобы американский народ являлся для советского народа мнимым другом. Вы только представьте себе, что конвой привез из США и Британии грузы, у нас загрузился лесом и золотом, возвращается, а половина золотых слитков оказались алюминиевыми. Или того хуже — из гипса. Как бы у вас к нам относились?

— Плохо, — кивнул заменитель посла.

— Конечно, плохо, — продолжил Павел Иванович. — Но мы, русские, так никогда не поступим. Мы люди доброй воли. Пожалуйста, сообщите об этом производителям яичного порошка. Там на пачке обозначена компания.

— У вас полный портфель таких сюрпризов? — спросил Томпсон.

— К счастью, не полный, — ответил Белоусов. — Но еще несколько видов продукции имеется.

— Продолжим, — сказал Драчёв, и на столе теперь появилась круглая жестяная банка с надписью «Powdered whole milk». — Позвольте мне небольшой исторический экскурс. Итак, еще в 1802 году штаб-лекарь Нерчинских заводов Осип Кричевский изобрел сей продукт. Спустя тридцать лет русский химик Михаил Дирчов основал первое коммерческое производство. Мне нетрудно было запомнить его фамилию. Он — Дирчов, я — Драчёв. Заграничный патент появился лишь в конце девятнадцатого века. Итак, перед нами сухое цельное молоко. Произведено в Чикаго компанией «Беатрис Кримери». И — внимание! барабанная дробь! — тоже просроченное. Будете нюхать?

— Нет, спасибо, — с брезгливым видом мгновенно отказался Томпсон. — Я вам верю.

— Надеюсь, компания в Чикаго получит наши претензии?

— Полностью вас в этом уверяю.

Далее последовали консервы из свиных языков, в которых агарового желе оказалось гораздо больше, чем самих языков. То же самое недоразумение имели консервированные венские сосиски.

— К тому же при варке они лопаются и распадаются на бесформенные куски, — сказал Белоусов. — Но с этим можно справиться, если их не варить, а просто залить крутым кипятком и подержать минут десять. Но это значит, что при поступлении на фронт к ним надо прикладывать инструкцию.

За языками и сосисками последовал бекон.

— В нашем представлении, — говорил Белоусов, — беконом называется грудинка, имеющая примерно равные по ширине прослойки мяса и сала. Здесь же мы видим сплошной жир, который можно использовать именно в качестве жира, но тогда зачем писать на банках, что это бекон?

Мясной консервированный паштет оказался слишком жидким, в мясе с овощами присутствовали исключительно овощи. Рубленая солонина предстала такой соленой, что сводило скулы. Концентрат горохового супа скорее напоминал сухой цементный порошок.

Предпоследним экспонатом явились ботинки.

— Что, в них тоже много глютена? — с издевкой спросил Томпсон.

— Ценю вашу иронию, — отозвался Драчёв. — Ботинки не самого лучшего качества, но и не худшего, вполне сносные. Дело в другом. В колодке. — Он схватил словарь и нашел слово, поскольку атташе опять встал в тупик. — Shoe last. Вот смотрите. — Он отодвинулся на стуле и вытянул вперед ногу, чтобы ее мог видеть Льюэллин. — Вот это подъем стопы. — Он провел пальцем по подъему. — Как это ни странно, но у большинства европейских народов, включая англичан, подъем стопы узкий, и такой ботинок легко налезает. А вот у нас, и, кстати, у немцев тоже, подъем широкий. Как вы говорите? Инстеп? Надо запомнить. Голубчик, — обратился он к атташе, — будьте добры, наденьте сей ботинок, он, кажется, вашего размера.

Атташе посмотрел на своего начальника, и тот велел ему послушаться. Ботинок легко налез на его стопу.

— А теперь я. — И Павел Иванович, нисколько не смущаясь, снял с ноги сапог и стал надевать английский ботинок. Не налезало. — Вот видите? Ботинок даже на пару размеров больше моей стопы, но у меня высокий инстеп, и он не налезает.

— Ну, тут мы уж никак не виноваты, — развел руками Томпсон.

— А мы вас и не виним, — сказал Драчёв. — Вы просто этого не знали. Но просим передать производителям просьбу: учесть русский инстеп и расширить шу ласт. Договорились?

— О'кей, — кивнул второй секретарь посольства.

Драчёв натянул на ногу сапог, и наконец на стол из портфеля Белоусова вышел последний экспонат.

— А теперь — гвоздь программы, — произнес Павел Иванович торжественно. — Свиная тушенка. Написано с ошибкой — «тушонка», надо через букву «ё». Но, господа, это ее единственный недостаток, и пусть будет через букву «о», лишь бы качество данного продукта и впредь соответствовало имеющимся стандартам. На банке написано: «Свинина, жир, луковый порошок, соль и специи». Все это и впрямь наличествует. А главное, очень вкусно. Просим передать компании «Бирфут Фармс», город Саутборо, штат Массачусетс, нашу искреннюю признательность и желание получать такую тушенку в максимально больших количествах.

Томпсон расцвел, как Флорида весной, и от неожиданного счастья предложил гостям выпить виски.

— Спасибо. Мы на службе не пьем, — отказался Василий Федотович.

— А я вообще... У меня непереносимость к спиртному, — сказал Павел Иванович и протянул распечатанный на машинке список. — Вот все предложенные нам товары с обозначением, какие нами одобрены, а какие нет. Большое спасибо за то, что уделили нам столько внимания. Желаю вам со временем стать полномочным послом. Учтите, мои пожелания всегда сбываются.

Тут Томпсон и вовсе едва не бросился обнимать привередливого русского генерала.

— Спасибо! Спасибо большое! Одну минуточку! — Он подбежал к шкафу, извлек из него пару бутылок бурбона «Джим Бим», штат Кентукки, и вручил двум русским генералам, уточнив Драчёву: — Хоть сами не пьете, поставите на стол гостям. — И даже пошутил: — В данном случае за качество отвечаю лично. Передайте привет мистеру Сталину.

— Сегодня же передам непременно, — пожимая руку Люэллину, пообещал Павел Иванович. — А если вы выполните все наши просьбы, стану ходатайствовать, чтобы товарищ Сталин попросил президента Рузвельта назначить вас послом США в СССР.

Когда они вышли из дома Жолтовского на морозный московский воздух, Белоусов поспешил выразить восторг:

— Я в восхищении, Павел Иванович! Так умело построить беседу мог только настоящий дипломат. Сначала их хорошенечко мордой по столу повозил, потом приласкал. Вам бы послом в Америке... Или еще лучше — на место Молотова!

Глава четырнадцатая

Прощай, проклятый сорок первый!

Декабрь продолжал радовать новыми победными донесениями с фронтов битвы за Москву. После двух месяцев оккупации освобожден Калинин — древняя Тверь. Город, по праву считавшийся основным немецким плацдармом при наступлении на столицу. И что особенно приятно — командовал Калининским фронтом генерал-полковник Конев, давний и добрый знакомый Драчёва по Монголии. С Иваном Степановичем в монгольских степях у Павла Ивановича складывались превосходные отношения. Драчёв там работал с 1936 года, а Конев появился в августе 1938-го, когда особенно остро запахло войной с японцами, и на основе группы усиления монгольской армии был создан 57-й особый корпус, командиром назначили Конева, а Драчёва — его помощником по материальному снабжению.

В мае 1939 года в Монголию с инспекцией нагрянул комдив Жуков, в отличие от Конева, человек предельно жесткий и порой несправедливый. В итоге уже в июне он стал командиром 57-го корпуса, Конева отправили в Забайкалье, а с Павлом Ивановичем Георгий Константинович вдрызг разругался, для обеспечения армии создал фронтовую группу под командованием командарма Григория Штерна, и монгольский этап жизни семьи Драчёвых завершился.

Впрочем, к чести Жукова нужно сказать, что после Вяземской катастрофы, в которой обвинили Конева и составили комиссию по расследованию во главе с Ворошиловым и Молотовым, именно Георгий Константинович защитил Ивана Степановича, взял его к себе заместителем, а впоследствии Конева назначили командующим Калининским фронтом. И вот теперь еще осенью ходивший по краю могилы Конев стал героем, вернувшим Отечеству Тверь.

Кстати, о Штерне. С начала 1941 года он возглавлял Главное управление противовоздушной обороны и за месяц до войны проштрафился, когда немецкий транспортный самолет «Юнкерс-52», не замеченный ПВО, пролетел по маршруту из Кёнигсберга через Минск и Смоленск и приземлился в Москве, на Ходынском аэродроме имени Фрунзе. Вскоре несчастного Григория Михайловича арестовали, обвинили как участника антисоветского военно-фашистского заговора и 28 октября по приказу Берии расстреляли в окрестностях Куйбышева. Драчёву было его искренне жаль, хоть он и помнил, с каким презрением Штерн смотрел на него в Монголии, когда Драчёв, основательно подготовивший материальную базу для грядущей битвы при Халхин-Голе, оказался несправедливо, с оскорблениями изгнан из 57-го корпуса и отправился в Харьков на скромную должность старшего преподавателя кафедры снабжения и войскового хозяйства военно-хозяйственной академии РККА.

Зато теперь, во время новой и в сотни раз более тяжелой войны, Павел Иванович по должности заместитель, а по сути — главный интендант РККА, потому что у него все получается гораздо быстрее и лучше, чем у замечательного, но нерасторопного Давыдова, чье настоящее призвание лучше всего проявилось во время его работы в академии.

Новый конвой от союзников прибыл как раз в тот день, когда два генерала ГИУ посетили посольство США. Белоусов немедленно отправился в Архангельск, лично проверил продовольственные партии и распорядился вернуть в порт отправления все, что вызвало нарекания в связи с отвратительным качеством и жульничеством, когда просроченный товар перемещался в новые упаковки.

Ровно через неделю Василий Федотович встречал седьмой по счету, но шестой по маркировке PQ-6. Он вышел из Исландии 8 декабря, а посему не успел получить известий о том, что в СССР существует въедливая и суровая экспертиза. И история повторилась — половину продукции вернули на борт транспортных кораблей. Теперь оставалось ждать, что разоблаченные жулики получат у себя в Америке нагоняй и поймут, что русские отнюдь не олухи, которых можно легко облапошивать.

Вскоре после Калинина немцы потеряли Волоколамск, освобожденный войсками 20-й армии под командованием генерал-майора Андрея Власова. Его Павел Иванович знал мало, о Власове отзывались как о превосходном военачальнике, имеющем лишь одну слабость — сластолюбие, за что в ноябре 1939 года его отозвали с должности главного военного советника в Китае. По слухам, Андрея Андреевича застукали во время оргии со множеством юных китаянок, но Драчёв всегда чурался неподтвержденных слухов. Главнее то, что по приказу Сталина генерал-майор Власов быстро сформировал 20-ю армию, которая остановила танковый натиск вермахта у Красной Поляны, выбила немцев из Солнечногорска, а теперь и из Волоколамска. И интендантская служба всегда получала от него четкие и выверенные требования, которые неукоснительно исполнялись. В «Известиях» печатались портреты лучших военачальников битвы за Москву: Жукова, Рокоссовского, Говорова, Лелюшенко, Болдина, Кузнецова, Белова, Голикова и — Власова.

За пять дней до встречи Нового года — новая радость: войска 33-й армии генерал-лейтенанта Михаила Ефремова освободили Наро-Фоминск. А вот его фотографии в газетах не очень-то печатали.

Михаил Григорьевич был ровесником Павла Ивановича, родился ровно на месяц позже. Участник Брусиловского прорыва, прирожденный вояка, но осенью 1917 года в Москве прапорщик Ефремов покинул армию и стал работать на заводе, а когда там завязалась кровавая схватка между большевиками и восставшими против них юнкерами Александровского училища, с оружием в руках сражался за красных. Верой и правдой служил новой власти и в Гражданскую, и после. Но в 1938 году его арестовали по подозрению в участии в заговоре Тухачевского, все шло к расстрелу, и лишь после решающего допроса в присутствии Сталина руководитель страны лично распорядился его освободить и вернуть в строй, а вскоре утвердить в качестве члена Военного совета при наркоме обороны.

Тем не менее тень Тухачевского продолжала витать над генерал-лейтенантом Ефремовым, и только теперь своими успешными действиями при контрнаступлении под Москвой он смог эту зловещую тень отогнать от себя. Впрочем, его фотографии на первых полосах газет издатели печатать не спешили.

Драчёв хорошо знал Ефремова, ценил его обстоятельность при запросах к интендантскому ведомству. В отличие от некоторых, он давал четкие указания, сколько и чего нужно его воинским формированиям. И теперь Павел Иванович от души радовался успеху своего ровесника.

А 30 декабря самый большой подарок к Новому году — освобождение Калуги войсками Западного фронта под командованием генералов Жукова, Болдина и Голикова! Волна наступления Красной армии теперь уже казалась по-настоящему сильной.

Жаль только, встречать этот новый, 1942 год приходилось вдали от семьи. Хорошо хоть письма доставлялись регулярно, но письма письмами, а личное общение никакая буква, никакое слово не заменят. В здании Второго дома Наркомата обороны вновь ожили коридоры, затеплились кабинеты: в середине декабря ГИУ вернулось из эвакуации. А вот дома в Потаповском переулке его встречала пустота. И он старался не часто бывать здесь, по-прежнему ночевал в кабинете на Красной площади, а когда приходил, одолевала тоска. Особенно при виде фотографий, там и сям расставленных по квартире.

Вот, например, взять эту, где они уже отец и мать двух девочек, 1926 год, ему двадцать девять, ей двадцать шесть. На Марии серая блуза с вишневым воротником, на Павле френч с накладными карманами, в петлице ромбик комбрига, лицо решительное, как у возмущенного юноши: «Какой я вам мальчик, тетя!» И у жены такое же: «Я, между прочим, уже мать двоих детей!» Это уже тогда они стали обращаться друг к другу не «Павел» и «Маша», а «отец» и «мать». Так им казалось взрослее.

Ах эти первые годы брака!

Голод, холод и нехватка — три советские музы. Это вам не боттичеллиевские, вполне себе упитанные, с животиками и пышными ягодицами. Граждане Страны Советов ходили почти скелетами. Толстые мужчины и пухленькие женщины стали в моде — значит, при еде, а если к ним прилепиться, и тебе перепадет. Подружки подначивали Марию:

— Жена интенданта, а такая же, как все, худущая.

— Что же, если интендант, должен хапать?

— И на работу, как все, трясетесь в сорока мучениках?

— Как все.

Сорока мучениками назывались конные дилижансы. Кроме них, никакого другого транспорта не существовало, и давка в них всегда стояла нечеловеческая.

Из развлечений по-прежнему оставался драмтеатр под фигурой крылатого гения, возносящего высоко над головой свою лиру. Но на спектакли денег хватало не чаще одного раза в неделю. Синематограф гораздо дешевле, открылся кинотеатр «Художественный», но кино, питающееся произведениями писателей, обоим казалось какой-то усмешкой над литературой. Только толстовский «Отец Сергий» режиссера Протазанова понравился. Вместе обсуждали, нужно ли вообще такое искусство, когда есть книги.

— Я вижу отца Сергия таким, ты — другим, кто-то еще — по-другому, а в кино увидели, и у всех он становится именно таким, как его показал актер, — размышляла Маша. — Хорошо ли это?

— Так и в театре то же самое, — возражал Павел. — Нет, наглядное воспроизведение нужно. Оно доходчивее. Хотя сужает восприятие.

— Вот и я про то же. Книга заставляет размышлять, думать о том, как мог бы поступить герой иначе. А тут тебя ставят перед фактом: только так, и никак по-другому.

— Потому что синематограф это один вид искусства, а литература — другой. Скажем, «Пиковая дама» — повесть Пушкина, и «Пиковая дама» — опера Чайковского. Очень разные произведения. Или ты скажешь, надо Чайковского запретить?

— Нет, Чайковского не надо запрещать... Я всегда восхищалась началом его «Пиковой дамы». Чудесное утро, нянечки и гувернантки выгуливают детишек, кадеты маршируют, распевая залихватскую песню «Отечество спасать нам выпало на долю...», и тут появляется мрачная личность Чекалинский: «Чем кончилась вчера игра?» Замечательное противопоставление жизни нормальной и жизни картежников! И все же... Вот, скажем, в повести у Толстого есть загадка. Почему его отец Сергий не верил в то, что он способен творить чудеса, а при этом творил их?

— Это была сила внушения. Люди верили, что он творит чудеса, и у них они случались... Впрочем, я не верю в чудеса, хоть ты тресни. Человеческие подвиги и добрые дела — вот подлинное чудо!

— В фильме эта тема чудес вообще не звучит. И я считаю, что синематограф — искусство поверхностное, по отношению к литературе второстепенное.

— Частично я с тобой согласен, а частично нет.

— Нельзя быть таким частичным.

— Хочешь меня обидеть?

— Мнение мужчины должно быть твердым.

— По-твоему, мужчина не имеет права сомневаться?

— Имеет. Но его сомнения нужно скрывать от других.

— А я ничего не хочу от тебя скрывать. От других, ты права, а от тебя — нет. Потому что тебя я люблю.

— Ладно, убедил. Я тебя тоже, если ты еще не в курсе.

Зимой развернулась борьба с неграмотностью, и Маша записалась преподавать в одном из кружков при военном округе. Ей даже слегка приплачивали. А главное, библиотеки стали бесплатными, их держателям платило государство, и теперь эту статью спокойно вычеркивай из списка семейных расходов. И Драчёвы стали чаще брать книги, больше читать, обсуждать прочитанное, спорить, а иногда даже ссориться от несогласия друг с другом. Таким камнем преткновения стала «Анна Каренина».

— Не понимаю, за что такие хорошие люди могут любить столь пустую женщину! — возмущалась Мария.

— Разве она пустая? — удивлялся Павел.

— Вот, и ты такой же, не видишь всей ее пустоты.

— Ну, она была красивая, веселая.

— Про красоту это ты зря. Даже у Толстого сказано, что особой красотой она не блистала. Всех почему-то умиляли ее, видите ли, миниатюрные ручки и ножки. Фу, гадость какая! Сама полная, а ручки и ножки как у ребенка. Даже как-то неестественно. Да и веселости в ней я что-то не наблюдаю.

— Хм... Но...

— Что «но»?

— Я бы сказал так: Толстой показывает ее привлекательность через восприятие других людей. И если говорится, что мужчинам она нравилась, читателю этого достаточно.

— Чисто мужская логика. Ты, значит, тоже стал бы вокруг нее увиваться.

— Да почему же, Маруся! Я тебя люблю, и на нее бы даже не посмотрел. Или посмотрел и сказал бы, да, есть за что влюбиться, но любить бы все равно продолжал тебя.

— Потому что я совсем другое. Там где-нибудь сказано, что Анна Каренина читает книги, любит театр, заботится о своей стране, о народе?

— Да уж, заботится она только о себе самой, — усмехнулся Павел, признавая, что такие наблюдения ему в голову не приходили.

— В том-то и дело, — продолжала Мария. — Кто как посмотрел, кто что сказал, кто осудил, кто поддержал. Не зря мы этот старый и пустой мир свергли, всех этих светских львиц, прожигателей жизни.

— Но Толстой хотел показать, что любовь может приносить не только радости, но и несчастья...

— А где там любовь? Вронский, да, он любит. Но она любит не Вронского, а его любовь к ней. Отвратительная женщина. Ей, видите ли, скучен муж. Человек, всего себя посвящающий служению Отечеству. Пусть он служит той России, которую мы уничтожили. И правильно сделали. Но Каренин — человек дела. А для меня главное в мужчине, чтобы он чему-то себя посвящал целиком и полностью. Как ты, например. Я вижу, что ты работаешь много и честно, ты занят тем, что у тебя хорошо получается. И горжусь тобой, что ты мой муж.

— Разве любят за что-то, а не просто так?

— Просто так любить человека пустого, бездельника, дурака, подлеца можно лишь недолго. А потом пелена спадет с глаз и любовь кончится. Нельзя любить и не уважать при этом.

— Вы такая мудрая, Мария Павловна! Вам сколько лет, простите?

— А что, в двадцать три года нужно быть глупенькой?

— Да нет, я согласен со всем, что ты говоришь. Анна и впрямь пустышка, Вронский в своей любви потерял себя как человек дела. И мужчина действительно должен себя посвящать не только любви к жене и детям, но и своему призванию, которое должно приносить пользу людям. Но...

— Но что «но», Павел?!

— Но все-таки я читаю Толстого и испытываю магию его слова. И забываю обо всем, что ты сейчас выставляешь.

— Магия какая-то!..

— Да, магия слова. Есть такое понятие.

— Мне это непонятно. Ты, человек аккуратный, строгий, даже педант, и говоришь про какую-то магию. Выкинь ее из головы.

— Не могу, она мне нравится. Или ты взяла курс на мое переустройство? Учти, я не глина, из меня горшки лепить не получится.

— Больно мне надо!

— Вот то-то же!

— Попрошу не прикрикивать на меня! Ладно, не буду из тебя ничего лепить, ты уже до меня слеплен. И слеплен довольно крепко. Давай обнимемся, крепыш мой!

— Другое дело.

— И все-таки возвращаясь к этой твоей Анне Карениной...

— Моей?!

— Ну не твоей, не твоей. Вот смотри, там у Толстого четко сказано, что телесную близость с Вронским Анна воспринимала чуть ли не с отвращением. Разве это любовь? Вот я люблю тебя и испытываю с тобой только наслаждение... Обними меня еще крепче, целуй!..

И не только из-за противоположностей в суждениях, а и по поводу разного отношения к самой книге случались стычки. Павел считал, что нельзя одновременно есть и читать.

— Ведь суп летит во все стороны, а у тебя книга раскрыта прямо перед тарелкой. Брызги же.

— Я что, неаккуратно ем?

— Да вон же пятна на странице появились.

— Жизнь всегда оставляет пятна.

— Но можно же этого избегать. А ты читаешь и ешь одновременно суп или компот. Это возмутительное...

— Свинство?

— Ну, не свинство...

— Хочешь сказать, что я свинья?

— Нет, не свинья...

— Кто же я? Договаривай.

— Свинка. Причем очень хорошенькая.

— Хрю-хрю!

— Ладно, ешь как хочешь. В конце концов, через двести лет по этим пятнам ученые установят, чем питались советские граждане зимой 1923 года.

Они ссорились и быстро мирились, мирились и снова ссорились, и вновь мирились. Люди называют это первое время молодоженов притиркой. Если притерлись друг к другу, наступит лад, а если не смогли, то так и будет все сикось-накось.

Незабываемая встреча нового, 1924 года! Впервые вместе. Весь вечер танцевали все в том же особняке, где и расписывались. Играл оркестр, нарядная елка сверкала огнями, в буфете продавалось скудное угощение, но и без него душу распирала радость.

Еще у всех на памяти оставалась обида, что девять лет назад царь Николай запретил этот праздник как вражеский, мол, он к нам пришел от немцев, а с началом войны, очень разъярившись на своего родственника кайзера Вильгельма, русский император объявил войну всему германскому. Петербург переименовал в Петроград. Хотя Шлиссельбург, Екатеринбург и Оренбург оставил, бутерброд не превратил в маслохлеб, галстук — в шеебрюх, парикмахера не переиначил во власодела, фейерверк — в огневушки-поскакушки, а фрейлин не стал называть девчатами.

Ленин любил Новый год и ненавидел царя Николая, а потому, придя к власти, вернул людям новогоднюю радость, нарядную елку, подарки, хороводы, самолично развлекал детей в Сокольниках.

Впрочем, сейчас о Владимире Ильиче приходили только печальные новости, он сильно хворал, в печати скреблись сводки о его здоровье, а 21 января лица газет почернели от сообщений о том, что первый председатель Совета народных комиссаров СССР скончался от кровоизлияния в мозг как следствия атеросклероза сосудов.

— Он был головой революции, вот почему смерть, как явление контрреволюционное, ударила его именно в голову, — печально произнес Павел Иванович.

Подобно многим другим советским людям, Драчёвы тяжело переживали смерть вождя, словно умер некий общий предок. А потом в их семье сквозь скорбь, одолевшую жителей первого в мире государства рабочих и крестьян, пробился росток радости — Мария оказалась беременной.

Омск постепенно передавал бразды правления Сибирью другому городу — Ново-Николаевску, туда перебирались главные учреждения, включая штаб СибВО, даже газета «Советская Сибирь».

Через полгода после женитьбы Павла Ивановича назначили комиссаром военно-хозяйственного отдела Сибирского военного округа. Если короче, то по принятой тогда повсюду привычке все превращать в аббревиатуры — военкомом снабокра. А доселе он числился как помначснабокр. И молодая жена стала иногда в шутку звать мужа «мой милый снабокр».

Прощай, Омск! Драчёвым предстоял переезд в Ново-Николаевск. Непредвзятую и объективную характеристику написал Павлу Ивановичу в дорогу начснабокр Руднев. Помимо хвалебных фраз про то, как он сил не жалеет, дисциплинирован, аккуратен, в работе усидчив и по его способностям нужно предполагать в будущем вполне самостоятельного работника, там попадались и такие любопытные пассажи: «большой законник, порой даже формалист», «хромает способность военным языком выражать свои мысли», «до крайности самолюбив» и — о ужас! — «марксистски развит недостаточно». Что тут поделаешь, если произведения русских писателей-классиков Драчёв глотал куда охотнее, чем несъедобные труды классиков марксизма.

Ново-Николаевск после Омска производил худшее впечатление: мощеных дорог почти нет, кругом грязища, здания в основном уродливые, на Николаевском проспекте лишь сияет своим величием Александро-Невский собор в неовизантийском стиле, с недавних пор принадлежащий обновленцам, а сам проспект уже никак не Николаевский, а Красный, и ходят слухи, что и город скоро переименуют в Красносибирск.

Поначалу их поселили на улице Революции, бывшей Дворцовой, в красивом здании гостиницы «Метрополь», в длинном узеньком номере, пообещав вскоре переселить в большую квартиру. Оказалось, это даже не отдельный номер, а комната в номере, разделенном фанерными стенами на три части. И хорошо еще, что им досталась не середина, а бок, у которого правая стена все же каменная. Слышно лишь соседа слева, ночью у него долго звучал женский смех, потом недолго скрипела пружинная кровать, раздавалось тихое «ах!» и все умолкало.

В первое утро этот сосед, по фамилии Милованов, пришел знакомиться, а познакомившись, спросил:

— Ленинские кирпичи уже купили? — И показал некое подобие колоды игральных карт, только вместо изображений королей, дам, валетов, тузов и цифр на них красовалось: «Кирпич на Дом памяти В.И. Ленина. 10 коп.». Решением бюро новониколаевского губкома РКП(б) выпускаются бон-карточки на изыскание средств для строительства здания-памятника «Дом Ленина». Есть у вас такие?

— Еще нет.

— Тогда с вас за двоих двадцать копеек.

— А с меня не положено по беременности, — сказала Мария.

— В таком случае десять.

Пришлось раскошелиться.

— Откуда ты знаешь, что с тебя не положено? — удивился Павел, когда Милованов удалился.

— Просто так ляпнула. Но, как видишь, сработало.

— Ну, ты у меня и хитрая же лиса!

— А то!

И они отправились на Красный проспект, где располагался штаб Сибирского военного округа. У входа висел транспарант: «Летать ты вовсе не обязан — Сиблета членом должен быть!» Причем первая половина откололась и повисла, наглядно показывая, что летать вовсе не обязательно.

— Сиблет это что? Сибирское лето? — спросила Мария.

Потом выяснилось, что это лётный клуб, собирающий средства на создание в Ново-Николаевске собственной авиации.

Начальником СибВО тогда являлся начдив Ян Петрович Гайлит, добродушный латыш, у которого глаза начинались сразу под бровями, без век, а на переносице сидело пенсне. Он пообещал как можно скорее решить жилищный вопрос и распорядился накормить нового комиссара ВХО и его жену в столовке, где им подали гороховые сосиски.

Так начиналась их долгая жизнь в городе на Оби.

Пешком от «Метрополя» до СибВО минут сорок. В городе уже имелось автобусное сообщение — два старых трехтонных грузовика «Уайт» с прикрепленными к ним легкими кузовами на дюжину пассажиров. Но цена обжигала кипятком — десять рублей за каждого! Сто ленинских кирпичей! С ума сошли, что ли? Зато есть ноги, и они бесплатные. Правда, с приездом Драчёвых город решительно взялись мостить, и всюду шли работы, там и сям приходилось перепрыгивать через кучи камней, особенно как раз на Красном проспекте. А добродушный Ян Петрович никак не спешил их переселять поближе к СибВО, и приходилось по ночам слушать миловановские скрипы и ахи.

Зато не такой добродушный и тоже латыш начдив Роберт Эйдеман, распространяя вокруг себя сердитость, быстрее решил квартирный вопрос, и Драчёвы переселились на Красный проспект. Теперь стало всего десять минут пешком.

Переселение запомнилось еще встречей трех велосипедистов Государственного института физкультуры, выехавших из Москвы в кругосветное путешествие за Урал, через всю Сибирь и далее. В то голодное, но удивительное время всякое подобное событие встречало сильную волну энтузиазма советских людей. Троицу самокатчиков, как тогда называли велосипедистов, приветствовали огромные толпы народу, и в толчее Павел волновался за Марию с ее большим животом, ведь до родов оставалось всего шесть недель.

А на последнем месяце беременности случилась еще одна тревога — в конце сентября по городу пронесся, сметая все на своем ходу, сильнейший ураган с дождем, а Мария как раз шла по улице, сначала едва не попала под вырванное с корнем дерево, потом — под снесенную с одного из бараков жестяную крышу.

Но все, слава богу, обошлось одним испугом, и 3 октября в семье Драчёвых благополучно родилась первая дочка. Светлоглазая, вся в отца, а еще тогда появилось выражение «как под копирку», имея в виду копировальную бумагу для пишущих машинок, которую вновь стали в достаточных объемах производить после Гражданской войны. А назвали девочку в честь тетки, сестры матери, Надеждой. Причем та Надежда Павловна и эта Надежда Павловна. Новоиспеченный отец перечить не стал:

— Вся страна живет надеждой. На светлое будущее. На то, что построим коммунизм. На то, что еды станет вдоволь.

И как-то впрямь с появлением Надюши жизнь заметно сделалась лучше. Коммунизм пока еще лишь слабо светился где-то очень далеко, за кудыкиными горами, а светлое будущее встречало их с каждым новым днем. И еда — появилась!

Павел получал на службе сорок рублей в месяц — средний заработок рабочего. Цены в магазинах стали приемлемыми: белый хлеб — двадцать копеек за килограмм, ржаной — две копейки, сахар — восемьдесят копеек. На рынке мясо за килограмм — шестьдесят копеек, сливочное масло — рубль двадцать, яблоки — сорок копеек, на рубль — три арбуза. На охотничий рынок привозили дичь, на рыбный — обскую рыбу, и эта свежатина обходилась еще дешевле. К осени появилось много овощей и орехов, а на площади Ленина, бывшей Базарной, подешевело мороженое, которое круглой ложкой зачерпывали из бездонного лотка.

Так что два скелетика, переехавшие из Омска в Ново-Николаевск, постепенно обретали человеческий вид, каковой положено иметь гомо сапиенсам при регулярном питании. И на новогоднем столе при встрече 1925 года было интереснее, нежели год назад в Омске.

А вот театров в Ново-Николаевске не существовало вообще! До революции, говорят, имелся какой-то захудалый театрик «Альгамбра», но его давно уже и след простыл. А сейчас разные заезжие труппы выступали там и сям, где только можно, но качество постановок низкое, и все какая-то «Мистерия-буфф» — трескучее, крикучее, якобы революционное, мол, долой Островского, прочь Станиславского, к едрене фене Чехова и даже Горького не надо! А вместо всего этого — сплошная акробатика.

Павел скучал по хорошим театральным постановкам, а Мария так и вовсе тосковала. Синематограф тоже не радовал, все эти ужимки сильно загримированных актеров раздражали. Потом появилась картина Дзиги Вертова «Кино-глаз», о которой шумели как о выстреле пролетарского искусства по замшелым окопам буржуазного кино. Павлу поначалу даже понравилось документальное мельтешение советской жизни на экране, но вскоре он разделил мнение жены, что в искусстве важен сюжет, а не «что вижу, то и пою». И «Стачка» новоявленного и распропагандированного режиссера Эйзенштейна не понравилась обоим: все то же мельтешение, лупит по мозгам, а в сердце не проникает.

— А мне надо как у Пушкина: «Порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь», — говорил Павел.

— Полностью с тобою согласна, мой дорогой, — кивала Мария.

Оставались книги. К тому же и до Ново-Николаевска докатился запрет на платное использование читательских фондов. Покупать для собственной библиотеки — пока мечта, зато в местных библиотеках есть чем поживиться. В основном читали дореволюционную литературу, потому что нормальных советских книг что-то не появлялось. Возник новый Толстой — вернувшийся из эмиграции Алексей Николаевич, но его марсианский роман не слишком пришелся по душе, хотя помечтать о будущем покорении Марса понравилось обоим. Красная планета, почему бы ей не стать советской?

Постоянно спорили по поводу стихов Есенина и Маяковского. Первый казался певучим и лирическим, но не выражал советских идей так, как хотелось бы; второй выражал, но его стихи напоминали «Кино-глаз», били по мозгам и бесили своими лесенками, о которых все судачили, что так больше платят.

Накануне восьмой годовщины Октябрьской революции по всему городу решили провести общенародный конкурс на новое название. В организациях проходили голосования, в бюллетенях красовалось аж пять десятков вариантов.

К тому времени Сибирским военным округом командовал уже не латыш Эйхман, а еврей Лашевич. Во время революции он руководил отрядами солдат и матросов при захвате почты, телеграфа, госбанка, Павловского военного училища. В Гражданскую воевал то на Восточном фронте, то на Южном, то на Западном и считал себя одним из десяти главных деятелей Советской власти, незаслуженно отодвинутым на обочину. Вот почему он потребовал внести в список еще два возможных наименования — Лашевичград и просто Лашевич, и добился-таки своего, внесли. Во время самих выборов нового названия Михаил Михайлович хотел открытого голосования, но тут его не послушались — как во всем городе, так и в СибВО. Бюллетени для раздумий выдали заранее, чтобы люди могли обсудить все в кругу семьи. И Павел Иванович хорошо помнил тот забавный вечер, когда они с Марией вместе выбирали, а приемлемые записывали на отдельных клочках бумаги.

— Обск?

— Сразу нет. Омск, Обск, будет путаница.

— Согласен. Красносибирск?

— Это уже давно предлагается. Пиши как вариант.

— Ленинознаменск-на-Оби?

— Вывих языка обеспечен.

— Старосибирск, ясное дело, не годится. Просто Сибирск?

— Можно. Записывай.

— Сибград?

— Да ну!

— Коммунград? Ревкрайсиб? Сибревком? Думаю, ты согласишься, что очень плохо. Может, Центросибирск?

— Ну, нет... Хотя ладно, запиши как вариант.

— О! Нолсиб — Новый луч Сибири.

— Это какой дурак такое придумал?

— Да уж... Новоленинск?

— А разве есть Староленинск? Да и город стоит не на Лене, а на Оби.

— Какие тут еще в честь Ленина? Владимиросибирск, Владлен, Сибленинград, Сибленинск, Ленинсиб...

— Ни одно не годится.

— Согласен. Вот еще: Ленинскзнаменск-на-Оби!

— Тогда уж сразу Абракадабровск!

— Во-во. Теперь в честь Петухова два варианта — Петуховск и просто Петухов. Он, конечно, хороший был революционер, расстреляли его белогвардейцы, но для города название никудышное. Согласна?

— Полностью.

— Теперь в честь нашего Лашевича. Тоже и Лашевичград, и просто Лашевич. Я, честно говоря, против.

— Ну конечно, милый. У вас начальники СибВО каждые полгода меняются. Завтра назначат Плешевича, и давай заново переименовывать. И вообще этот ваш Михаил Михайлович мне не нравится. Если кого-то и любит, то самого себя. Просто влюблен. Наверное, перед зеркалом сам себе в любви объясняется.

— Можно не сомневаться. Краснообск?

— Плохо. Похоже на Краснопопск.

— Верно. Смешно. Сибновгород?

— Вот это куда ни шло. Запиши. Есть два Новгорода, теперь будет третий.

— Еще от Сибири — Сибцентроград, Сибкрайград, Сибсовград...

— Сибка-бурка, вещая каурка! Очень все плохо.

— Новосибирск?

— А вот это запиши. Очень неплохо.

— А когда триста лет пройдет, станет Старосибирском?

— Новгород же не стал Старгородом, и Нижний не стал.

Дальше один за другим были осмеяны и отвергнуты Ревкрайград, Новореспубликанск, Будивосток, Пионерград, Обьгород, Кооператорск, Партизанополь, Большевик, Первенец и еще десятка два наименований. В итоге остались Красносибирск, Сибирск, Центросибирск, Сибновгород и Новосибирск. Пять бумажек с этими вариантами свернули в трубочки и выложили перед Надей, которая сразу заинтересовалась игрой, подползла и с любопытством взяла первую попавшуюся. Мария схватила эту бумажку, развернула и прочла: «Новосибирск». Надя обиделась, и бумажку ей тотчас вернули, а она свернула ее в трубочку, потом развернула и увлеклась этим сворачиванием-разворачиванием.

На другой день, явившись в здание СибВО, комбриг Драчёв участвовал в голосовании и опустил в урну бюллетень с выбором годовалой дочери. Каково же оказалось его удивление, когда на Первом новониколаевском окружном съезде рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов огласили подсчет голосов и чемпионом оказался именно Новосибирск!

— Вот так наша Надечка переименовала город! — смеялась Мария.

— Вообще-то это название предложил горный инженер Тульчинский, — возразил муж, известный борец за справедливость.

— Но жребий-то вынула она! И не спорь, отец!

— Ладно, она так она. Я что, против? Будет отныне город Новосибирск по Надюшиному велению, — не стал больше спорить Павел Иванович с любимой женой, которая к тому же снова была на сносях.

И повелось потом всем гостям рассказывать, как Надя выбрала именно ту трубочку. А гости наведывались к Драчёвым все чаще и чаще, потому что с появлением более дешевых продуктов Мария могла наконец блистать своими кулинарными талантами. Она уже не пела про тройку с бубенцами, пироги да пельмени стали для нее песней. Новый, 1926 год они встречали большой компанией и с хорошо накрытым столом.

И все же как вспомнишь эти двадцатые, так вздрогнешь. Продуктов в середине десятилетия стало больше, чем в начале, но все равно никакого сравнения с тридцатыми. И только подумать: город, стоящий на полноводной реке, до сих пор не имел своего водопровода! Раз в сутки ранним утром мимо дома, где жили Драчёвы, проезжал водовоз Ксан Ксаныч, и нужно было ловить ухом его позывные крики:

— Вода! Воды-ы-ы! Водич-ч-чка! Чистейшая ключевая!

И — бежать с ведрами, которые потом тащить вверх по лестнице на второй этаж. Четыре ведра в день на все про все — и помыться, и суп сварить, и чай, и посуду помыть, и постирушки... Никаких вам унитазов, все удобства, а точнее, неудобства — во дворе дома, летом еще хорошо, а зимой, да на сибирском морозце — эх, как бодрит! Да еще почти всегда очередь, в доме-то сорок восемь квартир, в каждой от трех до десяти жильцов, а все сооружение из пяти деревянных кабинок, тесно прижавшихся друг к дружке боками. И вонь стоит невообразимая. Правда, через год изобретательный Павел Иванович придумал отличный способ — весь пепел из печек приносить в кабинки и этим пеплом сыпать после себя в очко. В итоге уже не вонь, а лишь легкий запашок.

Короче, ужас! Тем не менее Мария часто повторяет, что в Новосибирске была счастлива, как никогда в жизни. Смешно устроен русский человек. Хотя, с другой стороны, почему бы и не чувствовать себя счастливым? Молодость, крепкое сибирское здоровье, любовь между женой и мужем такая же крепкая, иногда ссорятся, но больше часа дуться друг на друга не в состоянии, иначе кажется, мир на глазах разрушается. Дочка миленькая растет, а через четыре дня после встречи этого 1926 года вторая родилась. Такая же хорошенькая и тоже не в мать, кареглазую брюнетку, а в отца — светловолосая и ясноглазая. Ждали мальчика, даже имя подготовили — Гелий, а пришлось это имя подарить девочке, назвали малышку Гелия.

Откуда, спрашивается, такое странное имя? Вполне объяснимо. К середине двадцатых годов зародилась идея советского дирижаблестроения. И для гражданских целей, и для военных. Лашевич, как и предсказывала мудрая Мария, слетел с должности, даже не дождавшись, когда предложенные им самим два варианта нового названия города не получили ничьих голосов, кроме его собственного и его родни. Именем Лашевича успели назвать только теплоход, дореволюционный «Богатырь». Впрочем, Михаил Михайлович пошел в гору. После смерти Фрунзе новым наркомом военмора стал Ворошилов, и он привлек его к себе в Москву, назначив своим заместителем. А в бывший Ново-Николаевск, ставший Новосибирском, командовать округом назначили бывшего полковника императорской армии, бравого офицера Николая Николаевича Петина. В 1923 году он полгода возглавлял СибВО и вот вернулся. Петин являлся горячим сторонником коренных реформ в РККА, в частности, пылал мечтой о создании флота дирижаблей и первым делом поручил своему заместителю по хозяйственным делам искать необходимые материалы.

Павел Иванович заразился идеей сибирского воздухоплавания, быстро изучил вопрос, занялся поиском материалов, выдвинул предложение: вместо промасленной или лакированной ткани использовать прорезиненную, а главное, узнал, что вместо огнеопасного водорода некоторые ученые предлагают использовать менее воспламеняющийся гелий. Слово ему дико понравилось, ведь происходило оно от греческого «гелиос», что означает «солнце». И, как ни странно, зачастую противоречивая Мария сразу одобрила такое имя:

— Конечно, красиво. Гелий, Гелечка, солнышко.

А когда родилась девочка, сказала:

— Не будем ждать мальчика, ему другое имя подберем, а эта пусть будет Гелечка, солнышко.

А малышка, в отличие от Надюши, и впрямь оказалась круглолицая, точь-в-точь солнце, как его изображают в сборниках сказок.

— Ну, мать, — сказал Павел, — теперь мы дважды орденоносцы по производству девочек.

— Да, отец, придется нам отныне стать солидными.

С этого времени они и стали называть друг друга «мать» и «отец».

И вот накануне 1942 года Павел Иванович с тоской рассматривал фотографию уже далекого 1926-го, где они отец и мать, а точнее, с большой буквы — Отец и Мать: обрели солидность, лица сгладились, щеки уже не проваливаются, как в голодное время, под глазами исчезли темные круги. Вполне себе такие благополучные граждане молодой Советской республики. Вчера ходили смотреть всюду пропагандируемый новый шедевр Эйзенштейна, вышедший к двадцатилетию революции 1905 года. Впечатление картина произвела сильное, но Павел Иванович немало прочел про события на броненосце «Потёмкин» и возмущался чудовищным искажением фактов.

— Но ведь это искусство, оно допускает исторические неточности, — спорила Мать.

— Неточности, но не наглое вранье! — негодовал Отец. Он теперь приосанился, стал говорить неспешно и эдаким баском — для солидности. — Я читал в газетах, что и Сталин этого не одобряет.

К личности генерального секретаря партии у них в семье уже сложилось уважительное отношение. А Троцкий, которого еще недавно все считали едва ли не вторым Лениным, все больше отходил на задний план. Даже на похороны Владимира Ильича не соизволил приехать, он, видите ли, отдыхал на югах и не мог прервать заслуженный отпуск.

— Ну, с мнением Сталина нельзя не считаться, — соглашается Мать.

На фотографии у нее лицо строгое, хотя еще минуту назад она смеялась над шуточками фотографа со смешной фамилией Товстоух в ателье на Красном проспекте, дом 28. «Ввиду оборудования специальными аппаратами моей фотографии, дающими возможность производить быстромоментальные детские снимки с самых неспокойных детей, и получения заграничных материалов из первых рук цены понижены: 1 дюжина миниатюр 1 р. 20 к.»

— Щоб я зробыв дурными карточки Драчёвых! Да воны мени дупу надерут чесноком... А вот був у мене в Полтаве друг по фамилии Драченко, вин так и робыв, колы щось не так. Чи не ваш родыч?

— Даже не однофамилец, — смешно ответил Отец.

— А я слыхал, у Сталина секлетар тоже Товстоух, як и я. Вы человек военный, знаете, так чи не так?

— Почти так, — усмехнулся Павел Иванович, — фамилия секретаря у Сталина — Товстуха.

— Ось воно як... Замрите, зараз вылетит...

— Птичка?

— Не просто птичка, целый гусак вылетит!

И на фотографии у Павла Ивановича лицо недоверчивое: как же, как же, гусак, ври, да не завирайся!

До чего же хочется сейчас оказаться не в Москве, а в том летнем Новосибирске, когда они фотографировались у мастера Товстоуха из Полтавы! Какой счастливый день! Так и хочется прикоснуться губами к родному лицу Маруси, но это уже непозволительная сентиментальность. Отставить, товарищ генерал-майор! Верните фотографию на полку. Вот так. Займитесь, в конце концов, делом.

Глава пятнадцатая

Пора наступать!

Все реже над Москвой завывала сирена, все короче становились тревожные ожидания бомбардировок, уже не часами, а минутами — по двадцать минут, по десять. Контрнаступление под Москвой продолжалось, враг медленно, но отступал. 2 января наши отбили Малоярославец, а от Волоколамска пошли в наступление на Ржев, важный стратегический пункт, железнодорожный узел, началась Ржевско-Вяземская наступательная операция Калининского фронта под командованием Конева и Западного под командованием Жукова.

В Москве ударили морозы, в ночь на 2 января дошло до минус тридцати двух градусов, потом навалилось потепление, и к 7 января стало уже всего минус два. Для гипертоников, к коим генерал-майор Драчёв мог себя уже вполне причислять, просто беда.

Медсестра с декабря перестала к нему ходить, но тонометр оставила, и он сам научился измерять давление. В этом жутком броске от морозов к оттепели первой недели нового года показатели зашкаливали, верхнее не опускалось ниже ста восьмидесяти, нижнее — ниже ста десяти. Оставаясь один на один с собой, Павел Иванович спешил во весь рот улыбаться, чтобы проверить, не замер ли он на краю гипертонического криза или того хуже — инсульта, что в русском просторечии называется обидным словом «кондрашка». Даже перед зеркалом становился, чтобы широко улыбнуться. И сам себя обзывал:

— Как дурак, ей-богу! Стоит и лыбится.

Шел к венецианскому окну и спрашивал у Василия Блаженного, а заодно у Минина и Пожарского: «Продержимся?»

В ушах постоянно стоял звон, как бывает в жаркий день где-нибудь на юге у моря, когда неумолкаемо звенят цикады. Щеки становились то горячими, то холодными. Но он никому не сообщал о зловещих симптомах, потому что работы по-прежнему немерено, домой ночевать ходил раз в неделю, да и то лишь чтобы сменить обстановку. Возвращаясь в свой кабинет на Красной площади, первым делом — к окну, посмотреть на Василия Блаженного и Минина с Пожарским.

Пятого января Хрулёв позвонил и приказал через три часа явиться на Кирова, пропуск выписан. Пользуясь случаем и выполняя рекомендации врачей, Павел Иванович отправился пешочком, устроил себе получасовую прогулку по зимней Москве.

В доме 37 на улице Кирова, в прошлом Мясницкой, в усадьбе купца Докучаева располагался старинный особняк, выстроенный после пожара 1812 года Осипом Бове в стиле ампир. Во второй половине прошлого века особняком владел текстильный фабрикант и книгоиздатель Солдатенков, и здание славилось как культурный центр того времени. Сюда часто приходили на историко-литературные сборища Ключевский и Соловьёв, Чехов и Аксаков. Здесь, еще до Третьякова, Солдатенков начал собирать галерею живописи и икон, свою библиотеку. Именно сюда, как в засекреченный объект, после начала бомбардировок столицы переместился Государственный комитет обороны с отдельным кабинетом Сталина, выходившим в просторный зал заседаний. Ничем не примечательное зданьице о восьми окнах, выходящих на улицу, зато входишь во двор, а там — главное здание усадьбы, ионический шестиколонный портик, роскошный парадный вестибюль.

Сейчас, когда прошлогоднее наступление немцев на Москву заглохло, ясно, что речь зайдет о продолжении начавшегося контрнаступления Красной армии. Заседание оказалось весьма расширенным. Кроме председателя ГКО Сталина, его заместителя Молотова и трех членов — Ворошилова, Маленкова и Берии, здесь собрались: первый заместитель Сталина как председателя Совнаркома Вознесенский, маршалы Будённый, Тимошенко и Шапошников, генералы Жуков, Василевский, Конев, Белов, Ерёменко, Рокоссовский, Ватутин, Власов, Новиков, Хрулёв и Драчёв. Началось все с длинного доклада начальника Генштаба Шапошникова, он подробно рассказал о событиях конца ушедшего в прошлое проклятого года и перешел к развитию выработанного Генштабом плана дальнейшего отдавливания врага от Москвы и перехода в решительное контрнаступление. «Далеко шагает», — слушая его, подумал Павел Иванович, когда тот заговорил о возможном прорыве блокады Ленинграда, об освобождении Крыма и Украины.

— Спасибо, Борис Михайлович, — сказал Сталин, когда докладчик закончил. — Сразу хочу спросить, товарищи, кто против этого плана?

— Я, — первым встал Жуков.

— Объясните свою позицию.

— Если коротко, то в данный момент у нас недостаточно танков и артиллерии для столь головокружительного контрнаступления. Прорвать немецкую оборону не представляется возможным. Мы понесем чудовищные потери, но цели, поставленной в докладе товарища Шапошникова, не достигнем. На данном этапе сражения за Москву я предлагаю ограничиться укреплением рубежей. Мы освободили Наро-Фоминск и Калугу. Можно по возможности заняться освобождением от немцев ближайших городов, таких, как Гжатск, Юхнов, возможно, Вязьма. Повторяю, для более решительных действий нам необходимо вдвое увеличить количество танков и артиллерии.

— Кто еще против? — спросил Сталин.

— Разрешите мне? — встал Вознесенский. — Я полностью согласен с товарищем Жуковым. В данный момент мы не можем в достаточной мере обеспечить наступление артиллерией, танками и другой техникой.

— А кто против возражений, высказанных товарищами Жуковым и Вознесенским?

Тут словоохотливых оказалось гораздо больше, план Шапошникова горячо поддержали Маленков и Берия. Первый напирал на мощь опекаемых им минометных частей, второй на то, что уже с декабря наша авиация завоевала господство в небе над противником, и это подтвердил генерал-лейтенант авиации Новиков. Дальше после Жукова и Вознесенского никто против генштабовского плана не выступал. Когда очередь дошла до Хрулёва, он доложил о транспортном состоянии войск, в основном удовлетворительном.

— А что у нас с питанием и вещами? — обратился Сталин к Драчёву.

— Могу доложить, что катастрофические последствия отступления летом и осенью прошлого года удалось устранить, — встав со своего стула, заговорил Павел Иванович. — Полностью себя оправдала практика заготовки интендантского имущества за счет местных ресурсов. К концу декабря решена проблема обеспечения войск лыжами. Проблема вещевого имущества решается с помощью привлечения предприятий к ремонту вещей, пришедших в негодность, но пригодных к восстановлению. Решена проблема обеспечения предметами квартирного довольствия...

— Это у нас что?

— Печи, лампы, фонари, походные кухни, котлы, топоры, пилы и так далее. Окончательно налажена пожарная служба.

— С едой что?

— К настоящему времени фронт полностью обеспечен питанием. Помимо собственных ресурсов, продолжаются обильные доставки из Монголии. Товарищ Чойбалсан поставил это дело под свой личный контроль. Получено пятнадцать тысяч изумительных белых дубленых полушубков, теплых и очень удобных, с любовью сшитых руками монгольских женщин.

— Так эти белые дубленки из Монголии? — улыбнулся Сталин. — А я смотрю, какие наши к зиме стали щеголи! Любо-дорого посмотреть. Молодцы монголы. Я позвоню Чойбалсану и лично его поблагодарю.

— А еще телогрейки, варежки, валенки, — продолжил Драчёв. — И все из самых лучших материалов — овчины, шерсти яка, верблюжьей шерсти. Кстати, кроме лошадей, монголы прислали верблюдов.

— Верблюдов? — удивился Сталин. — Вот немцы испугаются, когда увидят! Скажут, вся Азия против них воевать вышла. Жалко, что нам Индия слонов не поставляет. Молодцы монголы!

— Да, товарищ Верховный главнокомандующий, молодцы. Я знаю их ресурсы и могу с уверенностью заявить, что они их не жалеют, выгребают все из своих закромов. Кстати, кроме живых верблюдов, присылают очень много тушенки из верблюжатины. Не приходилось вам пробовать верблюжатину?

— Кажется, нет.

— Очень вкусно, а главное, полезно и питательно.

— Да, молодец Чойбалсан, молодцы монгольские товарищи.

— Конечно, наши ресурсы тоже еще велики, но монгольское подспорье пришло очень кстати.

— Ну а что там союзники?

— Арктические конвои из США и Великобритании, помимо оружия, танков и самолетов, стали доставлять и продукты питания. Правда, качество их оставляет желать лучшего, но в ближайшее время интендантская служба это исправит. С представителем американского посла проведена беседа самого сурового свойства.

— Короче, товарищ Драчёв, вы гарантируете, что едой и снаряжением фронт обеспечен? — спросил Сталин сердито.

— Так точно, товарищ Верховный главнокомандующий! — громко произнес генерал-майор Драчёв.

— Это еще надо проверять и перепроверять, — буркнул Жуков.

— А я почему-то очень верю товарищу Драчёву, — повернувшись к Жукову, строго ответил Сталин. И снова обратился к Павлу Ивановичу: — А как ваше здоровье? Я слышал что-то такое...

— Полагаю, товарищ Сталин, все здесь собравшиеся на здоровье не жалуются, включая меня.

— Это хорошо. Так что, товарищи, судя по всему, план наступления Красной армии, разработанный на первые месяцы сорок второго года, большинством собравшихся одобрен. Давайте проголосуем. Кто за? Кто против? Кто воздержался? Ну что же, подавляющее большинство за.

Но сколько он ни хорохорился перед вождем, 11 января по радио сообщили о рекордно низком показателе атмосферного давления, и у бедного Павла Ивановича голова готовилась к взрыву, боль била в виски и в затылок, а звон в ушах теперь напоминал не концерт цикад, а скрежет вагонных колес об рельсы, когда поезд резко тормозит и сыплются искры. Каждую минуту он улыбался во всю ширь, но признака близкого кондрашки не получал, улыбка удавалась.

И именно в таком состоянии его вместе с Давыдовым вызвал к себе Хрулёв. Сначала интенданты отчитались о первых двух неделях нового года, затем Хрулёв спросил Давыдова:

— Ну что, Петр Данилович, не передумал?

— Нет, Андрей Васильевич, — ответил Давыдов. — Фактически в последние три месяца генерал-майор Драчёв исполнял мои обязанности и вполне достоин сменить меня на посту. Я же чувствую... нет, я точно знаю, что на фронте от меня будет больше пользы.

— Понятно, — сказал главный по тылу. — Это честно. Поступок, заслуживающий уважения. Ну что, Павел Иванович, готовы взять на себя должность главного интенданта Рабоче-крестьянской Красной армии?

Драчёв глубоко вздохнул и не стал кокетничать:

— Готов, товарищ генерал-лейтенант. С Петром Даниловичем мне работалось так, что лучше не бывает. Но если он сам просит заменить его, я вынужден согласиться.

— Ну и прекрасно, буду подавать на вас рапорт Верховному. Теперь вот что... Для вас будет неожиданностью. Сталин еще в ноябре сказал мне тет-а-тет, что, если мы разгромим немца под Москвой, он восстановит институт офицерства, гвардию, погоны. Сейчас уже понятно, что для нового наступления на Москву у врага не осталось сил, и я ставлю вам задачу разработать новые варианты формы, включая гвардейскую, вплоть до погон.

— Что, неужто погоны вернутся? — удивился Павел Иванович.

— А вам они не нравятся?

— Очень нравятся.

— Мне тоже, если честно.

— Мы же сохранили обычай прикладывать руку к козырьку, отдавать честь.

— Вот-вот. Так что не спеша можете начать этим заниматься. Короче, всей атрибутикой. Какие еще есть вопросы?

— У меня еще есть, — откликнулся Драчёв.

— Слушаю вас.

— С осени начался массовый призыв в ряды Красной армии женщин. Сейчас они составляют более пяти процентов численности РККА. Увы, но до сих пор представительницы прекрасного пола получают мужское белье и мужское обмундирование. С началом войны была принята временная норма снабжения вещевым имуществом военнослужащих женщин. Необходимо наладить производство обмундирования, которое бы учитывало физиологические особенности представительниц прекрасного пола. Платья, юбки, женское белье, гигиенические пакеты. Все это уже было разработано в тридцать шестом году в соответствии с приказом наркома обороны...

— Помню, — кивнул Хрулёв. — Синие береты, синие юбки, черные чулки, кроме сапог, женские ботинки...

— Да, но на деле никто этим особо не занимался.

— Вот вы и займитесь. Снайперши, связистки, телефонистки, летчицы, военврачи и санитарки... Давно пора позаботиться о них. Когда мы развивали доктрину ведения боевых действий за пределами нашего государства, об этом никто и не заикался. Займитесь этим, Павел Иванович, займитесь. Кстати, как ваше физическое состояние?

— В норме.

— Так ли? А мне известно, что вы страдаете гипертонией.

— Принимаю пустырник и препараты, прописанные мне доктором Виноградовым. Помогает. Справляюсь. Гипертоников много, Андрей Васильевич. Юлий Цезарь вообще страдал эпилепсией, а врагов побеждал.

— У Юлия Цезаря не было возможности подлечиться в санатории, а у нас есть. Я распоряжусь, чтобы вам обеспечили две недели в Архангельском. Там сейчас госпиталь, но достаточное количество номеров для лечения командного состава имеется.

— Не стоит беспокоиться, товарищ генерал-лейтенант...

— Не возражайте, это приказ.

— Слушаюсь!

— У вас вот и теперь вид неважнецкий.

— Учтем. Подлечимся. Но две недели много, достаточно пяти дней.

— А я сказал, две недели! Нам нужен полностью здоровый главный интендант.

В ожидании путевки в санаторий Драчёв первым делом занялся прекрасным полом. В письме в Новосибирск он так и написал: «Сейчас вплотную занимаюсь женщинами... Не подумайте ничего плохого, пробиваю производство женского обмундирования и всего необходимого для женщин, служащих в Красной армии».

Для военнослужащих женщин полагалась летняя форма: темно-синий берет со звездой, гимнастерка, застегивающаяся на левую сторону, шерстяная или хлопчатобумажная юбка такого же цвета, как берет, черные хлопчатобумажные чулки, для ежедневного пользования сапоги, для торжественных случаев — ботиночки; для зимы — шинель на левую сторону, шлем-буденовка или шапка-ушанка, суконная юбка и гимнастерка, в добавление к чулкам шерстяные гетры, открытый френч цвета хаки и перчатки. Теперь пришлось заново разработать инструкции и разослать по предприятиям, дай-то бог, если к середине года раскачаются и наладят производство.

В феврале из Монголии пришел еще один эшелон — полторы сотни тонн говядины, баранины, верблюжатины, даже козлятины, около ста тонн консервов, сливочное масло, хлеб, новые белые полушубки, хромовые сапоги, меховые жилеты, войлок, и все высшего качества.

Драчёв дозвонился до маршала Чойбалсана:

— Спасибо тебе, брат! Когда-то монголы завоевали Русь силой, теперь они покорили ее своей щедростью. Огромное спасибо вам от нашего народа и лично от товарища Сталина. Маш их баярлала! Монгол минь урт удаан наслаарай! Тэнгэрийн нигуулсэл таныг ивээх болтугай! Пусть небо пошлет на вас свою благодать!

— Ну что? — смеялся в ответ Чойбалсан на другом конце провода. — Пахнет от меня человеком?

— Не человеком, а человечищем!

Весь груз этого февральского эшелона из Монголии Драчёв направил в 49-ю армию Западного фронта, ведущую самые ожесточенные бои на Ржевском направлении под командованием храброго георгиевского кавалера генерал-лейтенанта Захаркина.

Из Новосибирска жена писала, что у них все замечательно, питание в сравнении с московским гораздо лучше, девочки ходят в школу, Ната (Надя сама себя переделала в Нату. Когда ее спрашивали: «Как тебя зовут?», она отвечала: «Ната». Так и повелось.) весной будет заканчивать десятый класс и учится на отлично, чего не скажешь о восьмикласснице Геле: «Все-таки гелий — легкий газ, столь же легкомысленна и наша дочь, названная в честь него. Двоек, к счастью, нет, но тройки в изобилии, и относится к этому без страданий и раскаяний. Ты спрашивал, как они теперь едят борщ. Отвечаю: без остатка. Всю гущу съедают и еще просят».

Читая, он смеялся и смахивал слезу. Перед войной так хорошо жили, что многие не ценили достаток еды. Ната и Геля, бывало, из супа или борща вычерпают всю жидкую составляющую, а гущу в тарелке оставят. Или такое можно было услышать: «Не хочу борщ, ты в него слишком много сметаны навалила». Теперь-то, поди, вспоминают сметанку! Часто ли она им достается? Наверное, сейчас воспринимают ее как чудо с небес. И хлеб, скорее всего, без остатка съедают, а не только мякиш. И, поди, теперь не услышишь от них: «Фу, опять пельмени!»

Тем временем битва под Москвой продолжалась, врага медленно отодвигали на запад, отбили у него Можайск. Казалось, освобождение всех территорий, занятых врагом в прошлом году, уже не за горами. Но радость победы постепенно сменилась разочарованием — да, у немцев кончились силы для атаки на столицу, но и наши еще не готовы к решительному натиску, на Ржевском направлении увязли, фрицы заняли по всему Западному фронту надежную оборону и не собирались дальше отдавать захваченное. Обеим сторонам оказалась нужна передышка для восстановления сил.

Вот и генералу Драчёву, сколько бы он ни доказывал, что здоров как бык и может без перерыва вкалывать, все-таки требовалась передышка.

Глава шестнадцатая

Архангелы

Великолепное место на берегу москворецкой старицы богатые люди облюбовали давно, четыреста лет назад. Кто только им не владел — и Шереметевы, и Одоевские, и Черкасские, и Голицыны, и наконец Юсуповы. При Голицыных огромный архитектурный ансамбль начали строить, при Юсуповых завершили. В него вошли храм Архангела Михаила, в честь которого усадьба получила свое название, Большой дворец, храм-усыпальница Юсуповых, Святые ворота, глинобитная ограда, дворец «Каприз», Чайный домик, театр Гонзаго, храм-памятник Екатерине II, Имперская колонна, Розовый фонтан, фонтан «Амур с лебедем» и огромный парк с зелеными шпалерами, аллеями и ритмично чередующимися статуями. Цветники величественно обрамляли гладкие плоскости и поверхности партеров, составляясь в яркую разноцветную кайму. По сторонам от Большого паркового партера расположились боскеты — небольшие рощицы с зелеными газонами, обсаженными рядами лип. Некогда в одном из таких боскетов князь Юсупов завел вольер с павлинами, фазанами, диковинными породами кур и индеек, а в боскете возле дворца «Каприз» был устроен открытый манеж с извилистой дорожкой для выездки лошадей и с трельяжными нишами, увитыми пышными растениями. Еще при Голицыных великолепнейшую подмосковную усадьбу стали величать вторым Версалем, а при Юсуповых сравнение прочно закрепилось.

И вот в феврале 1942 года здесь появился один печальный генерал. Отчего печальный? Да оттого что его в прошлом году оторвали от любимой семьи, а теперь еще и от не менее любимой работы. В восторге подойдя к красивому величественному зданию главного корпуса санатория, окруженному множеством колонн, он прочитал белую памятную доску: «Здания построены в 1934–1937 годах по проекту профессора Военно-инженерной академии имени В.В. Куйбышева Владимира Петровича Апышкова (1871–1939)».

Войдя внутрь, он оказался в мире страданий. Всюду стояли койки с перебинтованными людьми, между коек расхаживали на костылях те, кто уже мог вставать, и тоже забинтованные. Кто-то стонал, кто-то звал медсестру, и Драчёву сделалось очень стыдно, что он не раненый, а всего лишь гипертоник, прибыл сюда на излечение. Но делать нечего, смирился со своим стыдом.

Поселили его в двухместном номере с узкими кроватями, но зато в каждой комнате письменные столы с зелеными лампами, по два стула, на стенах репродукции картин: конечно же портрет Сталина, художник Герасимов, самохваловская «Советская физкультура», «Эстафета» Дейнеки и всеми любимая девушка в футболке, черные и белые полосы, тоже Самохвалова. Все такое радостное, заряжающее бодростью. Полюбовался — и считай уже на треть выздоровел.

Выдали санаторную одежду — белую мягкую сорочку и пижаму темно-синего цвета, чтобы ничто не напоминало о прежней жизни, полной забот и волнений. Дали и коричневые кожаные тапочки. Не успел освоиться на новом месте жительства, вызвали на осмотр. Измерили давление, сделали кардиограмму, флюорографию, рентген черепа, взяли кровь из вены, доктор Чайкин, лет семидесяти, простукал и прощупал все его тело.

— Ну что же, генерал, — сказал он, тяжко вздохнув, — налицо сильное переутомление, гипертония, но в целом организм ваш вполне пригоден к использованию. Малость починим — и в строй. Гирудотерапию переносите?

— Это что такое?

— Пиявки.

— А надо?

— Неплохо бы пройти два-три сеанса. Разжижает кровь и понижает давление. Вы на сколько к нам поступили?

— На две недели. Просил уменьшить до пяти дней, но строго приказали.

— И правильно приказали. С гипертонией не шутят. Трудно, знаете ли, предугадать, как она поведет себя... Пиявочки, генерал, пиявочки. Два раза на первой неделе и один раз на второй. Плавание в бассейне ежедневно по утрам. Только осторожно, не поскользнитесь и не упадите. Прогулки не менее пяти раз в сутки. Стол для вас составлю, уж извините, без соли и жиров. Радоновые ванны бы, но, увы, Лопухинка под немцем, будь он неладен. А вот на послезавтра записываю вас на сухую углекислую ванну. Дает отличные результаты. Не возражаете?

— Слушаюсь! А скажите, доктор, разве санаторий не эвакуировался?

— Конечно, эвакуировался, а как же? Санаторий и восемьдесят процентов экспонатов музея новый директор Починовский перетащил на Урал. А Найдышевы остались. Сказали, если придут немцы, готовы погибнуть в родном Архангельском. Найдышевы — это бывший директор Алексей Александрович, он по состоянию здоровья с позапрошлого года переведен на должность научного сотрудника, и его жена Валентина Петровна, наш бессменный экскурсовод. В январе с Урала многие вернулись — сторожа, уборщицы. Библиотекарь Евгения Васильевна Тихонова. Кстати, если вы любите книгу, у нас библиотека лучше, чем в Оксфорде. Заведующий садово-парковым хозяйством Новиков Иван Ерофеевич вернулся. Я вместе с ним. Сейчас всей медициной заведует главврач госпиталя Фридеман. Госпиталь рассчитан на сто коек, а уже под двести, легкораненых в коридорах кладут.

От врача Павел Иванович направился на осмотр местной библиотеки и нашел ее весьма удовлетворительной, познакомился с любезнейшей Евгенией Васильевной и взял томик Достоевского 1926 года издания, с «Селом Степанчиковым», которое до сих пор не читал.

Когда он вернулся в свой номер, там застал другого генерала, его к нему подселили во вторую спальню. С лысиной, как у Ленина, в круглых очках и тоже грустный. Лицо знакомое. Представились друг другу:

— Драчёв Павел Иванович, генерал-майор интендантской службы. Представлен к назначению главным интендантом РККА, и потому приказали две недели подлечиться. Гипертония.

— Туполев Андрей Николаевич, полковник инженерно-технической службы.

— Ну конечно же Туполев! — воскликнул Драчёв. — Сколько раз на фотографиях в газетах! — И он еще раз, с усиленным воодушевлением пожал руку прославленного авиаконструктора.

— Ну, с тридцать седьмого уже газеты меня не баловали, — смутился Андрей Николаевич. — С тех пор как выяснилось, что я французский шпион. Причем сам во всем сознался. А все потому, что хорошо владею французским.

— Я тоже когда-то неплохо по-французски... Воевал за Францию против немцев в семнадцатом году.

— В экспедиционном корпусе?

— Так точно. J’ai beaucoup de choses à dire.

— Parfait!

— Хорошо еще, что вас не в японские записали шпионы.

— В японские тоже предлагали, я им: «Валяйте!»

— Можете сказать что-нибудь и по-японски? — поинтересовался Павел Иванович.

— Янесука накомоде, — тотчас выложил свои познания Туполев.

— Пожалуй, звучит вполне по-японски, — засмеялся интендант.

— Хорошо, что меня не в Америке объявили японским шпионом. Читали в газетах, что там вытворяют с японцами?

— Не успел.

— Там в Калифорнии проживает сто двадцать тысяч япошек. Вполне законопослушные граждане США. Но после атаки на Пёрл-Харбор все они арестованы и отправлены в концлагеря. Имущество конфисковано. А сами концлагеря расположены в пустынных местах штата Вайоминг, где вблизи на много миль в округе нет никаких населенных пунктов.

— Да уж, у нас с японскими шпионами поступают куда гуманнее.

— Ну, вообще-то в японские меня так и не записали. Решили, что достаточно французского. Гипертония, говорите?

— Гипертония. В ноябре перенес криз. Сейчас вроде погнали немца, вот меня и забросили сюда на две недели. А вас?

— В молодости перенес чахотку, дала осложнение на сердце. Немца, конечно, гонят, но у меня в Омске работы непочатый край, а тут одышка, задыхаюсь, шейные вены опухли, и меня тоже сюда. Вам сколько лет?

— Сорок пять исполнилось. А вам?

— В ноябре пятьдесят четыре будет. Коньяку за знакомство не желаете? У меня припасено.

— Не пью, — вздохнул интендант.

— Что так? — удивился авиаконструктор.

— Несовместимость с алкоголем. Мгновенно пьянею и теряю самоконтроль. Громко пою, а потом валюсь с ног и мгновенно засыпаю.

— А я бы выпил тайком от эскулапов, да один не употребляю.

Так они подружились на трезвую. Туполев оказался говорливым, время от времени пересыпал свою речь матерными словечками, но всякий раз как-то удачно и ловко у него это получалось, не то что у некоторых, у кого обычные слова не могут обойтись без бранных и на каждую пару чистых приходится пара нечистых. Но позволял он себе материться только в присутствии мужчин, при женщинах — ни-ни.

В столовой они конечно же сели за один столик, на обед обоим подали одно и то же — салат из моченой капусты с морковкой, грибной жидкий супчик и паровые малюсенькие куриные котлетки. Все без соли, и на столе ни солонок, ни перечниц.

— В Москве совсем плохо с питанием, — вздохнул Андрей Николаевич. — В Омске гораздо лучше.

— Конечно, там и рыба, и охотничья дичь всякая, — сказал Павел Иванович. — Я ведь много времени работал в Омске, жену там свою встретил, и расписывались мы в доме Колчака.

— Да что вы! Премного любопытно. А меня как освободили в июле прошлого года, так почти сразу, в начале августа, вместе с семьей захерачили в этот ваш Омск. А вместе с нами и весь личный состав нашего ЦКБ в количестве восьмидесяти человек.

Тут над их столиком нависла новая фигура:

— Товарищи, разрешите разместиться в вашей теплой компании.

— Батюшки! — всплеснул руками Туполев. — Фалалеев! И вы тут! Вот к нам второго генерал-майора в компанию принесло.

— Федор Яковлевич! — воскликнул, вставая, Драчёв. — Вас-то за что?

— Кардиограмма хреновая, — пожимая руки своим хорошим знакомым, ответил командующий ВВС Юго-Западного направления. Драчёв сдружился с ним во время прошлогоднего летнего отступления, а Туполев по роду деятельности постоянно находился в общении.

— Да уж, всем подкосил здоровьишко этот... сорок первый, — выматерился Андрей Николаевич. — Я из Омска в командировку прибыл, на дружеском приеме у Берии сознание потерял... Эта сука...

— Товарищи... — постучал вилкой по тарелке Павел Иванович. — Помните хорошее правило: «Когда я ем, я...»

— Помним, помним, — хмыкнул Туполев.

— Нам ведь предписаны прогулки, так что...

А уж на прогулках словоохотливый гениальный конструктор позволил себе поделиться с генерал-майорами своей историей. Видно, не особо было кому пооткровенничать, а тут можно расслабиться.

— Конечно, я зря Берию сукой назвал, — первым делом покаялся Андрей Николаевич. — Он в сравнении с Ежовым просто лапочка. Но за его теорию отделения от жен я бы ему башку отхерачил.

— А что за теория? — спросил Павел Иванович.

— Сия идея, шерз ами, — стал пояснять Туполев, — содержит в себе постулат, что заключенный в шарашке будет лучше работать, если у него нет доступа к любимому женскому телу. Обуреваемый мужскими желаниями ученый станет всю свою сексуальную энергию направлять в дело. Довольно изуверское отношение. — И авиаконструктор снова крепко выругался.

— За что же вас арестовали, если не секрет? — поинтересовался интендант и оглянулся по сторонам. — Мне можете доверять.

— Ему можно доверять, — подтвердил Фалалеев.

— Все началось с того, как покончил с собой нарком тяжелой промышленности, — охотно стал рассказывать Андрей Николаевич. — Или его покончили. Ведь пошел разгар ежовщины. И этот гнойный пидор решил выкорчевать всех, кто был связан с бедным Орджоникидзе. А ведь мы с Серго были вась-вась. Великолепный мужик! Как раз к тридцать седьмому году мы выпустили тридцатьсемерку...

— АНТ-37, — пояснил Федор Яковлевич, — он же ДБ-2, дальний бомбардировщик.

— Кстати, и первый беспересадочный полет Москва — Омск — Москва. Летом я должен был экспонировать его в Париже, размечтался вновь повидать прекрасный город. Хлоп! — мне запрещают поездку туда. А в октябре дальше больше, меня, главного инженера советской авиационной промышленности, арестовали. И — в Бутырку. — Он усмехнулся. — Пища нам санаторская не нравится! Поели бы вы, господа генералы, того, чем меня в Бутырочке угощали. В первые три дня вообще невозможно есть, потом ешь по чуть-чуть с отвращением, да и то — рвотные позывы. Потом все равно невозможно привыкнуть. Жрешь только для того, чтобы сбить муки голода. И на такой диете, братцы, я просидел десять месяцев.

— Но за что? Какие обвинения? — удивился Павел Иванович. В годы террора расстреляли многих, с кем ему довелось работать, и он не понимал, как это все они могли оказаться предателями, заговорщиками, шпионами.

— А я, мои дорогие, оказывается, организовал русско-фашистскую партию и лично ей руководил. Я и мои однопартийцы ставили задачей гнусное вредительство в авиационной промышленности.

— Да зачем же вы так? — иронично спросил Фалалеев.

— Сам не знаю, — зло засмеялся Туполев. — То ли спьяну, то ли сдуру, то ли бес попутал. Потом под угрозой ареста родных я еще сознался в том, что давно уже являюсь французским шпионом, чуть ли не со времен Крымской войны, а может, даже и с похода Наполеона. Я уже понимал, что мне крышка, со дня на день расстреляют, соглашался на все обвинения: и что японский, и что поставлял в Румынию авиационное оборудование, и много в чем еще сознался. Каждое утро просыпался и спрашивал себя: «В чем дело, Андрюшка? Почему ты до сих пор не расстрелян?»

— Били? — спросил Драчёв.

— Вообще ни разу, — ответил Туполев. — Пытка сном нисколько не лучше. Или посадят на такой специальный стул с коротким сиденьем, на копчике мостишься, а через десять минут вся жопа болит. Или когда держат на стойке. Я грузный, мне тяжелее худых это выдерживать.

— А что значит «держат на стойке»?

— Ставят на колени и руки вверх, стоишь так полчаса, все затекает, а тебе талдычат: «Пиши, мразь, кому продал чертежи? Сколько тебе заплатили? Отвечай, падла, все равно не отвертишься, дружки твои давно тебя сдали с потрохами — Мясищев, Петляков, Сухой, Архангельский, все дали на тебя показания». А ты стоишь и думаешь: «Прости им, Боже, ибо не ведают, что творят». Я жене и детям не рассказываю про это. Во-первых, незачем им лишний раз переживать, и так настрадались, а во-вторых, невозможно без мата рассказывать, а при них я никогда не матерюсь.

— Понятно... — грустно вздохнул Павел Иванович. — Меня Бог миловал. Когда в тридцать девятом в Монголии Жуков возвел на меня напраслину, я тоже ждал, что арестуют, но меня всего лишь перевели в академию военного хозяйства на должность старшего преподавателя кафедры.

— В тридцать девятом, — усмехнулся Федор Яковлевич. — Это уже при Берии, а при Ежове точно бы расстреляли.

— Но что самое удивительное, — продолжил Андрей Николаевич, — пока я находился в Бутырке, ни разу не болел!

— Странно, — произнес задумчиво Фалалеев. — Хотя...

— И вот в один прекрасный день за мной приходят: «С вещами!» — продолжил великий авиаконструктор. — Сдуру даже мелькнула мысль, вещи, что ли, тоже будут расстреливать? Но нет, сажают в автобус, гляжу, все мои ребята: мой зам Борька Саукке, Сашка Бонин — спец по гидравлике, Жора Френкель, Сёмка Вигдорчик, Арон Рогов, Изаксон, Кербер, другие... Александр Иванович Некрасов, гений гидродинамики, был очень плох, зеленый, как покойник. Жорка говорит: «Радуйтесь. Если с вещами, то не расстреливают». Ехали долго, хмуро поглядывая друг на друга. У всех — кожа да кости. По дороге, еще в Москве, остановились, вдруг задняя дверь автобуса распахнулась, а там озорная морда, мальчишка лет пятнадцати: «А я знаю, кто вы! Жулики!» Охранник, сидевший у двери, отогнал. Мы потом так друг друга и стали называть жуликами. Короче, привозят нас в конце концов в загородный санаторий.

— Санаторий?!

— Представьте себе. Только не такой, как здесь. «Путевку в жизнь» видели?

— Видели.

— Это там снимали. Трудовая коммуна в Болшеве, созданная еще по инициативе Дзержинского. Это по Ярославке. Ей руководил чекист Погребинский, близкий друг Ягоды, он построил множество зданий, получился такой солидный лагерь, вполне пригодный для обитания. Но Ежов и до него добрался, коммуну разогнал, а Погребинский застрелился, не дождавшись ареста. Вот сюда-то нас и привезли. И здесь создали конструкторское бюро за колючей проволокой.

— Это когда произошло? — спросил Драчёв.

— Август тридцать восьмого, — ответил авиаконструктор.

— Все правильно, — сказал интендант. — Как раз Берия стал первым замом у Ежова и всю власть стал к себе пригребать. Так что вам его благодарить надо, а не сукой называть. Ежов бы вас к стенке поставил, а Лаврентий Павлович спас.

— Ну, в общем, вы правы, — виновато вздохнул Туполев. — Привезли нас, расселили, выдали одежду по единому образцу, а главное — впервые после Бутырки накормили хорошим обедом. Таким, что казалось, парижские рестораны — ни в какое сравнение! Паштет из печенки, борщ, жареная курица с макаронами. Наверное, это был самый вкусный день в моей жизни. После бутырских помоев.

— Еще бы!

— Так я стал работать в учреждении, которое зэки в своем обиходе именуют шарагой. Или шарашкой. Когда нас туда привезли, там уже работали мои дорогие сотрудники: Володя Петляков — начальник бригады разработки летающей крепости ТБ-7, Вовка Мясищев — гений крыла, Саша Надашкевич — мой зам по вооружениям, немец Курт Минкнер — спец по двигателям, итальянец Роберто Бартини, который «обратную чайку» изобрел.

— Это такая особая конфигурация крыла, — пояснил Драчёву Фалалеев и смешно попытался изобразить излом крыла самолета руками.

— Мы все оставались заключенными, но при этом ощущение, что мы выбрались из-под земли на небо, в первые недели буквально окрыляло. Кормёжка нормальная, лагерь окружен глухим забором, поверху — колючая проволока, но располагается в чудесном сосновом бору, и воздух упоительный, гулять можно. Отношение уважительное, никаких тебе допросов, окриков. Бараки теплые, просторные, чистые, можно сказать, уютные. Один барак спальный, в другом столовая, третий, самый большой, для работы, оборудован столами и кульманами, всем необходимым инвентарем. Если чего не хватает, напишешь заявку, вмиг доставят. Созданное в Болшеве ЦКБ быстро сработалось. Кого там только не было! Авиаконструкторы, корабелы, танкисты, химики, артиллеристы... Все в тюрьмах изголодались по работе не меньше, чем по еде. Работоспособность зашкаливает. Некрасов, которого в шарашку привезли почти мертвого, постепенно оклемался. Да и все довольно быстро обрели здоровый вид. Жратва, воздух, работа... Вот только нет рядом жен и детей. На мое пятидесятилетие явился Берия, поздравил, привез моих любимых яблок апорт. Я ему: «Все хорошо, товарищ нарком, но почему к нам родных нельзя пускать? Хотя бы раз в месяц». А он, сука... Вот почему я его все-таки сукой называю... «Баб захотелось? Хер вам, а не баб, троцкисты сраные!» А из нас всех троцкисты как из жопы балалайка.

— Вообще-то это фрейдистская теория, — заметил Павел Иванович, едва удержавшись от смеха, представив себе такую разновидность любимого русского народного инструмента.

— Фрейдистская? — спросил Федор Яковлевич.

— Ну да. Зигмунд Фрейд, австрийский психоаналитик, доказывал, что в отсутствие женщины мужчина более способен к творчеству. Возникает сублимация — преобразование полового влечения в общественно-полезные достижения. У нас ее стал вводить не Берия, а гораздо раньше Вацлав Менжинский: начитавшись Фрейда, уже с начала двадцатых годов предлагал Феликсу Дзержинскому устроить такие шарашки — учреждения, в которых заключенных содержали бы в таких же условиях, как нам рассказывает Андрей Николаевич. Лишенные возможности удовлетворять сексуальные инстинкты, они под влиянием сублимации приносили бы больше пользы обществу.

— Это изуверство какое-то, — возмутился Фалалеев.

— Полностью с вами согласен! — воскликнул Туполев. — Пусть тогда и руководителей страны держат в шарашках, и пусть они сублимируются на пользу обществу.

— Хорошо, что нас никто здесь не слышит, — улыбнулся Драчёв, оглядываясь по сторонам. Они стояли совершенно одни на берегу реки Москвы, возле лодочной станции. — Согласен, методика ужасная. Я с начала войны не виделся с женой и дочками, они сейчас в эвакуации в Новосибирске. Тоска гложет. И хоть убейте, я не вижу, чтобы я работал лучше в разлуке с моими любимыми, чем когда они находились у меня под крылышком.

— Ишь ты, «под крылышком», — засмеялся Туполев. — Гляньте, товарищ генерал-майор авиации, наш интендант тоже использует авиационные термины.

— Он вообще поэтическая натура, — сказал Фалалеев. — Мы с ним с начала войны хорошо знакомы, вместе хлебали горькие щи отступления. Я всегда поражался необыкновенной начитанности Павла Ивановича.

— Мы когда познакомились, у него под мышкой был Достоевский, — улыбнулся Андрей Николаевич.

— Кстати, здесь великолепная библиотека, я после осмотра у врача туда заглянул. Рекомендую, — сказал Драчёв.

Они двинулись вдоль заснеженного берега Москвы-реки, и Федор Яковлевич спросил Туполева:

— И как долго вы пробыли в подмосковном санатории «Шарашка»?

— Увы, недолго, — вздохнул Андрей Николаевич. — В апреле тридцать девятого нас перевели в отсос.

— Куда-куда?! — удивился интендант.

— В КОСОС, — пояснил авиаконструктор. — Конструкторский отдел сектора опытного самолетостроения. Нашелся же дурак, придумавший название с такой аббревиатурой. Имя его не буду называть. Полный осёл. Естественно, все мы, жулики, между собой говорили «отсос». Там, конечно, уже не барак, а огромнейшее здание в стиле конструктивизма на улице Радио, это в бывшей Немецкой слободе. Точнее, целый комплекс зданий, принадлежащий ЦАГИ...

— Центральный авиагидродинамический институт, — пояснил Фалалеев Драчёву, на что тот даже обиделся:

— Что я, по-вашему, тоже осёл? Не знаю, что значит ЦАГИ?

— Простите.

— Так вот, — продолжил Туполев, — там нас поселили уже в отдельных комнатах люкс с балконами и прислугой, огромные кровати, старинные столы... Поверили? Херушки! Спальня на тридцать человек в бывшем Дубовом зале, предназначенном для проведения конференций и совещаний. Балкон и впрямь есть, но выходить на него нельзя, решетка: а вдруг кто-нибудь из жуликов выйдет и сиганет вниз или, того хуже, начнет языком глухонемых передавать на улицу секретные сведения? Мы все там собрались шпионы. Кто французский, кто японский, кто татаро-монгольский.

— Но-но! — шутливо обиделся Драчёв. — Татаро-монгольский это я. В Монголии три года служил начальником по матобеспечению.

— Условия для работы стали еще лучше, чем в Болшеве, — продолжил Туполев. — Но, господа генералы, где дивная сосновая роща? Где целебный воздух? Где пение птиц и мельтешение белок? Вместо всего этого отныне нам приходилось довольствоваться вечерними променадами по так называемому обезьяннику — прогулочному дворику, устроенному на крыше здания. Любоваться видами вечерней Москвы. Эх... Но зато какое стало питание, братцы мои! Мясо всех сортов, рыба, птица, фрукты, овощи, даже десерты! Если в Болшеве мы перестали быть доходягами, то в отсосе вообще отожрались.

— Хорошо хоть это, — заметил Фалалеев.

— Хорошо, конечно, — кивнул Андрей Николаевич. — Но, как и в Болшеве, никаких контактов с семьями, только письма, записки. Даже издалека не увидишься с родным человечком. Вот и наступала эта самая сублимация, будь она проклята. Работали как звери, всего себя вкладывали в работу. Из лагерей к нам в пополнение перевели Серёжку Королёва, специалиста по ракетам, авиаконструктора Чижевского по центроплану, молодых — Осю Немана по фюзеляжу и Серёгу Егера по компоновке. Короче, состав сложился мощный. Разрабатывали высокоскоростной дневной бомбардировщик. Берия часто к нам наведывался, говорил: «Самолет в небе, вы — на свободе». В целом изделие было готово уже в сороковом. В сорок первом летчик-испытатель Нюхтиков совершил первый полет. Летом — госиспытания. Но ГКО до сих пор тянет с постановлением о серийном производстве. — И пылкий Андрей Николаевич на сей раз выругался очень длинно и замысловато, от всей души желая, чтобы над виновниками проволочки совершались разнообразные насильственные действия сексуального характера.

— Ловко у вас получается заворачивать такие конструкции, — оценил Фалалеев.

— Что есть, то есть, — с гордостью ответил Туполев. — В Болшеве у нас был один зэк, держали его для подсобных работ. Он тоже такими конструкциями владел. Вызвал меня на поединок, но, выслушав мою многоходовку, сказал: «Даже не стану утруждаться. Сразу сдаюсь».

Генерал-интендант и генерал авиации от души рассмеялись.

— Послушайте, жулики, а не пойти ли нам малость расслабиться? — предложил чемпион по матерщине.

— Э, нет, — возразил Драчёв. — Это вы там на шарашке жулики, а мы здесь... Поскольку живем отныне в Архангельском, то мы... архангелы.

— Аминь! — вознес палец в небеса Фалалеев.

— А насчет расслабления, братцы, простите, — сказал Павел Иванович. — Не пью, не курю, матерюсь редко. Самому противно, до чего же я правильный человек.

— И жене не изменяешь? — с подковыркой спросил генерал авиации.

— Не изменяю, — вздохнул Драчёв. — Уж извините.

— Я тоже не курю, — признался Туполев. — Вообще активно не приемлю курёж. Увы, представьте себе, жена моя — ее тоже арестовывали — в тюряге пристрастилась и теперь курит как комиссарша, а я ненавижу даже издалека запах. Так она, бедная, чтобы покурить, уходит как можно дальше от меня.

— А я, братцы архангелы, и выпить не дурак, и курю, и все остальное прочее, — заржал Фалалеев.

— И когда же вас освободили, Андрей Николаевич? — поинтересовался Павел Иванович.

— Освободили... — горько усмехнулся Туполев. — Арестовали меня в октябре тридцать седьмого. В апреле тридцать восьмого исключили из Академии наук общим собранием. В Бутырке промурыжили до августа того же года, перевели в Болшево. Из Болшева в отсос — в апреле тридцать девятого. А в мае сорокового — я не шучу! — в суде состоялось заочное вынесение приговора мне и моим многочисленным соратникам. По десять лет заключения и затем еще по пять лет поражения в правах! Можете себе представить подобное иезуитство?

— Да уж, — ответил Фалалеев и тоже едко выругался.

— Руки опускались, — продолжил великий авиаконструктор. — Я и мои люди — горячие патриоты не только России, но и СССР. Ни у кого и в мыслях не мелькало изменить делу и Родине. И нас, приносящих огромную пользу народу, запирают на замок и гнобят. А всякая сволочь, совершенно бесполезная, разгуливает на свободе, отдыхает на дачках, получает хорошие окладики, купается в Черном море и даже ездит за границу. Где твоя справедливость, Боже наш, Господи?!

Тут Федор Яковлевич приобнял Андрея Николаевича, и Павел Иванович тоже подошел и приобнял великого человека, столь несправедливо пострадавшего.

— Разумеется, я не вас имел в виду, когда говорил, что всякая сволочь разгуливает на свободе. Вы не виноваты, что вас так не свернули в бараний рог, как нас.

— Мы понимаем, — сказал Драчёв.

Туполев достал платок, вытер набежавшие слезы и продолжил:

— А когда война началась, тут мы все оказались не такие уж и троцкисты и не враги народа, не вредители. Наш бомбардировщик прошел госпроверку, его оценили, и двадцать первого июля меня освободили. И я стал работать ни лучше, ни хуже прежнего, только уже не в качестве подневольного раба.

Глава семнадцатая

Раз и навсегда

На ужин архангелам подали настоящий деликатес — тушеного морского окуня, доставленного в Архангельское из Архангельска. Душа-человек Белоусов лично ездил встречать конвой PQ-8, потом в Мурманск объединенные конвои PQ-9 и PQ-10, провел инспекцию доставленных грузов по интендантскому ведомству и на сей раз забраковал только британские ботинки, вновь сделанные по англосаксонским лекалам — узкие и тесные для ноги славянина, столь же широкой, как его душа. Половину этих ботинок он все же принял: узкими стопами отличались узбеки, туркмены, таджики, дагестанцы, грузины и представители некоторых других национальностей великой страны. Вернулся Василий Федотович, прихватив счастливый рыбный улов, частично доставленный им в подмосковный военный санаторий. Лично приехал на ужин, чтобы отчитаться.

— После моего отъезда в Мурманск прибыл еще один конвой. Из Шотландии. Но я оставил самые подробные инструкции по их приему, можно не волноваться. Ну как вам архангелогородский окунек?

— С запашком, — буркнул Туполев и добавил: — Но в Бутырке сошел бы за осетрину по-московски. Вы, пожалуй, и не знаете, как ее готовили до революции в «Славянском базаре».

— Я до революции нигде, кроме родной Тамбовской губернии... — усмехнулся Белоусов.

— А я кроме родной Вятской, — добавил Фалалеев.

— Удивительное дело, — задумался Драчёв, — в каких-нибудь ста километрах отсюда кипит и грохочет линия фронта, идут ожесточенные бои, а мы тут в тишине едим архангелогородского окуня и рассуждаем, сойдет ли он за осетрину по-московски из «Славянского базара»!

— Сойдет, уверяю вас, сойдет, — сказал Туполев. — Ваше счастье, что вы никогда не пробовали ресторанных блюд бутырской национальной кухни. Когда приносили рыбу, дух от нее стоял за полверсты, и даже наши конвойные воротили носы. И видно было, как они рады, что не им это жрать, а нам, горемычным врагам народа.

— Андрей Николаевич, я бы вам посоветовал... — произнес Павел Иванович, взглядом покосившись направо и налево — на соседние столы.

Великий авиаконструктор сделал удивленное лицо и ответил:

— А я бы посоветовал не советовать.

— А я говорю: не говорите, — продолжил игру Драчёв.

— А я вам шепчу: не шепчите, — подхватил Туполев.

— А я кричу: не кричите, — сказал Фалалеев.

— А я вам ворчу: не ворчите, — продвинул Драчёв.

Белоусов смотрел на них с удивлением.

— А вы что скажете, Василий Федотович? — спросил генерал-майор авиации.

— Я? — заморгал Белоусов. — А я скажу: не скажите.

— Ваша очередь, Андрей Николаевич, — продолжил Драчёв.

— А я предлагаю не предлагать, — отозвался Туполев и посмотрел на Фалалеева. — Вы следующий.

— Понимаю, что вы не понимаете, и вижу, что не видите, — сказал Федор Яковлевич.

— Воображаю, какая белиберда у тех, кто нас подслушивает, — произнес Андрей Николаевич. — Думаете, подслушивают?

— Думаю, лучше не думать, — засмеялся Фалалеев.

— И знаю, что лучше не знать, — добавил Туполев.

— Но предполагаю, что лучше все-таки предполагать, — закончил игру Драчёв.

После ужина Белоусов уехал в Москву, а оставшиеся архангелы собрались в номере у Фалалеева, к которому пока никого не подселили. Туполевский коньячок, сколько бы его ни запрещали, пристроился к компании, но Павел Иванович с ним в контакт не вступил, немного посидел и, вздохнув, откланялся:

— Извините, товарищи, но ваш зануда-интендант хочет в кроватку, почитать книжечку да и уснуть.

В кроватке он принялся читать «Село Степанчиково», но вновь нахлынули воспоминания, и чтение не задалось. Виной всему рыбная тема. Из воды памяти стали выплывать всевозможные виды рыб, которых так изумительно готовила Мария Павловна. Сегодняшние несоленые и скучные окуни ни в какое сравнение... Особенно яростно вспоминались золотые карасики с глубокими насечками, прожаренные в сухарях на шкворчащем масле до такой степени, что косточки в них размягчались, берешь так его за хвостик, а он с ладошку, хрустит и тает во рту... черт его побери!

— Марусю бы сюда... никакой бы гипертонии...

Ему стало стыдно, что он думает о любимой женщине в сочетании с ее кулинарными дарованиями, мешает сильные любовные чувства с карасиками. Требовалось срочно вспомнить что-нибудь более романтическое — например, как они сидят во Дворце труда, он держит в правой руке ее левую руку, и оба, затаив дыхание, смотрят «Гамлета». А почему затаив дыхание? Потому что это из самой Москвы приехала на гастроли Первая студия МХАТа под руководством Чехова — Михаила Александровича, родного племянника Антона Павловича! С малышкой Надей осталась теща Прасковья Андреевна, приехавшая помогать молодой семье Драчёвых. Женщина покладистая, она понимала страсть дочери и зятя к театру и нисколько не возражала.

Подумать только — мхатчики, выросшие под крылами Станиславского и Немировича-Данченко, играют спектакль у них в Новосибирске! Впрочем, с середины действия Павлу Ивановичу прескучило, и он то и дело любовался профилем жены, особенно похорошевшей после первых родов, луч софита, бог знает как отражаясь, ласкал ее щеку, выделяя нежный пушок, и это как-то особо вспомнилось ему сейчас в Архангельском, и обитатели села Степанчикова тоже стали раздражать его, как тогда раздражал Михаил Чехов в роли Гамлета. И когда по окончании спектакля они вышли под ручку из Дворца труда...

Постой-постой, какой тебе Дворец труда, если мхатчики приезжали на гастроли летом двадцать пятого, а его построили то ли в следующем году, то ли аж в двадцать седьмом? Ну конечно же на спектакли Первой студии МХАТа они ходили в Сибгосоперу, зрительный зал которой размещался в красивом здании бывшего Делового клуба коммерческого собрания, после революции ставшего Рабочим дворцом.

Так вот, когда они вышли под ручку из Рабочего дворца, то, как водится, заспорили.

— Ну как тебе? — спросила Мария Павловна.

— Честно?

— Честно.

— Не понравилось.

— Вот те нате-здрасьте! — Жена аж отпрянула от мужа. — Как это еще не понравилось?

— Гамлет не понравился.

— Да это же Михаил Чехов! Его сейчас считают лучшим драматическим актером России.

— А по-моему, он играет плаксиво. У него Гамлет хлюпик, постоянно ноет. Кажется, он вот-вот разрыдается. А разве Гамлет такой?

— А разве не такой?

— Нет. Во всяком случае, я его не таким вижу. Он бросает вызов судьбе, он мечется, но не рассупонивается. Он не хочет мириться с судьбой, хотя мог бы. Живи себе, ни о чем не думай, читай книжечки, руководить государством не надо, ни за что отвечать не надо. Нет, он решает идти напролом. А в исполнении Михаила Чехова, хоть он и племянник Антон Палыча, я вижу слизняка. То ли дело Лаэрт. В этом спектакле. Мне понравилось, как его играет этот Иван Берсенев. Как он: «Я до того дошел, что презираю и здешнюю, и будущую жизнь!» Из него аж молнии сыпались.

— Ничего себе! — фыркнула Мария. — Этот Лаэрт подлец, смазывает свой клинок ядом.

— А я им не восторгаюсь, — возразил Павел. — Мне просто актерская игра Берсенева больше по душе, чем этого Чехова. В нем ярко играет мужское начало. А Гамлет у Чехова — баба.

— А по-моему, он и у Шекспира такой. Не баба, конечно, но типичный буржуазный интеллигент. Вечно сомневающийся.

— Ух ты! — восхитился Павел. — Прямо хоть статью такую напиши: «Гамлет как типично буржуазный интеллигент».

— И напишу, — засмеялась Мария. — Мне бы только научиться статьи писать, я бы — эх! — развернулась.

— Да уж, ты бы развернулась, — весело обнял жену муж. — Сибирь, матушка! Раззудись, плечо! Коня на скаку остановишь.

Счастливое время между двух войн и двух беременностей Марии. Каждый день что-то открывалось, внедрялось, строилось, изобреталось. Еще не появился в Новосибирске водопровод, но уже специальная комиссия при участии Ленинградского гидрологического института проводила изыскания всех поверхностных и подземных источников водоснабжения, основным из которых конечно же являлась Обь. А это означало, что можно жить будущим, водопровод появится и все сегодняшние бытовые неустройства даны нам для испытания на прочность.

В Сибгосоперу ходили еще на два спектакля. С удовольствием посмотрели «Левшу» в инсценировке Евгения Замятина и с декорациями Бориса Кустодиева, по поводу которых возник спор.

— Разляпистость какая-то, балаганство, скоморошество! — возмущался Павел.

— Да ведь это так нарочно, чтобы показать балаганство и абсурдность всего происходящего, — возражала Мария. — Русское глупошарство с вечным преклонением перед Западом.

— Не согласен, — стоял на своем муж. — Если бы финал не был трагичным, тогда пожалуйста. А на фоне смерти Левши вся эта размалеванность выглядит кощунственно. Терпеть не могу всякую аляпистость.

— Ладно, имеешь право не воспринимать декорации, — делала шаг назад в споре жена, — но игра актеров-то?

— Игра актеров выше всяческих похвал, согласен.

— А знаешь, милый, это ведь хорошо, что каждый из нас отстаивает свою точку зрения. А то посмотришь на иные семьи — спелись и дуют в одну дуду.

— Причем обязательно один подпевает другому, чтобы только не спорить.

Но больше всего им понравился «Король Лир» с Илларионом Певцовым в главной роли и Серафимой Бирман, создавшей образ очень страшной Реганы.

— У меня аж мороз по коже от этого спектакля, — поёживалась Мария.

— Сильно, очень сильно, — соглашался Павел. — И как хорошо, что короля Лира играет не Михаил Чехов. Воображаю, какие в театре стояли бы его завывания! А этот Певцов великолепно играет, его король Лир — рыцарь, которого подло свалили с коня, но он до самой смерти остается рыцарем. И Берсенев мне снова очень понравился, как прекрасно он сыграл Эдгара! Не согласна?

— Полностью согласна. Только вот Регана не слишком ли получилась уж какая-то бесчеловечная? Тебе так не кажется?

— Нет. Она такая и есть. Образец самки, которая ради благополучия своей семьи готова уничтожить все человечество. И если на дороге встал отец, она и отца загрызет. Давай перечитаем «Короля Лира».

Уже в это время Драчёвы начали потихоньку собирать библиотеку, и одними из первых книг стали как раз тома Шекспира из «Библиотеки великих писателей» под редакцией Венгерова 1904 года. И с каким упоением, посмотрев спектакль, они бросались перечитывать его литературную основу! Шекспиром Павел Иванович искренне восхищался:

— У Мольера в каждой пьесе — человек-функция: либо скупой, либо ханжа и так далее. А у Шекспира люди многообразны, Отелло не просто ревнивец, он герой, полководец, великая личность, которую, как это ни обидно, способно одолеть коварство. Шекспир — яростный борец со всеми видами несправедливости. Мольер пресмыкался перед королем, а Шекспир, я уверен, в семнадцатом году не сомневался бы, на чью сторону встать.

— Думаешь, он бы записался в большевики?

— А что ты смеешься? Записался бы, нечего даже и сомневаться. Он боролся против всего, что связывает человека по рукам и ногам, не дает человеку быть человеком.

— Это верно, но не могу представить себе Шекспира в красноармейской форме.

— А я могу, и даже очень!

— Красноармеец Шекспир, кругом! Шагом марш!

— Ничего смешного. Командарм Шекспир!

Кроме книг, появилось у Драчёва новое увлечение. Давно уже его занимала личность Петра Первого, коего из всех государей Павел Иванович уважал, начитавшись библиотечного Брикнера. И особенно за его рабочие руки. Подражая ему, он сам решил стать на досуге плотником и столяром. Ходил в столярные мастерские, изучал деревянное дело, и первое, что он изготовил, — колыбель-кроватку для Надюши. Дебют оказался удачным, выглядело вполне профессионально, кроватка успешно раскачивалась из стороны в сторону, приятно пахла родной сосной, не скрипела, и маленькая дочка хорошо в ней засыпала.

— Я тобой восхищаюсь! — ликовала молодая мать. — Мастер на все руки! Может, и стулья починишь?

— Новые сварганю, — вдохновленный первым успехом, пообещал молодой отец и действительно занялся изготовлением стульев.

Но тут его настиг блин комом, хоть и не первый, а второй. Стул оказался с виду столь же приятным, как и колыбель-кроватка, но уже на третий день стал расшатываться и скрипеть. Упорно изучив ошибки, Драчёв его подредактировал, и следующие подседалищные изделия отличались не только красотой, но и прочностью.

— Отныне и до веку — никакой покупной мебели! — гордо провозгласил мастер на все руки.

Хоть молодожены Драчёвы и спорили часто, даже ссорились, хоть Павла и раздражала природная небрежность Марии, а Марию — его чрезмерная педантичность, оба сразу решили, что их брак — раз и навсегда. И это в ту шальную эпоху, когда еще повсюду слышались дурные призывы не превращать совместное проживание в унылое и однообразное рабство, когда распространилось мнение, что супружеская верность это вообще пережиток прошлого. Да что говорить, сразу после революции все эти теории стакана воды сильно распространились в молодом советском обществе, и некоторые из новосибирских знакомых их поддерживали. Например, соседи по квартире: он со смешной фамилией Мущинин, она — Громова. Он Илья, она — Искра. Оба спортивные, подтянутые, всегда бодрые, не пьющие, не курящие и вообще пропагандисты здорового образа жизни. Примерно одного возраста с Драчёвыми, они уже отметили пятый год вместе, но детей до сих пор не завели.

— Нельзя, товарищ женщина, забиться в семейную берлогу и не вылезать из нее, — в очередной раз Искра стала поучать Марию. — Мы не для того революцию совершили. Человек свободен. Сво-бо-ден. Вот я носила с детства гнусное поповское имя Вера. Зачем оно мне? Я свободно взяла да и поменяла его на Искру. Илюха тоже хотел, но мы решили, все-таки наш великий вождь был Ильич. И вам ничего не стоит поменять свое богородичное имя. Хотите подберем? Например, сейчас самое ходовое Нинель — Ленин наоборот. Вилена, Октябрина, Мэла.

— Мэла это что?

— Маркс, Энгельс, Ленин.

— Не хочется, — пожала плечами Мария Павловна. — Человек ведь свободен в выборе, мы же для этого революцию делали. Да и не хочу я быть Лениным наоборот.

— Ну, не хотите, как хотите, — презрительно вскинула бровь Искра Громова. — Я, к примеру, считаю, что фамилию мужа брать — мрачное наследие прошлого. Эва дела, я была бы Искра Мущинина! Омерзительно. А так я Искра Громова. Каково!

— Красиво, ничего не скажешь.

— А ваша как девичья?

— Буранова.

— И вы поменяли на Драчёву?! Умалишенная?

— Да, я считаю, жена должна быть одной фамилии с мужем.

— А если это не последний вариант?

— Я считаю, что у нас первый вариант и последний. Это плохо?

— Это банально, товарищ женщина. Мне многие мужчины нравятся, и, если с кем-то у меня состыкуется, я состыкуюсь. Легко и непринужденно. А если очень понравится, уйду от своего. А встречу потом другого — та же история. Жить надо здесь и сейчас. Я где-то читала, американцы говорят: «Оставь завтра для завтра».

— Но ведь мы, например, мебель покупаем или делаем своими руками, как мой Павел, не только для сегодня, но и для завтра и на многие годы, — возразила Мария.

— Для вас что муж, что мебель — одно и то же?

— Нет. Мебель надолго, а муж навсегда. Разве сейчас уже нельзя так?

— Можно, никто не запрещает. Но, товарищ женщина, это скучно-о-о!

— А нам весело. И детей мы заводим не на сегодня, а навсегда.

— О, нет! Только не детей! Вот уж от какого предрассудка мы с моим Мущининым точно избавлены.

— А кто же дальше будет коммунизм строить? После нас.

— Вот ваши пусть и строят.

— Контрреволюционная, между прочим, теория! — строго, но с усмешкой осадила собеседницу Мария.

Та растерялась, испугалась даже, забегала глазками. Наконец взяла себя в руки:

— Ну, может быть, детей мы когда-нибудь захотим. Но только чтобы они дальше коммунизм строили. Но вы подумайте, как бы звучали ваши имя и фамилия, если бы вы остались Бурановой, а имя поменяли на, допустим, Звезда. Звезда Буранова! А?

— Хорошо, я подумаю, — чтобы только отвязаться, произнесла Мария.

— Так-так, стало быть, я зародила в вас огонь правды, — восторжествовала соседка. — И про стакан воды подумайте.

— А что стакан?

— А то. Допустим, вам страшно захотелось пить, вам подносят стакан воды, а вы кричите: «Нет! Принесите мне в моем стакане! Я только из своего пью». Разве это не глупо? А за вашим стаканом надо домой идти, когда вы на работе находитесь. Нет ведь, вы ведь выпьете из того, который поднесли. Вот так же и в сексуальных отношениях.

— А если я вдруг захотела бы с вашим Мущининым...

— Да на здоровье! При его ответном желании, естественно.

— Я, конечно, слышала подобные разговоры...

— Вот вы говорите «контрреволюция», а сами ведете себя радикально контрреволюционно, — пошла в контрнаступление Искра Громова. — Ленин написал: «Долой все сексуальные запреты!» Вы против Ленина?

— Нет, я за Ленина, — стойко держала крепость Мария. — Но он, насколько мне известно, до самой смерти оставался верен Надежде Константиновне. Не разводился с ней.

— А фамилия ее какая? Ульянова-Ленина? Дудки! Она так и осталась Крупской. И сейчас остается.

Мария Павловна вдруг вспомнила о Мущинине и содрогнулась. Уж с кем, с кем, только не с ним. Да и вообще ни с кем!

— Простите, Искра... Можете быть уверенной, что с вашим мужем у меня никогда... Да и вообще ни с кем.

— И очень глупо, товарищ женщина. Не для этого мы революцию совершали. Смелее сбросьте с себя оковы сексуального рабства!

— А не станут ли люди рабами сексуальной свободы? — вдруг осенило Марию.

— Ну, это вы загнули! — рассмеялась соседка. — Рабы свободы. Нечто несуразное произнесли.

— А дети? Как же дети? — ужаснулась стойкая защитница ценностей брака. — Как они посмотрят, что сегодня у них один отец, завтра другой, сейчас одна мать, а завтра другая? И так до бесконечности.

— Вот потому я и говорю, что дети — вопрос спорный. Не успели вы одного родить, уже второго в животе носите. Сколько месяцев?

— Шестой пошел.

— Ужас какой! Я бы ни за что... Ну или потом, не сейчас.

Когда Мария пересказывала разговоры с Искрой мужу, Павел насупливался, сердился:

— Дурость. Не веди с ней подобных бесед.

— А она говорит, что этот стакан воды неотъемлемо вписывается в идею мировой революции.

— Прямо уж неотъемлемо! Я лично считаю по-другому.

— Сформулируй.

— Стакан воды... Стакан воды... А вода-то в нем грязная! Можно заразиться, а то и вовсе сдохнуть от какой-нибудь дряни.

— Это ты точно сказал! Какой ты у меня умный!

— Они все просто не любят друг друга, вот и суют друг другу грязные, засаленные стаканы, в которых вместо чистой воды — нечистоты.

— Прекрасно! Я прямо так в следующий раз ей и скажу.

— Да не надо вообще с ней разговаривать. Кто они вообще такие? Во всей нашей революции один свой стакан увидели, и больше ничего. Маркс сказал: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Не сказал: «Стаканы всех стран, соединяйтесь!»

Мария от души рассмеялась. Потом задумалась:

— Я когда с ней разговариваю, меня начинает тошнить.

— Вот видишь, это даже и вредно. Пусть что хотят, то и делают, чепешкаются направо-налево. Думаю, со временем умные люди очистят коммунистическую идею от шелухи.

— Чепешкаются! — снова засмеялась жена. — Вот именно что мы любим друг друга, а такие, как этот Мущинин и эта Громова, только чепешкаются. Причем и направо, и налево, и вкривь, и вкось.

— Это такие, как они, физкультурники голыми по Красной площади Москвы прошли в двадцать втором. И по Харькову, кажется. Общество «Долой стыд!». Меня это выводит из равновесия. Наша революция должна быть смелой и дерзкой, но не бесстыдной. Стыд и совесть — только это отличает человека от животного.

— Собака тоже бывает стыдливой. Понимает, что нагрешила.

— Собака просто боится наказания. А человек боится перестать быть человеком. «Долой стыд!» означает не только обнажать то, что мы на людях прячем под одеждой. Это означает: воруй, бери взятки, подличай, клевещи и так далее. Я бы бросил лозунг: «Долой бесстыдство!» В дореволюционной России бесстыдно наживались на народе, брали взятки, воровали, развратничали, жили в огромных дворцах и обжирались, когда подавляющее большинство ютилось в комнатушках и вело полуголодное существование. И мы совершили революцию, чтобы отменить отсутствие стыда. У нас, к примеру, иной раз интенданты воруют, берут взятки — и что же? Схватишь такого за руку, а он тебе: «Долой стыд!» Нет уж, все это бесстыдство следует выжигать каленым железом, только тогда мы построим коммунистическое общество. В том числе и бесстыдство сексуальное. До чего додумались, мужеловство разрешили!

— Мужеложство.

— Да хоть как назови, оно остается мерзостью.

— Кстати, эта Искра тоже рассуждает...

— Ой, даже не говори мне о ней! У нас соседи — свиньи.

— Но такие физкультурники прямо. И идеологически подкованы. Маркса читают. А мы Маркса не читаем.

— Они даже и не муж и жена. Не расписаны нисколько. Пусть считают нас замшелыми и старорежимными, но я так решительно не считаю. Святость супружества мировой революцией не отменяется. Эти основы жизни нельзя расшатывать. Иначе случится общечеловеческая катастрофа.

— Мы с тобой тоже физкультурники, любим спорт, — заметила Мария. — Но вид спорта, который они нам предлагают, я отвергаю.

— Пусть кто угодно считает это скучным и банальным, но я хочу прожить с тобой всю жизнь, чтобы мы хранили святую верность друг другу, рожали детей. Верность жене, верность семье, верность своему делу, верность своей стране и народу — все это единая система.

«Эх, девочки мои, девочки, горячо любимые! Где вы сейчас? Как вам без папочки? Скучаете?»

С собой в Архангельское Павел Иванович взял ту фотографию, где дочки в матросках, а Мария Павловна во всей своей сибирской красоте величественно прижимает их к себе, гордо откинув слегка назад голову, приоткрыв рот, будто намереваясь произнести что-то очень важное, типа: «Я — это моя семья, муж и дети». А девочки такие сердитые, насупленные. Ну еще бы, им только что строго приказали: «Перестаньте! Ната! Геля! Ну сколько можно баловаться! Хотите в вечность с высунутыми языками?» И баловство сменилось суровостью. Кареглазая и темноволосая, больше похожая на мать Геля даже прижалась в полуиспуге к матери, а светлоглазая и русая, больше похожая на отца Ната смотрит дерзко и упрямо. И это смешно, потому что минуту назад они друг другу языки показывали и болтали всякую чушь несусветную.

А Гелечкины оттопыренные ушки настолько умиляли отца, что он говорил: «Если кто скажет, что они не миленькие, тому я самому уши оторву!»

В феврале Ново-Николаевск окончательно утвердился как Новосибирск, и Мария Павловна смеялась: «Отныне у нашей соседки козырь в пользу смены имен».

А отца теперь уже двоих детей повысили в должности до помощника начальника снабжения Сибирского военного округа.

В марте жизнь новосибирцев в полном смысле слова засветилась: дала наконец свет первая теплоэлектроцентраль. Пришло электричество и в квартиру Драчёвых на Красном проспекте, загорелись стеклянные грушевидные колбочки, почему-то называемые лампочками Ильича.

Ими же освещался небольшой зал заседаний клуба охотников на Ильинской улице, когда там открылся Первый съезд писателей Сибири, и заядлый книгочей Павел Драчёв конечно же не мог такое событие пропустить, потому что мечтал когда-нибудь тоже стать писателем, чтобы показать, какой он увидел своими глазами великую эпоху в истории России.

Возглавлял это действо главный редактор журнала «Сибирские огни» Владимир Зазубрин. Павел Иванович знал, что, когда он, будучи красноармейцем, сражался с колчаковцами, этот Зазубрин служил в армии Колчака, но уже летом 1919-го перешел на сторону красных. Однако в походе на Омск, Томск, Ново-Николаевск, Красноярск и Иркутск Зазубрин не участвовал, поскольку болел тифом и лежал в Канске, в доме своей будущей жены.

Драчёв читал его роман «Два мира», о котором хорошо отзывались и Горький, и даже Ленин, но в этой книге его коробило излишне натуралистическое описание жестокостей Гражданской войны, ему даже показалось, что Зазубрин лично участвовал в этих зверствах и теперь смакует их, чтобы заново насладиться.

Теперь он смотрел на главного сибирского писателя и видел в нем умного красивого человека с черной бородой и усами, с добрыми глазами, и стыдился того, что мог о нем такое думать.

Когда летом в бывшем здании купца Алиева на улице Горького открылся первый детский кинотеатр, Мария пошутила:

— Ну вот, глянули, что у нас родились деточки, и решили для них это устроить.

— Но нет, — возразил Павел. — Мы своих детей будем воспитывать не на этом мельтешении по экрану, а на книгах и спектаклях. Так что они зря старались. Воображаю, какое кино снимет гражданин Эйзенштейн для детишек!

С рождением второй дочери Павел Иванович приосанился и стал говорить баском.

— Вот, правильно, — поучала его жена, — ты теперь большой начальник, отец семейства. А то все сутулился, голосок неуверенный. А помнится, рассказывал, как тебя называли Повелеванычем.

— Теперь твоя очередь исправляться, мать, — строго отвечал жене муж. — Посмотри, как лежат в прихожей твои туфли.

— Некогда, ужин готовить надо.

— Нет, ты не увиливай, иди посмотри.

Туфли лежали следующим образом: одна кверху подошвой у двери, другая на боку в двух метрах от первой, словно они поругались между собой и не то что разговаривать — видеть не хотят друг дружку. Мария Павловна, войдя в дом, имела обыкновение сбрасывать с ног обувь как попало.

— Пойми, занудушка, — объясняла она, — я, когда вхожу в дом, сбрасываю с себя туфли, а вместе с ними все заботы и всю усталость прошедшего дня. Отряхнем его прах с наших ног!

И — как с гуся вода. Она беспечно курсировала на кухню, а он сам шел поднимал и становился миротворцем ее туфель, ставя их щека к щеке на сосновый гаражик для обуви, который смастерил своими руками, чтобы хранители ног бережно хранились сами, отдыхая после рабочего дня в домашнем уюте. Он с укоризной обращался к туфлям жены, будто это они сами во всем виноваты:

— Эх вы, подневольные!

Милая Надюша, достигнув двухлетнего возраста, тоже стала участвовать в этой игре и, когда мама возвращалась домой, спешила первой позаботиться о ее сброшенной обуви. Подражая отцу, тоже укоризненно кряхтела:

— Эх вы, подневольники!

Тем же летом 1926-го в Новосибирске на электрических столбах установили фанерные, выкрашенные в черный цвет рупоры-репродукторы, и город вошел в общесоюзный поток радиофикации. Широковещательная станция разместилась в Доме Ленина, ее связали с Сибгосоперой, и зазвучали передачи, начинавшиеся со слов диктора: «Слушайте, слушайте...» И люди бежали слушать. Гуляя по Красному проспекту, площади Ленина или по скверу Героев Революции, заранее усаживались на скамейках в ожидании трансляции, а когда начиналось, в восторге внимали скучным докладам по общественно-политическим вопросам, лекциям по гигиене и агрономии, с большим интересом вслушивались в последние новости ТАСС — Телеграфного агентства СССР, как с недавних пор стало называться Российское телеграфное агентство, бывшее РОСТА.

— А мне РОСТА милее, — сожалела Мария. — Всегда казалось, что это агентство, показывающее рост нашей страны.

— Мне тоже, если честно, — соглашался Павел. — Был рост, а теперь какой-то таз, уж извините.

С осени квадратные раструбы черных репродукторов сделались веселее, из них зазвучали концерты в исполнении местных артистов, театральные сценки, рассказы сибирских писателей, да и не только сибирских. Сильно потряс рассказ какого-то нового писателя Шолохова «Родинка». Программа радиопередач ежедневно публиковалась в газетах, и после работы Драчёвы нередко всей семьей отправлялись к ближайшему черному квадратному колоколу послушать, что там скажут сегодня, какой музыкой угостят, какой постановкой заинтересуют.

— Идем ядия сушать, — строго приказывала Ната, и они шли из дома на улицу.

Гелечку везли в коляске, собственноручно изготовленной отцом из крепкой фанеры, и, что примечательно, если она капризничала, то, заслышав звуки из черной разинутой трубы, тотчас замирала и вместе со всеми внимала.

Новосибирску, как столице Сибири, стыдно было не преображаться, и одно за другим вырастали новые красивые здания: Сибревком, Сибгосторг, здание Госучреждений, Дворец труда, Доходный дом, Промбанк, Хлебокомбинат, «Пролеткино», а главное — Дом Красной армии на углу Красного проспекта и улицы Гоголя.

Это здание начали строить накануне революции как Дом инвалидов войны, но не достроили. После переезда из Омска штаба Западно-Сибирского военного округа его разместили в достройке, то есть в достроенной части. Строительство возобновили в ударных темпах, и наконец сюда переселились другие ведомства, включая интендантское, к превеликой радости семьи Драчёвых, поскольку теперь от дома до работы им стало пять минут ходьбы. Оставив детей на попечение Прасковьи Андреевны, они весело под ручку отправлялись к месту службы.

С тещей повезло. Бывают своенравные, вздорные, так и лезущие на рожон, лишь бы поцапаться с зятем, в пятидесяти случаев из ста уверенные, что он их доченьке не пара, что могла бы получше найти, а то вышла за первого попавшегося. Прасковья же Андреевна в зяте души не чаяла:

— Такой основательный, аккуратный, безупречный. Быть тебе, Павлуша, генералом, а мне — генеральной тещей. Не смейтесь, я ежели что скажу, у меня завсегда все сбывается. Это надо же, как тебя угораздило — и мать Марь Пална, и жена Марь Пална.

— А у меня и отец Павел Иванович, и муж Павел Иванович, — смеялась жена Марь Пална.

— Бывают ведь в жизни такие совпадения!

Глава восемнадцатая

Архангельские беседы

Все лето и осень прошлого года не оставалось у него времени скучать, каждый день приносил печальные и трагические события, жить приходилось на износ. Такая же беспросветная пришла зима. И вдруг теперь он оказался в свободном пространстве, где тоска по жене и девочкам нахлынула, словно наступление по всем фронтам.

Возвращаясь с прогулки в свой номер, он до боли живо представлял себе, как там валяются поссорившиеся между собой туфли или сапожки и как он будет их мирить между собой, ставить рядом и повелевать им никогда не ссориться. И когда он входил и не видел их, сердце леденело. Эх, врачи, врачи, не лечение ему нужно от гипертонии, а чтобы жена и девочки оказались рядом! И пусть Мария обляпает себе чем-нибудь новое платье, Ната упрямо доказывает какую-нибудь свою неимоверную истину, а Гелька балуется так, что хочется надавать ей по тому самому месту, с которым Туполев сравнил балалайку.

На второй день своего пребывания в Архангельском Павел Иванович с утра хорошо поплавал в бассейне и почувствовал, что все его хвори как рукой сняло. Хоть сейчас возвращайся в Москву к неотложным делам.

На завтраке к ним добавился какой-то весьма говорливый и развеселый гражданин Станислав Юрьевич Кунц, представившийся начальником важного цеха на крупном военном предприятии. Лицо Кунца показалось Драчёву знакомым, но он никак не мог вспомнить, где его видел.

— Я, граждане генералы, целиком и полностью засекречен, так что могу только анекдоты травить. Подходит немецкий мальчик-шпион, переодетый в советского мальчика, к нашему мальчику, стали играть, нашего мама из окна позвала обедать, он говорит: «Меня зовут жрать», а немец: «А меня зовут Иван». Так его и разоблачили.

Архангелы посмеялись, он тут же следующий:

— Рабинович в окопе перед атакой пишет заявление: «Если убьют, прошу считать меня коммунистом, а если нет — таки нет». Что, разве не смешно? Тогда вот еще анекдот: две немки в Берлине разговаривают, одна: «Говорят, русские женщины очень хороши», а другая ей: «Да, это правда, мой Генрих пишет, что от какой-то Катюши они там все с ума посходили». Разве не смешно? Тогда вот: антисемиту поставили смертельный диагноз, жить осталось месяц, он тут же все свои документы поменял, был Русаков Сергей Иваныч, стал Ротштейн Самуил Абрамыч, его спрашивают: «Зачем?», отвечает: «Помру — одним жидом меньше станет». Что не смеетесь?

— Да потому что в жизни они свои имена на русские меняют. Выходит, чтобы, когда помрут, одним русским меньше стало, так, что ли?

Когда выходили из столовой, засекреченный задержался, и Туполев шепнул архангелам:

— Стукачок. Надо от него подальше держаться.

И они тайком от Станислава Юрьевича улизнули на склад спортивного инвентаря, где пришлось повозиться — лыжная мазь оказалась давно просроченной, сухой, терли-терли да и плюнули, отправились кататься насухо. Быстрым ходом отъехали куда подальше и уже медленно стали двигаться вдоль берега москворецкой старицы.

Туполев с Фалалеевым завели свои сугубо профессиональные разговоры, Драчёв поначалу старался вникать, но многие словесные конструкции его озадачивали: «а что вы хотите, если в плане заложено естественное экранирование?», «эта хрень, голубчик, вызвана особенностями системы раздельного торможения», «работа гидравлического фиксатора херовая», «отъемные части крыла с законцовками, а хвостовая часть фюзеляжа с хвостовым коком, плюс две килевые шайбы». И бедный Павел Иванович заскучал, но делал вид, что понимает, о чем они ведут речь. Туполев, кажется, раскусил его, потому что обратился с вопросом:

— Ну а у вас, мон женераль, что интересного было в последнее время?

— У нас?.. Да у нас, куда ни плюнь, все интересно и весело, обхохочешься, никаких анекдотов не надо, — ответил генерал-интендант. — Взять хотя бы лыжи...

— Лыжи?

— Ну да, обыкновенные лыжи, которыми в период суровой и многоснежной войны необходимо обеспечить бойцов по полной. И вдруг, представьте, надвигается зима, лыж достаточное количество, но на многих отсутствует стелька. Вот эта вот стелька. — И он показал подкаблучную лыжную деталь. — Всего лишь резиновая стелька, но без нее никак. Шесть лесхозов заготавливают лыжную болванку, десять предприятий производят сами лыжи, три артели изготавливают кольцо из виноградной лозы, три предприятия точат палки, одно предприятие делает крепления и стяжки для кольца, другое — металлические скрепки для кольцевой стяжки, третье — штыри и оковку для палки, четвертое занимается исключительно монтажом лыжной палки, пятое мастерит пряжки для крепления. — Он перевел дух. — И так далее. Но никто не производит эту несчастную стельку. Возникает проблема, которая только кажется маленькой. После долгих мытарств удается достать в торгующих организациях несколько тонн гладкой резины, и начинается изготовление специального приспособления для насечки этой резины. И лишь через две недели удается наладить производство лыжной стельки. А в это время уже все вокруг занесло снегом, и, пока производство налаживали, приходилось где только можно изыскивать резину: в банях, в больничных санпропускниках, в гостиницах — короче, везде, где имелись резиновые коврики. И только представьте, какие всюду в связи с этим возникали скандалы! Мат-перемат, на наших сборщиков смотрят как на чокнутых: «Вы что, совсем сдурели, черти полосатые?!»

Архангелы остановились, Туполев и Фалалеев поразмышляли, вообразили себе картинки в банях и гостиницах и дружно рассмеялись.

— Что, правда, так и было? — недоверчиво спросил великий авиаконструктор.

— Товарищи архангелы, я вас уже поставил в известность, что имею прочную репутацию зануды, не умеющего ни врать, ни привирать, ни присочинять. Я всегда уныло говорю правду, и только правду.

— Матку, — добавил Туполев.

— Ее самую.

— Эта матка весьма опасная штука, в нашем справедливом государстве за нее запросто можно попасть на нары. Сказал правду-матку, получи срок двадцатку.

— А вы, кстати, как определили, что наш Станислав Юрьевич стукач?

— Мы, сидельцы, этого персонажа за версту чуем. По запаху определяем.

— И чем же они пахнут, Андрей Николаевич?

— Чем-чем? Говном!

— Прямо вот так?

— И никак иначе. Поехали дальше. Анекдотики он травит. Сначала невинные, потом завернет про вождей. Ты посмеялся, а утром — приглашаем вас, уважаемый, смеяться дальше на нары. Кунц... Скунс он, а не Кунц! Помяните мое слово, он еще завоняет.

Они продолжили не спеша скользить лыжами по доброму подмосковному снегу.

— А с мазями для лыж не было проблем? — поинтересовался Фалалеев, уводя разговор с неприятной темы.

— С мазями у нас все на мази, — усмехнулся Драчёв. — А здесь они сухие, потому что всю свежую мазь конфисковали для нужд фронта. А как вы хотели, господа архангелы? Да, приходится ездить повсюду и конфисковывать все, что годится для нашего солдатика.

Только вернулись с лыжной прогулки, только сдали инвентарь и вышли со склада, говорун тут как тут:

— Помните сказку про то, как один мужик двух генералов прокормил? Так вот, я тоже двух могу прокормить и одного полковника в придачу. — И он достал из кармана банку черной икры.

— Ух ты! Откуда? — спросил Федор Яковлевич.

— Места знать надо. А то у вас даже интендант ничего раздобыть не может. А к черненькой у меня и кое-что беленькое имеется. — И Станислав Юрьевич выдвинул из другого кармана горлышко бутылки. — Предлагаю вечерочком устроить южную ночь. Я тут, пока вас не было, с двумя относительно молоденькими уборщицами задружился. Обе Анечки, обещают составить компанию.

— Я не пью, — мгновенно выпалил Драчёв. — И жене не изменяю.

— Мы тоже, — подхватил Туполев. — Не пьем и женам верны.

— Фу, какие мы скучные! — скривился Кунц. — А по-моему, не выпивают и не заглядываются на фифочек только японские шпионы.

— Почему именно японские? — спросил Туполев.

— Потому что пьяный японец, когда кончает, орет: «Банзай!»

За обедом, дабы лишить Станислава Юрьевича возможности сыпать надоедливыми анекдотами, Павел Иванович принялся рассказывать о деятельности своего интендантского ведомства:

— Вот вы говорите, водка, а скажите, товарищи, как вы думаете, сколько ее выпивается на фронте?

— Любопытно, — заёрзал на стуле Кунц. — За какой срок?

— За сутки.

— Тонн сто, наверное?

— Эк вы хватанули! — усмехнулся Павел Иванович и принялся читать лекцию: — Как известно, водка на фронте появилась в январе сорокового года, во время Финской. Тогдашний нарком обороны Ворошилов лично обратился к Сталину с просьбой выдавать бойцам по сто грамм водки и по пятьдесят грамм сала ежедневно. Мороз тогда на Карельском перешейке доходил до сорока градусов. И, соответственно, эти сорок градусов мороза требовалось заглушить сорока градусами спиртного. Причем танкисты получали по двести, а летчикам тогда же предписали выдавать по сто грамм коньяка. Вы же у нас элита! — покосился он на Фалалеева.

— Элита не элита, а коньячок получаем бесперебойно, и вашей интендантской службе за это низкий поклон, — коротко поклонился Федор Яковлевич, приложив к сердцу руку с растопыренными пальцами.

— Так вот, — продолжал Павел Иванович, — с десятого января по двенадцатое марта сорокового года военнослужащими Рабоче-крестьянской Красной армии были выпиты тысяча тонн водки и семьсот тонн коньяка. В сутки получается одиннадцать тонн водки и около восьми тонн коньяка.

— Ну так то на Финской, тогда сколько народу на фронте насчитывалось?

— В начале войны четыреста тысяч, в конце — семьсот шестьдесят тысяч. Согласен, сейчас во много раз больше. Ну так вот. Как известно, в честь Ворошилова выдача спиртного получила название «наркомовские сто грамм». В ходе нынешней войны выдача водки и коньяка возродилась уже в июле, но в небольших объемах. А в конце августа Сталин подписал постановление ГКО «О введении водки на снабжение в действующей Красной армии». И с первого сентября началась выдача сорокаградусной по сто грамм в день на человека красноармейцам и начальствующему составу войск первой линии действующей армии. То есть, в отличие от Финляндии, только тем, кто на передовой. Но в Финляндии стояли бесчеловечные морозы. А зачем оно бойцам в теплое время года? Я лично всегда был и остаюсь против.

— Ну, это потому что вы сам не пьющий, — с укоризной сказал Фалалеев.

— Нет, не поэтому, — с уверенностью в своей правоте произнес Драчёв. — А потому что не вижу никаких доказательств, что водка помогает воевать. Наркомовские сто грамм, принятые накануне боя, ухудшают сосредоточенность. К тому же многие бойцы тоже, как я, не пьют, они отдают другим, и получается, что кому-то достается не сто, а двести. А порой и вовсе перед атакой старшины проходят по траншеям с ведром и кружкой, и каждый зачерпывает по желанию, бывает, что и до краев. И некоторые идут в бой пьяными. И гибнут. Особенно это бывает с молодыми и необстрелянными. Волнуется парень перед первым боем, махнет для храбрости, и ему все нипочем, лезет на рожон и погибает. Мне доподлинно известно, что красноармейцы, имеющие боевой опыт, особенно те, кто постарше, предпочитают от наркомовских отказываться.

— Так вы что, против постановления Верховного главнокомандующего выступаете? — с любопытством спросил Станислав Юрьевич, а Туполев тотчас же пнул Павла Ивановича под столом ногой.

— Нет, я не против Сталина выступаю, — спокойно ответил Драчёв. — Я бы просто уточнил некоторые моменты.

— Так-так? И каким же образом вы хотите уточнить Верховного главнокомандующего? — с прежним любопытством поинтересовался Кунц, и будущий главный интендант РККА подумал, что, пожалуй, великий авиаконструктор прав — стукач.

— Я не Сталина намерен уточнять, а сам порядок выдачи наркомовских ста грамм. Не надо меня ловить на слове. Сталин просто постановил: «выдавать», а как и когда, он не обозначил. Так вот, я считаю, что водку следует выдавать не перед атакой, а после ведения боевых действий, чтобы человек мог снять нервное напряжение и легче перейти к состоянию отдыха. Проще говоря, забыться.

— А наутро мучиться похмельем? — зло произнес Кунц.

— Вы, милейший Станислав Юрьевич, простите, ерунду говорите, — в свою очередь рассердился Драчёв. — От ста, и от двухсот на ночь, и даже от трехсот грамм поутру сильного похмелья не будет. Зато нервы успокоятся, быстрее придет сон.

— А вот я расскажу вам такую штуку, — вмешался в разговор Фалалеев. — У нас в одном из авиаполков есть летчик-истребитель, не буду называть его фамилии. Представьте себе, как у него вылет, он поллитровку коньяка в себя пускает и обязательно возвращается с победой, обязательно собьет немца. А когда трезвый летит — возвращается пустой и злющий. У него число сбитых самолетов противника к десяти приближается, ему Героя давать надо, а политотдел бракует, мол, мы тем самым пьянство пропагандировать будем. Не пускать парня в небо, когда он поддатый! И беднягу только трезвого не отстраняют от полетов. А трезвый он скучный, и с немцами ему по трезвости не везет. Вылетел пьяный, опять сбил врага. А ему хоп — и не засчитали!

— То есть как? — удивился Станислав Юрьевич.

— А так. Вы, должно быть, знаете о нашей системе зачета побед?

— Я в общих чертах знаю, — сказал Туполев.

— Я тоже, но смутно, — признался Драчёв.

— Расскажите, — попросил Кунц.

— Прежде всего, — начал объяснять генерал авиации, — момент уничтожения самолета противника должен фиксироваться фотопулеметом, который включается вместе с боевым пулеметом и совершает множество снимков. На этих снимках должно быть видно, как самолет противника разрушается в воздухе. Если же он только загорелся или просто упал где-то на землю, то факт его уничтожения должна подтвердить наземная разведка. А это возможно только в том случае, если он упал на нашей территории. Да и то много мутотени с этой наземной разведкой, далеко не всегда она с охотой отправляется проверять. Не забудьте еще про то, что за каждый сбитый самолет летчику платят тыщу. Вот и получается, что наши герои насбивают много, а им в лучшем случае из трех сбитых только один засчитывается. В лучшем случае. Обычно же из пяти один, и даже из шести или семи!

— Какая-то несправедливость! — воскликнул Андрей Николаевич.

— Конечно, несправедливость, — с негодованием кивнул Федор Яковлевич. — То ли дело у немцев. У них достаточно того, чтобы другие летчики устно, подчеркиваю, устно подтвердили, что наш самолет упал. Дальше — больше. Не знаю, известно ли вам, что если немецкое звено сбило наш самолет, то результат записывается на всех, то бишь если в звене четыре летчика, то каждый из них получает в свою копилку одну новую победу. А у нас такого нет.

— Так вот почему у них больше сбитых наших самолетов, чем у нас немецких! — возмутился Павел Иванович. — Я этого не знал.

— Ну а к тому еще добавьте свободную охоту, — продолжил Фалалеев. — Тактический способ ведения боевых действий, когда сбивший несколько наших самолетов немец записывается в свободные охотники. Он может, когда ему заблагорассудится, вылететь на поиски жертвы и сбивать кого захочет, особенно если видит нашего необстрелянного пилота. А с опытом, поверьте, приходит и глаз, кто перед тобой — матерый или новичок. У нас эта тактика не используется, наши боевые летчики привязаны к поставленной перед ними задаче и не имеют права от нее отклоняться.

— То есть вы хотите сказать, что не согласны с нашей тактической системой? — спросил Кунц.

— Нет, — ответил Федор Яковлевич, — я просто говорю о разнице системы подсчета боевых побед в авиации.

— Но она вам не нравится?

— Я этого не говорил. Я считаю, что она честнее немецкой. Но когда подводятся итоги, у немцев оказывается втрое больше побед, чем у наших.

— Послушайте, Станислав Юрьевич, — вдруг осенило Драчёва, — я вот смотрю на вас, и мне кажется, вы похожи на Порфирия Петровича — следователя из «Преступления и наказания» Достоевского.

— Странно, — нахмурился Кунц. — Впрочем, я Достоевского не люблю и не читал из принципа.

— Отчего же?

— Как отчего? Разве вы не знаете, что Ленин называл его архискверным? Или вы не согласны с Владимиром Ильичем?

— Согласен, — кивнул Драчёв. — Вот сейчас читаю «Село Степанчиково», и с души воротит. Всем героям Достоевского следовало бы подлечиться у психиатра.

— Зачем же читаете?

— Хочу знать, за что именно Владимир Ильич называл его архискверным. И вам советую. Кстати, вот еще какое совпадение: у следователя в «Преступлении и наказании» была знаете какая фамилия?

— Какая?

— Кунц.

— Да ладно вам! — удивился Станислав Юрьевич. — Не может быть!

— По-моему, он там вообще не имеет фамилии, — задумался Туполев.

— Имеет, — гнул свое Павел Иванович. — Но всего один раз упоминается. Станислав Юрьевич, возьмите в библиотеке этот роман и найдите, где он назван Кунцем. Заодно на будущее потренируете свою внимательность.

— Хорошо, попробую, — озадачился возможный стукач.

— А в «Селе Степанчикове», — повернулся Павел Иванович к Федору Яковлевичу, — есть персонаж Фалалей, юное забитое существо, всеми помыкаемое.

— Это про меня! — засмеялся Фалалеев. — Я тоже юное забитое существо!

— А про водку-то... — вдруг вспомнил Туполев. — Сейчас как обстоят дела? Сколько ее поставляется в действующую армию?

— В месяц около пятидесяти цистерн, — ответил Драчёв. — В цистерне, как известно, пятьдесят тонн. Получается около двух с половиной тысяч тонн.

— Эдакие небольшие водочные озера, — усмехнулся Федор Яковлевич. — Неужели у нас такие запасы любимого напитка?

— Были, — вздохнул Павел Иванович, — но сейчас приходится разбавлять спирт. И в цистерны мы наливаем разбавленный, во избежание ожогов пищевода. Далеко не всякий, знаете ли, спиртягу способен безболезненно проглотить.

— Это точно, — со знанием дела кивнул Станислав Юрьевич. — Я однажды полстакана спирта хватанул, другим стаканом стал запивать, думал, вода, а там тоже спирт. Чуть не окочурился!

— В чистом виде поставляем исключительно в медицинских целях, — продолжил Павел Иванович. — Вообще же, с этими наркомовскими у нас, интендантов, лишняя головная боль. Ведь главное дело, чтобы боец был сыт, обут и одет, а уж пьян и нос в табаке — лучше бы не в военное время.

— О, а расскажите про табак! — оживился Кунц.

— Про табак за ужином, — отказался Драчёв. — Обед-то уже давно кончился.

— Ладно, — смирился возможный стукач и не удержался: — Если финн вонзается в финку — это половой акт, а если финка вонзается в финна — это акт справедливого возмездия.

Глава девятнадцатая

Тоска

Как бывает на отдыхе, первый день кажется длинным, а потом они начинают сокращаться и мелькать один за другим. По утрам катались на лыжах, и не всегда удавалось избежать компании говоруна Кунца, с которым — слаб человек! — Туполев и Фалалеев все-таки распили бутылку водки под черную икру, а стало быть, приняли его в свое сообщество. За обедом вели разговоры, стараясь не давать Кунцу возможности мучить их своим остроумием. И как только кто-нибудь говорил о том, что его не устраивает, этот тип всякий раз оживлялся и записывал себе на мозговых извилинах слова собеседников.

Вот уже два раза Павлу Ивановичу ставили пиявок на загривок, и это оказалось не больно и не так противно, как он себе представлял гирудотерапию раньше. А сухие углекислые ванны и вовсе оказались источником приятных ощущений, когда тебя помещают в ящик, а голова остается снаружи, просунутая через отверстие в резиновой попоне, и в ящик пускают горячий пар, отчего все, кроме головы, оказывается как бы в бане, поры расширяются, и тогда к пару добавляют углекислый газ. После первой процедуры Павел Иванович вернулся в номер, лег, блаженно уснул и проспал пять часов кряду, едва успел на ужин. После второй тоже поспал, но уже не так самозабвенно.

По окончании первой недели он чувствовал себя настолько хорошо, что испытывал стыд по поводу своего дальнейшего пребывания в Архангельском. Уже нестерпимо хотелось броситься в работу, он чувствовал себя дезертиром, наслаждающимся жизнью, в то время как вся страна, обливаясь кровью, сражается с ненавистным врагом. Но доктор Чайкин вынес суровый приговор:

— Я вас понимаю, но полученное лечение необходимо закрепить. Так что смиритесь.

Давление у него нормализовалось, исчезла одышка, он перестал себе улыбаться в зеркало, непринужденно ходил на лыжах, с наслаждением плавал в бассейне, охотно слушал собеседников и сам что-нибудь рассказывал, когда гулял с другими архангелами по территории райского уголка.

В начале второй недели им устроили экскурсию. Пожилая музейная работница Валентина Петровна обстоятельно и подробно повествовала об усадьбе. Большинство достойных внимания экспонатов отсутствовало, и она показывала их фотографии, а закончив мероприятие, произнесла:

— Многие называют Архангельское «наш маленький Версаль», но я с этим категорически не согласна. Считаю, что Версаль это их французское маленькое Архангельское.

И Павел Иванович воскликнул:

— Молодец какая!

А Туполев склонился перед Валентиной Петровной и поцеловал ей руку, на что потом Кунц заметил:

— Руку целовать... Старорежимные привычечки. Вы, Андрей Николаевич, не дворянин ли часом?

— Мать дворянка, — не моргнув глазом ответил авиаконструктор. — Урожденная Лисицына. И сей факт не подвергался сокрытию.

— Понятно. Училка спрашивает: «Сиволапов, ты, говорят, из дворян?» — «Из дворян, Марья Павловна». — «Тогда понятно, почему ты не отличаешься ни умом, ни трудолюбием».

— Не смешно, — сказал Драчёв. — У меня, кстати, и мать, и жена — обе Марии Павловны. А вы «Преступление и наказание»-то прочли?

— Тягомотина, еле дошел до вашего Порфирия Петровича. Но что-то он там никак по фамилии не фигурирует. Я, вообще, не особо люблю читать.

— А мне люди из окружения Сталина говорили, что он каждый день одну-две книги прочитывает и всем советует читать побольше. Может, вы со Сталиным не согласны, Станислав Юрьевич?

— И кстати, Владимир Ильич Ленин тоже был дворянином, — сказал Туполев.

— С какой это стати? — возмутился Кунц.

— А с такой, что его отец Илья Николаевич Ульянов дослужился до чина действительного статского советника, который в Табели о рангах соответствовал чину генерал-майора и давал право на потомственное дворянство.

— Ленин дворянин? Смотрите не ляпните это где-нибудь еще! — предостерег возможный стукач.

Чем здоровее становился организм Павла Ивановича, тем сильнее грызла его тоска по жене и дочкам и тем чаще доставал он их фотографию, где девочки в матросках, и подолгу ими любовался, предаваясь воспоминаниям.

В свои тридцать лет Павел Иванович стал крупным военным начальником — руководителем снабжения всего Сибирского военного округа. А выглядел совсем еще юношей, сколько ни пытался напускать на себя важности и говорить баском.

— И ничего, — строго поддерживала его жена, — Александр Македонский к тридцати годам разгромил Великую Персию и стал царем Азии. И вряд ли при этом он не выглядел юным.

Новосибирск продолжал обустраиваться, и перед новым, 1927 годом на углу Красного проспекта и Семипалатинской улицы открылось здание Сибкрайсоюза потребительских обществ, с ризалитовым фасадом, второй и третий этажи занимали учреждения, квартиры и огромный зал собраний, а весь первый сверкал витринами — здесь расположился самый большой в городе магазин. Такого роскошного выбора товаров сибиряки еще не видывали. Причем товаров не только советского производства, но и американских, английских, немецких. Здесь Павел Драчёв купил жене самое модное британское кашемировое платье, с нисходящей талией, заканчивающееся кружевным воланом, и шляпку-клош.

— Купили вашей маме мешок и горшок, — сказал он дочерям.

Но хоть он и называл такое платье мешком, а такую шляпку горшком, соседка Искра Громова чуть не сдохла, когда впервые увидела Марию в обновках:

— Да вам, роза-ругоза, не в наших совдепиях щеголять, а по Парижам! И не с таким мужем, а с Дугласом Фэрбенксом. Вылитая Мэри Пикфорд.

— Мне и с таким мужем очень хорошо, — ответила роза-ругоза, беря под ручку своего комбрига, как раз в этот миг вышедшего из подъезда. — Кстати, он мне все это и покупает, а не Дуглас Фэрбенкс.

— Отсталые вы люди, — фыркнула Искра. — Можно и друг друга любить, и свободнее быть в отношениях с другими. «Любовь — как стакан воды, дается тому, кто его просит». Слыхали такую фразу? Вам напомнить, сколько раз мы живем на свете?

— Послушайте, Искра, — сказал комбриг. — А вы знаете, как эту теорию стакана воды критиковал Ленин?

— Разве он критиковал? — удивилась соседка.

— Еще как. Он писал, что от этой теории наша молодежь взбесилась, стакан воды стал злым роком для многих юношей и девушек, а тем, кто утверждает, что это теория марксистская, спасибо за такой марксизм!

— Надо же, как вы Ленина прям наизусть шпарите!

— Память очень хорошая, постоянно, знаете ли, с числами приходится... А недавно в газетах печатали речь наркома просвещения Луначарского, так он еще строже критикует любимую вами теорию, которая приводит к трагедиям. Многие девушки боятся, что их обвинят в мещанстве, и поддаются сексуальным домогательствам со стороны юношей. А потом с ребенком на руках оказываются никому не нужны.

— Ну, это дуры! — фыркнула Искра. — Которые не умеют беречься.

— А которые умеют и бросаются от стакана к стакану, по-моему, просто порочные женщины и вращаются среди таких же порочных мужчин, — припечатал комбриг Драчёв. — Пойдем, Мария.

— Погодите, — не дала им хода соседка. — А что такое, по-вашему, порочные? Это чисто буржуазная чушь: если человек свободен в поступках, сразу — порочен.

— Если поступки порочные, то он порочен, — сказала Мария.

— Любовь не порочна!

— Любовь, но не блуд, — поставил точку Павел. — Читайте Ленина и Луначарского.

И они отправились на танцы в зал собраний Сибкрайсоюза. Молодые и красивые. Он — в военной форме, она — в мешке и горшке, от которых все женщины тогда с ума сходили.

— В сущности, что такое мода? — рассуждал Павел. — Та же униформа. И все почти одинаковые ходят.

— Ну, нет, — возражала жена. — Униформа единого цвета, а тут глянь, сколько цветов и оттенков. Ты не совсем прав.

В здание Сибкрайсоюза, перед фасадом которого возвышались две семиметровые колонны с шарообразными стеклянными фонарями, он теперь не редко наведывался, но не только для подарков жене и дочерям или для танцев с женой, а потому что здесь удобно расположились всевозможные торговые учреждения, с которыми он заключал сделки на поставку товаров, необходимых для СибВО. И ему все больше и больше нравилась интендантская служба, без которой немыслимо существование армии.

Жители Новосибирска, охваченные энтузиазмом новой жизни, решительно боролись с безграмотностью, неуклонно приближая число грамотных к заветным ста процентам. В Доме Ленина прошел Сибирский краевой научно-исследовательский съезд, главной идеей стало превращение города в крупнейший научный центр Сибири.

А через год после появления на свет Гелечки утвердили Генплан городского развития профессора Коршунова. В том же году, проходившем под девизом десятилетия Октябрьской революции, в Новосибирске стали строить стадион на пять тысяч болельщиков и цирк на две тысячи зрителей.

— Надо бы вообще со временем столицу государства перенести в Новосибирск, — однажды размечтался Павел. — Подальше от европейских буржуев. Все равно они рано или поздно снова пойдут на нас в поход, а Ленинград и Москва так близко к границам этих людоедов. А здесь мы в самом укромном месте России, ни Китай, ни Индия на нас войной не попрут. А Япония далеко. До Токио столько же километров, как до Берлина.

К Седьмому ноября открылся Дворец труда с надписью на фасаде: «Профсоюзы — школа коммунизма». Здесь разместились профсоюзные организации, большая библиотека, гостиница, огромная столовая, зал заседаний на триста человек и кинотеатр на восемьсот зрителей. Перед главным входом на постаменте встал Ленин, в точности такой же, как перед Смольным в Ленинграде. Всего за несколько лет город из провинциального превратился во вполне столичный. Еще немного, и хоть и впрямь переселяй сюда из Москвы столицу! Еще недавно повсюду сновали шайки беспризорных оборвышей, а тут оглянешься по сторонам — ау, где вы, драчливые и галдёжные сообщества? А они уже по детдомам расселились, работают в недавно созданной мастерской по производству детских игрушек. Заняты своим, вполне детским промыслом.

Десятую годовщину отмечали с размахом, погода стояла хорошая, осенняя, перед Дворцом труда прошла демонстрация трудящихся, в которой вся семья Драчёвых приняла живое участие, Ната шла пешком и выкрикивала заученные лозунги:

— Да здаста диктатуя питаята! Долой вьедителей!

Гелечка ехала на загривке у отца и махала красным флажком. Все было прекрасно, весь день гуляли, подсаживались к веселым компаниям и вместе с ними пели революционные песни. Там ели бублики, там — пирожки с капустой, там — мороженое. И вдруг под вечер, когда уже стало смеркаться и собрались идти домой, на площади Ленина какая-то группа выкатила бочку, на нее вскочил некий человек и стал выкрикивать:

— Товарищи! В Москве и Ленинграде восстание! Сталин свергнут! Власть в свои руки взял великий Троцкий!

— Постой, постой, — схватилась за горло Мария. — Да ведь это наш сосед Мущинин!

— Он! — узнал Павел.

— Дядя Илья, — сказала Ната.

— Товарищ Троцкий есть истинный руководитель революции семнадцатого года, — продолжал оратор. — И он даже совершил революцию в день своего рождения — двадцать пятого октября по старому стилю, товарищи, и седьмого ноября по новому. Ничего не бойтесь, товарищи! Скоро грядет соответствующая смена руководства и у нас в Новосибирске. Справедливость восторжествует на всех уровнях и во всех звеньях. — И Мущинин запел: — Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов, кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов...

Проходивший мимо наряд милиции с одобрением посмотрел на человека, стоящего на бочке и вдохновенно распевающего гимн страны.

Лишь на другой день Павел Иванович узнал из газет, что в Москве троцкисты и впрямь устроили, но не вполне восстание, а манифестации за свержение сталинского правительства, которые так и не переросли в государственный переворот. Мущинин и его жена теперь ходили мрачные, в разговоры не пускались, всем своим видом показывая, как они спешат. А когда через десять дней появились статьи об исключении великого Троцкого из партии, так и вовсе собрались да и уехали куда-то, до самого Нового года не появлялись.

В зале заседаний СибВО состоялось всеобщее собрание, оно гневно осудило политику Троцкого и полностью одобрило изгнание мятежного Льва Давидовича из РКП(б). Так заканчивался этот год, счастливый в жизни семьи Драчёвых. Повелеваныч, помимо того, что являлся начальником по снабжению Сибирского военного округа, занимал параллельно должность начальника финансового отдела и в итоге получал двойную зарплату, целых семьдесят рублей в месяц. Это притом, что сотрудники электростанций, самые высокооплачиваемые работники того времени в Новосибирске, получали по семьдесят семь. Плюс и Мария Павловна зарабатывала, так что с деньгами в семье проблем не наблюдалось. Радостно встречали наступающий 1928-й.

А когда в январе в газетах напечатали об аресте и ссылке Троцкого, стало еще легче дышать, потому что доселе оставалась тревога, вдруг все же случится переворот, не дай бог, вспыхнет новая гражданская война, пусть и не такая, как прежняя, но все равно. Хотелось стабильности, и она, кажется, наконец наступила.

Любопытно то, что Троцкого арестовали 18 января, в тот самый день, когда в Новосибирск для участия в заседании бюро Сибирского крайкома ВКП(б) совместно с представителями заготовительных организаций в Новосибирске приехал Сталин, и Драчёв впервые увидел его — невысокого подвижного грузина во френче цвета хаки со стоячим воротником и без каких-либо знаков отличия. Черные густые усы, черная шапка волос, зачесанных кверху. Сталин был импозантен, остроумен и находился в прекрасном расположении духа, купался в лучах своей победы над главным врагом, даже шутил.

— Вот вы, Роберт Индрикович, — обратился он к председателю Сибисполкома советов латышу Эйхе. — А кто такой индрик, знаете?

— Это мой отец. Имя такое, — опешил главный сибирский начальник.

— А что оно означает?

— Честно говоря, не знаю...

— Поздравляю! В древней русской «Голубиной книге» индрик — мифическое существо, всем зверям отец. Ученые предполагают, что его образ навеян представлениями о мамонтах, живших в Сибири. Да, да, в этих самых местах, где мы сейчас с вами беседуем. Так что не случайно вы здесь всем распоряжаетесь. Книги читать надо!

В своем докладе Эйхе упомянул о ноябрьской попытке свержения власти и доложил, что в Сибири также выявлены и будут еще выявляться люди, тайно поддержавшие идею установления диктатуры Троцкого.

— С диктатурой у товарища Троцкого ничего не получилось, — заиграл улыбкой Сталин. — Мы его отправляем в Алма-Ату, подальше от Москвы и Ленинграда. В русском народе говорят: «Тише едешь — дальше будешь», а тут наоборот: «Дальше едешь — тише будешь».

По залу собрания прокатился дружный смех.

Конечно же посетил Сталин и здание СибВО, где комкор Петин с орденом Красного Знамени на груди браво поведал о состоянии округа и, в частности, похвалил интендантскую службу:

— Комбриг Драчёв, с позапрошлого года начальник снабжения, довел работу своей отрасли до идеальной.

— Драчёв? — весело улыбнулся Иосиф Виссарионович. — С такой фамилией только с врагами драться, а не снабжением ведать. Как вы считаете, товарищ Драчёв?

— Осмелюсь возразить, — ответил Павел Иванович. — У нас в тридцатой стрелковой дивизии служил боец Мямлин, так он всегда первым в бой рвался, самый бесстрашный. Погиб при взятии Красноярска.

— Хороший ответ, — похвалил Сталин.

Так произошел самый первый разговор Драчёва со Сталиным. И генеральный секретарь партии, укрепивший свои позиции вождя народа, произвел на него наилучшее впечатление.

— В нем чувствуется сила, — говорил он жене за ужином, уплетая ее волшебные мясные ёжики, у которых был один весьма существенный недостаток — слишком быстро исчезали. — Ему веришь. Да. Это главное, что можно сказать о нем: ему веришь. Вот я смотрю на Эйхе, и я ему не верю. А нашему Петину верю. И Сталину верю.

— Завидую! — вздохнула Мария. — Я бы тоже хотела со Сталиным поговорить. Везет некоторым! Слушай, отец, тут в продаже появился ежемесячный «Сибирский детский журнал», написано — детям десяти тире четырнадцати лет. Я полистала, вполне можно детишкам его читать. Я куплю завтра?

— Конечно. Не волнуйся, мать, если не поймут сейчас, подрастут и поймут. Он же не протухнет, как рыба на складе у Новожилова.

— А насчет несоответствия имен и фамилий — вспомни, как в романе «Идиот» зовут главного героя.

— Помню. Лев Мышкин.

— Слушай, отец, а давай оформим подписку на «Роман-газету»?

— А что, открыли подписку?

— Ну а я про что? И не так уж дорого, по нашим деньгам вполне. В прошлом году выходил один экземпляр в месяц, а с этого года два раза в месяц. Один экземпляр стоит двадцать пять копеек, за год двадцать четыре экземпляра — шесть рублей. А по подписке пять, целый рубль экономия.

— Название, конечно, нелепое. Как это — роман-газета? Давай, конечно, будем всегда на передовой современной литературы.

И они не пожалели. Весной в «Роман-газете» началась публикация романа «Тихий Дон» Михаила Шолохова.

— Это тот самый, который «Родинка». Помнишь, по радио читали?

— Ну, конечно.

Поначалу не понравилось, какие-то эти казаки звери, волчьей стаей набросились и растерзали пленную турчанку только за то, что она не такая, как гладкие казачки. И то, что Григорий влюбился в Аксинью, подглядев в окно, как она спит у мужа под мышкой, заголив бесстыдно ноги. Но потом вчитались и заболели великим романом. Но все равно:

— Ну зачем такое, что Аксинью отец изнасиловал? — морщилась Мария. — Мне кажется, эти страсти-мордасти... с ними перебор. И потом его полтора часа били всей семьей. Да за полчаса забить можно до смерти.

— Ты считаешь, таких диких нравов не было? — возражал Павел.

— Не знаю, — пожимала плечами жена. — Может, у них там на Дону? А я выросла и ничего подобного не слыхала о соседях. Пили, конечно, многие, но чтобы дочерей насиловать... Перебор.

— Согласен. А главное, какую роль это играет в повествовании? Чтобы разжалобить читателя?

— И потом, когда она вышла замуж и оказалась не девственницей, муж зверски избивает ее. Не может простить. Как будто она гулящая была, а не отец изнасиловал.

— Но в целом-то написано прекрасно.

— Не спорю.

А Новосибирск продолжал расцветать, и приехавший нарком просвещения Луначарский с восторгом отозвался о нем: «Это оригинальный город, выросший в двухсоттысячную столицу и неудержимо мчащийся вперед, как настоящий сибирский Чикаго».

Вышло хорошее постановление: квартплата не должна превышать десяти процентов от среднемесячной зарплаты рабочего, то есть не более пяти рублей в месяц. Небольшая, да экономия.

В окрестности столицы Сибири стали возить экскурсии — на скалу Зверобой, в Караканский бор, в Новососедовскую пещеру, на Улантову гору. И семейство Драчёвых с двумя маленькими дочками всюду побывало, потому что хотелось видеть мир не только у себя под носом. Жаль, что сильно ограничены возможности для путешествий! В Китай бы, в Индию, в Европу! Да хотя бы в Монголию, которая ближе любых других стран, всего полторы тысячи километров, по сибирским размахам — рукой подать.

На скалу Зверобой и в Новососедовскую пещеру угораздило поехать в середине июля, когда ударила сорокаградусная жара. Это только зимой в Сибири морозы, а летом бывает африканское пекло. Нажарившись, с таким наслаждением спрятались от солнца в чудесной прохладе пещеры, уж очень хотелось посмотреть на сталактиты и сталагмиты. Домой вернулись еле живые. Чудо, что никто не заболел после перепадов от жары к пещерному холоду.

В августе ходили на концерт Собинова — «Онегин, я скрывать не стану, безумно я люблю Татьяну», а трехлетней Нате послышалось «сметану», и в семье с тех пор завелась такая поговорка, использовавшаяся, когда кому-то хотелось сметаны.

Но и без Собинова постоянно ходили в театр и в Сибгосоперу, ставшую музыкальным гигантом: в репертуаре тридцать пять одних только опер, да плюс почти столько же балетов и оперетт.

В ноябре город еще больше окрылился: открылась авиалиния Москва — Новосибирск — Красноярск с перспективой стать частью небесной магистрали Берлин — Москва — Пекин.

— Эх, в Москву бы слетать! Ни разу ведь даже за Уралом не были!

Но пока приходилось довольствоваться тем, чтобы пойти поглазеть, как в Заельцовском районе, неподалеку от берега Оби, самолеты приземляются на взлетную полосу, рядом с которой строится здание аэропорта.

По результатам переписи численность населения в Новосибирске составляла сто пятьдесят тысяч человек, рождаемость почти вдвое стала больше смертности, а значит, люди верили, что страшные времена не вернутся. И браков зарегистрировано в полтора раза больше, чем разводов. Сей факт соседка Искра Громова толковала по-своему:

— Потому что раньше муж застукал жену, и пошли разводиться. А сейчас измена не считается чем-то катастрофическим.

Спорить с ней по поводу ее теории было бесполезно.

— Хорошо еще, что их не арестовали после того, как гражданин Мущинин агитировал за восстание в пользу троцкистов, — сказал Павел. — Власть при Сталине гуманная. Будь у нас во главе страны Троцкий, он бы не пощадил.

В другой раз соседка явилась в гости с газетой:

— Вот, товарищи соседи, почитайте, что «Советская Сибирь» печатает: «За истекший год в Новосибирске родилось 5636 детей...» Так, это все лирика... Вот: «Самые модные женские имена — Электриция, Индустрия, Мая. Мужские — Спартак, Марклен, Фридлен, Виуль, Виль». А вы все по старинке живете. Паша, Маша, Наташа. Младшую хотя бы Гелией назвали, уже прогресс. Меняйте старорежимные имена, идите в ногу со временем!

— Я хочу, — вдруг в лице Наты объявилась сторонница идей Искры.

— Что хочешь?

— Имя поменять. Мне Надежда не нравится.

— Вот, учитесь у молодого поколения!

— А как бы ты хотела?

— Мне нравится Наталья. Числюсь как Надежда, а зовут Натой. Надо меня перезаписать в Наталью.

— Ну, спасибо, доченька, что не Индустрия!

— И не Электриция!

— А чем плохо Электриция? — гнула свое прогрессивная соседка. — Или еще вариант вот. Ты в каком месяце родилась?

— В октябре она родилась.

— Ну, шикозно! Октябрина. Красивое имя. И политически грамотное. В честь Великого Октября.

— Нет, не хочу Октябриной. Хочу быть Натальей.

— Ну уж нет, — рассердился отец семейства. — Никакой смены имен. У Ленина жена Надежда, теперь вдова. И сестра у него Мария Ульянова.

— А вы Павел в честь императора Павла?

— А может, в честь Павла Власова. Роман Горького «Мать» не читали?

Глава двадцатая

Арест

Смешно все это вспоминать. Смешно и тоскливо. Потому что они там далеко, снова живут в Новосибирске, а он здесь, в подмосковном Архангельском, где ему уже вот как осточертело, хорошо, что скоро конец его отпуску и лечению. Последний сеанс гирудотерапии, последний прием сухой углекислой ванны. За десять дней плавания в бассейне, катания на лыжах, прогулок по великолепному архитектурно-парковому ансамблю, в сравнении с которым Версаль чепуха, Павел Иванович воскрес и окреп. А оттого и тоска его глодала сильнее. Потому что в конце прошлого года он и чувствовал себя плохо, и выглядел больным и уставшим, не хотелось, чтобы жена и дочки видели его таким; но теперь он чувствовал себя прекрасно, выглядел подтянутым, спортивным, сильным и жилистым мужчиной лет тридцати пяти, не более. Вот бы сейчас приехали девочки и Мария! Увидели бы, какой он бравый, полный жизни, готовый к любым нагрузкам!

— Вам наша архангельская шарашка здорово пошла на пользу, — похвалил Туполев, когда они вышли в очередной раз прогуляться по подмосковному большому Версалю.

— Скоро уже расстанемся, а вы так и не рассказали про табак для фронта, — обиженно припомнил Кунц.

— А что тут рассказывать, — вздохнул Драчёв. — Человечество привыкло ко всевозможным стимуляторам — алкоголю, наркотикам и табаку. Это словно три головы Змея Горыныча. Вот я дожил до сорока четырех лет и ни с одной из этих голов не подружился.

— Даже ни разу не пробовали? — спросил Фалалеев. — Трудно в такое поверить.

— Пробовал и то, и другое, и третье, — честно признался Павел Иванович. — Но ко всему у меня стойкое отвращение. Табак пробовал — дрянь какая-то, непонятно, зачем люди курят. С наркотиком меня без моего ведома познакомил шаман в Монголии, я чуть концы не отдал. А от спиртного у меня сразу башку сносит, такое вытворяю... И потом эта башка безбожно болит, когда на свое место возвращается.

— А при этом вам же самому приходится водкой и табаком снабжать нашу доблестную армию, ай-яй-яй! — укоризненно покачал головой Станислав Юрьевич. — Как нехорошо!

— А куда денешься? — вздохнул будущий главный интендант Красной армии. — Работа у меня такая — снабжать всем, чего требуют Вооруженные силы. Даже не могу выступить с осуждением, поскольку даже Сталин любит выпить, а курит вообще много.

— Трубку.

— Не только. Еще и папиросы, и даже сигары. Но в случае с войной — на войне, я считаю, табак меньше вреда приносит. От него не пьянеют и не совершают ошибок. Единственное, что враг по дымку может определить местонахождение бойца, а ночью — по огоньку. Но, к сожалению, и против этого не попрешь, врачи признают, что в боевых условиях только табак снимает напряжение, притупляет нервы. До войны в нормы питания красноармейцев курево вообще не входило. Но двенадцатого сентября сорок первого года ГКО выпустил постановление о новых продовольственных нормах суточного довольствия личного состава РККА и в эти нормы включил табачные пайки. Двадцать грамм махорки в сутки, три коробка спичек и семь книжек курительной бумаги в месяц. Все только для действующей армии, а для строевых и запасных частей — шиш с маслом.

— Сливочным или постным? — не упустил случая пошутить Кунц.

— И с тем, и с другим, — ответил Драчёв и продолжил: — В запасных частях где-то двадцать пять процентов состава некурящие, а вот на фронте таковых становится пять процентов. Хоть малость, да успокаивает. Я, когда отступал вместе с армией в прошлом году, не раз задумывался: а не покурить ли? Меня особенно завораживало, как солдат берет клочок бумаги, делает лодочку, насыпает туда аккуратно махорку и весьма искусно сворачивает. Еще заманчиво звучит, когда, пообедав, солдаты курят и говорят: «Покурил — обед закрепил». Но я проявил силу воли. Да и кашляющих среди курильщиков много. Такому надо затаиться в засаде, враг рядом проходит, а тебя кашель нестерпимо распирает. Думаете, мало, кто на таком погорел?

— Это во многом зависит от качества табака, — сказал Федор Яковлевич.

— Возможно, — кивнул Павел Иванович. — От иного такая вонь, что даже я, некурящий, закашляюсь. Например, филич, то есть филичевый табак. Делается из черенков табачных листьев и всяких обрезков, порой совершенно, как говорят бойцы, некурибельных. Когда дело дрянь, дым от этого барахла яркое тому свидетельство. Зато когда приезжаешь в часть, а там вполне приятно пахнет хорошей махоркой, моршанской или бийской, значит, тут все благополучно. Или когда из офицерского блиндажа дым «Казбека» или «Беломора».

— Вы, некурящий, научились их различать? — рассмеялся Андрей Николаевич.

— Представьте себе, — улыбнулся Павел Иванович. — Научился. Я, самый яростный противник никотина, все же понимаю нужду солдата и офицера в куреве. Переживаю, что не хватает спичек, что отсутствует налаженное производство зажигалок и бойцам приходится довольствоваться трофейными, если повезет. А если не повезет, голь на выдумки хитра, придумали самопальное изделие, которое в армейском быту называется...

— Катюша, — вставил свое слово Фалалеев.

— Совершенно верно, — кивнул Драчёв. — В честь БМ-13, системы бесствольной реактивной артиллерии.

— Которую изобрел начальник Реактивного института Костиков, — вставил Кунц. — К этому делу я имею непосредственное отношение.

— Наверняка имеете, — вдруг сердито взвился Туполев, и его речь заискрилась жгучими матерными словечками. — Ваш Костиков числился начальником отдела жидкостного ракетного двигателя, но хотел встать во главе всего института и спелся с Ежовым, накатал телеги на подлинных отцов-основателей советской ракетной мысли — Клеймёнова, Лангемака, Королёва, Глушко, и их всех арестовали, а он занял кресло главного инженера Реактивного института. Это счастье, что Серёжу Королёва и Валю Глушко не расстреляли, дали им возможность работать в шарашках. А выдающихся Ивана Клеймёнова и Георгия Лангемака, вообще создателя первых советских реактивных снарядов, расстреляли, сволочи! Они подошли к созданию БМ-13, которую в народе назвали катюшей. А их за это к стенке! Клеймёнову было тридцать восемь, Лангемаку тридцать девять. Сколько пользы они бы принесли нам сейчас! Это как понимать, я вас спрашиваю!

— Тише вы, Андрей Николаевич, — опешил Станислав Юрьевич. — Что это вы так разъярились? Мы же с вами на отдыхе.

— Мы на отдыхе, а великие люди, которые могли приносить пользу, в земле сырой отдыхают, — не унимался Туполев, взбешенный тем, что создателем катюши Кунц назвал не того, кого следовало назвать. — И ваш Костиков, когда на Москве была паника в октябре прошлого года, первым бросил один из самых секретных институтов и бежал в неизвестном направлении. При этом оставив на произвол судьбы все институтское имущество и секретнейшие документы.

— Откуда вы знаете? — уже зло спросил Кунц.

— Да уж знаю, — покачал головой великий авиаконструктор. — И вы тоже это прекрасно знаете.

— Герой Социалистического Труда генерал-майор Костиков никуда не сбежал, — сквозь зубы произнес Станислав Юрьевич. — А вместе с Реактивным институтом эвакуирован в Свердловск.

— Ага, когда протрезвел и понял, что, если поймают — крышка, — с трудом смиряя гнев, пыхтел Андрей Николаевич.

— А вы... Вот вы лично... — горел негодованием возможный стукач.

— Так вот про ту «Катюшу», которая солдатское огниво... — как ни в чем не бывало продолжил Павел Иванович. — Берут металлическую трубку, в нее — фитиль из туго скрученных толстых ниток, его пропитывают горючим и поджигают с помощью обломка напильника и кремня. Чирк! — летят искры, фитиль загорается, бери и прикуривай.

— Костиков у него! — пробормотал Туполев и дал короткий совет, что надо сделать с матерью этого Костикова.

— Андрей Николаевич, вы меня перебиваете, — строго одернул его Повелеваныч, стремясь уйти от разговора, уже изрядно вскормившего стукаческие аппетиты Кунца. — В итоге продукт солдатской смекалки оказался надежнее, чем спички и зажигалки. Прямо хоть серийное производство налаживай.

— Может, и впрямь? — усмехнулся Фалалеев.

— Кстати, о сигаретах, — вспомнилось Драчёву. — Помимо всего прочего, мы договорились с американцами о поставках нам по ленд-лизу наиболее популярных сигарет «Кэмел» и «Лакки Страйк». Но в основном после того, как большинство наших табачных фабрик оказались под немцем, основной упор делаем на продукцию Бийской махорочной фабрики. А вот еще скажите мне, какая газета пользуется среди бойцов наибольшим спросом?

— «Красная звезда», — сразу ответил Фалалеев.

— Совершенно верно.

— А почему не «Правда»? — спросил Кунц.

— Не из политических соображений, — ответил Павел Иванович. — Бумага. У «Красной звезды» бумага тоньше, чем у «Правды» и «Известий», а потому легче сворачивается в самокрутку и лучше курится.

— А когда там на первой странице портрет Сталина или других вождей, они их тоже на курево пускают? — спросил Кунц.

Тут Драчёва взгребло:

— Портреты пропитываются специальной жидкостью, не позволяющей бумаге гореть.

— Правда, что ли? — удивился Фалалеев.

— А то нет! — И Павел Иванович подмигнул Федору Яковлевичу.

— Понятно, — отозвался тот.

— Надеюсь, немцы не получают от американцев лучшие сигареты? — спросил Андрей Николаевич.

— Надеюсь, нет, — ответил интендант. — Да у немцев еще остались огромные запасы. Пока им всего хватает. Всю западную территорию СССР разграбили, мерзавцы. Как были эти европейцы разбойниками, так ими и остаются. Лишь бы кого-то грабить — индейцев Америки, Индию, Китай, Африку, Ближний Восток. И на нас вечно смотрят не как на людей, а как на добычу. Мол, странные эти русские, им бы папуасами быть, а они туда же, в цивилизацию лезут. А теперь почти вся Европа вместе с немцами против нас воюет. Ненавижу их! Правильно поется: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна!»

— То есть вы хотите сказать, что вермахт снабжается гораздо лучше, чем Красная армия? — задал очередной провокационный вопрос Станислав Юрьевич.

— Я не это хочу сказать, — рассердился Павел Иванович. — Летом прошлого года стремительно отступавшая Красная армия вынуждена была оставить огромное количество складов с колоссальным количеством припасов. К осени ситуация сложилась критическая. Но благодаря напряженной работе интендантского ведомства к настоящему времени удалось восстановить баланс. В настоящее время Красная армия снабжается в необходимом количестве. А кстати, вы, товарищ Кунц... Мы все друг другу рассказываем о нашей деятельности. А вот от вас пока ничего не услышали интересного.

— К сожалению, моя деятельность слишком засекречена, — вдруг сделался важным предположительный стукач. — И, в отличие от вас, я государственные секреты на воздух не разбрасываю.

— А мы что, секреты?.. — взвился Андрей Николаевич. — Мы секретами тоже не разбрасываемся.

— Все, о чем мы делимся, не является государственной тайной, — добавил Федор Яковлевич.

Тут Фалалеев, Туполев и Драчёв переглянулись между собой, понимая, что уже наговорили достаточно, чтобы их под белы рученьки да совсем в другие санатории, чем Архангельское.

— Давайте лучше поговорим о литературе... — предложил Павел Иванович. — Читали в «Правде» стихотворение Симонова «Жди меня»?

— Очень сильные стихи, — отозвался Андрей Николаевич. — Его еще по радио передавали в авторском исполнении.

— А я не читал, — признался Федор Яковлевич. — И по радио не слышал.

— Хотите, прочту? — И Драчёв медленно, четко и красиво продекламировал симоновский шедевр.

— Написано просто, как все гениальное, — сказал Туполев и вдруг вздрогнул. — За кем это?

Все глянули и увидели, как к ним медленно приближается черный ГАЗ-М1, в лобовом стекле которого отчетливо видны краповые околыши и васильковые тульи.

— Черный ворон, что ж ты вьешься... — пробормотал Фалалеев.

— Жди меня, и я вернусь, — горько усмехнулся Туполев. — Ну, братцы, хорошо нам тут было!.. — Он посмотрел на Кунца. — Как вы говорите? Ваша деятельность слишком засекречена? Теперь все понятно.

— Что вам понятно? — спросил тот.

Воронок остановился прямо перед четырьмя отдыхающими, из него вышли двое сотрудников НКВД, вскинули руки к козырьку, передний, с двумя ромбами в петлицах шинели, показал удостоверение:

— Старший майор государственной безопасности Малинин.

— За мной? — малодушно спросил Туполев.

— Гражданин Кунц, вы арестованы, прошу проследовать в машину, — обратился Малинин к засекреченному.

— Я? — еще более малодушно квакнул бедняга. — Здесь какое-то недора...

Тут другой, с двумя шпалами в петлице, решительно шагнул к нему, схватил за предплечье и рванул на себя, отработанными движениями запихнул на заднее сиденье.

— Товарищи! — только и успел выкрикнуть несчастный.

— Граждане отдыхающие, приношу свои извинения, — отдал честь Малинин. — Желаю хорошего выздоровления.

Краповые околыши и васильковые тульи вновь спрятались в автомобиле, который стал медленно пятиться назад, на перекрестке развернулся и укатил прочь, как нечто из потустороннего мира.

— Я был уверен, что этот воронок за мной, — опустошенно произнес Туполев.

— Да и я много чего наговорил, — вздохнул Драчёв.

— И я, — усмехнулся Фалалеев.

— А забрали-то этого, — сказал Павел Иванович. — Нехорошо, однако, что мы его подозревали!

— Не факт! — встрепенулся Андрей Николаевич. — Они вполне могли своего забрать, чтобы у нас не оставалось против него подозрений. А на Лубяночке он уж так про нас все живописует, посильнее Достоевского.

— Думаете? — с сомнением спросил Федор Яковлевич.

— Полагаю, — ответил авиаконструктор. — Эх, братцы-архангелы, у меня до сих пор поджилки трясутся. Как увидел Марусю, так и затряслись.

— Марусю? — удивился интендант.

— Марусю, Марусю, — усмехнулся Туполев. — Это мы ихние вегикулы черными воронками называем, а сами господа костоправы их ласково именуют Машами.

— У меня жена Мария! — возмутился Драчёв. — И я ласково ее зову Марусей. Безобразие! Однако я до сих пор не могу поверить, что арестовали Станислава Юрьевича, а не кого-то из нас.

— Или всех троих гроздью, — хмыкнул Фалалеев.

— Еще успеется, — фыркнул Туполев.

— Типун вам на язык, — пригрозил Драчёв. — И к тому же, если бы за ним просто приехали, а не арестовывать, вряд ли бы прибыл целый старший майор безопасности. Маруся... Придумают же, черти!

— Темная лошадка этот Станислав Юрьевич, — помрачнел Фалалеев. — И есть в нем что-то очень противное.

— А я уверен, что он сволочь и провокатор, — припечатал Туполев.

Глава двадцать первая

Главный интендант РККА

В предпоследний вечер перед возвращением в Москву стало совсем невыносимо. Самочувствие прекрасное, давление почти в норме — сто сорок на девяносто, надоели эти бассейны, пиявки, процедуры, прогулки, разговоры. А главное, стыдно: в ста километрах на западе гремят бои, гибнут сотни людей ежедневно, а ты сидишь тут, развлекаешься. Вроде как бы и не виноват, а чувствуешь, что виноват.

Еще этот странный и неожиданный арест человека, которого они все втроем дружно возненавидели, считали провокатором. А кто он на самом деле, так и неясно осталось. То ли жалеть его, то ли не жалеть, то ли помнить, то ли забыть. Уж очень он как-то умело выводил всех на разговоры, за которые спокойно можно арестовывать, будто гипнотизировал, и все весьма неосмотрительно откровенничали. И как еще его арест отзовется на их судьбах?..

В последнюю ночь не спалось. То и дело посматривал на фотокарточку из уже далекого 1929 года — жена, девочки...

Тот год начинался с небывалых морозов. Доходило до минус сорока четырех, и лишь приезжие из Якутии имели право снисходительно реагировать на жалобы новосибирцев. При такой температуре город окутывали густые туманы, десять шагов отойдешь от человека, и его уже не видно. Сплошное развлечение! И когда в Новосибирск с инспекцией прибыл помощник главкома РККА по кавалерии легендарный командарм Будённый, он с шутливой укоризной проскрипел:

— Ну и прием вы мне тут устроили! Все недостатки свои затуманили? Ничего, Будённый все и в тумане увидит.

Среди тех, кто сопровождал всенародного любимца во время его инспекции, находился конечно же и начальник снабжения СибВО Павел Драчёв. Показывал обустройство казарм, обеспечение лошадей и кавалеристов всем необходимым обмундированием и упряжью, отчитывался о провианте и кормах. Особенно отметил полную укомплектованность военнослужащих буденовками.

Идею таких шлемов, изначально названных богатырками, подкинул художник Борис Кустодиев, а разработал эскиз другой художник — Михаил Езучевский, по образцу ерихонки — русского старинного шлема. Он же нарисовал эскизы гимнастерок и шинелей с разговорами, по подобию стрелецких кафтанов. Слово «богатырка» сменило другое — «фрунзевка», а потом «фрунзевку» оттеснила «буденовка».

— Извольте видеть, — показывал Драчёв буденовки на складе, — суконная красная звезда, отмененная три года назад, нами полностью на всех шлемах восстановлена в соответствии с приказом от третьего сентября позапрошлого года.

— Ты что, даты приказов помнишь? — удивился легендарный командарм.

— Служба такая, — пожал плечами интендант. — Приходится все запоминать. А запоминание развивает умственную деятельность.

— Тебе сколько лет? — поинтересовался Семен Михайлович.

— Через двадцать дней тридцать два стукнет, — ответил Драчёв.

— В Гражданской воевал?

— Прошел весь боевой путь тридцатой стрелковой дивизии от Кунгура до Иркутска.

— Орденов сколько?

— Никаких наград пока не имею, товарищ командарм. — И Павел Иванович смутился.

— Хо-го! — гоготнул Будённый и сверкнул двумя орденами Красного Знамени. — Я в твои годы на Германской уже два полных Георгиевских банта отхватил. Эх, умственный деятель... Знаешь, что за банты такие?

— Разумеется, товарищ командарм, четыре солдатских Георгиевских креста это и есть бант, — браво ответил Драчёв, но в душу к нему заглянуло сомнение: насколько помнится, Будённый родился в области Войска Донского в 1883-м, тридцать один год ему исполнился в 1914 году, а стало быть, не мог он так сразу два банта отхватить. Хотя, кажется, он еще в Русско-японской участвовал... Но и там он не мог два банта. Врет и не краснеет! Вот такими брехунами донских казаков и Шолохов показывает.

Потом Семен Михайлович побывал на занятиях кавалеристов и высказал недовольство новому командующему войсками СибВО Куйбышеву, брату председателя Высшего совета народного хозяйства СССР:

— Выправка не та, не та! Или тоже хотите танками воевать? Без кавалерии? Шиш вам! Никакой танк не заменит лошадку.

Потом Будённый два часа толкал речь о курсе партии на индустриализацию и коллективизацию, об усилении и укреплении боевой мощи Красной армии. И снова упрекнул:

— Многие ошибочно полагают, что железный танк заменит живого коня. Шиш им всем с маслом! С древнейших времен лошадь воюет вместе с человеком. И всегда будет воевать. А у вас тут выправка не на высшем уровне.

Но уже после торжественного ужина легендарный командарм, намахнув десяток стаканчиков, потеплел и даже согласился сыграть на гармони, коей владел виртуозно. В первую очередь он заиграл знаменитую песню Николаевского кавалерийского училища «Едут, поют юнкера гвардейской школы», но играл без слов, потому что там было за матушку Россию, за русского царя. Лезгинку тоже сыграл без слов. Но когда заиграл «Барыню», тут из него каких только искр не посыпалось!

Наша барыня краса,

Отовсюду волоса,

Ею залюбуешься —

В волосах заблудишься.

Барыня, барыня,

Сударыня барыня.

Это еще ничего. И про блох вполне прилично:

Наша барыня лиха,

Да грызет ее блоха.

Тем она и тешится —

Повсеместно чешется.

Но дальше понеслось и смешно, и скользко:

Наша барыня лиха,

Да не сыщет жениха...

Нет, пересказать жене продолжение проделок барыни Павел Иванович, вернувшись домой, не мог. Зато поделился мнением легендарного командарма о «Тихом Доне».

— Ну что, умственный деятель, ты так сможешь? — подмигнув Драчёву, подбоченился Будённый, закончив играть и петь, подкручивая пышные черные усищи.

— Это виртуозно! — с искренним восхищением по поводу игры на гармони выдохнул начальник снабжения Сибирского военного округа.

— То-то же, садись, выпьем за твои склады с буденовками! — И Семен Михайлович усадил Павла Ивановича рядом с собой за стол.

— Рад бы, да не пью, — вздохнул Драчёв.

— Как это? — удивился усач.

— Разом теряю голову и такое вытворяю, что хоть святых выноси.

— Разом голову теряла и такое вытворяла! — тотчас запел Будённый. — Барыня, барыня, сударыня барыня. А ну-ка, покажи, какое такое ты вытворяешь?

— А как мне потом подчиненными командовать?

— М-да... Не получится номер. Как-нибудь, если встретимся без твоих подчиненных, покажешь?

— Если встретимся без подчиненных, так и быть.

— Тебе жирку поднабрать, а то худющий весь. С жирком меньше пьянеть будешь.

— Да нет, врачи говорят, это бибиторная инсания, такая особенность организма. Болезнь, но безопасная. Не пей, и будешь спасен.

— Жалко тебя, — искренне посочувствовал Семен Михайлович.

— Спасибо, но не за что жалеть, — не согласился Павел Иванович. — И денег на водку не надо тратить. Вы лучше скажите, товарищ командарм, каково ваше мнение о книге Шолохова «Тихий Дон»?

— Отличная книга! — не моргнув глазом ответил Будённый. — Сталин первым прочитал и мне посоветовал, как донскому казаку.

— А не кажется ли вам, что Шолохов показывает ваших донских казаков излишне жестокими?

— А какие же они? Э, брат, ты еще, видать, не знаешь этих засранцев! Для них человека шашкой надвое развалить — что тебе комара прихлопнуть. А врать горазды, что ты! — Он зашептал ему на ухо: — Я ведь тебе тоже наврал про два банта. В твоем возрасте у меня еще ни одного не было.

— Да я знаю, — засмеялся Драчёв. — Когда Германская началась, вам, как мне сейчас, тридцать один было. А вы Георгиевские банты только на Германской получали.

— Ишь ты, подсчитал, гляньте на него!

— Работа такая.

— Молодец, Павлик, далеко пойдешь. Человек не должен быть дураком.

— Особенно интендант, иначе все кому не лень обманывать станут.

— Ну, быть тебе в орденах!

— Спасибо, товарищ командарм, за пожелание.

— А хочешь, еще кое-что скажу тебе по секрету? — Семен Михайлович наклонился к уху Павла Ивановича и совершил неожиданное признание: — А ведь Гришку Мелехова ваш Шолохов с меня изобразил. Но об этом никому. Даже жене. Только Сталину, если спросит. Клянешься?

— Клянусь.

Уехал, оставив о себе дивное воспоминание, Будённый, вскоре за ним следом исчезли мороз и туман, а Новосибирск, стряхнув с себя суровую зиму, продолжал развиваться, украсился табличками с наименованием улиц и нумерацией домов, по Красному проспекту стали сносить ветхие деревянные лачуги, вместо них будет разбит Первомайский сквер, а к самому Первомаю случился двойной праздник — помимо дня солидарности трудящихся всей земли, наконец-то заработал водопровод! Сто сорок домов подключили к системе водоснабжения, включая и дом, в котором жили Драчёвы.

Неописуемая радость! Открываешь кран, и тебя от души приветствует чистая струя, и не нужно тащиться к колодцу или ждать, когда прозвучит призывный клич:

— Вода! Воды-ы-ы! Водич-ч-чка! Чистейшая ключ-ч-чевая!

А когда он раздавался, то отныне смеялись:

— Ксан Ксаныч! Ты уходишь в прошлое!

Но иногда жалели старика, покупали у него ведерко той, доводопроводной воды, отличавшейся каким-то особенным, чудесным вкусом. Да и из крана водичка не круглые сутки бежала, в первый год полчаса утром и полчаса вечером, тоже следи, когда в кране начнет фыркать и плеваться, и успевай вовремя набрать. К тому же иной раз шла ржавая, пока систему как следует не наладили. Но все равно до чего ж хорошо! Помимо водоснабжения полутора сотен домов на других улицах появились водопроводные колонки, где, к неудовольствию Ксан Ксаныча, можно было набирать воду по талонам.

Люди жили, ощущая, что прогресс не стоит на месте, каждый день приносит что-то новое, по крупицам превращающее жизнь советского человека в нечто все более и более цивилизованное. В новосибирской типографии Сибрайсоюза вышла книга «Завоевание межпланетных пространств», рассказывающая о том, как в ближайшем будущем люди станут способны летать в космос. Книгу расхватали, понять огромное количество формул и вычислений читатель не мог, но, когда в кинотеатре Дома Красной армии ее автор Юрий Кондратюк читал лекцию, в зрительном зале все сидели друг у друга на головах и жадно слушали этого человека с горящим, полубезумным взглядом смоляных глаз.

Этот кинотеатр тоже открылся в 1929 году. Зал — гордость новосибирцев! — аж на шестьсот шестьдесят мест, билеты от пятнадцати до сорока копеек. В полуподвале — буфет. Хочешь — удовлетворяйся холодными и горячими закусками, хочешь — закажи себе полноценный ужин. Лет пять назад о подобном даже и не мечтали.

Павел и Мария конечно же вместе со всеми ходили послушать пламенного пропагандиста космонавтики и тоже не понимали всех его выкладок и формул, но осознавали главное: впереди у Советской страны еще и такое — космическое будущее.

В Бугринской роще на средства, собранные молодежными организациями, открылась станция юных натуралистов. В июле прошел первый городской слет пионеров. В августе стали отмечать Всесоюзный день индустриализации и основали Сибирский химический политехникум, начало работать Новосибирское бюро погоды. Осенью при Институте народного хозяйства открылась Новосибирская краевая научная библиотека. Организована артель «Симфония», производящая балалайки, гитары, мандолины, баяны, гармони, аккордеоны. Появилась своя городская студия «Кино-Сибирь» — будем собственное кино снимать! И вскоре вышел первый номер киножурнала «Сибирь на экране». Оперетта отделилась от Сибгосоперы и нашла свое пристанище в новом театре. Открылся Институт народного хозяйства со своим общежитием и двумя клубами — «Юный ленинец» и «Деловой клуб». На месте бывшей часовни поставили сначала памятник рабочему, а затем — скульптуру Сталина. Открылась первая Центральная поликлиника. Расширялся автопарк города, появлялись новые автобусные маршруты, все чаще по улицам сновали такси.

Блаженное время! Вставая утром, гадали, какое новшество придет в их жизнь сегодня. Бежали к настенному численнику смотреть, какой нынче памятный день. Боролись с пережитками прошлого, особенно с пьянством. Страшно сказать: ежедневно Новосибирск выпивал пять тысяч литров молока, а водки и пива — в пятнадцать раз больше! И все равно — наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка, мы беззаветные герои все, и вся-то наша жизнь есть борьба!

— Ну, поехали отсюда, — сказал Павел Иванович жене и дочкам, сгребая с полки фотографию 1929 года, с которой прожил две недели в Архангельском, все-таки приложился к карточке губами, будто к иконе, и спрятал в тонкий отсек чемодана.

У подъезда главного корпуса попрощался с друзьями:

— Ну, архангелы, я сегодня, вы завтра. Надеюсь, не навсегда прощаемся.

— Телефоны, адреса имеются, — сказал Туполев. — Наша земная шарашка, она хоть и большая, а маленькая.

— Созвонимся, спишемся, — добавил Фалалеев.

Когда сел в машину, Гаврилыч сразу похвалил:

— Ну, вы как огурчик. Мне бы так отдохнуть.

— Я на излечении был, а не отдыхал, — стыдливо буркнул Драчёв.

— Мне бы тоже подлечиться, — вздохнул Гаврилыч, — да здоров как черт! Все в норме.

Когда подъезжали к Москве, он сообщил:

— Хрулёв велел сразу вас к нему привезти.

— Вот как?

— Какие-то сюрпризы для вас у него.

— Что за сюрпризы?

— Не велено знать.

С этих слов Гаврилыча стало на душе нехорошо. Он принялся напряженно припоминать, о чем мог проболтаться во время душевных расслабленных бесед в Архангельском, какие слова Кунц мог записать в свое досье на него. Помнится, однажды он подловил его, что вермахт в данный момент лучше снабжен, чем Красная армия, благодаря ограблению оккупированных земель. Оно, конечно, соответствует действительности, но зачем было такое выкладывать? Так, что еще? Про то, как резину для лыж добывали. Ну, это совсем пустяки. Про водку уж слишком много наговорил, и что не согласен со Сталиным по поводу необходимости ее выдачи. Это острый момент. Еще что-то он не то говорил, всего не упомнишь. Портреты в газетах, пропитанные несгораемой жидкостью... Проклятый язык!

Уж скорее бы на Гоголевский бульвар да узнать свою участь. А пока только Серебряный бор миновали. Ехали еще минут сорок, а показалось — сутки! Ну, наконец-то величественное здание Наркомата обороны, четыре года назад вознесшееся над Москвой своей красивой башней в стиле ар-деко.

— А вот и наш Повелеваныч, — сказал генерал-лейтенант Хрулёв непонятно каким голосом, приветливым или ироничным.

— Здравствуйте, Андрей Васильевич, — откликнулся генерал-майор Драчёв, пожимая руку сталинского заместителя по Наркомату обороны. Входя в его кабинет, он взял себя в руки и держался с присущим ему достоинством.

— Что-то вы у нас там заотдыхались.

— Находился на излечении. А я говорил, что пяти дней достаточно. Полностью здоров и готов к дальнейшему несению службы.

— Вижу. Лицо помолодело. Радоновые ванны принимали?

— Увы, нет. Но каждый день бассейн, гирудотерапия, сухие углекислые ванны. Прогулки на свежем воздухе. Беседы с приятными людьми.

— Гирудотерапия это пиявки? Помните, как Степан Астахов, когда узнал, что Аксинья ему изменяет с Гришкой, рвал их у себя с груди и топтал сапогами?

— А одна потом еще у него по сапогу ползла, — усмехнулся Драчёв. — А такого быть не может. Пиявка только в воде подвижна.

— Люди тоже бывают как пиявки. Кровь сосут. Только пользы при этом не приносят.

«Может, перейдем к сюрпризам?» — так и хотелось спросить Павлу Ивановичу. А Хрулёв замолк и загадочно смотрел на него. Некая усмешка сверкала в его глазах, и непонятно, добрая или злая. Он не спеша взял со стола листок бумаги и протянул Драчёву:

— Извольте посмотреть, что тут про вас написано.

Только бы не задрожала рука! Павел Иванович взял бумагу и стал читать:

Заместителю главного интенданта Красной армии
генерал-майору интендантской службы тов. Драчёву П.И.

В связи с убытием главного интенданта Красной армии генерал-майора тов. Давыдова к месту новой службы предлагаю Вам вступить в должность главного интенданта Красной армии и принять дела с 5 марта 1942 года.

Заместитель народного комиссара обороны Союза ССР
генерал-лейтенант интендантской службы Хрулёв.

— Спасибо, Андрей Васильевич, — отмяк Павел Иванович и, хотя знал, какое сегодня число, глянул на календарь: 5 марта.

— Считайте, что вы уже вступили в должность. Отдохнули, выздоровели и — вперед, заре навстречу!

— Служу Советскому Союзу! — отдал честь Драчёв. — Могу быть свободен?

— Нет, не можете, — ответил Хрулёв и снова бросил на нового главного интенданта загадочный взгляд.

«Сейчас скажет: “На вас поступил донос...”» Драчёв внутренне вновь похолодел. Но не может же Хрулёв назначить его и тут же снять с должности!

— Слушаю вас, товарищ заместитель наркома обороны.

— Орденская книжка при вас?

— При мне.

— Прошу сдать ее в отдел кадров.

Павел Иванович с испугом посмотрел на грудь Андрея Васильевича, украшенную орденом Ленина и двумя орденами Красного Знамени. У самого Драчёва грустно покачивалась на красной колодочке единственная награда — серебряная с красной звездой медаль «ХХ лет РККА».

— Не вполне понимаю, — пробормотал он.

— Чтобы вписали туда орден, — сказал Хрулёв, достал из ящика стола коробочку, открывая ее, подошел и стал прикреплять к груди нового главного интенданта орден Красного Знамени.

— Ну, вы сегодня просто сыплете сюрпризами! — радостно выдохнул Павел Иванович. Тотчас вспомнилось, как еще в ноябре прошлого года Давыдов давал на него представление к ордену Ленина, да, видать, не прокатило. И вот теперь...

— По личному распоряжению Сталина, — гордо сообщил Андрей Васильевич. — Он о вас высокого мнения. Говорит, вы хорошо выступили в защиту парада седьмого ноября. Возьмите выписку из орденского указа.

Драчёв взял выписку, мельком увидел: «...за особо значительные заслуги в поддержании высокой боевой готовности войск...» — и уже ждал, что Хрулёв его отпустит, но рано, у начальника Главного управления тыла оказался заготовлен еще один сюрприз.

— Павел Иванович, вы сейчас в Потаповском переулке живете?

— Так точно.

— Получите, пожалуйста, ордер на улучшение жилищных условий.

И еще одна бумага оказалась в руках главного интенданта: 4-я Тверская-Ямская, дом 10, квартира 8.

— Там сейчас три семьи эвакуированных из Калуги проживают, но Калугу мы освободили, скоро они домой вернутся.

— Пусть не спешат. Мне и в Потаповском хорошо.

— В Потаповский других в ближайшее время заселим.

— Да это просто какой-то водопад подарков! — не верил своим глазам Драчёв. — Ей-богу, такого не заслужил! И орден, и ордер.

— Что не заслужили, то дозаслужите, — улыбнулся Хрулёв.

— Я вообще редко дома бываю, из пяти ночей четыре сплю на рабочем месте.

— А вот это отныне запрещено. Нарушение производственной дисциплины.

— Да как же? Я не могу уйти из своего кабинета до тех пор, пока не покинет свой кабинет сами знаете кто.

— Вот когда он покинет свой кабинет, и вы должны домой отправляться. Договорились?

— Так точно.

— Ну а теперь, Повелеваныч, можете наконец приступать к своим новым обязанностям. Впрочем, они же и старые.

Каким же крылатым он летел по ступенькам Наркомата обороны! Назначение и награда вдохнули в него еще больше здоровья, чем две недели в Архангельском. А тут еще и улучшенная квартира с небес свалилась! Несмотря на мартовский морозец, нарочно не стал застегивать шинель, чтобы Гаврилыч первым увидел.

— Ух ты! Павел Иваныч! Поздравляю! С Красным Знаменем вас!

— И я теперь главный интендант.

— Да вы, по сути, уже давно им.

— А теперь и фактически.

В расстегнутой шинели он входил и в свое родное ведомство, вот уже два месяца живущее полноценной жизнью. И все при виде него с орденом на груди сияли улыбками, поздравляли. Войдя в кабинет, он понял, как успел по нему соскучиться, как сроднился с ним в страшные месяцы осени прошлого года. Дойдя до окна, поздоровался с Василием Блаженным. Собор по-прежнему оставался одетым в нелепые защитные фанеры, но Павел Иванович почувствовал исходящий от него слабый ток тепла, незримое приветствие. И от Минина с Пожарским тоже.

Дел в его отсутствие накопилось много, но за время своей службы в здании на Красной площади Повелеваныч собрал сильную команду, способную на некоторый срок обеспечить без него слаженную работу. Продовольствием успешно занимались Белоусов и его заместитель Дмитрий Васильевич Павлов, который стал даже лучше справляться, чем Василий Федотович, и они поменялись — Павлов стал начальником, а Белоусов согласился быть его заместителем. Вещевым снабжением великолепно заведовал Николай Николаевич Карпинский, заменивший Кутузова, который по собственному желанию отправился на Крымский фронт и теперь там распоряжался вещснабом под началом покинувшего свой пост главного интенданта РККА Давыдова.

Кроме них, Драчёв собрал отборный штат сотрудников всех служб: складского хозяйства, технической документации, кадров, финансов, транспорта, инспекции, контрольно-приемного аппарата, контрольно-диспетчерской группы, санитарного хозяйства, производства и строительства, научной лаборатории, технического комитета, сельского хозяйства, питания и хлебопечения, бакалейных товаров, плодов и овощей, мяса и жиров, хлебного фуража, заготовки, лесозаготовки, котлонадзора, планирования лимитов, посудного хозяйства, пожарной охраны, амуниции, экипировки, швейных и обувных машин, изобретательства, юрисдикции, автополка, производственного планирования, весоизмерительных приборов, политической части, обеспечения семей генеральского и офицерского состава... Бухгалтера, машинистки, делопроизводители, коммунальщики, уборщицы, работники столовой... И это только в своем управлении, а еще в управлениях всех фронтов...

Черт ногу сломит! А все это он держал в обширной картотеке, компактно расположенной у него в голове, помнил по фамилии, имени и отчеству всех начальников и их заместителей, знал, кто великолепно справляется со своими обязанностями, а кто просто хорошо, и сотрудникам средних способностей просто не оставалось места в ГИУ, которое подчинялось ему не только де-факто, но отныне и де-юре.

Теперь, после отдыха и лечения в Архангельском, отремонтированная картотека вновь работала как новенькая, не давала сбоев.

А ко всем радостям первых дней марта добавилась еще одна — в распоряжение Драчёва поступил Арбузов, бывший повар стрелкового полка 245-й дивизии 34-й армии, ныне комиссованный по состоянию здоровья. В куйбышевском госпитале ногу ему все-таки ампутировали ниже колена, но что-то пошло не так, и через три недели пришлось делать повторную операцию, теперь уже отрезали по самое колено, боялись, что процесс пойдет еще выше, но к Новому году стало лучше, в конце февраля его выписали с костылями.

Все это время Павел Иванович вел с Василием Артамоновичем переписку, и вот теперь его давний сослуживец по русскому экспедиционному корпусу предстал пред очами главного интенданта Красной армии. Худой и бледный, но в глазах снова играла искорка, а значит, жив Артамоныч и готов встать в свой кулинарный строй.

— Мой дорогой! — растрогался при виде него Драчёв. — Позволь тебя обнять! — Он подошел и обнял старого служаку.

— Поздравляю с новой должностью, товарищ генерал-майор, — тронутый таким приемом, едва не прослезился инвалид. — И с Красным Знаменем. Тебе очень идет орден.

— Да кому ж он не идет? — засмеялся Павел Иванович. — Присаживайся. Как самочувствие?

— Спасибо, отличное. Ногу приделать — и хоть сейчас на фронт.

— Ну, твой фронт отныне здесь. Готов поступить в нашу столовку шеф-поваром? Конечно, столовка для тебя все равно что для коня курятник. Но «Славянский базар», «Яр» и «Эрмитаж» давно закрыты, а «Прагу» предложить не могу, там закрытая столовая НКВД, не мое ведомство.

— Вот так всю жизнь, — усмехнулся Арбузов, — рожден для кулинарных чудес в лучших ресторанах Парижа, а обслуживаю окопников.

— Сажеедов! Помнишь, так во Франции первую бригаду называли?

— Еще бы не помнить!

— Ну, у нас тут не окопы, Красная площадь из окон во всей красе. С продуктами, конечно, швах, но ты-то и из подошвы сапога котлеты «Помпадур» приготовишь. Я, кстати, до сих пор так и не знаю, что это такое.

— «Помпадур»? Из бараньей корейки, вымоченной в соусе бешамель, обвалянной в сухарях, как наши пожарские котлеты, и так далее.

— Давно мечтал изучить все кулинарные тонкости, — снова засмеялся Драчёв, радуясь интересному собеседнику. — А почему корейка корейкой называется? Не думаю, что от Кореи.

— Конечно, не от Кореи, — деловито ответил Василий Артамонович. — Просто это спинная часть баранины, телятины или свинины, по-французски называется «каре». А мы переделали в корейку.

— Тогда и надо писать «карейка», чтобы не возникало путаницы. Если согласен, можешь хоть сегодня выходить на работу, а я задним числом все оформлю. Жить будешь у меня, я пока в двух комнатах, а скоро перееду аж в три комнаты на Тверской-Ямской.

— Красиво живете, товарищ генерал-майор.

— По семье тоскую, — отразил упрек главный интендант. — Жена и дочки в Новосибирске. И неизвестно, когда вернутся из эвакуации.

— Сейчас вся страна разлучена, — строго заметил Арбузов.

— Что так, то так, — вздохнул Драчёв. — Ну что, товарищ шеф-повар, поступаете к нам в ресторан «У Василия»?

— «У Василия»?

— Я имею в виду Василия Блаженного. — Павел Иванович кивнул в сторону окна, за которым вставал самый известный в России собор.

— Деваться некуда, поступаю.

Столовая в управлении с недавних пор располагалась в подвале здания. Павел Иванович лично отвел туда человека на костылях и представил его коллективу:

— Извольте любить и жаловать: Арбузов Василий Артамонович, до революции служил поваром во Франции.

— Ого! — удивился повар Антонов, доселе руководивший столовой.

— Служил в русском экспедиционном корпусе в качестве повара, — поспешил пояснить новоявленный.

— Вместе со мной, — добавил Драчёв. — Герой двух войн. В прошлом году получил множественные ранения, выполняя на фронте особое задание. Отныне поступаете в его полное распоряжение.

Далее заниматься столовой было некогда, и Павел Иванович поспешил к замначальника вещевого управления Тармосину разбираться со сталями для касок.

— Итак, — стал докладывать Тармосин, — по истечении четырех месяцев нам предложено несколько вариантов сталей для замены касок И-1. Испытания проводились сразу на опытно-валовом производстве.

— Я в курсе, — сказал Драчёв. — Из опытной стали огромные партии шлемов шли сразу в войска. В итоге мы имеем сталь И-2, у которой в составе значительно меньшее количество никеля, чем И-1. Пулестойкость хоть немного, но лучше.

— Но при этом, Павел Иванович, производители составили отчет о том, что при штамповке касок из И-2 больше, чем при штамповке из И-1.

— Насколько больше?

— Значительно больше, товарищ главный интендант.

— Это уже хуже.

— Предлагалось испытать и прошли через испытания четырнадцать вариантов марок сталей. Итог один: сталь марки И-1 предпочтительнее. Вот заключение Корюкова.

— Ну, так и надо вернуться к И-1.

— Решение за вами.

— Осенью прошлого года проблема заключалась в том, что сталь И-1 нуждалась в дорогих и дефицитных легирующих добавках, которых тогда не хватало. А теперь они вновь поступают в нужных количествах. Стало быть, ответ простой: И-1.

— И четыре месяца испытаний насмарку?

— А что делать, Филипп Григорьевич? Се ля ви. Давайте я подпишу бумагу.

Продолжение следует.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0